|
||||
|
ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПРИЧИНЫ ДУЭЛИ Политические дуэли в Европе и в России. Патриотические поединки. Поединки в служебной сфере. Защита воинской чести. Защита семейной чести. Соперничество из-за женщин. Бытовые ссоры. ПРИЛОЖЕНИЯ: Материалы, относящиеся до дуэли В. Д. Новосильцева с К. П. Черновым. А. И. ЯкубовичИз-за чего чаще всего происходили дуэли? В европейских странах были очень распространены дуэли политические. Политическая борьба, революции и гражданские войны в этих странах часто сопровождались единоборствами, вооруженными столкновениями, поединками и дуэлями. Исторические события у А. Дюма-отца и П. Мериме спрятаны за цепью любовных похождений и поединков, согласно требованиям жанра историко-авантюрного романа. И этому есть объяснение. В условиях политической конфронтации внутри страны каждый поединок между членами враждебных группировок приобретал политическое значение. И наоборот — первыми проявлениями боевых действий между оппозиционными группировками становились именно учащавшиеся дуэли. Наиболее насыщена такими дуэлями история Франции XVHI–XIX веков, особенно предреволюционных и революционных лет, когда «политические страсти дали обильную пищу для поединков» {118, с. 21}. Революция, превратившая всех французов в граждан независимо от сословия, объявила дуэль сумасшествием, однако вскоре Законодательное собрание было вынуждено амнистировать всех дуэлянтов. Дуэли варьировались от случайных уличных столкновений до поединков вождей. Ходили слухи о дуэли между Мирабо и Лафайетом, и хотя мы не имеем свидетельств о том, что она состоялась, важнее всеобщее мнение о возможности разрешать разногласия таким путем. Известны дуэли между представителями правого и левого крыла Законодательного собрания — Казалесом и Барнавом, Ламетом и Кастльри; и позднее между депутатами Бенжаменом Констаном и Фортеном, Тypгo и Сегюром, Прудоном и Пиа, Жирарденом и Каррелем, Лакомбом и Бланом. Известны политические дуэли и в других странах. Так, в Англии в 1829 году состоялся поединок между герцогом Веллингтоном и лордом Винчелси «из-за разногласий по поводу Билля об эмансипации католиков» {184, vol. 9, р. 385}. В США также происходили дуэли между членами Конгресса; на дуэли дрался Э. Джексон (впоследствии, будучи президентом страны, он активно боролся с дуэлями в армии), а в 1804 году вице-президент США А. Бэррубил на поединке главу оппозиции А. Гамильтона. В России тоже были «парламентские дуэли», но они появились столь же поздно, сколь и российский парламент. Имеются в виду нашумевшие в свое время поединки между H. E. Марковым и О. Я. Пергаментом (Марков, известный черносотенец, впоследствии отказался от дуэли с депутатами Б. В. Никольским — после обмена пощечинами — и Л. А. Велиховым), А. И. Гучковым и графом А. А. Уваровым. Впрочем, это периферия русской дуэльной истории. В России же XVIII — первой половины XIX века политика была уделом царей и заговорщиков. Российским самодержцам драться на дуэлях не довелось. Впрочем, существуют разные легенды. В 1870 году П. И. Бартенев напечатал в издававшемся им «Русском архиве» два отрывка из книги, озаглавленной «Достопамятный год из жизни Августа фон Коцебу, изданный им самим» (Пер. с нем. Париж, 1802). Ее автор, известный немецкий писатель, волею судеб в 1800 году оказался в России. Попавший в немилость к Павлу I, препровожденный прямо от границы в ссылку в Тобольск, спустя несколько месяцев он был столь же неожиданно возвращен в Петербург, «где Император поспешил вознаградить его щедрыми милостями за недоразумение, коего он сделался жертвою. Ему было назначено значительное содержание и поручена дирекция Немецкого театра в Петербурге. Кроме того, ему давались разные поручения литературного свойства». «…16 декабря <1800 года> в восемь часов утра граф Пален прислал мне приказание немедленно явиться к нему. Когда я приехал, граф Пален сказал мне с улыбкою, что Император решился разослать вызов или приглашение на турнир ко всем государям Европы и их министрам и что он избрал меня для того, чтобы изложить этот вызов и поместить его во всех газетах. Он присовокупил, что в особенности следует взять на зубок и выставить в смешном виде барона Тугута[14] и что генералов Кутузова и Палена следует назвать в качестве секундантов Императора». Весьма озадаченный, Коцебу тем не менее составил требуемый вызов, и