|
||||
|
Глава семнадцатая Последние дни на Родине Керенский не спешил покинуть Россию. Он где-то в глубине души надеялся, что люди, столкнувшись с большевистскими порядками, опомнятся, и вспомнят о нем, о том, как жилось при Временном правительстве. Ведь положение в стране не улучшается: ну, разорили крестьяне помещичьи хозяйства, захватили заводы рабочие, пограбили магазины и дома состоятельных людей, а дальше что? Ведь он разрешил свободу слова, сделал независимыми суды, чего нет до сих пор, и главное – уничтожил охранку – учреждение, которое контролировало даже личную жизнь людей, за вольные думы и поступки отсылало вольнодумцев в Сибирь. Неужели народу не нужны свободы? Требуется самодержец? Александр Федорович вспомнил, как совсем недавно он, потеряв самообладание, подошел к группе пьяных солдат и бросил им – «мерзавцы», хотел сказать – что вы творите? Я – ради вас, а вы? Они шарахнулись от него в сторону. Узнали его и испугались. Вспомнил, как упали перед ним на колени, когда он ехал в автомобиле. Да, большевики заключили позорный для страны мирный договор с Германией. Но волнует ли людей этот позор? Рады, что самим не надо идти на германский фронт, рады воевать с буржуями. Ленин живет в Кремле, в «Кавалерском доме» (бывшим прислужьем) в двух комнатах. Его видели с компрессом на горле, лицо – кислое, то ли от болезни, то ли от неприятных дел. И вдруг в газету «Правда» прорывается правда – некто Черехович написал, что «рабочая масса к большевизму относится несочувственно, и, когда приезжает оратор или созывается общее собрание, то тогда рабочие прячутся по углам и всячески отлынивают. Очень прискорбно. Пора задуматься». Керенский вырезал эту заметку из газеты и подумал – голод есть голод, всегда. Как выльется для большевиков наступившая зима? Говорят, что арестовали в виде заложников Станиславского и директора Художественного театра Немировича. Потом выпустили. Станиславский стал своего рода придворным увеселителем самого Ленина, часто бывает у него в Кремле. Испугался, когда стало известно, что его жена – актриса Лилина, игравшая в Харьковском театре, с радостью встретила вошедшего в город Деникина. Есть ли надежда на него, генерала Мамонтова? Очень малая. Успехи на юге России, вдалеке от центра, кажутся ненадежными. Большевики дерутся озверело – боятся потерять право грабить и убивать. «Дадим отпор Антанте!» – трубят газеты и агитаторы. Бывшие союзники ведут себя очень робко, поскольку сами ратуют за невмешательство во внутренние дела других стран, против интервенции, в чем их уже обвиняют большевики. Бывшие союзники не понимают, какую угрозу будет представлять для них и всей Европы Советская Россия. Один лишь англичанин Черчилль, ведовавший поставкой вооружения Временному правительству, почувствовал опасность и предлагал задушить большевистский переворот в зародыше. Но к нему не прислушались. А ведь стоило нескольким английским крейсерам открыть огонь по Кронштадту, то скучающие матросы, скучающие от того, что их никто не берет, сдались бы мгновенно, а петербургские большевики тут же сели бы на свои автомобили и скрылись. Но Керенский не осуждал англичан, они действовали согласно своим демократическим законам, избежали кровопролития. Россия должна сама разрешить свои трудности. Как? Кто? Сам народ? В его здравый смысл и решительность Керенский еще верил, но все меньше и меньше, видя хитрость и изворотливость большевиков, пускающихся на жестокий обман людей, обещая им ту райскую жизнь, которой вообще не может существовать на земле. И Керенский ужасался, чувствуя, что люди верят пустословию, верят, что им «нечего терять, кроме своих цепей», и не понимают, что вскоре обретут еще более крепкие и тяжелые оковы. Уже сейчас у крестьян реквизируют в пользу Красной армии зерно, проводят обыски в городах, забирают все, вплоть до мебели и занавесок. Голодные бунты подавляют. В Петрограде, в центре города, слышится стрельба, идут расстрелы недовольных новой властью и даже заподозренных в возможном неприятии новых порядков. Он, Керенский, ликвидировал жандармский надзор и произвол в стране, а большевики утвердили ЧК (Чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией), свой, еще более страшный, чем царский, орган. Завербованный советской разведкой Борис Викторович Савинков пошел на предательство товарищей