Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Глава 12 Падение Бирона
  • Глава 13 Анна Леопольдовна
  • Глава 14 Елизавета
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

    ДВА ЦАРСТВОВАНИЯ

    Глава 12

    Падение Бирона

    I. Бывший фаворит у власти. – Мирное начало регентства. – Мнение современников. – Мардефельд. – II. Первые мероприятия регента. – Милости. – Попытки приобрести популярность. – Проявления враждебности. – Борьба с Брауншвейгской фамилией. – Столкновение. – Видимая победа регента. – Сближение с Елизаветой. – Проекты союза с Голштинским домом. – Катастрофа. – III. Миних у Анны Леопольдовны. – Подготовляемое покушение. – Ужин у регента. – Неожиданность. – Заключение Бирона в Шлиссельбург. – Его процесс. – Смертная казнь, замененная пожизненной ссылкой. – В Пелыме. – В Ярославле. – Переход Гедвиги Бирон в православие. – Судьба Курляндского герцогства. – Возвращение Бирона в Митаву. – Его отречение. – Смерть. – Его потомство.

    I

    «Семнадцать лет деспотизма и девятимесячный ребенок, который может умереть кстати, чтобы уступить престол регенту!» – так характеризует Мардефельд положение дел, показавшее, как неверны были его предположения,[302] высказанные в письмах к Фридриху.

    Он ничего толком не знал, и это еще больше возбуждало его досаду. Он сравнивал Бирона с Кули-Ханом, однако находил в обстоятельствах, сопровождавших его назначение правителем, нечто утешительное и возбуждающее надежды. «Принимая в соображение, что он оскорбил императорскую фамилию и принца Брауншвейгского в частности, позволив ему повидаться с ее императорским величеством во время ее болезни всего один раз; что нация его ненавидит; что те, кто, по-видимому, держит его сторону и способствовали его возвышению, делали это только в личном интересе и намереваясь восстановить республиканский образ правления, свергнув своего благодетеля, к чему Швеция доставила возможность… можно предположить, что Бирон только потому вознесен фортуной так высоко, чтобы потом очутиться тем ниже… Все умы восстановлены против узурпатора, и гвардейские солдаты открыто заявляют, что будут сносить регентство только до похорон их „матушки“, а многие говорят, что лучше передать власть в руки оставшихся потомков Петра I. Все простые солдаты стоят за Елизавету».

    Если верить этому пророку, предсказанный им переворот мог совершиться тотчас же, по крайней мере в пользу Антона-Ульриха, если бы только принц догадался воспользоваться расположением к себе гвардейских офицеров. Но по совету императорского резидента он слишком поспешно отказался от этой поддержки.[303]

    Подобную досаду, высказанную человеком, еще недавно мечтавшим о превращении России в другую Польшу, можно счесть почти за похвалу новому правительству. Очевидно Мардефельд не находил его способным осуществить преждевременно возложенные им на него надежды. Но, если дипломат и оказался более дальновидным в своих настоящих предположениях о будущем столь неожиданно установленного правительства, то начинания последнего, по-видимому, ничем еще не оправдали его предсказания. Бирон принял бразды правления самым мирным образом. По кончине императрицы он как бы погрузился на несколько минут в глубокую печаль, но затем выпрямился и распорядился достать указ о регентстве. Покойная императрица приказала запереть его в ларец с бриллиантами, стоявший возле ее постели, ключ от которого был у одной из ее приближенных. Вице-канцлеру было поручено прочесть его; но слезы душили Остермана и князю Трубецкому, генерал-прокурору, пришлось заменить чувствительного старика, находившего возможность хитрить даже со смертью. Его окружили: только один принц Брауншвейгский с женой стояли в стороне, как бы относясь безучастно к происходившему.

    – Вы не желаете выслушать последнюю волю императрицы? – громко спросил Бирон, обращаясь к герцогской чете.

    Антон-Ульрих вздрогнул, как будто намеревался ответить, но затем покорно присоединился к остальным.

    На следующий день малютку-Ивана перевезли с большим торжеством в Зимний дворец. Шествие открывал эскадрон гвардии; за ним регент пешком шел впереди кресла, на котором несли кормилицу с ребенком на руках. Принцесса-мать ехала в парадной карете с Юлией Менгден, фрейлиной, сделавшейся скоро ее фавориткой. И самому Мардефельду пришлось написать: «Все русские отправились в Зимний дворец и поздравляли регента, целуя у него руку или полу мантии. Он заливался слезами и не мог произнести ни слова… Спокойствие полное: так сказать, ни одна кошка не шелохнется».[304] Новый английский министр Финч со своей стороны писал, что гусарский полк, проезжая по Гайд-парку возбуждает больше шума, чем эта перемена правительства.[305] Впрочем, все это было весьма естественно. Со времени Екатерины I верховная власть, наравне с царским жилищем, казались доступными всем. Туда входили, как на мельницу.

    Сенат назначил регенту 500 000 рублей в год и постановил именовать его высочеством. Впрочем, он пожелал, чтобы этот титул был дан и Антону-Ульриху. Однако отец и мать императора должны были удовольствоваться 200 000 рублей в год. На ектеньях был принят следующий порядок: император, принцесса-мать, цесаревна Елизавета и регент. Елизавета протестовала напрасно. Кое-кто удивлялся, почему в манифесте о назначении наследником Иоанна Антоновича, в случае его смерти ему должны были наследовать братья его от того же брака, но ни в каком случае не сыновья, могущие родиться у Анны Леопольдовны от другого брака. Таким образом предпочтение отдавалось не потомству царя Иоанна Алексеевича, но Антона Брауншвейгского, и могла прерваться последняя связь этой династии с домом Романовых. Но разве не делалось уже в продолжении 15 лет, что кому приходило в голову? Точно также был предусмотрен случай, если бы Бирон сложил с себя звание регента. Члены Сената, Кабинета и Генералитет должны были позаботиться о его завещании. О Синоде не упоминалось ни слова. Однако пришлось обратиться к нему, чтобы он подтвердил титул высочества, данный регенту. Этот вопрос о титулах озабочивал Мардефельда. «Называйте их как им вздумается», решил Фридрих, написав на полях; Подевильс же придал этому выражению более дипломатическую форму.[306] Император получил официально титул Ивана III, как третий царь этого имени, так как его предшественники до Ивана Васильевича были только великими князьями. Впоследствии Ивана Антоновича неправильно называли Иоанном VI.

    II

    Курляндский дворянин сомнительного происхождения, сделавшийся на семнадцать лет, по вычислению Мардефельда, неограниченным властителем России, более неограниченным и законным, чем Меншиков – вчерашний фаворит и сегодняшний регент не обладал даже способностями временщика – своего предшественника – и не оказал России таких услуг, как тот. Единственное право его было основано на позоре Анны, пример которого она безнаказанно давала с высоты престола и которым загрязнила колыбель, где покоилась будущность империи. Бирона считали человеком способным, но он проявил до сих пор свою способность только в придворных интригах. Говорили, что он жесток; и может быть преувеличивали его ответственность в кровавых драмах только что окончившегося царствования. Перед ним преклонялись потому, что в нем соединялись два элемента – самовластие и грубая сила, сделавшиеся со времени Петра Великого принадлежностью верховной власти. Анна согласилась накинуть на этого искателя приключений порфиру, скроенную из занавесей ее алькова; гвардия не препятствовала: теперь все было для всех. И разве не безразличным являлось для этого войска, где половина офицеров были немцы, что Бирон станет во главе правительства, оспариваемого в продолжение десяти лет четырьмя или пятью немцами? Бирона не любили, но разве имелся на лицо кто-нибудь любимый? Может быть Елизавета? Уже в продолжение десяти лет она только и делала, что меняла любовников, выбирая их иногда в таких низких слоях, что сама затруднилась бы сделать их официальными фаворитами. И чтобы обратить на себя внимание, ей следовало выдвинуться, проявить энергию и честолюбие. Она же, по-видимому, только и знала одни удовольствия, забывала из-за них все, и ее также забывали. Между Остерманом, Минихом, Левенвольдом и другими, составлявшими противовес влиянию Бирона, он еще, в сущности, не встал во весь свой рост. Теперь настало время доказать себя за работой.

    Он начал милостями, отменяя приговоры о смертных казнях, смягчая наказания. Он призвал обратно ко двору князя Александра Черкасского. Тредиаковскому из конфискованного имения Волынского выдано 360 р. – сумма равная его годовому жалованью. За этим следовали распоряжения, клонившиеся к снисканию популярности: манифестом предписывалось строгое соблюдение законов строгая справедливость в применении правосудия; подати был уменьшены (на 17 коп. с души); часовым в зимнее время приказано давать шубы, «ибо в морозное время они без шубы претерпевают великую нужду». Бирона-фаворита упрекали в роскоши; Бирон-регент запретил носить материи дороже 4 рублей за аршин.

    Но более серьезные задачи требовали его внимания, как извне, так и внутри государства, и неизвестно, оправдал ли бы он лестные описания Мардефельда, если бы принялся за решение этих задач. Но он едва успел прикоснуться к ним. Смерть Карла VI вызвала во всех европейских канцеляриях оживленную дипломатическую деятельность. Бирон попался на приманку в виде гарантированного наследственного титула герцога Курляндского, выставленную Пруссией, и вступил с последней в переговоры об оборонительном союзе, но не довел дело до конца. Он задумал было преобразование гвардии, и мысль перевести дворян, служивших в ней простыми солдатами, офицерами в передовые полки, заменив их солдатами из простонародья, нельзя назвать вполне неудачной. Выполнение этого плана, вероятно, предупредило бы неожиданные государственные перевороты. Пока же что, в Петербурге были призваны шесть пехотных батальонов и несколько драгунов, как противовес гвардейцам; но Миних объяснял последним, что это сделано ради них самих и с целью облегчить их службу. Регент чувствовал, что ему необходимо оградить себя.[307] И скоро он весь ушел в эту заботу и мало-помалу вступил на путь репрессий. Через неделю Мардефельд мог видеть к своему удовольствию, что «кошки» зашевелились, особенно среди офицеров. Гвардейский генерал-поручик Пустошкин приехал к Михаилу Гавриловичу Головкину, сыну бывшего канцлера, состоявшего в давнишней ссоре с Бироном, и предложил ему стать во главе группы недовольных, чтобы способствовать Анне Леопольдовне стать у власти. Головкин отговорился подагрой[308] и послал офицера к Алексею Черкасскому. «Может быть, что-нибудь и выйдет», думал он. Но «группа недовольных» существовала только в воображении Пустошкина. По крайней мере она не имела ни организации, ни программы. Кое-кто из сохранившихся приверженцев конституции 1730 г., избегших участи Волынского, глухо роптали и искали человека, который повел бы их… неизвестно куда. Черкасский заметил это, оценил план по достоинству, назначил заговорщикам свидание и… предал их. Пустошкин с некоторыми сообщниками были наказаны кнутом, и снова все утихло. Один моряк, Максим Толстой, вздумал было отказаться от присяги регенту и смело выставив свое предпочтение Елизавете.[309]

    Бирон попросту отправил его в Оренбург. Он очень искусно щадил царевну, чтобы противопоставить ее матери императора. Предполагали, что он намеревался женить на цесаревне своего сына. Он не принимал доносов, касавшихся ее, и совершенно неожиданно назначил ей 50 000 рублей. Но следствие по делу Пустошкина и Толстого бросало также тень на Антона-Ульриха, и между принцем и регентом началась борьба, скоро перешедшая в смертельный поединок.

    Было доказано, что отец императора благосклонно выслушивал офицеров, говоривших ему, что он мог бы быть назначен регентом. Эти офицеры утверждали, что на указе, которым власть отдавалась в руки Бирона, не было подписи государыни. Кабинетский секретарь Яковлев, и все, бывшие при императрице 10 октября – число, которым помечен документ – утверждали, что она ничего не подписывала в этот день. Мардефельд узнал об этом и торжествовал; но узнал также Бирон и поспешил действовать решительно. Он побывал у Антона-Ульриха и его жены, настоятельно требуя объяснений. Принц все отрицал и извинялся; принцесса уверяла, что ничего не слыхала, и, чтоб умаслить регента, даже проводила регента до его дома и просидела у него два часа. Но он не успокоился. На следующий день, 24 октября созвав Сенат и генералитет; они принудили Антона-Ульриха явиться в это собрание и выслушать новый выговор. Принц залился слезами; но бывший фаворит стал говорить все повышая тон, и когда принц без намерения положил руку на эфес своей шпаги, то Бирон принял это движение за угрозу и, ударив рукой по своей шпаге, сказал:

    – Готов и этим путем с вами разделаться, если вы того желаете.

    Исходя от такого человека, вызов был настолько оскорбителен, что муж Анны Леопольдовны забыл свою обычную робость и осторожность и дал волю своим чувствам. «Да ему говорили о низвержении Бирона, и он с удовольствием слушал эти речи; он приветствовал бы восстание, направленное к тому, чтобы вернуть ему власть, вырванную из его рук низким авантюристом…» Но тут вмешался Ушаков:

    – Если вы будете вести себя как следует, то все будут почитать вас отцом императора; в противном случае будут считать вас подданным нашего и вашего государя. По своей молодости вы были обмануты; но если бы вам удалось исполнить свое намерение, нарушить спокойствие империи, то я, хотя с прискорбием, обошелся бы с вами так же строго, как с последним подданным его величества.

    Бирон вызвал эту сцену только для того, чтобы получить от собрания подтверждение своего авторитета, что казалось необходимым ввиду предшествовавших событий. Он продолжал более спокойным тоном:

    – Волею покойной императрицы я всегда волен отказаться от дарованной ею мне власти, и если присутствующие полагают, что принц Антон-Ульрих достоин более меня, я готов им подчиниться.

    Затем обращаясь к Остерману:

    – Та ли это бумага, которую вы сами относили к государыне для подписи?

    Впоследствии было доказано, что документ был подписан задним числом, и Бирон приказал отпечатать его тайно, еще прежде, чем он был подписан. Остерман подтвердил его подлинность, и быстро приспособляясь к обстоятельствам, предложил присутствующим подписать бумагу, что и было исполнено.[310] Собрание имело еще заседание на следующий день. Тем временем Бирон, через посредство Миниха предложил Антону-Ульриху сложить с себя военные чины,[311] и принцу пришлось подписать уже заготовленную просьбу об отставке. Но регенту и этого было мало. Он сделал вид, будто не ожидал этой отставки и не придает ей значения.

    – Я вам не давал никаких чинов, и дело не в том, а в спокойствии всей империи. Советую вам некоторое время посидеть дома.