даже в двух вариантах. Однако оба эти варианта показались Павлу «недостаточно резки», и в конце концов он собственноручно составил следующее объявление, которое Коцебу и перевел с французского на немецкий: «Нас извещают из Петербурга, что Русский император, видя, что Европейские державы не могут согласиться между собою, и желая положить конец войне, уже одиннадцать лет терзающей Европу, хочет назначить место, в которое он пригласит всех прочих государей прибыть и сразиться между собой в турнире, имея при себе в качестве приспешников, судей поединка и герольдов самых просвещенных своих министров и искуснейших генералов, как-то гг. Тугута, Питта, Бернсторфа; причем он сам намерен взять с собою генералов Палена и Кутузова; не знают, верить ли этому; однако же известие это, по-видимому, не лишено основания, ибо носит отпечаток тех свойств, в которых часто его обвиняли» {80, стб. 1960–1966; см. также 87}. Коцебу пересказывает несколько комических ситуаций, вызванных столь замечательной публикацией, однако каких-либо достоверных свидетельств о том, был ли этот вызов на самом деле напечатан и как к нему отнеслись европейские монархи, мы не имеем. Тем не менее эта история непременно упоминается в каждом исследовании, посвященном Павлу I, — действительно, она «носит отпечаток тех свойств, в которых часто его обвиняли». Не прошло и трех месяцев, и так и не дождавшийся благородного поединка рыцарственный император отошел в мир иной, а на престол взошел император тоже рыцарственный, но другого ордена. Как это ни странно, но бредовая идея Павла была отчасти реализована его старшим сыном. Многочисленные конгрессы, в которых участвовал Александр, чем-то напоминают нам именно рыцарские турниры, где собирались монархи, чтобы лично «скрестить копья». На одном из них (Венском) Александр сгоряча даже сказал кому-то из своей свиты, что ему придется вызвать на дуэль Меттерниха, однако до осуществления этого намерения дело не дошло. Царедворцы также большей частью ограничивались в своем соперничестве записками, докладами и интригами, так что во дворце политика шпагою не писалась. Ну а заговорщики? Конечно, в первую очередь мы имеем в виду декабристские организации. Декабристы не предполагали использовать дуэль как средство политической борьбы. Но декабризм был не просто определенной идеологией, которая объединила группу людей в организацию, поставившую перед собой политические цели. Декабризм — это целый мир: быт, определенные стереотипы поведения, психология, культура — стиль жизни во всей ее полноте. И в конечном счете, все дуэли, в которых принимали участие декабристы (не обязательно формально принадлежавшие к организации), независимо от реальных причин ссоры, приобретали политический оттенок, сразу же или задним числом. И тогда уже и бретерство Рылеева, Лунина и Якубовича воспринималось как атрибут поведения политического вольнодумца. Очень показательна в этом отношении дуэль К. П. Чернова с В. Д. Новосильцевым, состоявшаяся в сентябре 1825 года. Причина ее, на первый взгляд, — сугубо личная. Новосильцев познакомился с сестрой своего приятеля Екатериной Пахомовной Черновой, увлекся ею, какое-то время ухаживал, а потом сделал формальное предложение, которое было с радостью принято. Новосильцев — блестящий, но весьма легкомысленный флигель-адъютант — обращался с Черновой как с невестой, совершались покупки к свадьбе. Однако мать Новосильцева, Екатерина Владимировна, урожденная Орлова (дочь В. Г. Орлова, младшего брата «тех самых» Орловых), и слышать не хотела об этой помолвке. Новосильцев уехал, чтобы получить родительское благословение, — и ничего не добился. Время шло, вестей от жениха все не было. Тогда Константин Пахомович Чернов, поручик Семеновского полка, как брат обманутой невесты, обратился к Новосильцеву за объяснениями. К этому времени ситуация в значительной мере осложнилась различными сплетнями и слухами, распространявшимися в обществе, и неосторожными высказываниями самих участников дела, передававшимися из одного лагеря в другой многочисленными «доброжелателями». Поэтому результатом переговоров и взаимных объяснений (растянувшихся на весьма продолжительное время) стал вызов на поединок. Условия боя были очень суровыми, соперники хотели драться не шуточно. В результате оба получили смертельные ранения и скончались через несколько дней после поединка. ПРИЛОЖЕНИЕ МАТЕРИАЛЫ, относящиеся до дуэли В. Д. Новосильцева с К. П. Черновым Записка о поединке Новосильцева с Черновым«Летом в прошлом 1824 году флигель-адъютант Новосильцев, познакомясь в семействе генерал-майорши Черновой, находившейся тогда в имении своем близ села Рождествена, объяснил ей желание свое жениться на ее дочери и, объявив ей и прибывшему туда мужу ее генерал-майору Чернову, что имеет на то дозволение своих родителей, получил их согласие. Сговор и домашнее обручение сделаны были в августе месяце того года, а вскоре и свадьба назначена; но при наступлении сего времени Новосильцев под предлогом болезни отца своего отправился в Москву, дав слово возвратиться чрез три недели. С дороги писал он своей невесте, но по прибытии в Москву прекратил переписку и не только не возвратился к назначенному времени, но оставил семейство Черновых в течение трех месяцев без всякой вести. В продолжение сего времени Новосильцев приезжал в Петербург, но не только не был у невесты, но даже не уведомил о себе письменно. Лейб-гвардии Семеновского полка подпоручик Чернов, брат невесты, в декабре месяце 1824 года отправился в Москву, желая объясниться в сем деле с поручиком Новосильцевым и положить конец оному. В Москве, после объяснения их обоих по сему делу, Новосильцев объявил Чернову в присутствии военного генерал-губернатора и некоторых известных особ с обеих сторон, что никогда не оставлял намерения жениться на Черновой; после чего Чернов, называя его женихом сестры своей, извинился, что сомневался в его честности. Мать Новосильцева тогда же письменно изъявила родителям Чернова согласие на брак своего сына с их дочерью. Новосильцев дал обещание совершить свадьбу в течение шести месяцев, желая отложить оную, как говорил он, для того, дабы не дать поводу думать, что он был к тому вынужден, и Чернов принят был матерью и семейством Новосильцева как родной, пробыл в Москве около месяца и отправился в Петербург, куда поехал также и Новосильцев. Вскоре по прибытии их в Петербург Новосильцев сделал вызов Чернову за разглашенные будто бы сим последним слухи, что принудил его жениться. Чернов объяснил ему, что не только никогда не распускал таких слухов, но и не имел к сему намерения; Новосильцев удовольствовался сим объяснением и объявил при посредниках, что дело их остается в том положении, в коем оно в Москве находилось, т. е. что он женится в течение уреченного времени. Хотя по всем вышепрописанным обстоятельствам все семейство Черновых не желало более иметь зятем Новосильцева, но подпоручик Чернов, по истечении положенного времени, желая дать сему делу приличный конец, требовал, чтобы Новосильцев отправился к отцу его в Могилев и там бы кончил оное, на что Новосильцев и дал письменное обещание. Подпоручик Чернов, не видя еще исполнения сего обещания, узнал, что отец его вынужден был сторонними средствами прислать Новосильцеву письменный отказ и что по сему случаю имел генерал-майор Чернов сильное огорчение. Подпоручик Чернов, чувствуя, что главною причиною сего был Новосильцев, сделал ему вызов 8 числа сего месяца, а 10 числа в 6 часов утра они стрелялись на пистолетах за Выборгскою заставою, и оба опасно ранены. Обстоятельства, в сей записке изложенные, основаны большею частию на письменных доказательствах и известны по изустным объяснениям самого подпоручика Чернова и некоторых других особ, заслуживающих вероятия. П. И. Бартенев Из предисловия к публикации «Бумаг о поединке Новосильцева с Черновым» в сборнике «Девятнадцатый век»«В августе 1824 г<ода> старик-отец Чернова уже собирается из Старого Быхова на свадьбу дочери. В ноябре того же года Сергей Чернов пишет брату Константину о необходимости отмщения: „Желательно, чтобы Новосильцев был наш зять; но ежели сего нельзя, то надо делать, чтоб он умер холостым, хотя сие прелестное творение заслуживает и лучшей участи“. В январе 1825 назначен поединок, по вызову Чернова, но он устранен в Москве (куда К. Чернов нарочно ездил) обещанием Новосильцева жениться и согласием матери на его брак. „Папинька и маминька недовольны твоей поспешной поездкой в Москву, — писал брату в Петербург Сергей Чернов от 13 января. — ибо когда мы там появились, то мать Владимира Дмитриевича (Новосильцева) тотчас известила главнокомандующего (гр. Сакена), который призывал папиньку и удивлялся, что его дети осмелились делать такой противозаконный поступок. Когда