|
||||
|
13. Новые рекруты. Агония парламентаризма. Монархия. Накануне В то время как жажда «порядка» и твердой национальной власти крепла в средних классах, парламент бился в мелких межпартийных комбинациях и плачевном внутреннем худосочии. Социалисты принципиально пребывали в оппозиции, пополяры и радикалы изнемогали в непрестанных колебаниях, министерство должно было чутко считаться с малейшими переменами ветерка среди официальных политических кулис. Небольшая фракция фашистов, сильная своими внепарламентскими связями, выступала с весом и самоуверенностью, непропорциональными ее арифметическому положению в палате. Все это, вместе взятое, не способствовало поднятию престижа парламента в стране. Впрочем, был момент, когда Муссолини, по-видимому, не имел ничего против своего рода «мирного договора» фашистов с левыми группировками и прежде всего – с социалистами. Признаки наступающего умиротворения страны осенью 1921 побудили его призвать к умеренности собственные дружины и предпринять шаги к установлению более сносных отношений между организованными политическими кругами государства. «Страна нуждается в покое, дабы иметь возможность нормально работать, – утверждал он. – В данный момент я заключил бы мир с самим чертом, – лишь бы обеспечить этой бедной стране хотя бы пять лет нерушимого мира». Но его попытка не увенчалась успехом. Во-первых, социалисты не были склонны после всего, что произошло, идти на какие бы то ни было переговоры или компромиссы с фашизмом: они упорно гнули свою принципиальную линию. И во-вторых, внутри самого фашизма усилились элементы, в корне враждебные компромиссам налево. Сказывалось давление социальных слоев, ухватившихся за фашизм и хлынувших в его организации лишь из ненависти к левой революции. Старой фашистской гвардии приходилось иметь дело с озлобленными полчищами «новых рекрутов». Чтобы не оторваться от собственных масс и сохранить в их глазах свой авторитет, Муссолини должен был исподволь и гибко приступить к известной перелицовке фашистской программы. Прежде всего тут довелось встретиться с пресловутым вопросом о «монархии или республике». Уже давно лишенный по своему существу серьезного и глубокого идейно-политического значения, этот вопрос иногда приобретает в той или другой стране, при известных условиях, напряженную политическую остроту. Именно такие условия создались в Италии в 1921-22 годах. Муссолини всегда был республиканцем. И социалистом, и интервенционистом, и фашистом он исповедовал и проповедовал республиканский образ правления в Италии. В 1915 он, как мы помним, дерзко выдвинул альтернативу: «война или республика». В 1919 на первом собрании экс-комбатантов, защищая политическую платформу фашизма, он требовал созыва Учредительного Национального Собрания, которому предстоит решить вопрос о форме правления в Италии. «Мы, – говорил он, – всегда защищавшие идею республики, мы будем до решения Собрания говорить: республика. Монархия осуществила свою миссию, стремясь объединить Италию, и в известной мере добившись этого. Теперь задача республики – объединить и децентрализовать страну территориально и социально. Что касается лично меня, то я никогда не верил ни в доблесть, ни в славу Савойской династии». В уставе фашистской милиции 1921 года не было ни звука о службе королю: фашисты «служат Богу и итальянскому отечеству». Эта формула продержалась очень долго; король к ней был прибавлен лишь в 1924 году… Последней ярко антимонархической манифестацией Муссолини было демонстративное отсутствие его и всей фашистской фракции во время тронной речи короля на открытии парламента в мае 1921. Но этот жест вождя встретил уже нескрываемое неудовольствие в среде новоиспеченных фашистов. Их шокировала пикантная картина совместной социалистическо-фашистской демонстрации против монарха. Многие из них открыто высказывали недоумение и досаду. Муссолини счел нужным ответить. Его ответ прозвучал резко: ему не хотелось уступать напору и зачеркивать сразу республиканский пафос своего прошлого. Он озаглавил статью «Ясные слова