    Антон-Ульрих понял, что его сажают под арест, и общее мнение было, что Бирон на этом не остановится. Говорили, что отца и мать императора отправят за границу или в какой-нибудь медвежий угол. В то же время в отношении Елизаветы Бирон проявлял почти рабскую угодливость, и можно догадаться, что у него было много причин поступать так в этой борьбе, первые шаги в которой были удачны для него. Он поспешил возобновить старинные переговоры, начатые покойным герцогом Голштинским, Фридрихом-Карлом. Этот зять Елизаветы письмом просил о займе в сто тысяч рублей, соглашаясь, чтобы эти деньги шли в приданое за единственной дочерью Бирона, Гедвигой, некрасивой и горбатой, как ее мать. Руку Гедвиги герцог просил для своего сына, будущего мужа Екатерины II.

    Анна, неизменно относившаяся недружелюбно ко всему, исходившему из Голштинии, рассердилась, разорвала письмо и запретила упоминать об этом деле. Но регент не забыл этого. Лишь только явилась возможность действовать самостоятельно, он отказал князю Саксен-Мейнингенскому, сделавшему ему предложение, и брак, о котором императрица не хотела и слышать, был решен в несколько дней. Как драгоценно было для семьи Биронов это – хотя бы и косвенное – родство с Романовыми! Никто в это время еще не предвидел катастрофы, которая, через несколько часов, должна была помешать осуществлению этого проекта и неожиданным образом положить конец конфликту, грозившему гибелью Брауншвейгскому дому. 8 ноября после бала у Черкасского, Гедвига Бирон вернулась поздно домой и только что успела уснуть, как была разбужена криками, доносившимися из спальни родителей. Она бросилась туда и увидала отца, полуобнаженного, оборонявшегося против нескольких гвардейцев, бивших его прикладами и, наконец, унесших. Событие это известно. Вот подробности о нем, очищенные от фантастических рассказов, исказивших действительность.

    III

    В тот же день, 8 ноября, Миних был у Анны Леопольдовны и казался растроганным, при виде ее печали и беспокойства. Фельдмаршал сам едва скрывал свое разочарование и свою досаду, в интриге, в которой он участвовал, он сам оказался обманутым и сам проложил дорогу своему сопернику. Рассказывали, что, отправляясь во дворец, он встретил регента и что последний велел своему кучеру повернуть назад и вести его к его брату Густаву. В этом Миних увидел угрозу себе и, может быть, по этой или другой причине, высказал перед Анной Леопольдовной свои чувства к бывшему фавориту.

    – Если бы вашему высочеству было угодно, я бы избавил ее от этого зловредного человека.

    – Каким образом?

    Он развил свой план. Бирон рассчитывал на верность Измайловского и Конногвардейского полков, потому что одним командовал его брат Густав, а другим его сын. Напротив, Преображенский полк, которым он, Миних, был генерал-поручиком, не находился под влиянием регента, и как раз была очередь этого полка дежурить, как при зимнем дворце, местопребывании императорской фамилии, так и при летнем дворце, где жил «зловредный человек». С горстью выбранных Минихом преображенцев он легко мог овладеть Бироном во время сна и представить его принцессе.

    Анна Леопольдовна испугалась; но собственно ей уже нечего было терять. Все предвещало ее будущее изгнание. Она попросила только, чтоб ее муж ничего не знал. Она боялась его щепетильности и предоставляла ему, как и себе, в случае неудачи, от всего отказаться. Рисковал один Миних. Для большей осторожности, проводив фельдмаршала, она уговорила Антона-Ульриха попросить свидания с регентом. Она сама, дрожа как лист, была с ним настолько почтительна, что, польщенный, он сделался с ней любезнее, чем обыкновенно, позвал принца с собою в манеж и, отправляясь обедать, расстался с ним очень ласково. Однако грустные мысли беспокоили его. Он заметил, что улицы имеют необычный вид. Редкие прохожие имели озабоченные лица. Его адъютант заметил, что в городе опасались революции в пользу принца Брауншвейгского. Он пожал плечами. С этим молодым человеком дело было покончено.

    Миних должен был обедать в этот день со всей своей семьей у регента; он, конечно, не отказался от этого и имел совершенно спокойный и веселый вид. Он ужинал с Левенвольдом, много говорил, рассказывая о своих походах. Бирон слушал рассеянно и мрачно. Вдруг он спросил:

    – А что граф, во время ваших походов вы никогда не предпринимали ничего важного ночью?

    Несмотря на свое самообладание, Миних вздрогнул, но, овладев собой, с самым естественным видом ответил:

    – Не помню, чтоб я когда-нибудь предпринимал что-нибудь чрезвычайное ночью; но мое правило всегда пользоваться всяким благоприятным случаем.

    Возвратившись от регента, ложась спать, Миних велел разбудить себя в два часа утра. Тогда, взяв с собой самого преданного и самого энергичного из своих адъютантов, полковника Манштейна, он отправился в Зимний дворец, где, бывшая в заговоре, Юлия Менгден ожидала их. Она отправилась предупредить герцогиню, которая спала с мужем.

    – Что такое? – спросил Антон-Ульрих.

    – Ничего, оставайтесь в постели.

    Миних хотел, чтоб она последовала за ним, но она отказалась, согласившись только на то, чтобы собрать около себя караульных офицеров и объявить им о совершающемся событии. Она поцеловала при них фельдмаршала и просила их поддержать его. Все уверяли, что последуют за ним. Он выбрал тридцать гренадеров и трех офицеров. Стража в летнем дворце состояла из трехсот человек, которым был дан приказ стрелять при приближении более двух человек, но Миних рассчитывал избежать столкновения. Он остановил свой маленький отряд за сто шагов и послал парламентера. Последний привел с собой от караула двух парламентеров, которые, узнав своего командира, уверили его, что ни они, ни их люди не шелохнутся. Тогда Миних двинулся вперед и приказал Манштейну с двенадцатью гренадерами проникнуть в покои регента. Часовые у дверей дали им войти. Остальное известно.

    Бенигна Бирон выбежала за уносимым мужем на улицу в одной рубашке. Манштейн приказал одному солдату вернуть ее во дворец. Гренадер взял на руки хрупкое и безобразное созданье, посмотрел на него, плюнул и бросил свою ношу на кучу снега. Она замерзла бы там, если б один более человечный капитан не озаботился укрыть ее и препроводить в ее дом, уже постигнутый разорением. Возвращаясь, маленький отряд Миниха завладел Густавом Бироном, который яростно защищался, и Бестужевым, воображавшим, что, несмотря на его преданность регенту, он арестован по его приказанию. В Зимнем дворце Антон-Ульрих спал, а Анна Леопольдовна, обезумев от страха, искала помощи у сына Миниха, который, как камергер, спал в передней маленького Ивана. Открывая глаза, он увидел сидевшую на его постели герцогиню и понял, что происходило. Послали за Остерманом, но он встретил посланного стонами и сказал, что находится при смерти. К нему привели людей, которые его уверили, что видели регента в руках преображенцев; тогда он соскочил с постели и побежал во дворец.

    По уверению Манштейна можно было арестовать регента, выходившего всегда с одним только адъютантом, и днем. «Но маршал, любивший придавать своим поступкам некоторый блеск, выбрал путь самый трудный». Как ни как, он явился победителем в борьбе между немцами, в которую не входили местные национальные элементы и которая была безразлична, как казалось, для пользы нации. «Миних и Бирон вырывали друг у друга русское государство, как кружку пива», по выражению Герцена.[312]

    Ранним утром регента посадили в возок и отправили в Шлиссельбургскую крепость. В то же время Анна Леопольдовна была объявлена регентшей, при напускной радости окружающих и более искреннем удовольствии армии. Приказ Бирона, запрещавший солдатам и унтер-офицерам вход в кабаки, был отменен, и кабаки переполнились посетителями. Бывший регент, провел, вместе со своей семьей, шесть месяцев в тюрьме, пока шло следствие. После долгого отрицания он признал свое участие в составлении и редактировании того акта, по которому Анна Леопольдовна вручила ему власть.[313] По Мардефельду, в его бумагах нашли доказательства, что еще при жизни императрица, он самовольно вмешивался в дела государства и без согласия министров заключил тайный договор с дрезденским двором, и силу которого он обещал последнему войско в двенадцать тысяч человек для действий против Австрии, а взамен получил гарантию мер, принимаемых Анной для упрочения престолонаследия.[314] Среди обвиняемых вместе с ним Бисмарк выделился циническим стремлением отягчить участь своего благодетеля и подделаться к Анне Леопольдовне низко-жалобными письмами. Этот предок железного канцлера имел мало рыцарских качеств!

    Обвиненный, между прочими злодеяниями, в том, что покушался на жизнь покойной императрицы, заставив ее поехать верхом в дурную погоду, Бирон 8-го апреля 1741 года был приговорен к смертной казни, к четвертованию. Манифестом от 15-го апреля казнь была заменена вечной ссылкой. Обвинительный акт содержал целое историческое исследование, где приговоренного сравнивали с Борисом Годуновым. Местом ссылки был назначен Пелым, сибирская деревня, за три тысячи верст от Петербурга.

    Там наскоро выстроили дом в четыре комнаты, обнесенный высоким забором. Миних начертил план этого жилища, не подозревая, что ему самому скоро придется занять его и провести в нем двадцать лет жизни. Густав Бирон, его брат Карл и Бисмарк были также сосланы в Сибирь, за Тобольск, а Бестужев остался в заключении в Копорье.

    С бывшим регентом обращались лучше, чем во время оно с Долгорукими: ему дали содержание 15 рублей в день и оставили довольно значительный штат прислуги, между которой были два лакея, два повара, негритянка и горничная турчанка. Но имущество его было все конфисковано. Когда адъютант Миниха Вольфрод был послан в Шлиссельбург истребовать у обвиненных их драгоценности, он сделался свидетелем такой сцены отчаяния, что не мог удержаться от слез, хотя по его словам не плакал даже, когда хоронил отца и мать. Первое время родные беспокоились о здоровье того, кого еще называли герцогом Курляндским. Он переходил от полной апатии к припадкам бешенства и серьезно захворал. В начале 1742 г. восшествие на престол Елизаветы подбодрило его и вернуло надежду.

    Действительно, вскоре курьер Сената привез ему весть о свободе и о пожаловании ему имения Вартенберг. Хотя еще слабый, он отправился в путь, направляясь в Курляндию. Он был остановлен приказом поселиться в Ярославле, куда прибыли и его братья с Бисмарком. Густав вскоре умер, а Карл и Бисмарк, по-видимому, поступили в военную службу. Бывший регент поселился в более обширном помещении с чудным садом на берегу Волги. Из Петербурга ему прислали его библиотеку, мебель, посуду, лошадей и ружья, с позволением, охотиться на протяжении двадцати верст от города. Он мог жить комфортабельно, но его дочь Гедвига до того скучала, что ей пришла в голову мысль явиться перед государыней во время ее посещения Троицкой лавры, около Москвы, и просить набожную царицу позволения принять православие. Ее действительно перекрестили и сделали надзирательницей над фрейлинами, с которых, как говорит молва, она брала взятки, смотря сквозь пальцы на их ночные похождения.

    В 1753 году, в 33-х летнем возрасте, она вышла замуж за гвардейца, барона Александра Черкасова, и жила до 1787 г.

    Герцогство Курляндское оставалось без правителя до 1758 г., когда, по желанию Елизаветы, был избран герцогом Карл Саксонский, сын Августа III, к величайшему, однако, неудовольствию курляндцев, предпочитавших иметь герцогом протестанта, поляков, вновь мечтавших об аннексии, и мужа будущей Екатерины II, желавшего предоставить Курляндию своим родственниками. В 1762 г. Петр, сделавшись императором, вернул Бирона ко двору, возвратил ему остатки его состояния, но объявил, что представляет Курляндию своему дяде Георгу-Людвигу Голштинскому. Бывший регент должен был отречься в пользу этого принца, но тут случился переворот, власть Петра III перешла к его жене, а она решила вопрос в смысле наибольшей пользы для интересов России. Бирон, сделанный герцогом по произволу русского правительства и согласия армии, казался наиболее подходящим кандидатом. Екатерина велела ему ехать в Митаву, куда он прибыл 14 (25) января 1763 г. Русский резидент Симолин пригрозил гражданам военным судом, если герцога не примут с должными почестями, и 10 (21) февраля сейм признал законность прав герцога.[315]

    В 1769 г. бывший регент отрекся в пользу своего сына Петра и умер через три года. Этот второй герцог Курляндии из семьи Биронов был и последним. В 1795 г. он также отрекся за пенсию в двадцать пять тысяч дукатов, но в пользу русского губернатора, графа Палена, того самого, который впоследствии принимал, как известно, участие в воцарении Александра I.

    Петр Курляндский был женат сначала на принцессе Вальдекской, которая умерла не оставив ему детей, потом на княжне Юсуповой, с которой развелся и, наконец, на умной графине Доротее Медем; от последней он имел четырех дочерей. Старшая, выйдя замуж за герцога Роана, продолжала носить, как говорят англичане по личному праву, титул герцогини Саганской, по имению, купленном в Силезии ее отцом. Вторая сделалась герцогиней Гогенцоллерн-Гешинген, а третья принцессой Ачеренца из дома Вельмонт-Пиньятелли. Последняя дочь долго не признавалась Петром за дочь, так как, по общему мнению, ее отцом был красивый поляк Батовский. Она вышла замуж за графа Эдмонда де Перигор, впоследствии герцога Талейрана, сделалась герцогиней Дино, оставила Францию после смерти дяди князя Талейрана, купила вновь Саган и носила это имя и титул, как раньше ее сестра.

    Брат Петра, герцог Карл-Эрнест, родившийся в 1728 г. был родоначальником нынешних герцогов Курляндских, этим титулом напоминающим о своей минувшей власти, а именем Бирон о вздорной выходке фаворита Анны Иоанновны.

    Глава 13

    Анна Леопольдовна

    I. Нравственный облик новой регентши. – Политическая бездарность. – Интимная жизнь. – Юлия Менгден. – Сплетни по поводу этой дружбы. – Граф Линар. – Возобновление прежнего романа. – Портрет графа, сделанный Екатериной II. – Снова брак втроем. – Криптографическая переписка. – Бесполезное вмешательство Антона-Ульриха. – Ожидание нового фаворита. – II. Преобразование высших должностей после падения Бирона. – Миних – первый министр. – Попытки к диктатуре. – Оппозиция Остермана. – Злосчастная болезнь фельдмаршала. – Отставка. – Падение. – III. Значение этого нового переворота. – Личное управление Анны Леопольдовны. – Результаты внутренней политики. – Непоследовательность. – Продажность высших сановников. – Более важные последствия во внешней политике. – Противоречивые союзы. – Между Пруссией и Австрией. – Необходимость решения. – Склонность Анны Леопольдовны к Австрии. – Оптимизм Мардефельда. – Весь мир можно купить. – Угроза разрыва со Швецией. – Напрасное воззвание к Фридриху II. – Объявление войны. – Первые удачи русского оружия. – Плохие надежды в будущем. – Союз с Англией и разочарование им. – Двусмысленное отношение Дании. – Опасность конфликта с Турцией и Персией. – Настоящая опасность.