папинька узнал, что Великий Князь, зная, для чего ты едешь в Москву, с позволения Государя, сам тебе дозволил сию поездку, то он совершенно успокоился и при моих рассказах проливал слезы восхищения“. Но Новосильцеву самому не хотелось уже ехать в Старый Быхов к невесте. Он служил в лейб-гусарах и был одним из блестящих флигель-адъютантов. „Государь сердит за что-то на Владимира Дмитриевича (март 1825 г<ода>), — писал Сергей Чернов своему брату, — и не принял его, когда сей пришел являться“. Чернов написал ему оскорбительное письмо, и на этот раз (в июне 1825 г<ода>) сам Новосильцев в Москве вызвал его драться (у Пресненской заставы). Роковая встреча была отстранена князем Д. В. Голицыным: Новосильцев снова дал обещание жениться не позже пяти месяцев, и в Старый Быков отправлены успокоительные письма от родителей жениха. Но сей последний снова прибег к уклончивым ответам и на письменный вопрос Рылеева отвечал письмом к К. Чернову (15 августа), в котором говорил, что дело будет улажено исключительно между ним и родителями невесты, что посторонние не должны в него мешаться, что в сентябре он получит отпуск и поедет в Могилевскую губернию. Последствием были вызов со стороны Чернова и окончательный поединок».[17] Е. П. Оболенский Из «Воспоминаний о Кондратии Федоровиче Рылееве»«К этому же времени, т. е. к половине 1824 года, должно отнести грустное событие, в коем Рылеев принимал участие как свидетель и которое грустно отозвалось в обществе того времени. Это была дуэль между офицерами лейб-гвардии Семеновского полка Черновым и лейб-гв<ардии> гусарского Новосильцевым. Оба были юноши с небольшим 20-ти лет, но каждый из них был поставлен на двух, почти противоположных, ступенях общества. Новосильцев — потомок Орловых, по богатству, родству и связям принадлежал к высшей аристократии. Чернов, сын бедной помещицы Аграфены Ивановны Черновой, жившей вблизи села Рождествена в маленькой своей деревушке, принадлежал к разряду тех офицеров, которые, получив образование в кадетском корпусе, выходят в армию. Переводом своим в гвардию он был обязан новому составу л<ейб>-гв<ардии> Семеновского полка, в который вошло по целому баталиону из полков: императора австрийского, короля прусского и графа Аракчеева. Между тем у Аграфены Ивановны Черновой была дочь замечательной красоты. Не помню, по какому случаю Новосильцев познакомился с Аграфеной Ивановной, был поражен красотою ее дочери и после немногих недель знакомства решился просить ее руки. Согласие матери и дочери было полное. Новосильцев и по личным достоинствам, и по наружности мог и должен был произвести сильное впечатление на девицу, жившую вдали от высшего, блестящего света. Получив согласие ее матери, Новосильцев обращался с девицей Черновой как с нареченной невестой; ездил с нею один в кабриолете по ближайшим окрестностям и в обращении с нею находился на той степени сближения, которая допускается только жениху с невестой. В порыве первых дней любви и очарования он забыл, что у него есть мать, строгая Екатерина Владимировна, кавалерственная дама, рожденная графиня Орлова, без согласия которой он не мог и думать о женитьбе. Скоро, однако ж, он опомнился, написал к матери и, как можно было ожидать, получил решительный отказ и строгое приказание немедленно прекратить всякие сношения с невестой и семейством. Разочарование ли в любви, или боязнь гнева матери, или другая скрытая причина, но только Новосильцев по получении письма не долго думал, простился с невестой с обещанием возвратиться скоро и с того времени прекратил с нею все сношения. Кондратий Федорович был связан узами родства с семейством Черновых. Чрез брата невесты он знал все отношения Новосильцева к его сестре. После долгих ожиданий, в надежде, что Новосильцев обратится к нареченной невесте, видя, наконец, что он совершенно ее забыл и, видимо, ею пренебрегает, Чернов, после соглашения с Рылеевым, обратился к нему сначала письменно, а потом и лично с требованием, чтобы Новосильцев объяснил причины своего поведения в отношении его сестры. Ответ был сначала уклончивый, потом с обеих сторон было сказано, может быть, несколько оскорбительных слов, и, наконец, назначена была дуэль по вызову Чернова, переданному Новосильцеву Кондратием Федоровичем. День назначен, противники сошлись, шаги размерены, сигнал подан, оба обратились лицом друг к другу, оба опустили курки, и оба