по партии и белой эмиграции, наивно считая, что своим литературным трудом поможет становлению родины и сможет это сделать только живя там. Он писал стихи: «Нет родины – и все кругом неверно, нет родины – и все кругом ничтожно, нет родины и вера невозможна, нет родины – и слово лицемерно…» С лицемерием, лично коснувшимся его, он столкнулся на новой родине, обманувшей его и сбросившей в пролет Лубянской тюрьмы (по словам А. И. Солженицына, узнавшего об этот от надзирателя Лубянки. – В. С.). Савинкову принадлежат и другие слова: «1917 год был праздником русской революции. До большевистского переворота в России было много людей, которые верили, что русская революция ускорит победу союзников и даст России прочный, почетный и выгодный мир. Надеждам этим не суждено было сбыться. Время принесло позор Брест-Литовского мира и Гражданскую войну, беспощадную и с неравными силами. В своих страданиях Россия становится чище и тверже. И я не только верю, но знаю, что, когда минует смутное время, Великая Федеративная Республика Русская, в которой не будет помещиков и в которой каждый крестьянин будет иметь клочок земли в собственность, будет во много раз сильнее, свободнее и богаче, чем та Россия, которой правили Распутин и царь. Но сколько крови еще прольется». Безусловно, Савинков оказался во многом прав, насчет «крови» – точно, в том числе собственной, но еще дальновиднее – Керенский, тоже политик весьма наивный, но предугадавший роковые заблуждения Савинкова, вызванные неуравновешенностью его характера. В начале марта 1918 года, кроме небольшой Добровольческой армии, в России, казалось, не было организации, способной бороться против большевиков. Однако в Москве образовалась тайная монархическая организация, объединившая 800 офицеров и стоявшая на позиции Милюкова – создание в России конституционной монархии. Более дееспособной и обширной явился «Союз защиты Родины и свободы», программа которого включала четыре пункта: отечество, верность союзникам, Учредительное собрание, земля – народу. Согласные с программой принимались в «Союз» вне зависимости от принадлежности к той или иной партии, но при обещании бороться с большевиками с ружьем в руках. К концу мая 1919 года в рядах «Союза» находилось 5500 человек из жителей Москвы и 34 провинциальных городов. Поскольку программа «Союза» включала открытое военное выступление, ликвидацию Ленина и Троцкого, о приеме в организацию Керенского даже не поднимался вопрос. Но он знал о существовании «Союза» и с вниманием наблюдал за его действиями. Керенского интересовало – может ли внутри страны кто-нибудь оказать сопротивление большевикам и победить их. Удачно работала контрразведка организации, ежедневно составляя сводку о передвижениях немецких и большевистских войск, о мерах, принимаемых Лениным и Троцким, о положении дел в ЧК, Совете народных комиссаров и даже в немецком посольстве, на территориях Украины, занятых немецкими войсками. Штаб «Союза» располагался в Молочном переулке. Большевики установили наблюдение за штабом, взяли на прослушку телефон и вскоре арестовали около ста человек, но ни кого из руководства, и тем не менее объявили в газетах: «Гидра контрреволюции раздавлена». В июне был разработан окончательный план вооруженного выступления. Предполагалось в Москве убить Ленина и Троцкого. Покушение на Троцкого не удалось. Ленин был лишь ранен Дорой Каплан, затем расстрелянной. Одновременно предполагалось взять Калугу, Владимир, Ярославль, Рыбинск, Муром, тем самым окружить Москву и облегчить наступление союзных войск, которые должны были высадиться в Архангельске, захватить Вологду и начать движение к Москве. В Калуге и Владимире ожидаемое восстание не произошло. В Рыбинске окончилось неудачей. Муром был взят и Казань тоже, хотя и чехословаками, но главное – Ярославль был не только взят «Союзом», но и геройски держался 17 дней, время более чем достаточное для того, чтобы союзники могли подойти из Архангельска. Однако союзники не подошли. Бой был проигран. Керенский расстроился, убедившись в военной силе большевиков. Встретившись с одним из крестьян, добравшимся до Москвы, он спросил у него: – Россию уничтожают? – Уничтожают. – Церкви грабят? – Да, грабят. – Попов расстреливают? – Да, расстреливают. – Говорят, батюшки сражались против большевиков в Ярославле? Стреляли