новым рекрутам» и построил ее в стиле окрика «Я не претендую раздавать патенты на фашизм, – писал он в ней, – но я не позволю, чтобы он был подменен и искажен до неузнаваемости, до того, чтобы он стал монархическим или даже династическим. Фашизм, как я его основал, был и должен остаться республиканским в своих стремлениях… Новые рекруты не знают истории фашизма… Нельзя проповедовать одно, а делать другое. Если мои идеи порой не встречают поддержки фашизма – это мало заботит меня. Я вождь, дающий свои предписания, а не подчиняющийся чужим…» Однако этот окрик не образумил недовольных. Практически он грозил лишить фашизм ряда правых попутчиков, как например националистов, и довольно болезненно взбудоражить собственные фашистские ряды. Аграрные секции провинциального фашизма были в значительной своей части пропитаны монархическими настроениями. Особенно на юге они пустили цепкие корни: в монархии там привыкли видеть залог умеренности и равновесия государственной системы, символ национального единства и уважения к закону. Идти наперекор этим настроениям и привычкам можно было разве ради каких-либо новых, весьма ценных союзников. Но таковых не предвиделось: «комбинации налево» для Муссолини были очень затруднены. Однако и круто поворачивать на монархические рельсы было не только недостойно, но и непрактично: в городском фашизме водился достаточно густо и республиканский люд. Вместе с тем, сам по себе вопрос, пожалуй, и не стоил больших потрясений. И Муссолини вскоре – в статье от 26 мая – спешит взять умиряющий тон, пролить примирительный елей на омрачившееся было фашистское море. «Италия! – привлекает он категорию, снимающую разногласия. – Италия! Вот имя, священное, великое, обожаемое имя, в котором обретают себя все фашисты. Никто не может зарекаться, что дело Италии непременно связано с судьбою монархии, как это утверждают националисты, или с судьбой республики, как этого хотя республиканцы. Будущее неясно, и абсолютных решений не существует. Вот почему мы отбрасываем смирительную рубашку предварительных вопросов, мешающих свободно двигаться по зыбкой и переменчивой почве жизни и истории». Это было, конечно, отступление, по возможности, «в полном порядке». Вопрос снимался с очереди. Но на следующий год ему суждено было снова выплыть – целиком и лицом к лицу… Упершийся в парламентский тупик, затираемый в палате, третируемый свысока старожилами кулуаров, патрициями демократии, Муссолини начинает жало своей ненависти переводить с красной революции на либеральное государство. Ему все больше по пути с правыми попутчиками, при всем различии мотивов, их сближающих: ему мерещится синдикальное, «корпоративное» государство, а они тянут чуть ли не к патриархально-аграрной или старой прусско-дуалистической монархии… Уже в речи 1 декабря 1921 Муссолини предостерегает правительство: если оно будет раздражить фашистов, они объединятся с коммунистами против государства, чтобы затем немедленно покончить и с коммунистами. Приблизительно к этому времени, как видно, в сознании фашистского вождя впервые начинают мерцать мысли о реальной возможности захвата власти. В стране продолжаются стычки. Широко применяются издевательство над неугодными гражданами: касторка, бритье головы и окрашивание ее в национальные цвета. Но это не значит, что вовсе перестали прибегать к огню и железу. Нападают на красные муниципалитеты, избивают мэров-социалистов… Мало-по-малу фашисты становятся в тягость радикальному правительству. Оно полагает, что они уже исполнили свою полезную миссию: мавр сделал свое дело, мавр может уйти. Но мавр не уходит. Джиолитти, покровительствуя первым шагам фашистской вольницы, до некоторой степени оказался в положении пресловутого мага, бессильного заклясть вызванные им силы. Антикрасное средство оказалось настолько сильно действующим, что стало угрожать и «розовой» государственности официального Рима. Кабинет Бономи не удержался у власти. После мучительного месячного кризиса он пал жертвой внутрипарламентских осложнений в конце февраля 1922. Пополяры, вдохновляемые