    I

    Значение переворота было для всех ясно: один немецкий авантюрист сменялся другим немецким авантюристом, Бироном – Минихом. Потому, что было известно об уме и характере Анны Леопольдовны, нельзя было ожидать, чтоб она взяла в свои руки бразды правления. Из всех современников и близких к ней людей, один только сын фельдмаршала приписывал ей умственные, сердечные качества и преданность делам. Другие же[316] рисуют ее ограниченной в умственном отношении и ленивой в физическом, целый день проводящей в постели за чтением романов. Лишь воображение ее развилось рано, вследствие чтения. Она, однако, была очень набожна, ставила образа во все углы своих комнат, следила, чтоб везде были зажжены лампады, а впоследствии, в заточении предавалась благочестивым занятиям, в сообществе двух певчих и пономаря.[317] Как все лютеранские принцессы, перешедшие в православие, она ревностно относилась к новой религии и строго следила за религиозным воспитанием своих детей, хотя супруг ее продолжал посещать лютеранскую церковь. Не любя показываться публично, она уменьшала елико возможно придворные выходы, редко являлась на приемах и отпустила большую часть служащих, в таком изобилии окружавших ее тетку. Во дворце скоро водворились пустота и безмолвие. Регентши почти не было заметно, она не любила одеваться и проводила обыкновенно время до обеда с Юлией Менгден. Об этом много болтали, уверяя, что фаворитка запрещала Антону-Ульриху входить в спальню жены.[318] Мардефельд, однако, опровергает толки, ходившие между его товарищами дипломатического корпуса:

    «Я не удивляюсь, что публика, не зная причины сверхъестественной привязанности великой княгини к Юлии, обвиняет эту девушку в пристрастии к вкусам знаменитой Сафо; но я не могу простить маркизу Ботта, облагодетельствованному великой княгиней, что он приписывает склонность этой принцессы к Юлии тому, что последняя женоложица со всеми необходимыми для того качествами… Это черная клевета, так как покойная императрица, из-за таких обвинений, повелела тщательно освидетельствовать эту девушку, и исполнившая это комиссия доносила, что нашла ее настоящей девушкой, без малейших мужских признаков».[319]

    Стало быть, подозрения существовали давно. Можно все же допустить, что они были лживы и что комиссии, о которой говорит агент Фридриха, добросовестно исполнила свой долг. Вскоре уединенная жизнь Анны Леопольдовны подала повод к новым злобным предположениям, и могло казаться даже, что победивший Миних встретил нового соперника. В 1735 году семнадцатилетняя принцесса, которой уже искали жениха, романтически влюбилась в саксонского посланника графа Линара. Ее гувернантка, M-lle Адеркас, пруссачка, родственница Мардефельда, помогала в этой интриге.[320] Узнав об этом, императрица отослала виноватую воспитательницу в Германию, потребовала, чтоб отозвали слишком предприимчивого дипломата и, как казалось, успела вернуть свою племянницу к чувствам более приличным ее сану. Но лишь только Анна получила неограниченную власть и свободу, Линар появился в Петербурге. Он происходил из итальянской семьи, с шестнадцатого века поселившейся в Германии; ему было около сорока лет; он остался вдовцом после жены, урожденной Флеминг, которой был обязан своей дипломатической карьерой. Красивый, хорошо сложенный, занимающийся своей особой, он казался гораздо моложе своих лет. Екатерина II, видевшая его девять лет спустя, полушутливо рисует его так:

    «Это был человек, соединявший в себе, как говорят, большие знания с такими же способностями. По внешности это был в полном смысле фат. Он был большого роста, хорошо сложен, рыжевато-белокурый, с цветом лица нежным, как у женщины. Говорят, что он так ухаживал за своей кожей, что каждый день перед сном покрывал лицо и руки помадой и спал в перчатках и маске. Он хвастался, что имел восемнадцать детей и что все их кормилицы, могли заниматься этим делом по его милости. Этот, такой белый, граф Линар имел белый дамский орден и носил платья самых светлых цветов, как, например, небесно-голубого, абрикосового, лилового, телесного».[321]

    Роль этого создателя кормилиц обрисовалась в апреле 1741 г., о чем Мардефельд дает следующие объяснения: «Граф Линар намедни изобразить искусственный обморок, играя с великой княгиней; он идет вперед, так что о нем уже поговаривают в народе. Собственно, ничего между ними не было, они никогда не оставались одни. Как кажется, и фаворитка и фельдмаршал покровительствуют этой интриге».

    И через несколько недель.

    «Граф Линар не пропускает случая доказать великой княгине как он безумно влюблен в нее. Она выносит это из признаков в неудовольствия… Он нанял дом близ царского сада и с тех пор великая княгиня регентша, против своего обыкновения, стала очень часто прогуливаться».[322]

    Не могу сказать: дошли ли, в продолжение лета, отношения великой княгини к ее прежнему возлюбленному до той близости и того бесстыдства, о которых говорит Герцен:

    «Регентша Анна Брауншвейгская летом спала со своим любовником на освещенном балконе дома…»

    В глазах публики возобновлялась та жизнь втроем, пример которой подала Анна Иоанновна, и можно было ожидать, что пришелец займет привилегированное место, наподобие Бирона. По совету Ботты, Линар, продолжая свою любовную интригу с регентшей, вопросил руки Юлии Менгден, причем увеличилась милость к нему. Он получил орден Андрея Первозванного, и Анна Леопольдовна, родившая в июле, захотела, к негодованию Антона-Ульриха, встать на десятый день, чтобы самой передать орденский знак жениху своей любимицы. Мардефельд, предсказывавший, что окончательная победа «нового Париса» последует после родов великой княгини, решил, что его расчет верен.

    В сентябре Линар уехал в Германию, куда не думал вернуться, чтобы привести в порядок свои дела. Его отношения к регентше были таковы, что он при других говорил ей: «Вы сделали глупость».[323] Намеревались к его приезду совершенно устранить от дел даже Антона-Ульриха. Русские уже кланялись Линару так же низко, как и герцогу Курляндскому; а новый фаворит, со своей стороны, брал пример с прежнего, принимая его «высокомерные манеры» и получая от дам те же доказательства «почтения».[324]

    Он взял с собой много драгоценных камней, чтобы сделать им оправу в Дрездене, и большие суммы денег. По этому поводу Мардефельд начал подозревать, – и не без основания, как мы увидим потом, – что Анна Леопольдовна намеревалась объявить себя императрицей и что деньги были нужны для коронации.[325] Дорогой и по прибытию в Дрезден, путешественник получал от регентши многочисленные письма, из которых несколько дошло до нас. Влюбленная великая княгиня употребляла остроумный способ переписки «условными цифрами», дающий понятие о роли предназначенной в их общем сожительстве будущей графине Линар. Корреспонденция переписывалась начисто секретарем, но Анна Леопольдовна прибавляла своей рукой разные шифрованные замечания, которые я привожу буквами:

    «Поздравляю вас с приездом в Лейпциг, но я буду довольна только, когда узнаю, что вы возвращаетесь… Что касается до Юлии, как вы можете, хоть минуту сомневаться в ее (моей) любви и в ее (моей) нежности, после всех доказательств данных вам ею (мной). Если вы ее (меня) любите и дорожите ее (моим) здоровьем, то не упрекайте ее (меня)… У вас будет 19-го или 20-го маскарад, но не знаю, буду ли я в состоянии (без вас, мое сердце) участвовать в нем; предчувствую также, что и Юлия не будет веселиться, так как и сердце и душа ее заняты иным. Песня хорошо выражается: «Не нахожу ничего похожего на вас, но все заставляет меня вспоминать о вас». Назначьте время вашего возвращения и будьте уверены в моей благосклонности. (Целую вас и остаюсь вся ваша). Анна».[326]

    Что же думал обо всем этом Антон-Ульрих? По свидетельству Мардефельда, он был недоволен, но нашел утешение в чувстве свободы и в хотя бы скромной доле власти. Супруги по последнему поводу часто ссорились. Об одной из этих ссор, особенно бурной, упоминает Мардефельд в 1741 году: назначение без его ведома нескольких сенаторов показалось герцогу более обидным, чем почести, открыто доставшиеся графу Линар. Но он торжествовал в этих пререканиях столь же мало, как прежде в столкновениях с Бироном:

    «Так как этот разговор начался случайно и герцог не имел времени предварительно переговорить со своим ментором Остерманом, то великая княгиня взяла верх. Герцог подчинился. С тех пор он мягок как перчатка… Это было его счастье, что она, вследствие лени, предоставила ему дела, чтобы самой заниматься удовольствиями, и что таким образом он стал необходим. Увидим, продолжится ли это, когда у нее будет фаворит. Она его не любит, он получил разрешение ночевать с ней только после отъезда Нарцисса (Линара)».[327]

    К чести Антона-Ульриха надо заметить, что причиной вышеупомянутой ссоры, было, главным образом, назначение на должность обер-прокурора Сената некоего Брылкина, темной личности, который отличился в 1735 году, покровительствуя интриге Линара и, как уверяют, имел личный успех у Анны Леопольдовны, что несколько сомнительно ввиду его некрасивой наружности.[328]

    Чтобы сопротивляться своей супруге, Антон-Ульрих требовал помощи Остермана. Но разве Миних не был главным лицом в наследстве Бирона? Он был им без сомнения на другой день после своего ночного подвига, но, и без содействия будущего мужа Юлии, он ощущал нетвердость положения, основанного на дворцовой революции.

    II

    Манифест, данный тотчас после ареста Бирона, назначал организатора переворота первым министром и вторым лицом после отца императора. В то же время ему была дарована сумма в сто тысяч рублей, – он был жаден до денег, – и вслед за этим еще семьдесят тысяч рублей, на постройку дома на Васильевском острове – нынешний Морской корпус, – который он кончал, обращая внимание на то, чтобы скульпторы изображали его военные трофеи и побольше закованных турок.[329] Надо было, однако, подумать и о властолюбии противников. Не будучи в состоянии взять себе все, фельдмаршал постарался удовлетворить их, но так, чтоб они не мешали ему. По его указанию, пост канцлера, незанятый после смерти старого Гаврилы Головкина, был предоставлен князю Черкасскому, а чтобы Остерман не считал такое назначение немилостью, взяли предлогом его случайные занятия флотскими делами, чтобы назначить его генерал-адмиралом. Черкасский был полное ничтожество, и ему дали в товарищи такое же ничтожество, Михаила Головина, в должности вице-канцлера. Таким образом, в действительности Миних распоряжался бы управлением иностранных дел.

    Не было остроумно с его стороны предполагать, что генерал-адмирал останется доволен такой комбинацией. «Оракул» уже давно укоренился в ведении иностранных дел. В этих конфликтах бывший вице-канцлер нашел себе драгоценного союзника в лице Антона-Ульриха. Последнего Миних ожесточил тем, что, предоставив ему титул генералиссимуса, принадлежавший короткое время Меншикову, присовокупил некоторые выражения, показавшиеся ему оскорбительными; так в указе было сказано, что фельдмаршал, из-за своих заслуг имеющий право на этот титул, уступает его из уважения к его высочеству. Кроме того Антон-Ульрих понял, что Миних представляет ему быть начальником только по имени и давал только тень власти.

    Точно также было оскорблено самолюбие и других лиц. Левенвольд, друг Остермана, и Михаил Головкин, недовольный подчиненным положением, стали на сторону адмирала. Стольким врагам фельдмаршал мог противопоставить только благодарность женщины, легкость характера которой он хорошо знал. И как раз Остерман решился взять эту, плохо защищенную крепость. Он против своей привычки, стал часто посещать дворец. Каждый день, в разговорах с Анной Леопольдовной, он настаивал на том, что опасно оставлять и ее, и государственные интересы в руках столь надменного человека, что блестящий военный, победитель при Ставучанах не был хорошим администратором, что об этом свидетельствуют, как турецкая война, так и польская.

    Это были удачные аргументы; сам Мардефельд, который не мог не быть доволен новым порядком, разделял мнение врагов фельдмаршала о его талантах. «Он красив собой», писал он в это время, «трудолюбив и красноречив; у него большой талант к воинскому делу, но к тому, которым он занимается теперь, ни малейшего», вообще его ум более поверхностен, чем глубок. Его скупость, настоящая splendida araritia, заставила его продавать иностранным государствам свою дружбу и свои намерения на вес золота. Так как он крупный невежда, то обращается за советами к своему брату, несмотря на педантическую эрудицию, лишенному и тени здравого смысла.[330]

    К его несчастью, идя по следам Меншикова, новый министр заболел, как он, в декабре. Этим воспользовались, как и тогда. Январским указом, изданным без ведома жениха, был назначен пересмотр министерских должностей, причем фельдмаршалу предоставлялись военные дела, а внутренние вновь передавались Остерману. Он подчинился, но почувствовал, что данная ему малая власть, и та ускользает из его рук. Когда он являлся к регентше, она не могла принимать его и отсылала к генералиссимусу, с которым он мог говорить только, как подчиненный. В марте он попробовал последнее средство: просьбу об отставке и одну минуту мог льстить себя надеждой, что оно помогло.

    Испуганная мыслью остаться без помощи человека, помогшего ей поразить Бирона, Анна Леопольдовна воскликнула, что не может обойтись без его услуг. Остерман успокоил ее: ведь бывший регент в Пелыме! И отставка была принята, милостиво дарована по просьбе фельдмаршала, ввиду его лет и болезней. Посланником Франции и Австрии, регентша объяснила, что отставленный министр склонный давать преимущество Пруссии, препятствовал ее твердому намерению придти на помощь венскому двору.[331]

    Торжествуя, Антон-Ульрих хотел объявить указ при барабанном бое; но гнев фельдмаршала произвел переполох во дворце. Вспомнили ночь 8-го ноября, и в то время как, по приказанию регентши, три сенатора отправились к раздраженному воину с оскорбительными извинениями, целый полк шпионов следил за каждым его шагом. Регентша и генералиссимус каждый день меняли свою спальню. Они успокоились только, когда фельдмаршал переехал в свой отстроенный дом на Васильевском острове, и река отделила его от тех, кто его так боялись. Если бы не Юлия Менгден, покровительствовавшая своему соотечественнику, его, может быть, и совсем удалили бы.

    Это тоже была революция, третья в году; на этот раз она имела более важное значение, чем простые внутренние беспорядки. Ссора двух немцев была связана с другой распрей, разыгрывавшейся между двумя Германиями – Германией Марии-Терезии и Германией Фридриха II.