по ним из пулеметов. Не отступили, бились до смерти. Было такое? – Было. У нас в деревне об этом говорили. Говорил человек, видевший в Ярославле убитого святого отца, лежащего у пулемета. Пусть земля будет ему пухом! – Значит, сочувствуешь святому отцу? – А как же! – Значит, большевиков ненавидишь? – Они хлеб у нас отбирают. Последний. – А почему вы не восстаете? – Почему? А ты на фронте был? В боях? – Приходилось. – Тогда должен знать, какой бой без артиллерии. С винтовками против пушек, разве выдюжишь? Керенский не смог далее возражать крестьянину. И не желал, не хотел даже словесно потворствовать нелепой Гражданской войне. Он знал, что в стране немало людей, ненавидящих большевиков, но не вооруженных, не собранных в воинские части, не объединенных животворной мыслью и стремлением жить в свободной стране. Разочаровался ли он в своих действиях? В некоторой степени. Ощутил наивность в своих мечтах, разошедшихся с реальной действительностью. Но сами мечты были прекрасными, и свою роль первопроходца демократии в России не преувеличивал, но и не уменьшал, даже в нелегких раздумьях. И не собирался сдаваться самим неприятным для него обстоятельствам. Видел, что жить в стране с каждым днем все опаснее и опаснее. Если ты с белыми руками, то выходит – буржуй, а буржуя надо ставить к стенке. Боялся ли он быть захваченным большевиками? Не страшился. Встречал людей, узнававших его, и гордился тем, что они не выдают его. То из-за сочувствия ему, кто из-за страха перешедшего к служению большевикам, но внутренне не согласного с ними. Он не считал себя смелым человеком, просто вел себя, как свободный человек, свободный не только нравственно, но и поведенчески. Вспомнил как, не скрываясь, не переодеваясь и не гримируясь, пришел на совещание эсеровской партии, зная, что будет опознан и, возможно, даже задержан полицией, зная, что находится под ее постоянным надзором. И в июле восемнадцатого, только через год с малым лишком после крушения февраля, шел по московской улице, не думая, что рискует жизнью, шел к своей давней подруге Екатерине Константиновне Брешко-Брешковской, одной из немногих верных его друзей по партии эсеров. Улыбнулся, когда вспомнил, что объявил ее «бабушкой русской революции», наградив своеобразным названием, которое крепко прилепилось к ней, женщине еще крепкой и не потерявшей ясный ум и храбрость, несмотря на четыре царские высылки в Сибирь (прожила ровно 90 лет. – В. С.). Она никогда не предавала его и не предаст. Вот Савинков приписывал ему, якобы сказанные им слова: «Россия погибнет… Россия погибнет…», а она никогда не сделала бы ничего подобного. Однажды при встрече она заметила ему: – Александр Федорович, я родилась в деревне, многие годы жила там. Поэтому и вошла в партию эсеров, работающую в основном для деревни и среди крестьян. – Я – тоже, Екатерина Константиновна. – Но… но, – вздохнула она, – я убедилась, что интеллигенция, живущая вне близкого соприкосновения с крестьянами, не вся, а некоторая, рассматривает их жизнь как подмостки своего грядущего величия, не знает их устойчивую психологию, устойчивую в требовании справедливого к себе отношения. – Разве я что-нибудь сделал не так? Чем-нибудь обидел крестьян? – удивился Керенский. – Ни в коем случае! – трепетно произнесла Брешковская. – Крепкие мужики за вас! За все ваши начинания! Но не они одни живут на селе. Терпение массы крестьянства на исходе. Каждый день замедления в развитии земельной реформы укрепляет их недоверие к Временному правительству, к росту подозрительности. Надо что-то делать! – Что-то? – пожал плечами Керенский. – На это что-то требуется много времени и сил. Провести земельную реформу доверено Учредительному собранию. Осталось ждать недолго – до середины ноября. – Дожить бы в здравии, – опять вздохнула Екатерина Константиновна. – А куда мы денемся? Доживем! Вместе с большевиками. Хотя они топорщатся. Ставят палки в колеса. Бог их простит. Зато в своем манифесте обещали предоставить решение всех проблем Учредительному собранию. Не должны обмануть! – бодро вымолвил Керенский. – Не должны, – нехотя согласилась Брешковская. Керенский шел на встречу с нею в Москве, в начале июля восемнадцатого года, о чем она потом вспоминала: «Ходила я по Новинскому бульвару… к Архиерейским прудам (ныне называемых Патриаршими. – В. С.), где вблизи жил – так же нелегально, как и я, но с несравненно большим риском – Александр Федорович Керенский, приехавший в Москву по своему непременному желанию и выехавший оттуда за границу «по настоянию друзей и товарищей в том же июле 1918 года». О чем они говорили в свою последнюю встречу на родине? Возможно, Екатерина Константиновна рассказывала ему о подробностях жизни другого своего кумира, не меньшего, чем Керенский, о Петре Алексеевиче Кропоткине, известном анархисте, о котором писала, что «труды его, проникнутые верой в человека и любовью к нему, не приемлет злая, уродливая и заразная сила, ибо не может вынести присутствия совести, не знавшей ни компромиссов ни уклонений, ни сомнений в правах каждого человека на жизнь свободную, честную». При встрече с Керенским, Брешковская заметила: – Петр Алексеевич перебрался в Дмитров, подальше от большевиков. Не пора ли и нам с вами убежать от них? Хотя я и бабушка, как вы меня обозвали, хотя мне уже стукнуло семьдесят пять, но у меня еще хватит прыти махнуть от них подальше, чем Петр Алексеевич, он уже старенький, дряхлый совсем. А мы? Бежать нам пора отсюда, пора, Александр Федорович! – Почему бежать? Уезжать – можно и, наверное, необходимо, чтобы не оказаться в подвалах Лубянки, чтобы с пользой для людей дожить жизнь. Бежать и уезжать – большая разница. Уезжать можно с достоинством, с верой в лучшее, а бежать – в испуге, без оглядки – стыдно, тем более нам с вами, Екатерина Константиновна! Они встретятся потом, уже в эмиграции, и в 1921 году Брешко-Брешковская напишет о нем в Париже: «В апреле семнадцатого года я проехала свой путь от Минусинска до Петрограда, где меня так дружелюбно и ласково встретил Александр Федорович Керенский, уже обремененный громадной ответственностью, но всегда, ровный, всегда справедливый, беспристрастный к недругам и к друзьям. Живя в Сибири, я знала о его деятельности как присяжного поверенного, всегда летевшего на защиту попранных прав рабочего народа, в каком бы конце бесконечного и бесправного государства нашего не повторялись безобразия и жестокости, чинимые царской администрацией. Следила за его речами в Думе с большим интересом, а когда он приезжал на Лену, чтобы разобраться в причинах расстрела двухсот рабочих на золотых приисках, и затем возвращался – он проездом навестил меня в Киренске. Виделись мы недолго, но дружба наша закрепилась навсегда. И я с благодарностью и гордостью вспоминаю его всегдашнюю обо мне заботу. В Петрограде он поселил меня в своей квартире, и мы вместе ожидали прибытия на родину то одного, то другого изгнанника, а между ними особенно тепло Петра Алексеевича Кропоткина, сорок лет не видавшего Россию, не перестававшего любить ее, всегда тянуться к ней, как к родной матери. Керенский встречал лично всех возвращающихся борцов. В них он видел новые силы, готовые и впредь служить своему народу, готовые отдаться его возрождению так же искренно, бескорыстно, как сам это делал». Несомненно, у Александра Федоровича Керенского было немало соратников, умных и добрых друзей, таких как Катерина Брешко-Брешковская, но, увы, не столько, чтобы повернуть громадную, разбитую войной и нуждой страну на путь свободы, создания цивилизованного общества, но указавшего путь к ней, пусть тяжелый и не сулящий только радости, порою даже опасный, но продиктованный сердцем, не равнодушным к судьбе родины. И, видимо, не случайно, а символично, что об отъезде Керенского из большевистской России стало известно из воспоминаний бабушки русской революции Брешко-Брешковской: «У него были надежные провожатые в лице сербских офицеров, давших ему возможность благополучно добраться до английского флота на Ледовитом океане». В Архангельске Александра Федоровича принял на свой борт английский крейсер с солдатами, которые собирались пойти на помощь восставшему против большевиков Ярославлю, но не пошли. Отъезд Керенского был неофициальным и о нем английская пресса умолчала. В Лондоне помнили об отмене королем Георгом VI приезда в Англию Николая II и его семьи, неожиданной отмене, вызванной протестом общественности, и в данном случае вовсе не афишировали прибытие в Англию бывшего министра – председателя России, не желая резко ссориться с новой властью большой и стратегически важной страны. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|