аббатом Дон-Стурцо, ни за что не хотели допустить к власти Джиолитти, не прошел и Орландо, и премьерский портфель в конце концов достался бесцветному джиолиттианцу Факта. Впоследствии его прозвали «Ромулом Августулом» (последний император). Он составил коалиционный, лоскутный кабинет. Трудно было найти более неподходящую, менее авторитетную фигуру. Словно итальянский парламентаризм и впрямь решил вырыть себе яму: лучшего могильщика нечего было и желать. Должно быть, такова вообще судьба обреченных режимов: невольно вспоминаются последние царские министерства перед февральской революцией 1917 года в России… В апреле 1922 состоялась генуэзская конференция. Италия была на ней представлена своим премьером Факта и министром иностранных дел Шанцером. Фашисты готовили антибольшевистские демонстрации и старались воспользоваться конференцией в целях пропаганды против «либерального государства». Но внешне все обошлось, в общем, благополучно. Генуя кишела почетными военными караулами. Чичерин держал себя с изысканной корректностью, не уклонился от любезной беседы с королем и приветливо улыбался архиепископу генуэзскому. В свою очередь, Муссолини, воюя с итальянскими коммунистами, отнюдь не был расположен дразнить русских. Но взаимоотношения между официальной государственностью и фашизмом продолжали резко ухудшаться. Насильнические замашки фашистских отрядов раздражают парламент и правительство. Начинаются разговоры о необходимости «наконец обуздать фашизм». В свою очередь, Муссолини укрепляется в мысли о перевороте. Его статьи пышут злобой и презрением к правительству, к демократии, к либеральному государству. Самовольные мероприятия фашистов оживляются по всей стране. Фашистские вооруженные силы, к этому времени окончательно сформированные, захватывают целые города, очищают их от остатков красного влияния и устанавливают в них свои порядки: Феррара, Болонья, Равенна, Генуя переживают по очереди такие налеты. Социалисты и даже коммунисты взывают к правительству о защите, помощи, восстановлении законности. Но на упреки в беззаконии у фашистов приготовлен трафаретный ответ: «мы относимся с большим почтением к закону, но в то же время в своих стремлениях к справедливым целям мы не останавливаемся перед нарушением его, если он не действует достаточно быстро и успешно»[60]. В июле начинается длительный и маетный кризис министерства Факта. Поводом к нему послужил разгром фашистами в Кремоне дома лидера левых католиков Мильоли. Пополяры в знак протеста заявили о своем выходе из правительственного большинства. В парламентских кулуарах поползла молва о правительстве, более активном, менее терпимом по отношению к фашистским самоуправствам. Социалисты вдруг метнулись вправо и послали Ф. Турати в Квиринал для переговоров: мелькнул призрак социалистического кабинета. Однако преобладала иная тенденция: ни социалистов, ни фашистов. 19 июля, за несколько часов до падения министерства, Муссолини выступает в палате с откровенно угрожающей, зловещей речью. «У нас в стране, – говорит он, – большие, организованные и дисциплинированные силы. Если у власти окажется правительство антифашистской реакции, – берегитесь, мы будем действовать с максимальной энергией, с непреклонной решимостью: мы поднимем восстание». В это время среди социалистов, год тому назад отколовшихся от коммунистов, шла ожесточенная внутренняя борьба, закончившаяся вскоре, в сентябре, новым расколом и исключением из партии сторонников сотрудничества с правительством. Победило левое течение, и преддверием его победы явилось решение партии попытать счастье в новом взрыве острой классовой борьбы: на 1 августа была объявлена всеобщая великая забастовка. Партия действовала за свой страх и риск, даже не столковавшись с Генеральной Конфедерацией Труда… Это был жест отчаяния, гибельный не только для социалистов, но и для парламентарной демократии в Италии. Это было нечто подобное корниловскому «восстанию» 1917 года в России, убийственному не только для самого Корнилова, но и для Временного Правительства Керенского. И