    Преданный Пруссии, из-за очень звонких аргументов, Миних в короткое время своей власти, поспешил закончить трактат, набросанный Бироном. Он даже хотел, несмотря на то, что Мардефельд на этом не настаивал, послать в помощь Фридриху двенадцатитысячное войско. Король мало этим интересовался, он не хотел казаков под своей командой! Миних полагал честь русским в том, чтобы одолеть общих врагов общими силами. Но каких врагов? Бирон не предвидел сюрприза, который доставили Европе последствия смерти Карла VI: нашествия прусской армии в Силезию. Миних столь же мало думал об этом. Остерман, один, в разговорах с Анной Леопольдовной упоминал о том, что теперь случилось. У России оказались два союзника, которым она обязалась помогать и которые воевали друг с другом! Надо было выбирать, а какой стороне будет дано предпочтение, ясно показывали падение Миниха и возвышение Остермана, главного устроителя союза с Австрией.

    Мардефельд не смутился этим, и обстоятельства подтвердили его оптимизм.

    III

    Победитель Бирона, Миних, был побежден Остерманом. Ни тот, на другой не имел способностей диктатора; оба были одинаково бессильны энергично взяться за власть, даже за ту, которая колебалась в слабых руках женщины, лишенной ума и воли. Анна Леопольдовна оказалась совершенно неумелой в делах управления, но ей хотелось управлять или хотя бы показывать вид, что она держит бразды правления; ее близкие, с Юлией Менгден во главе, хотели помочь ей, рассчитывая на великодушие иностранных посланников. Такое положение вещей давало достаточные основания для спокойствия Мардефельда, но было чревато угрозами для России.

    Внутри дворца царствовала непоследовательность, о которой дает понятие следующий случай: только что Остерман успел устранить своего соперника, как сам сделался предметом серьезного обвинения, исшедшего из спальни Юлии Менгден. Статский советник Темирязев, неизвестно как проникнув в нее, обратил внимание фаворитки на то, что в манифесте, составленном «оракулом» во время принятия власти регентшей, не было упомянуто о правах на престолонаследие ее дочерей. Важное опущение, показывающее преступные намерения! Неожиданно вошедшая во время этого разговора Анна Леопольдовна, тут же повелела Темирязеву тайно составить два манифеста, в которых будет объявлено: в одном, что по смерти царствующего императора, в случае отсутствия брата, престолонаследницами должны быть его сестры, а в другом, что в таком же случае престолонаследницей будет его мать. Несчастный статский советник чуть не сошел с ума, но должен был тем не менее составить два противоречащие друг другу документа, выбрать между которыми помешало событие, положившее конец регентству Анны Леопольдовны.[332]

    Когда она не вмешивалась в вопрос высшей политики или администрации такого рода решениями, она предоставляла служащим разных рангов предаваться их собственному вдохновению. Об этом Мардефельд пишет своему государю следующее:

    «Нынешнее правительство самое мягкое из всех, бывших в этом государстве. Русские злоупотребляют этим. Они крадут и грабят со всех сторон и все-таки крайне недовольны, отчасти потому, что регентша не разговаривает с ними, а отчасти из-за того, что герцог Брауншвейгский следует слепо советам директора его канцелярии, некоего Граматина, еще более корыстного, чем отвратительный Фёнин, бывший секретарь Миниха».[333]

    Россия Петра Великого имела силу переносить такое положение дел некоторое время, надеясь на будущее. Анна и ее сообщники совсем не думали о внутренней политике, но показывали вид, что следуют заветам Петра Великого. Их озабочивало плачевное состояние промышленности, и они назначали комиссию для его исследования. Они посылали молодых людей заграницу, чтоб приобрести там большую культурность. Но не находилось желающих ехать; в это царствование удалось отыскать только трех, и то двое были немцы.[334]

    Европа, с которой правительство равняло себя, была более требовательна. По поводу трактата с Пруссией, подписанного 16 (27) декабря 1740 г. Миних получил кольцо в шесть тысяч талеров для жены, пятнадцать тысяч талеров для его сына и имение в Бранденбурге, а Юлии Менгден прислали портрет королевы, осыпанный бриллиантами. Благодаря фельдмаршалу собственноручным письмом Фридрих называл его «великим человеком», «героем» и «близким другом»;[335] он, конечно, совершал это не даром. Статья о наследовании Курляндией была, после падения Бирона, изменена настолько, что оставляла этот вопрос открытым.[336] На что решится Анна Леопольдовна? Под влиянием Линара ее личные симпатии клонились к Австрии. В Вене падение Миниха встретили как победу, тем более что оно открывало дорогу Вельгелю, который в эту минуту ехал к Фридриху, чтобы предложить ему помощь Франции.[337] Известно однако, что отважный соперник Марии-Терезии не торопился заключать такого союза, ибо из Петербурга Мардефельд посылал ему утешительные известия. Остерман принял управление иностранными делами, но Анна Леопольдовна постоянно вмешивалась, слушала Михаила Головкина, которого можно было купить за пятьдесят тысяч, и Юлию Менгден, особу, с которой можно было сделать все, что угодно за половину названной цены. Великий адмирал также не был настолько австрийцем, чтоб нельзя было надеяться склонить его, избрав только подходящие меры. Если не деньги, то портрет короля, несколько любезностей к его родным в Вестфалии легко послужили бы этой цели, тем более что причиной его приверженности к Австрии было желание привлечь герцога Брауншвейгского и уничтожить Миниха.[338] В конце года агент Фридриха считал свое дело выигранным. Деньги, бывшие в его распоряжении, помощь Юлии Менгден и других ее товарищей, цена которых была хорошо известна Фридриху, Анна Леопольдовна, совершенно запутавшая нить иностранных дел, – все это создало такое положение, что правительство регентства не могло уже следовать своим желаниям, или действовать на пользу России. Оно не послало на помощь победителю Мольвица двенадцатитысячного войска, но не могло также предоставить его в распоряжение Марии-Терезии, потому что нуждалось в нем для собственной защиты.

    Из Стокгольма Бестужев давно извещал о военных приготовлениях, для которых, по его мнению, присылались пособия из Франции и, может быть, из Пруссии.[339] Но с его обыкновенным оптимизмом, он считал их слишком ничтожными, чтобы возбуждать опасения. Он видел, что шведы не торопились начать войну, но ошибался в отношении причины этого. На самом деле в Стокгольме выжидали в России новой дворцовой революции, которая могла быть благоприятной для планов, составленных двадцать лет перед тем. Самые разнообразные вести ходили тогда и принимались на веру. Предсказывали демонстрацию Леси в пользу Елизаветы! Говорили о скором приезде Морица Саксонского, за которого царевна якобы уже просватана; ожидали что он, во главе русской и шведской армии, встанет за ее права! Вследствие слишком долгого ожидания и внешних влияний, настроение так разгоралось, что в июне 1741 года, Бестужев должен был сознаться, в своей ошибке и неизбежности разрыва.

    Предупрежденная своим поверенным, Анна Леопольдовна не нашла ничего лучшего, как обратиться к союзнику, на которого могла рассчитывать менее всего, так как сама дала ему повод не доверять ей. Она послала в Берлин жалобы на будто бы оказанные Швеции субсидии и даже на те, которые приписывались Франции. Накануне союза с этой последней страной, Фридрих должен бы помешать действиям ее, клонившимся к ущербу его другой союзницы. Конечно, король оправдывался. Его оскорбляли такими низкими «клеветами». Министр Подевильс писал: «Я знаю, что носятся разные слухи; утверждают, будто наш король шведам деньги дал, но я желаю, чтоб тот талер, который дан шведам, сгорел в моей душе», и почти гарантировал такой же нейтралитет со стороны Версальского двора.[340] Мы знаем теперь, насколько можно было этому верить. Начало войны между Россией и Швецией было одним из условий, предъявленных Фридрихом для осуществления союза с Францией. В июне 1741 г. он категорически объявил Валори, что не исполнит своего обещания, если шведы не начнут тотчас же компанию.[341] Угроза подействовала, и война была объявлена. Предлогом разрыва было несоблюдение Россией статьи 7-й Нейштадтского трактата, говорившей об обещании не вмешиваться во внутренние дела соседки, убийство Сен-Клера и несколько менее важных вещей.

    Хотя застигнутая врасплох, Россия, благодаря слабости и неподготовленности врагов, победоносно вынесла первый натиск. Леси, в которого они неразумно верили, не только не пришел к ним на помощь, но вместе с Кейтом победил, в виду Вильманстранда, генерала Врангеля и взял его в плен. Но вскоре, возвратившись в Петербург, оба генерала объявили, что не могут предпринять зимний поход, который собирался вести главнокомандующий шведскими войсками Левенгаупт. Как в Крыму, для продолжительной компании всегда недоставало провианту. Меры Петра Великого по устройству складов оставались мертвой буквой. Не было даже провиантмейстера.[342]

    Анна Леопольдовна снова обратилась в Берлин и очень наивно напомнила об обязательстве, изложенном в новом трактате – помогать друг другу, чем дала повод Фридриху посмеяться над ее уполномоченным. «Великая Россия может легко справиться с маленькой Швецией», утверждал король.[343] Когда русский посланник Бракель выразил мысль, что можно обратиться против Франции, которой не особенно сочувствовали в Петербурге, Фридрих сказал:

    «Да, да, я поневоле в союзе с Францией, но не могу расторгнуть его теперь, не подвергая опасности мои владения в Киеве и Вестфалию».[344]

    Неудовлетворенным с этой стороны, регентше и ее советникам приходилось только рассчитывать на союз с Австрией, но Мария-Терезия была достаточно занята борьбой со своим противником. Оставалась Англия. Препятствия к политическому сближению, заключавшегося в симпатии петербургского двора к Стюартам, более не существовало. Шевалье Сен-Жорж еще вел тайную корреспонденцию и сохранял большие надежды, на получаемые им ответы были все более бесцветны. Постоянные колебания внутренней политики России помешали переговорам, начавшемся было при приезде в июне 1740 года Финча. После падения Миниха была попытка устроить союз Англии, России, Австрии и Саксонии. Стремительность Фридриха и его первый успех заставили Англию отказаться даже от заключенного уже с Австрией трактата. Тем более она была склонна заключить союз с Россией, и 3 (14) апреля 1741 г., Финч подписал дружеское условие об оборонительном союзе, который должен был продолжаться двадцать лет и обязывал заключивших его держав помогать друг другу, с одной стороны двенадцатью военными кораблями, а с другой двенадцатитысячным войском. Тайная статья обязывала Россию доставить эту помощь даже в настоящую войну с Испанией, если другие державы в нее вмешаются.[345]

    В Петербурге надеялись, что эскадра этой третьей союзницы не преминет явиться к шведским берегам. Князь Щербатов получил приказ просить ее немедленной отправки. Его вежливо отослали к статьям недавнего тракта, который, между прочим, Анна забыла ратифицировать. Мы до сих пор не знаем, состоялась ли ратификация, – столько было беспорядка под владычеством Анны в дипломатической канцелярии, как, впрочем, и в других ведомства. Английское правительство говорило Щербатову: «Прочтите статьи! Вы увидите в них, что мы ни к чему не обязаны до окончания нашей войны с Испанией».

    Посланник мог добиться только обещания посредничества в Версале о том, чтоб Франция также воздержалась от посылки флота в Балтийское море. Разве Россия воевала с Францией? Нет? Ла Шетарди оставался в Петербурге и Кантемир искренне предлагал Флёри сговориться относительно поддержки прагматической санкции.

    – Но мы ее не гарантировали!

    – А ваш октябрьский трактат 1735 года с Карлом II?

    – Император не ратифицировал его и даже старался помешать его составлению на Регенсбургском сейме.

    Кардинал подражал Фридриху, мистифицируя бедного дипломата. Но в июне 1741 г. Анна Леопольдовна и его поставила в тяжелое положение, серьезно приказывая ему предложить Флёри оборонительный союз. Она стучалась во все двери. В своем незнании окружающей действительности, она рассчитывала даже на Данию, тоже союзницу! Весной 1741 г., однако, Корф, посланник в Копенгагене утверждал, что датский двор тайно побуждал стокгольмский к войне по ненависти к России и из-за подчинения к Франции. Когда же война разразилась, Корф слышал только извинения: «Все было сделано, чтобы предупредить конфликт, последствия же его нельзя изменить; шведский флот занимал Балтийское море, а французская армия находилась у границ Ольденбурга».

    Враждебные элементы со всех сторон окружали бедную регентшу. Даже в Константинополе Франция и Швеция, не без успеха, старались возбудить враждебное настроение. Россия опоздала исполнением мирного договора, устроенного Вильнёвым, и ставящего ей в обязанность уничтожить Азов. Румянцев, заменявший на берегах Босфора Неплюева, правда, просил не торопиться: Порта была озабочена другим, она дрожала перед ужасным шахом Персии Надиром, завоевателем Индии. Вдруг последний обернулся было против России. Калушкин, представитель при его дворе маленького Ивана III, доносил, что там известны внутренние беспорядки и внешние опасности, с которыми бились наследники Петра Великого, и что шах не прочь воспользоваться положением. «Скверная страна», будто бы сказал он, «ты не стоишь того, чтоб иметь такого государя, как я! Если б мы подняли оружие, нам ничего бы не стоило теперь завладеть всей Россией».

    Анна Леопольдовна и ее советники испугались и, по строгому приказанию, Румянцев должен был подписать конвенцию, в силу которой, за признание императорского титула русского государя, Россия обязывалась немедленно уничтожить Азов.

    Это был почти успех. Других уже не было в царствование Ивана III. Само по себе довольно опасное столкновение со Швецией представляло для правления регентши, не сознававшего этого, большую опасность, грозившую его существованию и действительно вскоре уничтожившую его.

    Глава 14

    Елизавета

    I. Легенда и история. – Предполагаемое участие Франции и национального элемента в декабрьском перевороте 1741 г. – Действительность. – Молодость Елизаветы. – Воспитание. – Крылья подрезаны. – Первая любовь. – Венера и Минерва. – Первое тщеславие. – Удаление. – Одиночество. – Темные связи. – Предполагаемый брак. – Алексей Разумовский. – Видимый упадок. – II. Движение в казармах в пользу царевны. – Причины его. – Его агенты. – Салтыкова. – Преобладание иностранных элементов в заговоре. – Шварц. – Грюнштейн. – Роль хирурга Лестока. – Питерские тайны. – Корреспонденция по этому предмету, между Мардефельдом и Фридрихом II. – III. Отношение Елизаветы к Франции и Швеции. – Призыв к первой. – Уклончивый ответ ла Шетарди, одобренный его правительством. Попытки Нолькена. – Он предлагает помощь шведской армии. – Перемена в Версале, основанная на союзе против Австрии. – Приказ ла Шетарди способствовать этому. – Нолькен просит у Елизаветы письменного приказа и отступления от политики завоевания Петра Великого. – Нерешительность царевны. – Отступление. – Отъезд Нолькена. – Отставка ла Шетарди. – Швеция неожиданно объявляет войну России. – Отсутствие единения. – Ни плана, ни направления. – Скупость ла Шетарди. – Елизавета считает себя покинутой. – Попытка сватовства принца Конти. – Отказ Елизаветы. – Неудача заговора. – IV. Неожиданное совпадение обстоятельств ускоряет развязку. – Бурные встречи во дворце. – Лесток, покинутый Елизаветой. – Приказ об отправлении гвардейцев. – Решительный поступок. – Новые просьбы о деньгах у ла Шетарди. – Отказ. – Революция без Франции. – V. Ночь 4 декабря. – Собрание в доме Елизаветы. – У Преображенцев. – К Зимнему Дворцу. – Покушение. – Бывший император на руках новой императрицы. – Заключение.

    I

    То событие, о котором я упомянул, одно из самых известных в истории и дало повод к наиболее разнообразным комментариям. Малейшие подробности его установлены с большим искусством свидетелями, и, может быть, покажется лишним и дерзким вновь рассказывать о нем в этих страницах, тем более что у меня нет новых документов, а те, которыми я воспользовался впервые, вполне согласуются с использованными раньше парижскими. Мое извинение в том, что мои предшественники не вполне применили свои знания. В двух случаях: во-первых, в участии Франции и ее представителя ла Шетарди в событиях декабря 1741 г. положивших конец царствованию Ивана III и возведших на престол дочь Петра Великого, и во-вторых – в роли национального элемента в этом событии, – они вполне ошибаются. Я уверен в этом именно из-за отсутствия противоположных данных. Не может быть никакого сомнения. Истина очевидна. Но почему же ее затемняли?

    Откуда произошли все легенды? Их происхождение обыкновенно бывает неизвестно. Однако кое-какие предположения можно сделать. Тот, кто выиграл от переворота, был заинтересован в том, чтобы придать этому самому обыкновенному заговору между спальней и казармой, более торжественный и приличный вид, и для этого воспользоваться престижем Франции и русскими патриотическими чувствами. Иные современники были обмануты, другие сознательно поддерживали выдумку. Легенда выросла, принята повсюду и мне, может быть, не будут благодарны за мои исследования. Легенда такая приятная! Молодая, прекрасная и страстная цесаревна, возведенная на престол народным течением, при содействии тридцатилетнего посла и восьмидесятилетнего кардинала, – какая богатая тема! Но в этом уголке прошедшего, не кажется ли вам что романы, помимо сочиненных, играют достаточную роль? К тому же легенды живучи и эту мне, вероятно, также не удастся уничтожить. Поэтому позвольте мне окончить мою книгу, как я ее начал, – с единственной заботой об истине.

    Родившаяся в памятный день 19 декабря 1709 года, когда Петр вернулся после победы под Полтавой, Елизавета была в тех летах, когда, после многих неудач, люди перестают думать о властолюбии. Она, действительно, давно оставила такие мысли. Деятельная или, по крайней мере, оживленная при Петре II, при Анне Иоанновне она должна была сдерживаться и постепенно дошла до равнодушия, которому способствовало злоупотребление удовольствиями. Образования она не получила. Ее мать, «по важным причинам», как она выражалась, заботилась об том, чтоб она говорила по-французски и хорошо танцевала менуэт. «Важные причины» известны. Менуэт должен был произвести впечатление в Версале; это, по мнению Екатерины, было все, чего могли требовать от принцессы. Сама царевна не думала восполнить пробелы своего воспитания. Она никогда не читала, проводя время в охоте, верховой и лодочной езде, в заботах о своей красоте, хотя и действительной, но грубоватой. Ее лицо, с неправильными чертами, освещалось удивительно прекрасными глазами, но портилось коротким, толстым и приплюснутым носом, который она не любила, чтоб воспроизводили на портретах. Шмит, знаменитый гравер, должен был изменить его очертания, когда работал с картины Токэ;[346] по той же причине Елизавета не позволяла снимать себя в профиль. Но она была хорошо сложена, у нее была хорошенькая ножка, тело твердое, цвет лица ослепительный, ненапудренные волосы прекрасного рыжего оттенка; от всей ее особы веяло любовью и сладострастием. В юности, в костюме итальянской рыбачки: в белом лифе, в короткой красной юбке, в маленькой шляпке, с крыльями за плечами – молодые девушки носили их в то время до 18 лет, – она была неотразимо хороша, так же, как впоследствии, когда надевала мужской костюм, выделявший ее полную, изящную фигуру. Она возбуждала мужчин, очаровывала их своей живостью и веселостью. «Всегда в движении», говорил саксонский уполномоченный Лефорт, «беспечная», остроумная, насмешливая. Казалось, что она родилась для Франции, ибо любила фальшивый блеск».[347]

    В январе 1722 г. в ее совершеннолетие, Петр перед большим собранием, ножницами обрезал ее крылья.[348] Ангел превращался в женщину. Мужчинам не понадобился символ, чтобы убедиться в этом. Дав кое-что вперед своему жениху, бедному Карлу Августу Голштинскому, она развратила Петра II и обманывала его с красавцем Бутурлиным. Ее называли «Венерой», а серьезную и, долгое время добродетельную, сестру ее Наталью Алексеевну «Минервой». Покинутая племянником, которому она на это дала много поводов, «Венера», стала просто развратничать, «делая», – как писал Лирия, – «с бесстыдством вещи, которые заставляют краснеть даже наименее скромных».[349] В своем доме в Александровской слободе, (знаменитой ужасами совершенными в ней Иоанном Грозным) Елизавета собирала самое дурное общество; когда же Анна заставила ее переселиться в Петербург, она продолжала делать то же в отдаленной окраине города. Она жила в тени, почти бедно, в постоянной нужде, окруженная шпионством. В 1735 г. заключили в тюрьму одну из ее прислужниц, по обвинению, что она говорила дурно о Бироне. Было намерение подвергнуть тому же и царевну.[350] Она одевалась просто, обыкновенно в платье из белой тафты на темной подкладке, «чтобы не делать долгов», говорила она впоследствии Екатерине II. Если бы я сделала долги, я могла погубить свою душу; если б я умерла, никто не заплатил бы моих долгов и я попала бы в ад, а этого я не хотела». Но платье из белой тафты с черной подкладкой должно было напоминать также о вечном трауре и служить в некотором роде знаменем. В большую тягость ей были ее родственники, эта ужасная семья литовских мужиков, – три дяди, две тетки, – присвоивших себе аристократические имена и титулы, но лишенные материальных средств и преследуемые презрительным отношением к ним Анны. Она воспитывала за свой счет двух дочерей Карла Скавронского, старшего брата Екатерины I, и собиралась выдать их замуж.[351] Аристократия пренебрегала ею, как из-за незаконности ее рождения, так и из-за качества ее привязанностей. Чтобы составить себе какое-нибудь общество, она поневоле опускалась ниже и ниже, следуя в этом, как дочь служанки, своим природным наклонностям.

    Вот что называют ее популярностью.

    В Александровской слободе она сходилась как с подругами с деревенскими и маковниками, принимая участие в их хороводах и песнях. В Петербурге она открыла свой дом гвардейским солдатам. Она делала им подарки, крестила у них детей, и кружила им головы вызывающей улыбкой и «глазками». «Ты кровь Петра Великого!» – говорили они ей. Но она показывала им также, что в ее жилах течет кровь бывшей прачки, служившей утехой старым служакам под стенами Мариенбурга.

    Елизавета редко показывалась даже в торжественных случаях и держала себя тогда серьезно и грустно, как бы с видом молчаливого протеста, ясно показывавшего, что она не отреклась от своих прав. Об этом можно также было догадываться по некоторым поступкам, внушенными ей без сомнения окружающими потому что, лично, ей всегда не хватало инициативы. Она посетила несчастного Лопатинского, извлеченного из тюрьмы Анной Леопольдовной, после того как его уже считали умершим.

    – Узнаешь ты меня?

    Разбитый долгим заключением, старик некоторое время садился припомнить, затем вдруг выпрямился с радостным выражением:

    – Ты искра Петра Великого!

    Она оставила ему триста рублей, – и рассказы об этом пошли по церквам и монастырям.

    Но все же цесаревна жила покинутая и полузабытая. Она была красива, но полнела, и английский посол Финч, говорил, вспоминая слова Цезаря у Шекспира, что «Елизавета слишком полна, чтобы быть заговорщицей». Говорили, что она уже замужем, за Алексеем Разумовским, певчим малороссом, замеченным ею в церковном хоре Анны Иоанновны. И очевидно он не был человеком, способным побудить ее выйти из пассивной, ленивой неподвижности, благодаря которой, она, по словам ла Шетарди, «была робка в самых простых поступках». Красавец хохол бывал иногда «буен во хмелю», но буйство ограничивалось только сокрушением мебели. Из числа людей стоявших близко к Елизавете были братья Шуваловы – Александр и Иван, – инициативы тоже было трудно ожидать, а Михаил Воронцов, женатый на одной из Скавронских, был олицетворенная сдержанность и вместе с тем осторожность.

    Во время своего всемогущества, регент Бирон, как будто пытался приблизиться в ореоле своего сияния к этой затуманившейся звезде, и это произвело некоторое волнение, как между приверженцами, так и между врагами цесаревны. После того, казалось, будто она искала сближения с находившимся в немилости Минихом, и ставленники Антона-Ульриха получили приказ арестовать экс-министра, если увидят его выходящим от Елизаветы. Однако говорят, что он посещал ее переодетым. Но свидания не имели видимых последствий. Миних прежде советовал Бирону заточить цесаревну; она, по-видимому, не забыла этого, и все согласились, что с этой стороны нечего бояться, но не на что и надеяться. А между тем готовилось событие, которому суждено было рассеять эти предположения, и это событие готовилось не в кабинете ла Шетарди…

    II

    В то время как среди приближенных к цесаревне не находилось человека, способного внушить ей сознание роли, которую она может играть, и дать ей средство для осуществления этих стремлений, в более отдаленных сферах, имевших сношение с Елизаветой, было много людей, волновавшихся и возмущавшихся ее бездеятельностью. Гвардейские казармы волновались. Мужество и готовность служить тех сил, к которым обращались устроители государственных переворотов и своих дел, испытываемые в продолжение нескольких месяцев, пробудили в этих силах их честолюбие, но не удовлетворяли ему. Гвардейцы помогали потому, что дело нравилось им самим, придавая им значение и случай требовать наград; но каждый раз у них появлялось чувство, что было бы лучше, если бы плоды их трудов пожинали не Бирон, Миних или Антон-Ульрих. И это не потому, чтобы среди них было сильно развито национальное чувство. Между гвардейцами было очень много иностранцев – даже простых солдат. Но те другие иностранцы, которые, ссорясь между собой, проявляли притязания командовать ими, сверх того, управляя Россией, имели в их глазах мало привлекательного и внушительного. Бирон и Миних довели себя, каждый в свою очередь, до того, что первый попался как простак в западню, а второго прогнали, как лакея; Антон же Ульрих, отец императора и генералиссимус покрыл себя позором и сделался смешным между Юлией Менгден и Линаром. Анна Леопольдовна не была зла; гвардейцы легко простили бы ей уклонение в ее домашней жизни; но они никогда не видали ее. Она запиралась с фаворитом и фавориткой. Так как перемена государя представлялась теперь делом очень легким, то гвардейцы предпочли бы Елизавету, не потому, что она была «искрой Петра Великого», но потому что она была доступна всем, приветлива и снисходительна; потому что та мрачная жизнь, которой другие заставляли жить Россию, без сомнения, должна была превратиться в веселую, как «глаза царевны», – уж не говоря о том, что эти глаза сулили наиболее предприимчивым. Воспоминание о Шубине преследовало воображения, и рассказы, ходившие о нем, больше сделали для успеха дочери победителя при Полтаве, чем его слава.

    Образовался очаг страстных желаний и горячих домогательств, пламя которого распространилось даже в пехотные полки. Раздавались крики: «Разве никто не хочет предводительствовать нами в пользу матушки Елизаветы Петровны»?[352] Солдаты всегда так звали цесаревну. Одна ее приятельница, Салтыкова, урожденная Голицына, по-своему служила в этой среде делу цесаревны. Казармы Преображенского полка приходились рядом с ее домом, и она так усердно посещала их, что ей случалось возвращаться с весьма ощутительными воспоминаниями.[353]

    Таким образом возник заговор, если можно так назвать опрометчивое стремление нескольких лиц сойтись для общей цели, но без ясного выработанного плана, без определенной программы действия. Чтобы установить необходимое общение, два невидных агента – одна из числа слуг цесаревны, другой военный – выступили на арену в последнюю минуту; но уже одних их фамилий достаточно, чтобы судить о национальном и патриотическом характере попытки, которую они затеяли: они оба были иностранцы! Даже самою Елизавету не считали сторонницей чувств, приписываемых ей по этому поводу. В сентябре 1727 г., занятый проектами брака Елизаветы с маркграфом Бранденбургским, Мардефельд писал: «Она вполне немка по духу и уедет отсюда с величайшим удовольствием». Двое посредников, роль которых я должен выяснить, не имели ровно никакого отношения к французскому посольству. Благодаря нескольким разговорам, которые Елизавета могла поддержать на языке Расина, тотчас же показалось, что между цесаревной и королевским послом существует короткость. И это подало повод к разговорам. Раз Австрия поддерживала Анну Леопольдовну, не должна ли была Франция поддержать цесаревну, которую гвардейцы выставляли соперницей правительницы? С тактом и ловкостью, которые одни женщины способны вносить в подобные дела, цесаревна старалась поддержать и укрепить это впечатление: оно выставляло ее в выгодном свете, вызывало уважение к ней. Но постоянный надзор над ней и ее робость, преувеличивавшая опасность этого надзора, помешали, как мы увидим, поддержать это сближение, между тем как более или менее основательные опасения и недоверчивость со стороны ла Шетарди не дали ему извлечь из сближения большой выгоды. Важнее, действительнее и решительнее была в подготовлявшемся государственном перевороте роль Шварца и Лестока. В осуществлении же его на первом плане очутился еще один иностранец – дрезденский еврей, бывший маклер и ювелир, а в то время гвардейский солдат, Грюнштейн.