тут, и там обострение процесса было непосредственно выгодно третьей силе, находившейся в стадии роста и созревания: в России – Ленину, в Италии – Муссолини. «Обратная аналогия» и тут налицо. Лидер фашистов сознавал, что всеобщая забастовка явится прекрасным сигналом для смертельного удара, который будет нанесен всем антифашистским элементам страны. И уже 1 августа, в первый день начавшейся стачки, он в своем «Пополо» задорно предупреждает государственную власть: «если правительство в 48 часовой срок не прекратит забастовки, – этим займутся фашисты». Забастовка провалилась, и 3 августа официально была прекращена. Сторонники правительства утверждают, что она быстро исчерпалась и выдохлась сама собою, и фашисты через двое суток обрушились лишь на ее хвосты. Сторонники фашизма, напротив, приписывают ее поражение всецело действиям черных дружин. Не так важно, на чьей стороне правда, – важно, что фашистам удалось лишний раз демонстрировать свои силы и свой героизм: повсюду они активно налаживали противодействие стачке. Средние классы, утомленные неурядицами, стали еще громче проклинать все эти беспорядки и потрясения, а заодно – и жалкую слабость правительства, неспособного ни предотвратить безобразий, ни примерно покарать за них. С другой стороны, коммунисты обвинили в неудаче все тех же злосчастных социал-предательских вождей, добивая и без того уже лежачий партийный аппарат. Но Муссолини, разумеется, повернул события – против правительства: «поражение красной авантюры – писал он – наглядно вскрыло пороки итальянской государственности; еще раз в полной мере проявилась импотенция либерального государства, его вечная неподготовленность, нерешительность, безволие». Его нельзя улучшить, – его нужно уничтожить. «Желез всех шимпанзе экватора не хватило бы для омоложения пришедшего в дряхлость старика. Качества либерального итальянского государства делают его едва достойным похоронного а-ла-ла фашизма». Кризис кабинета закончился тихо и бесславно как раз к началу всеобщей забастовки. После неудач с Орландо, Саландрой, Бономи, пополяром Меда, демократом Нава, – портфель премьера был сохранен за Факта, и несколько перемен в личном составе министров, прошедших под знаком «расширения базиса власти», не могли заметно изменить общий облик правительства; оно осталось коалицией бессилий. В сущности, после августовской забастовки начинается его агония. Его окружало общественное равнодушие: оно было уже живым трупом. Палата почти без прений вотировала ему доверие и разошлась на летние каникулы. Правда, за кулисами шли слухи, что социалисты собираются перейти к активной парламентской политике, что с ними заодно группа Нитти, что пополяры тоже готовы к переговорам, но разрываются внутренними разногласиями и т.д. Но все эти слухи только подтверждали в конечном счете скептические тезисы об итальянском парламентаризме. К тому времени мысль о фашистской революции окончательно созревает в сознании Муссолини. Он уже не скрывает ее. Он приступает к последним приготовлениям. Впоследствии он не раз подчеркивал свое персональное авторство в революции. «Великие исторические движения вытекают не из сложения чисел: они создаются волею – вспоминал он на пятилетнем фашистском юбилее 23 марта 1924 года. – Это я ее хотел, этой операции, это я вызвал ее. 16 октября я созвал в Милане тех, кто должен был стать военными вождями восстания. Я им сказал, что не принимаю больше никакой отсрочки. Нужно было идти вперед, дабы Италия не впала в позор и посмешище». Наряду с технически-военной подготовкой переворота. усиленно проводится и его идеологическая подготовка. Муссолини говорит и пишет без устали. Он уподобляет себя «Кемалю-Паше победоносного Милана-Ангоры». Он продолжает громить трусливый парламентаризм, он не щадит либеральную буржуазию, в своей прессе одергивающую фашистов, он резко и властно ставит перед страной проблему нового правящего слоя. «Либеральное государство – это маска, за которой не скрывается никакого лица. Это леса, за которыми нет здания… Те, кому подобает быть с