    Шварц был немец, капитан пехотного полка, поступивший на русскую службу, выдавший себя за инженера и работавший в качестве такового на доках. Я уже упоминал о Лестоке. Он давно состоял врачом при Елизавете. Отец его, уроженец Шампани, называл себя дворянином Л’Эсток Л’Эльвек. Покинув Францию во время Нантского эдикта, он поселился в Германии, в Цемсе, где сначала был цирюльником, затем лекарем при дворе Георга-Вильгельма, последнего герцога Брауншвейг-Цемсского. Родившийся в 1692 г. сын его приехал искать в 1713 г. счастья в Россию. Петр Великий оценил его хирургические способности и живой ум, но он имел несчастье не понравиться девице Крамер, которая приписала ему злые речи об отношениях Петра к его денщику Бутурлину. Лесток отделался ссылкой в Казань, откуда его вернула Екатерина I и назначила его медиком при шестнадцатилетней Елизавете, хотя и знала всю его безнравственность. Отношения его к цесаревне выяснились только после декабрьских событий 1741 г., когда Мардефельд послал своему государю сообщение о лично добытых им сведениях по этому поводу, которые он собирал очень усердно и, по-видимому, с удовольствием. Собственно говоря, не предвиделось, чтоб мы получили возможность разделять это удовольствие, так как автор сообщения, гарантируя себя от позднейшего разоблачения, просил получившего его письмо «отдать в жертву Вулкану» подробности, которые он находил нужным сообщить, «о жертвах, принесенных на других алтарях, благодаря стараниям франко-немецкого хирурга». Фридрих II не исполнил этой просьбы. Может быть, мне следовало бы принять ее к сведению – из уважения к моим читателям. Но может также быть, что они не извинили бы меня, если бы я не познакомил их с этим образчиком дипломатической переписки, содержавшей, как принято утверждать, всю квинтэссенцию современной истории. Однако я все же счел необходимым сделать кое-какие сокращения, оставляя все прочее на совести писавшего. Вот текст:

    «Особа, о которой идет речь, соединяет в себе большую красоту, чарующую грацию и чрезвычайно много приятного с большим умом и набожностью, исполняя внешние обряды с беспримерной точностью. Но родившаяся под роковым созвездием, т. е. в самую минуту нежной встречи Марса с Венерой, она ежедневно по несколько раз приносит жертву на алтаре матери Амура, значительно превосходя такими набожными делами супруг императора Клавдия и Сигизмунда. Первым жрецом, отличенным ею, был подданный Нептуна, простой рослый матрос… Теперь эта важная должность не занята в продолжение двух лет; до того ее исполняли жрецы, не имевшие особенного значения. Наконец, нашелся достойный в лице Аполлона с громовым голосом, уроженец Украйны… и должность засияла с новым блеском. Не щадя сил, он слишком усердствовал, и с ним стали делаться обмороки, что побудило однажды его покровительницу отправиться в полном дезабилье к Гиппократу, посвященному в тайны Цитера, чтобы просить его оказать быструю помощь больному. Застав лекаря в постели, она уселась на край ее и упрашивала его встать. А он, напротив, стал приглашать ее… позабавиться. В своем нетерпении помочь другу сердечному, она отвечала с сердцем: „Сам знаешь, что не про тебя печь топится!..“ „Ну“, – ответил он грубо, – „разве не лучше бы тебе заняться этим со мной, чем со столькими из подонков?“ Но разговор этим ограничился, и Лесток повиновался. Я узнал эти подробности от человека, присутствовавшего при этом фарсе!..[354]

    Национализм или патриотизм! всех этих господ – нелепость, какую редко можно встретить даже в тайных углах, где живут всякие россказни.

    Перехожу к организации заговора, – если таковой существовал, – основываясь для восстановления фактов на донесениях самого маркиза ла Шетарди, проконтролировав их по рапортам, – до сих пор оставляемым без внимания – получавшимся в то же время версальскими и стокгольмскими кабинетами. Этих источников совершенно достаточно для проверки достоверности фактов: именно того, что участие Франции в этой авантюре существовало только в проекте, и этот самый проект – вопреки господствующему мнению – не исходил от инициативы молодого представителя французской дипломатии в Петербурге.

    III

    Маркиз ла Шетарди прибыл в 1739 г. на свой пост только в качестве представителя и не более того. Ограничившиеся первоначально исключительно обменом любезностей, его отношения к Елизавете приняли более близкий характер только в ноябре 1740 г. после падения Бирона, лишившего цесаревну еще нескольких иллюзий. Тогда она послала к ла Шетарди под большим секретом Лестока, чтобы выразить послу, как она сожалеет, что не может принимать его у себя. В это время относились с недоверием к ней и к лицам, бывавших у нее. Ла Шетарди ответил уклончиво. Ему казалось, что он имел причины не доверять цесаревне, так как он предполагал, что она в хороших отношениях с Анной Леопольдовной, сторонницей Австрии. Но, к его великому изумлению, и Лесток заговорил о падении Бирона с сожалениями. Царевна лишилась всего, потеряв его. И тотчас же он обратил особенное внимание на те надежды, которые могла возбуждать могущественная национальная партия, стоявшая на стороне дочери Петра Великого и ее племянника, герцога Голштинского. Маркиз не был убежден, и даже не спешил узнать мнение своего двора о подобном намеке. Он не отправил курьера. Но тем менее пытался он завести с Елизаветой разговор о таком щекотливом предмете. Он ограничился тем, что сообщил о словах Лестока в очередном докладе и стал ждать событий, но его мнению вовсе не обещавших осуществления рискованных надежд Лестока или его возлюбленной.

    В следующем месяце шведский министр, Нолькен, в свою очередь озадачил его сообщением еще более щекотливого свойства. По его словам, он получил приказание остановиться, по своему выбору, на партии герцога Курляндского, или Анны Леопольдовны или Елизаветы и в его распоряжение было отпущено сто тысяч червонных. Он решил их употребить в пользу цесаревны и обратился к своему французскому коллеге за советом, как воспользоваться деньгами наиболее выгодным образом в соответствующем направлении.

    Сначала ла Шетарди испугался. Теперь речь шла уже не об одних пожеланиях, но о заговоре, для осуществления которого Нолькен возлагал надежды на переговоры, возникшие между цесаревной и несколькими гвардейцами и незначительными чиновниками. И представитель всехристианнейшего короля предлагал сделаться сообщником? Какое безумие! Однако сто тысяч червонных заставляли призадуматься. Не в обычаях, да и не в средствах Швеции было производить такие расходы. Откуда же взялись деньги? Часто суммы, тратившиеся в Стокгольме на предмет внешней политики, истекали из французской казны. Ввиду общеупотребительных приемов современной дипломатии, предположение интриги, косвенно поощряемой версальским кабинетом без ведома своего официального посланника, не заключало в себе ничего невероятного. Обстоятельно все взвесив, маркиз решил дать уклончивый ответ, написать еще раз, испрашивая указания, и занять выжидательное положение, держась в стороне. Прошло более месяца, и лишь по настойчивому приглашению Елизаветы он согласился видеться с ней; однако и тут он заботливо старался ничем не нарушить своей сдержанности.

    Впрочем, цесаревна в этом отношении им разу не поставила его в неловкое положение; она ограничилась сетованиями за настоящее состояние вещей, «причинившее бы Петру Великому немало огорчений», – и взволнованным голосом упомянула о привязанности, высказываемой гвардией к памяти царя и его отпрыскам. Имя Людовика XV ни разу не было упомянуто во время этого разговора, несмотря на все утверждения, а тем более не возбуждалось воспоминаний, скорее унизительных для царевны, о предполагавшемся браке, где отказ исходил не от нее. По крайней мере ла Шетарди совершенно об этом умалчивает в своих депешах, и без сомнения ему не простили бы в Версале слишком рискованных намеков на чувства, постоянство которых у всякой другой, кроме Елизаветы, могло бы польстить королю, но у возлюбленной красавца Шубина заставило бы его очутиться в слишком дурном обществе. Также, совершенно вопреки истине по этому поводу кардинала Флёри обвиняли в нерешительности, а его представителя в склонности к интригам. Ла Шетарди никогда не думал выступать защитником планов, сообщенных ему Нолькеном, и его сдержанность встретила полнейшее одобрение. При первых донесениях, государственный секретарь Амло следующим образом отвечал посланнику: «Надо думать, что не может быть речи о ее (Елизаветы) притязаниях на русский престол при жизни ребенка-царя. Поэтому в настоящее время все рассуждения по этому поводу представляются излишними».

    То был ясный и категорический отказ.

    Только шведский посланник упорно продолжал работать, и в январе месяце ла Шетарди узнал, что при его содействии заговор начинает осуществляться. Теперь уже поднимался вопрос о вооруженном вмешательстве Швеции, войска которой поддержали бы гвардию, восставшую за дочь Петра Великого.

    Дело принимало серьезный оборот. Все еще сохраняя свою сдержанность, ла Шетарди уклонился от совместного свидания со своим коллегой, предполагавшегося Елизаветой, но на следующий день ему пришлось повиноваться настойчивому зову царевны, оказавшейся на этот раз более откровенной. Она говорила о «положении вещей, достигшем той точки, когда дальнейшее ожидание уже невозможно», о глубокой преданности войск, о самоотверженности заговорщиков и собиралась перейти к самому щекотливому вопросу, выразить свою уверенность в «дружбе со стороны Франции», когда доложили о приходе английского посланника. Движением руки Елизавета предложила ла Шетарди остаться и дождаться ухода докучливого посетителя. Финч понял, что мешает, и поспешил удалиться… «Наконец, мы от него отделались!» – вздохнула цесаревна. Но ла Шетарди, не давая ей времени вернуться к прерванным признаниям, сейчас же сослался на необходимость прекратить свиданье, чтобы не навлечь на себя подозрения. Она лишь успела ему заявить, что «так как ей нет больше надобности сдерживаться, он может посещать ее, когда ему будет угодно».[355]

    Он дал себе слово не злоупотреблять таким позволением. Но в Версале теперь находили, что он проявляет чрезмерную осторожность. Известия, получаемые там из Стокгольма, рисовали заговор в более серьезном виде, чем позволяли предполагать донесения, посылаемые из Петербурга; в то же время проект коалиции против Австрии, зарождавшийся между Версалем и Берлином, сделал более желательным переворот, благодаря которому Вена лишилась бы своего последнего союзника. Следствием этого явились решительные приказания, рисующие в действительности в совершенно ином свете взаимоотношение ролей, приписываемых обыкновенно кардиналу Флёри и его послу. Не последний убеждал министра, но Флёри сам руководил им с начала и до конца, предписывая ему впредь без колебаний помогать готовившемуся перевороту и передать Елизавете что, «если король в состоянии оказать ей какую-либо услугу, и она пожелает предоставить ему на то возможность, она может быть уверена, что его величеству доставит удовольствие способствовать ожидаемому ею успеху.[356]

    Таким образом, вслед за Швецией Франция обещала свое содействие. Но в это самое время со стороны первой державы предприятие наткнулось на камень преткновения, на котором чуть было не потерпело крушения. Когда дело коснулось главной пружины заговора, Нолькен неожиданно обнаружил ее тайную подкладку. Он предлагал немедленно ввести на русскую территорию значительный военный отряд, по требовал от цесаревны письменной просьбы, заключавшей в себе обязательство возвратить Швеции владения, отнятые победами Петра Великого. Он ссылался на обещания, подлинность которых Елизавета впоследствии оспаривала, и бывшие действительно, кажется, весьма неопределенными. В переписке с французским посланником в Стокгольме, Нолькен утверждает, что Елизавета сама признала за Швецией право требовать обратно часть своих утраченных владений в награду за услугу, оказываемую дочери Петра Великого, и почти соглашалась на просьбу.[357] Но даже сам Амло нашел, что требование было слишком велико,[358] а цесаревна обнаружила непреодолимое нежелание, что-либо признавать или обещать письменно. Надо довольствоваться ее словом. Но швед оказывался несговорчивым, и она обратилась к французу.

    Проведя несколько дней в деревне, чем она воспользовалась, чтобы дать обед офицерам армейского полка, расположенного поблизости, Елизавета вызвала к себе ла Шетарди, сообщая ему, каких трудов ей стоило сдерживать пыл своих приверженцев, благодаря тому, что Нолькен своими неприемлемыми условиями задерживал исполнение условленного плана. Обязанный действовать согласно полученным инструкциям за одно со своим шведским коллегою, маркиз вынужден был, помимо воли, поддерживать требование, также и по его мнению, совершенно безосновательное, добавив, что его личным желанием было бы, чтобы дело уладилось, так как связи, соединяющие Францию и Швецию, может быть доставили бы королю случай доказать цесаревне тем или иным способом свою дружбу.[359]

    Большего ей не удалось добиться. Ла Шетарди окончательно сам потерял почву под ногами и так убедительно оправдывал свое поведение перед своим начальством, что поколебал даже решимость последнего. Подозрения закрались в голову Амло. Чистосердечно ли действовала Елизавета, высказывая такое мужество после стольких проявлений малодушия? Не являлась ли она орудием западни, расставленной правительством Анны Леопольдовны для Швеции во Франции? «Я нахожу такое несоответствие», – писал он к ла Шетарди, – «между решительным и смелым планом цесаревны и легкомыслием и слабостью ее характера, как вы мне его описывали, что не могу воздержаться от некоторого недоверия». Но подобное впечатление было непродолжительно, и со следующей почтой маркиз получил предписание расстаться с замкнутостью, какой он себя окружил. Ему было поручено передать Елизавете, что воинственные приготовления шведов находили себе поддержку в короле и что его величество «даст им возможность содействовать перевороту, когда она совершит его при их участии».[360]

    В конце мая Государственный Секретарь сделался еще настойчивее. Валор и Бель-Иль сообщили ему о значении, придаваемом Фридрихом обязательствам, которых от него добивались. Необходимо было во что бы то ни стало побудить шведов перейти к наступлению! Ла Шетарди получил приказание вмешаться в дело и добиться от Елизаветы удовлетворения Нолькена. Он предложил ей сохранить письменный договор в своих руках. Прижатая к стене, она решительно отказала. «Она не желала навлечь на себя упрека народа, если бы ей пришлось в чем-нибудь пожертвовать его правами, чтобы добиться для себя престола». В то же время, придерживаясь принятого правила, более не стесняться, она решила временно прекратить свои сношения с французским посланником. Только что перед тем она совершила крупную ошибку, вообразив, что сумеет привлечь на свою сторону ужасного Ушакова, отклонившего ее предложения весьма невежливым образом. Она догадалась, что он предупрежден; может быть, даже имеет в руках доказательства. В то же время она узнала, что капитан Семеновского полка, ее преданный приверженец, находясь на карауле в императорском дворце, явился предметом лестного внимания со стороны герцога Брауншвейгского; Антон-Ульрих наговорил ему тысячу любезностей и вручил триста червонцев.[361] Следовательно, Анна Леопольдовна и ее супруг также знали о заговоре и намеревались употребить все усилия, чтобы помешать его осуществлению. Цесаревна уже видела себя с обстриженными волосами, а свое прекрасное тело облеченным в монашескую рясу. Но, she has not one bit nuns flesh about her (в ней нет ни крошки монашеской плоти), по утверждение Финча. Трусливо она вернулась к своим прежним привычкам – к замкнутой жизни. Самому Нолькену пришлось звать Лестока под предлогом пустить себе кровь, чтобы узнать о положении дел!