этим государством, чувствуют, что оно подошло к последней черте позора и комизма… Государство, не умеющее и не рискующее выпустить своей газеты только потому, что печатники объявили забастовку, государство, живущее и действующее среди вечных колебаний и проявлений слабости, – обречено на гибель. Такое государство рушится и падает, подобно опереточной декорации». Любопытна и оценка классов в устах фашистского вождя у порога власти: «Есть пролетариат, заслуживающий наказания, дабы он мог исправиться, есть буржуазия, ненавидящая нас, пытающаяся смешать наши ряды, оплачивающая листки, на нас клевещущие, – буржуазия, по отношению к которой у меня не будет и капли жалости… Итальянская буржуазия – ее правильней было бы назвать джиолиттианской буржуазией – имела свои заслуги. Теперь она должна сойти со сцены»… Фашизм хочет стать новой породой людей, призванной править и указывать надлежащее место всем классам населения. В своей знаменитой речи в Удине 20 сентября 1922 года Муссолини бросает лозунг: «Рим или смерть». Он говорит о «борьбе Нации против антинационального государства». Он раскрывает все скобки, формулирует свою основную мысль с рекордной четкостью и силой: – «Мы хотим управлять Италией. В этом наше credo, наши стремления. В Италии не было и нет недостатка в программах спасения. Но ей не хватает настоящих людей и необходимой воли. Мы – новые люди, и мы сумеем управлять новой Италией. Великую ответственность возложит этим фашизм на свои плечи. Ему придется напрячь все силы своих мускулов. Если он не удовлетворит всех и будут недовольные – неважно: совершенство живет лишь в отвлеченных теориях философов». Но перед фашистской революцией теперь вплотную стал вопрос, который еще в прошлом году казался «предварительным» и, как таковой, был снят с очереди: вопрос о монархии. Революция есть насильственное ниспровержение верховной государственной власти. Фашистская революция была направлена против «либерально-демократического» государства, формально возглавляемого королем. Должна ли она была ополчаться и против короля? Муссолини ставил вопрос, как реальный политик. Он понимал, что борьба с королем осложнит позиции фашизма, пожалуй, даже внесет некоторый раскол, или, в лучшем случае, некоторую сумятицу в его ряды. Вместе с тем он знал, что, при любых условиях, наличный король не станет и не может играть какой-либо реальной, активной, ответственной роли, неспособен быть помехой или соперником. Вывод напрашивался сам собою: было бы хорошо перетянуть короля на свою сторону. Монархизацией фашизма покупалась фашизация монархии. Пусть король продолжает оставаться тем же представительным, торжественным элементом фашистского государства, каким он был в либеральном. Можно даже окружить его еще более густым словесным почетом. Но… пусть он прежде всего облегчит осуществление фашистского переворота! Решение вопроса, таким образом, как бы предоставлялось самому монарху. В зависимости от его поведения Муссолини готов был идти на фашистскую революцию на выбор с одним из двух лозунгов: 1)фашизм с королем против либерального государства: да здравствует фашистская монархия! и 2) фашизм против либерального государства и короля: да здравствует фашистская республика! Именно так и был поставлен вопрос исторической речью Муссолини в Удине. Фашизм в ней определенно обещал порвать с республиканским своим прошлым, буде король воспримет фашистскую революцию: der Koenig absolut, wenn er unsern Willen tut. Вероятно, обдумывая эту свою речь, Муссолини припоминал, что его любимцу и учителю Маккиавелли тоже в свое время пришлось перекочевать из республиканского лагеря в монархический, от «Размышлений о Тите Ливии» к «Князю»: во имя Италии, незыблемой и единственной цели!… «Вопрос сводится к следующему – говорил в Удине 20 сентября Муссолини: – возможно ли глубокое преобразование нашего политического режима, с тем, чтобы монархия осталась нетронутой? Можно ли обновить Италию, не ставя на карту судьбы монархии?