    В мае лекарь посетил ла Шетарди, но «лишь обнаружил снедавшее его беспокойство. При малейшем раздававшемся шуме он быстро подбегал к окну и воображал, что погиб.[362] И сама цесаревна, заметив маркиза в садах летнего дворца, благоразумно уклонялась от встречи, что ставила себе в заслугу перед регентшей.

    В конце июня Нолькен был отозван своим двором, склонявшимся к войне совершенно помимо Елизаветы, стараясь, однако, внушить цесаревне, что его решимость стоит в зависимости от ее намерений и желания их поддержать. В действительности шведы медлили взяться за оружие лишь добиваясь от Франции более крупной субсидии, а также благодаря неполной своей боевой готовности. Колебания цесаревны также благоприятствовали их планам, предоставляя более времени для переговоров и приготовлений.[363] Тем не менее, расставаясь с Елизаветой, шведский посланник настаивал на получении «письменного обещания», без которого дело не могло двинуться вперед. Она сделала вид, что не понимает о чем идет речь, указав движением руки, что присутствие находившегося туг же камергера мешает ей высказаться; затем шепотом кинула Нолькену следующие слова: «Я жду лишь вашего выступления, чтобы также начать действовать. Завтра Лесток будет у вас». И швед вообразил себе, что победа осталась за ним. Но лекарь принес ему лишь письмо от цесаревны к герцогу Голштинскому, заключавшее в себе, по уверению Лестока, «доказательство обязательств принятых на себя его повелительницей относительно Франции и Швеции». Он обещал побывать еще раз, но не сдержал слова.

    В июле ла Шетарди решил также последовать примеру своего коллеги и удалиться. Возникли затруднения в церемонии по поводу верительных грамот, которые маркиз желал непременно лично вручить императору. По совету Остермана регентша нашла в этом благовидный предлог, чтобы отделаться от посланника, навлекавшего на себя подозрение, благодаря своим свиданиям с Елизаветой и Нолькеном. Он встретил окончательный отказ, перестал показываться при дворе, и его отозвание было решено.

    Елизавета не подавала ему никаких признаков жизни. Лишь в августе она послала к нему одного из своих камергеров, возможно что Воронцова, который проник ночью в сад к посланнику, рассказывал ему басни о многочисленных попытках цесаревны с ним увидаться. Так как сад маркиза выходил на Неву, она три раза проезжала мимо на лодке, приказывая трубить в рога, чтобы привлечь его внимание. Она даже предполагала купить дом по соседству, но когда это намерение получило огласку, то пришлось от него отказаться. Теперь она предлагала свидание в окрестностях Петербурга, на дороге, по которой она будет проезжать в восемь часов вечера. Вооружившись пером «с невысыхающими чернилами» и копией с «обещания», требуемой Нолькеном, ла Шетарди явился аккуратно на место встречи в условленный час, прождал до одиннадцати часов и должен был убедиться, что цесаревна над ним забавлялась.[364]

    Опечаленный он принялся за приготовления к отъезду, когда записка Остермана, содержавшая важное сообщение, нарушила его предположения. Швеция решила не ожидать долее согласия Елизаветы.

    – Вас это происшествие не должно поразить, – заметил вице-канцлер при встрече с маркизом. – Вы, вероятно, подготовились к нему.

    Он имел важный вид, «но не вращал более яростно глазами, так что виднелись одни белки», как во время предыдущих разговоров. Напротив, самым любезным образом он возвестил посланнику, что вопрос о церемониале получил разрешение в желательном для него смысле, и что император вскоре примет его «на аудиенции особенной и секретной». Без сомнения он вспомнил Константинополь и Вильнёва, а объявление войны, на которую представитель Франции в Стокгольме выдал десять миллионов, не считая щедрот, расточаемых крестьянам и духовенству[365] – местной демократии – послужило причиной неожиданного возврата благоволения к ее представителю на берегах Невы!

    В свою очередь Елизавета сочла нужным выразить свое внимание. При посредстве на этот раз секретаря шведского посольства она объявила ла Шетарди, что только боязнь скомпрометировать себя заставляли ее отказаться от подписания пресловутого обещания, но что у нее сохраняется оригинал, и она подпишет его, «когда дела примут благоприятный оборот и явится возможность это сделать, не подвергая себя опасности». В то же время она выражала готовность возместить Швеции ее военные издержки; выплачивать ей впоследствии постоянные субсидии, даже втайне ссудить ей всю необходимую денежную сумму, и не иметь других союзников помимо нее и Франции. Она называла это «идти далее своих прежних обещаний», не проговариваясь, однако, ни словом о возврате отнятых владений.

    Не разочаровавшись недавним опытом, маркиз поспешил испросить у нее нового свидании на следующий день. Отправляясь на обед к графу Линару, он пройдет мимо дверца цесаревны, которую просит выйти на крыльцо около половины первого. К несчастью, на другой день шел дождь, свидание вновь не состоялось, и человек, которого представляли в это время руководителем сложных политических интриг, военных и революционных, ставивших на карту вместе с будущностью России успехи внушительной европейской коалиции, направленной против Австрии – бедный ла Шетарди – вынужден был признать в нижеследующем письме к своему коллеге в Стокгольме свое полное бессилие.

    «Я все еще не могу понять, для чего двору понадобилось мое дальнейшее пребывание тут».[366]

    Очевидно пружины, от которых зависело привести в действие эту коалицию, здесь по крайней мере ускользали от всякого руководства и согласования, так как переговоры между двумя главными сторонами, по-видимому, сообразовались с колебаниями барометра!

    Соглашение было невозможно, так как цесаревна по-прежнему ограничивалась заигрываниями с гвардейцами, раздачей время от времени денежных подарков, без помощи которых их приверженность «к отпрыскам Петра Великого» ежеминутно грозила остыть. В оправдание своей бездеятельности Елизавета жаловалась, что, объявляя войну, шведы не заявили, что вступаются за ее права, и отказались поставить во главе своих войск герцога Голштинского, как обещал Нолькен. В сентябре, через посланца, назначавшего теперь ла Шетарди свидания в лесу, она заявила, что ее денежные источники иссякли. Ей требовалось пятнадцать тысяч червонцев. Маркиз поморщился и по настойчивой просьбе согласился одолжить две тысячи, заняв их у приятеля, выигравшего в карты значительную сумму.[367]

    Это называлось «предоставить в распоряжение цесаревны казну и кредит Франции!».[368]

    Амло одобрил денежную ссуду, но выразил опасения, «чтобы она не пошла совершенно даром». Его охватили прежние сомнения относительно силы и преданности приверженцев, склонившихся на сторону цесаревны. Что касается ее жалоб по поводу герцога Голштинского, он находил их неуместными и противоречащими ее собственным видам. Какое участие мог принимать этот немецкий принц в национальном перевороте? Да кроме того король и королева шведские не могли его выносить.[369]

    В октябре, несмотря на две тысячи червонцев и на щедрые обещания ла Шетарди, приложенные к ним, Елизавета находила поддержку своих чужеземных друзей слишком недостаточной и менее чем когда-либо была расположена приступать к действиям, тем более что война принимала для Швеции неблагоприятный оборот. Манифест, изданный этой державой в конце концов согласно требованию цесаревны, в котором она объявляла себя поборницей ее прав, не помешал Леси дать победоносный отпор, и ничто не предвещало, что Версальский двор пожелает вступиться, чтобы восстановить нарушенное равновесие. Положим, в это время в Петербурге появился новый представитель Франции, о приезде и о миссии которого ла Шетарди не получил никакого предупреждения. Вследствие этого посланник почувствовал некоторую обиду, а Елизавета новую надежду, в которой, однако, ей скоро пришлось разочароваться. Вновь прибывший, по имени Давен, привез с собой письмо к г-же Каравак, супруге французского живописца, находившегося в числе приближенных цесаревны. Увы! Он оказался лишь сватом, а женихом – принц де Конти, причем двор версальский, по-видимому, не желал вмешиваться в это сватовство.[370] Елизавете оно мало польстило. В эту минуту муж ей был совершенно не нужен. И она еще с большей горечью стала жаловаться на охлаждение, проявленное Францией, а последняя считала себя взваливать в праве на нее всю ответственность за всеобщее разочарование. Амло писал к ла Шетарди: «До сих пор со стороны цесаревны я не вижу ничего позволяющего надеяться, что усилия его величества приведут к должным результатам. Я замечаю лишь неуверенность вместо всякого определенного плана.[371]

    Плана не было; ему не суждено было существовать никогда! И усилия его величества сводились в их настоящем результате к тому, что шведы были разбиты ради прусского короля.

    Правда, в конце ноября Елизавета при посредстве нового посланца к представителю всехристианнейшего короля объявила, что настало время выполнить заговор при содействии Швеции. Но ей необходима доплата пятнадцати тысяч червонцев, ранее обещанных. Ла Шетарди рассыпался в извинениях. Он еще не успел получить кредита, немедленно испрошенного им по этому поводу. Он говорил неправду, так как не просил ничего и твердо решил также не давать ничего. Постоянная передача французских денег, происходившая через его посредство и поддерживавшая заговор, относится к области вымысла. Скептическое отношение посланника к приверженцам цесаревны и ее шансам на успех все усиливалось. Но через несколько дней ла Шетарди сильно встревожился: Лесток, давно не показывавшийся к нему, посетил его и своими речами внушил ему мысль, что может быть Елизавете придется уступить напору, «т. е. нетерпению гвардейцев». Сообщение это привело маркиза в ужас. Он также признавал необходимость какого-либо плана, а его не было и следа. Необходимо было бы столковаться, условиться о совместных действиях с Францией и Швецией.

    – Прекрасно, – поручила передать ему Елизавета, – предоставляю все на ваше усмотрение.

    Он предложил отправить в Стокгольм гонца, чтобы условиться насчет необходимых мероприятий и затем передать Левенгаупту соответствующие приказания. Но в душе он не питал никаких надежд относительно результатов этих переговоров, справедливо усматривая в них лишь продолжение игры, бесплодно тянувшейся уже целый год. При случайном свидании с Елизаветой в ту минуту, когда она выходила из саней, она показалась ему настолько «преисполненной неуверенности», что он испугался, как бы она совсем не отказалась от своих намерений, чем причинила бы Швеции крупные неприятности, и решил попробовать ее подбодрить, сказав на удачу, что слышал, будто ее хотят постричь в монастырь.

    Этим пугалом пользовались с ней Лесток и Шварц, как пугают детей лешим, и маркизу было знакомо это средство.

    Сильно взволнованная, она объявила, что если ее доведут до крайности, она не покроет позором «отпрыск Петра Великого». Разговор оживился и перешел к обсуждению государственного переворота, как вопроса возможного и осуществимого. Был составлен список лиц, подлежащих опале, ла Шетарди указывал, что первым делом необходимо арестовать: Остермана, Миниха, сына фельдмаршала, барона Менгдена, графа Головкина и Левенвольда с их заведомыми приверженцами. Он, как утверждали, не упомянул ни Линара, так как последнего не было в Петербурге, ни Юлии Менгден, так как, несмотря на свое серьезное участие в заговоре – в первый и последний раз, – посланник оставался галантным кавалером. Он советовал цесаревне надеть кольчугу в час решительных действий. Но когда же они начнутся? Условились послать гонца в Стокгольм. Необходимо дождаться верных последствий этого мудрого решения. Да кроме того в Петербурге, по-видимому, еще ничего не подготовлено. Елизавета сама в этом созналась безо всякого труда. Не существовало никакого плана, никакой организации. Такова была действительность. И, придя к такому сознанию, оба заговорщика как будто очнулись от сна, поняв, что в их воображении витали призраки, что ничего еще не сделано, да и нечего делать, по крайней мере в настоящее время. Они так и расстались, не сговорившись ни о чем.[372]

    Встреча эта произошла 22 ноября 1741 г. и участие маркиза Да Шетарди в длительной интриге с этой минуты прекращается. Спустя несколько часов, подобно обрушившейся лавине, неожиданно в дело вмешались под влиянием совершенно непредвиденных обстоятельств, остальные элементы заговора, почти неизвестны послу и не заслуживавшие, по его мнению, внимания; но он тут был не при чем, находился в полном неведении, и ни Франция, ни Швеция не принимали никакого участия в грядущих событиях.

    IV

    На следующий день при дворе был назначен прием – «куртаг», как говорится и до сих пор. Елизавета на нем присутствовала. Ее отношения с регентшей оставались любезными и даже сердечными. Разделившись между любовью к Линару, возвращения которого она с нетерпением ожидала, своею нежностью к Юлии Менгден, которой заготовляла приданое, заботами о детях, как подобает доброй немецкой матери семейства, и все возрастающею беспечной ясностью, Анна Леопольдовна равнодушно или с досадой выслушивала предостережения относительно поведения цесаревны. Только при таких обстоятельствах становится понятной невероятная безнаказанность этого заговора, который велся в казармах совершенно открыто и в течение долгих месяцев обнаруживался рядом ежедневных происшествий. Своему возлюбленному, уговаривавшему ее перед отъездом заточить Елизавету в монастырь, регентша только возразила: «К чему? Чертушка-то останется». Она намекала на юного герцога Голштинского. Когда Остерман, предупрежденный Финчем, доносил ей о подозрительных поступках Лестока, она перебивала его с гордостью показывая ленты, которые намеревалась пришить к платью маленького императора. Кроме того, в глубочайшей тайне, она подготовляла неожиданный сюрприз, долженствовавший по ее мнению положить сразу конец надеждам «чертушки» или его тетки. Догадки Мардефельда были совершенно справедливы. 9-го декабря, в день своих именин, она собиралась провозгласить себя императрицей и поручила Бестужеву составить по этому поводу третий манифест в дополнение к двум, изготовляемым Темирязевым.[373]

    Однако герцогиня решила воспользоваться куртагом, чтобы объясниться с цесаревной. Она только что получила по этому поводу от Линара весьма настоятельное письмо, с довольно точными указаниями на интриги ла Шетарди и Лестока. Прервав игру в карты, в которой Елизавета, по-видимому, находила громадное удовольствие, она увлекла ее в уединенную гостиную и слово в слово повторила ей содержание полученного послания. Елизавета была поражена. Через посредство грузинки из прислужниц регентши и лакея Антона-Ульриха, делавших ежедневные доклады Шварцу, она обыкновенно бывала в курсе всего происходившего во дворце, так как оба шпиона тщательно знакомились с содержанием получаемой там корреспонденции, разбросанной по всем столам.[374] Письмо Линара, по-видимому, ускользнуло от их наблюдательности, так как цесаревна не была о нем предупреждена и таким образом не имела времени приготовиться к своей защите. Она стала уверять в своей невинности. Ведь стоит только воспретить ла Шетарди с ней видеться! Что касается Лестока, его можно арестовать и подвергнуть заслуженному наказанию, если он окажется виновным. Она без колебаний выдала своего сообщника, с плачем упала к ногам регентши, та прослезилась также и, излив таким образом свое волнение и вместе поплакав, обе женщины расстались в довольно дружелюбных отношениях.[375]

    На следующий день, 23-го ноября рано утром Лесток прибежал к ла Шетарди в чрезвычайном волнении. Если не принять немедленных мер, – все погибло! Посланник выслушал рассказ о событии, вызвавшем такую тревогу, и отказался ее разделить. В другое время, когда, не имея возможности вручить свои вверительные грамоты, он не чувствовал себя под покровом дипломатической неприкосновенности, он так же быстро забил тревогу и, зная свою причастность к заговору, довел опасения до того, что превратил свой дом в крепость. Теперь же, чувствуя себя под двойной защитой своего официального положения и впечатления, произведенного, по-видимому, на Остермана войной со Швецией, он не нашел в сообщении лекаря ничего, чтобы его «касалось»– выражение одной из его депеш[376] – или обеспокоило. Получены ли известия от Левенгаупта? Нет. Ну, так надо подождать. Он заговорил о необходимости отложить переворот на месяц, обнаруживая довольно откровенно свою единственную заботу обеспечить интересы Швеции, а следовательно и Франции в этом деле, успех которого по-прежнему ему казался весьма сомнительным и маловероятным, но которое своим существованием представляло преимущество для обеих держав, ослабляя общего врага.

    Лесток ушел от посла в глубоком унынии. У него были еще другие заботы. Через своих шпионов он знал, что еще со вчерашнего дня решено его арестовать, и только Остерман потребовал предварительного удаления из Петербурга Преображенского полка, так как опасался, как бы в нем по этому поводу не вспыхнуло возмущения. Предлогом должно было послужить выступление в поход против шведов. Отправившись в ресторан, без сомнения, Иберкампфа на Миллионной, где продавались флессингенские устрицы, парижские парики и венские кареты, и где он обыкновенно встречался со своими друзьями, лекарь узнал, что приказ о выступлении разослан во все гвардейские полки. Это грозило крушением заговора и гибелью для него самого. Лесток уже чувствовал на своей спине удар кнута. Он бросился к Елизавете. Занимаясь рисованием в часы досуга, он набросал аллегорическое изображение, где цесаревна фигурировала в двух видах: с одной стороны – сидя на троне, с короной на голове, а с другой – в монашеской рясе, окруженная орудиями пытки. Лесток показал ей рисунок, под которым было подписано: «Выбирайте!» Она все еще колебалась, когда явились несколько гвардейцев. Они были так же того мнения, что необходимо или действовать немедленно или отказаться от заговора совсем. Говоривший от их имени сержант Грюнштейн выказал особенно убедительное красноречие. А Лесток подкрепил его речь типичным аргументом: «Я чувствую, что под кнутом сознаюсь во всем!»[377]

    Елизавета решилась, и исполнение плана было назначено на следующую ночь. Вечером предположено было обойти казармы, и если настроение окажется благоприятным, приступить к делу. Грюнштейн настаивал на необходимости последней раздачи денег. Елизавета обшарила свои ящики и нашла только триста рублей. Лесток снова полетел к ла Шетарди, но не добился ничего. Маркиз, ведя широкий образ жизни, тратя, не зная счета, всегда сидел сам без денег. По крайней мере, он жаловался на ограниченность своих средств, что по справедливости могло казаться невероятным. Он обещал достать к завтрашнему дню две тысячи рублей, полагаясь на любезность снисходительного кредитора, счастливого в игре. Таким образом принц де Конти имел основание писать впоследствии: «Переворот (в России) совершился без нас»; добавляя, что невозможно простить королевскому посланнику неумения более выгодно воспользоваться положением вещей и проявление такой предприимчивости при других обстоятельствах, после «равнодушия», когда дух подобной предприимчивости пришелся бы именно как нельзя более кстати.[378]

    Мардефельд, толковавший в своих донесениях о шестистах тысячах червонцев и о «драгоценностях и уборах» на тридцать шесть тысяч, переданных цесаревне Францией, должен был также сознаться в своей ошибке после совершившегося переворота. Когда Лесток вернулся с пустыми руками, Елизавете пришлось заложить свои бриллианты.[379]

    V

    В одиннадцать часов вечера Грюнштейн и его товарищи вновь посетили цесаревну с весьма утешительным донесением: гвардейцы рвалась вперед, в особенности узнав, что им предстоит покинуть столицу и двинуться в зимний поход. Все равно, где рисковать; они предпочли переворот. Лесток послал людей к Остерману и Миниху, чтобы убедиться, что те ни о чем не догадываются: не было замечено ничего подозрительного. Сам он отправился к Зимнему Дворцу и не увидел света в окнах, выходивших по его предположению из опочивальни регентши. Как известно, она ее переменила. Вернувшись, он застал Елизавету на молитве перед образом Божией Матери.

    Говорят, будто в эту минуту она дала обет отменить смертную казнь, если ее опасная попытка увенчается успехом.

    В соседнем покое собрались все ее приближенные: Разумовский, Шуваловы, – Петр, Александр и Иван; Михаил Воронцов, принц Гессен-Гомбургский с супругой, родственник цесаревны Василий Салтыков, дядя Анны Иоанновны, Скавронские, Ефимовские и Гендриковы. Им пришлось ее успокаивать, а Лестоку вновь употребить все свое красноречие и влияние, так как в последнюю минуту Елизавету опять охватило чувство нерешительности и малодушия. Он надел ей на шею орден св. Екатерины, вложил в руки серебряный крест и вытолкнул наружу. У подъезда ожидали сани. Она уселась в них вместе с лекарем; Воронцов и Шуваловы поместились на запятки, и все помчались галопом по пустынным улицам к Преображенским ротам, где теперь находится церковь Преображения. Алексей Разумовский и Салтыков следовали позади в других санях вместе с Грюнштейном и его товарищами.

    Маловероятно, что поезд остановился в такую минуту у дома ла Шетарди, и Елизавета дала себе труд предупредить посланника, «что летит к славе». Первое донесение маркиза о происшествии, весьма подробное, – совершенно замалчивает о подробном эпизоде, крайне рискованном при своей полной бесполезности. Посланник находился в доме не один; ничего не подозревая, он не мог принять предосторожностей, чтобы избежать тревоги, которая, распространившись среди его окружающих, без сомнения, разнеслась бы по городу. Дневник посольского секретаря Марамбера и еще более обстоятельные исторические мемуары, составленные в 1754 г. для французского правительства,[380] также не упоминают ни о чем подобном. Ла Шетарди описывает событие лишь в позднейшем письме, объясняя, каким образом, застигнутый врасплох неожиданной развязкой заговора, был лишен возможности вовремя доставить просимую субсидию, необходимую для его выполнения.

    Однако возможно, что ночное посещение посольства, как оно не опрометчиво, входило в план декораций, которым Елизавета всегда, и весьма предусмотрительно, придавала большое значение. Она летела к славе под эгидой Франции – только что отказавшей ей в двух тысячах рублях для этой победы!

    Сани остановились перед съезжей избой полка, где не предупрежденный часовой – настолько заговор был неподготовлен – сейчас же забил тревогу. Лесток разрезал его барабан ударом кинжала, и в то же время тринадцать гренадер, посвященных в тайну, рассеялись в разные стороны, чтобы предупредить товарищей. Налицо были только солдаты, размещенные по отдельным деревянным избам, образовавшим казармы. Офицеры проживали в городе, и лишь один из них оставался по очереди дежурным по полку. В короткое время собралось несколько сот человек. Большинство из них совершенно не подозревало в чем дело.

    Елизавета вышла из саней.

    – Узнаете ли меня? Знаете ли, чья я дочь?

    – Да, матушка!

    – Меня хотят заточить в монастырь. Согласны ли следовать за мной, чтобы не дать этому свершиться?

    – Готовы, матушка; мы всех их перебьем!

    – Если вы собираетесь убивать, я ухожу; я не хочу ничьей смерти.

    Солдаты стояли в недоумении, растерянные. Но она видела, что они всецело в ее руках. Она подняла крест.

    – Клянусь умереть за вас. Поклянитесь и вы умереть за меня; только не проливая напрасно ничьей крови.

    – Клянемся!

    Они бросились целовать крест, а тем временем был арестован офицер, проснувшийся и прибежавший с обнаженной шпагой, однако не оказавший никакого сопротивления.

    Рассказы современников об этой подготовительной части государственного переворота, может быть, носят определенно следы фантазии, но в общем во всех передачах сохранилась версия, вполне соответствующая характерам действующих лиц и нравам эпохи, и я считаю ее совершенно правдоподобной.

    По окончании обряда присяги Елизавета произнесла: «Идем!»

    Последующие события произошли по образу предыдущих примеров, так сказать по установившейся некоторым образом программе переворотов, отдельные подробности которой нам сообщает Миних. Около трехсот человек последовало за «матушкой» по Невскому проспекту, и поныне ведущему к Зимнему Дворцу.

    На Адмиралтейской площади Елизавета пожелала выйти из саней и идти пешком вместе с гвардейцами. Но ее маленькие ножки вязли в снегу, и вскоре среди гренадер поднялся ропот.

    – Матушка, мы идем слишком тихо!

    Она позволила двум солдатам взять себя на руки и понести. Подходя к дворцу, Лесток отделил двадцать пять человек и поручил им арестовать Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина. Восемь гренадер двинулись вперед. Зная пароль, они сделали вид, будто идут ночным дозором и неожиданно набросились на четырех часовых, стоявших на карауле у главного входа. Закоченевшие от холода, стесненные своими широкими плащами, последние не оказали никакого сопротивления. Гренадеры вошли и попали прямо в кордегардию. Находившийся там офицер закричал: «На караул!» Его повалили; говорят, Елизавета отвела направленный на него штык, и поднялись в апартамент регентши. Так как Линар отсутствовал, она спала рядом с мужем, хотя и находилась с ним в это время в весьма плохих отношениях, если верить Мардефельду. Они друг с другом не разговаривали, но аккуратно исполняли свои супружеские обязанности.[381]

    В ту минуту, как они удалились в опочивальню, Левенвольд, говорят, приказал предупредить Анну Леопольдовну о грозящей ей опасности; но она сочла его слова за выходку безумца, и теперь спала глубоким сном. Гренадер, впоследствии замешанный в заговоре против самой Елизаветы – по имени Ивинский – грубо разбудил несчастных. Цесаревна не приказала тревожить малютку Иоанна III, но вскоре шум, происходивший вокруг, вырвал ребенка из объятий сна. Тогда кормилица снесла его в кордегардию, где дочь Петра Великого посадила его к себе на колени и сказала с растроганным видом:

    – Бедный, невинный крошка! Во всем виноваты только твои родители!

    Она посадила его с собой в сани и выехала на Невский, уже кишевший толпами народа, кричавшего «ура!» при ее появлении. И, слыша такие радостные клики, ребенок также развеселился и, улыбаясь той, которая лишила его короны, прыгал у нее на руках.[382]

    ……………………………………………………………………

    На этом я прекращаю свой рассказ, предполагая продолжить его в следующем томе. Здесь я остановился на пятом или шестом государственном перевороте – так как даже восшествие на престол Петра II происходило не при обычных условиях – совершившихся в течение 15 лет по произволу личного честолюбия, опиравшегося на поддержку солдат. Указав причину таких периодических кризисов, мне, кажется, удалось объяснить, каким образом страна справилась со столькими испытаниями; этим она обязана громадной силе сопротивления в организме, находившемся на пути развития. Расцвет его сопровождался периодическими кризисами, которые можно сравнить с болезнями, сопровождающими возмужалость, но лишенными возможности задержать общее развитие. По своим составным элементам, призыву к неповиновению, обращению к помощи чужеземцев и к подкупу во всех видах – декабрьский переворот 1741 г. был по существу, бесспорно, самым предосудительным и, по-видимому, самым опасным для национальной будущности. Что можно было ожидать от императрицы, превратившей в подножие трона свое собственное ложе, открыв на него доступ развратным гвардейцам; от дочери Петра Великого, основывавшей подготовку заговора на походе шведов, официально объявивших войну, чтобы способствовать осуществлению этого заговора.

    Однако мы видим, что честолюбие Елизаветы и бесхарактерность Анны Леопольдовны останавливаются в границах, за которыми наследию великого мужа грозила бы действительная опасность. Несмотря на всю свою жажду власти, цесаревна отказалась от условий, подвергавших это наследие безвозвратной утрате. С плохими начальниками, недостаточно снабженные продовольствием, войска Леси отразили вторжение чужеземцев. Таким образом страна, с шайкой авантюристов и авантюристок во главе, жадно вырывавших друг у друга из рук бразды правления, не погибала, она миновала пропасти и не падала в них, поглощала самые опасные яды, но извергала их смертоносные части. Развращенные и развратители удерживались на наклонной плоскости от непоправимого падения тем инстинктом самосохранения, энергия которого у отдельных личностей и у нации служит признаком и лучшим мерилом их жизнеспособности.

    Такая скрытая сила встречается у всех народов в ранней стадии развития. С XV по XVI век Польшу потрясали смуты анархии гораздо более сильные, чем те, что два века спустя привели ее к погибели. Она была молода. В своем более длительном развитии Россия в XVIII веке лишь начинала переживать весну, не закончившуюся и по сие время. Ее молодость спасала ее с 1725 г. по 1742 г. Она воспрепятствовала отравлению главнейших органов ее крепкого тела, а здоровым частям позволила сохранить свою мощь и одержать победу в продолжительной борьбе гения и национального патриотизма, за чудесными успехами которых мы можем проследить до настоящего времени.

    В переговорах с Нолькеном Елизаветой бесспорно руководило – что она впоследствии доказала в широкой степени – никак не чувство более заботливого отношения к интересам родины, чем у польских магнатов, уже собиравшихся тогда в Петербурге с подобными же целями. Но ее одерживали опасения, им совершенно незнакомые, и она указывала, откуда они происходят: из страха ответственности перед общественным мнением.

    Леси был простым наемником, но он командовал людьми, изрубившими бы его на куски, не исполни он своего долга и не окажи отпора врагу. И таким образом не участвуя непосредственно в движении, приведшем в Зимний дворец сообщницу Лестока, Шварца и Грюнштейна, национальное чувство, – т. е. совесть, – хотя темное и бессознательное, но могущественное, вмешалось, чтобы сгладить некоторые шероховатости, и могло на законном основании заявлять о своем участии в торжестве воцарения нового правительства.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.