… Идеальный политический строй можно найти только в книгах философов. Я думаю, что греческое государство погибло бы, если б вздумало применить в точности теорию Платона. Народ, благоденствующий в республике, никогда не помышляет о короне. Народ же, не привыкший к республиканским формам, всегда будет жаждать возвращения монархии… Фашизм должен обновить конституционный режим. Мыслимо ли сделать это, не затрагивая монархического строя? Фашизм не может принять на себя каких бы то ни было априорных обязательств. Республиканская традиция в фашизме объяснялась тем, что монархия в Италии не была достаточно монархичной. Я полагаю, что изменение режима может произойти, не затронув монархии, – поскольку она не будет противопоставлять себя фашизму. Сделав так, мы избегнем большого потрясения монархических традиций нашего народа. Мы, фашисты, оставим монархический режим за чертою нашей деятельности. Нам придется иметь дело с другими, более сильными врагами. Мы это сделаем еще и потому, что боимся вызвать во многих областях Италии недовольство революцией, которая бы свергла монархию. Очень многие из тех, кто сейчас недоволен монархией, на другой день после ее свержения начнут жалеть ее и по различным сентиментальным поводам ополчаться против фашизма. С моей точки зрения, у монархии, напротив, нет никаких оснований ополчаться против того, что зовется «фашистской революцией». Это не в ее интересах. Если бы она это сделала и очутилась в рядах наших врагов, – мы не могли бы пощадить или спасти ее, ибо для нас это был бы вопрос жизни и смерти… Почему мы республиканцы? В известном смысле это происходит потому, что мы видим монарха, который – недостаточно монарх! Монархия могла бы олицетворять собой историческую преемственность Нации и тем разрешить прекраснейшую, неоценимую историческую задачу. С другой стороны, нам следует избегать того, чтобы фашистская революция поставила все на карту. Твердые основы должны быть оставлены нерушимыми». Эта филигранно выполненная, переливчатая, высоко политическая речь, где тщательно рассчитано каждое слово и взвешена каждая оговорка, где яд угроз искусно перемешан с медом лести, – имела в виду одновременно и монархических приверженцев фашизма, и республиканские его круги, и страну, и, главное, – самого короля Виктора-Эммануила. Она заверяла монархически настроенных фашистов, что фашизм ничего не имеет против монархии, а если и имеет, то только потому, что итальянская монархия недостаточно монархична (так во Франции некогда высказывались ультра-роялисты). Она напоминала фашистам-республиканцам об условности всяких политических форм и ручалась им, что если монарх станет поперек дороги фашизму, он будет беспощадно ниспровергнут. Стране она возвещала, что фашизм всеми силами стремится избегнуть излишних потрясений. И, главное, она непосредственно обращалась к монарху: признайте фашизм – и фашизм вас признает! Эта речь достигла своей цели. В результате фашизм отрекся от своего республиканского прошлого, и вождь его вместо того, чтобы сделаться лордом-протектором, стал «великим визирем маленького короля». Примечания:6 ibid., p. 43-45. Пристрастно отрицательную характеристику Джиолитти см. у Русанова («Русское Богатство», апрель 1914): – «в нем итальянский макиавеллизм дополняется ловкостью политической игры и живостью и добродушием обращения»; для него характерен «цинизм внезапных превращений»; демократические жесты вуалируют в нем «деспотическую натуру бюрократа»; ему свойственна чрезмерная «практичность, отважно и грациозно ходящая на острой, как бритва, линии, разделяющей дозволенные в буржуазном обществе действия от караемых по закону» (с. 312-314). 60 Сандомирский, 106. Французский фашист Эймар, обосновывая фашистский иллегализм, цитирует одну из речей Мирабо: «Господа, – говорил Мирабо в Конституанте, – вспомните того римлянина, который, спасая отечество от опасного заговора, превысил полномочия, данные ему законом. – Клянись, – заявил ему коварный трибун, – что ты уважал законы. – Клянусь, – ответил тот, – что я спас Республику!» (цит. соч., с. 290). |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|