пали, смертельно раненные, обоих отвезли приближенные в свои квартиры — Чернова в скромную офицерскую квартиру Семеновского полка, Новосильцева в дом родственников. Кондратий Федорович отвез Чернова и не отходил от его страдальческого ложа. Близкая смерть положила конец вражде противников. Каждый из них горячо заботился о состоянии другого. Врачи не давали надежды ни тому, ни другому. Еще день, много два, и неизбежная смерть должна была кончить юную жизнь каждого из них. Оба приготовились к смертному часу. По близкой дружбе с Кондратием Федоровичем я и многие другие приходили к Чернову, чтобы выразить ему сочувствие к поступку его благородному, в котором он, вступаясь за честь сестры, пал жертвою того грустного предрассудка, который велит кровью омыть запятнанную честь. Предрассудок общий, чуждый духа христианского! Им ни честь не восстановляется и ничто не разрешается, но удовлетворяется только общественное мнение, которое с недоверчивостью смотрит на того, кто решается не подчиниться общему закону. Свежо еще у меня в памяти мое грустное посещение. Вхожу в небольшую переднюю, меня встретил Кондратий Федорович. Он вошел к страдальцу и сказал о моем приходе; я вошел и, признаюсь, совершенно потерялся от сильного чувства, возбужденного видом юноши, так рано обреченного на смерть; кажется, я взял его руку и спросил: „Как он себя чувствует?“ На вопрос ответа не было, но последовал другой, который меня смутил. Много лестных слов, не заслуженных мною (я лично не был знаком с Черновым), сказал мне умирающий. В избытке сердечной теплоты, молча пожал я ему руку, сказал ему то, что сердцем выговаривалось в этот торжественный час, хотел его обнять, но не смел коснуться его, чтобы не потревожить его раны, и ушел в грустном раздумье. За мною вошел Александр Иванович Якубович <…>. По обыкновению Александр Иванович сказал Чернову речь; ответ Чернова был скромен в отношение к себе, но он умел сказать Якубовичу то слово, которое коснулось тонкой струны боевого сердца нашего кавказца. Он вышел от него со слезою на глазах, и мы молча пожали друг другу руки. Скоро не стало Чернова, с миром высшим отошел он в вечность. В то же время не стало и Новосильцева. Мать и родные услаждали его последние минуты. В печальной колеснице, в сопровождении близких отвезли его гроб в родовой склеп куда-то далеко от Петербурга. Мать Чернова не знала о горестной судьбе возлюбленного сына. Кажется, он не желал, чтобы сообщили ей и в особенности сестре то грустное событие, которого исход был так близок и так неизбежен. Многие и многие собрались утром назначенного для похорон дня ко гробу безмолвного уже Чернова. Товарищи вынесли его и понесли в церковь. Длинной вереницей тянулись и знакомые и незнакомые, пришедшие воздать последний долг умершему юноше. Трудно сказать, какое множество провожало гроб до Смоленского кладбища. Все, что мыслило, чувствовало, соединилось тут в безмолвной процессии и безмолвно выразило сочувствие к тому, кто собою выразил идею общую, каждым сознаваемую и сознательно и бессознательно, идею о защите слабого против сильного, скромного против гордого. Так здесь мыслят на земле с земными помыслами! Высший суд, испытующий сердца, может быть, видит иначе; может быть, там, на небесах, давно уже соединил узами общей, вечной любви тех, которые здесь примириться не могли». <Написано в 1856 году> {779, с. 83–85}. Предсмертная записка Чернова (Писана рукою Александра Бестужева)«Бог волен в жизни; но дело чести, на которое теперь отправляюсь, по всей вероятности обещает мне смерть, и потому прошу г-д секундантов моих объявить всем родным и людям благомыслящим, которых мнением дорожил я, что предлог теперешней дуэли нашей существовал только в клевете злоязычия и в воображении Новосильцева. Я никогда не говорил перед отъездом в Москву, что собираюсь принудить его к женитьбе на сестре моей. Никогда не говорил я, что к тому его принудили по приезде, и торжественно объявляю это словом офицера. Мог ли я желать себе зятя, которого бы можно было по пистолету вести под венец? Захотел ли бы я подобным браком сестры обесславить свое семейство? Оскорбления, нанесенные моей фамилии, вызвали меня в Москву; но уверение Новосильцева в неумышленности его поступка заставило меня извиниться передним в дерзком моем письме к нему и, казалось, искреннее примирение окончило все дело. Время показало, что это была одна игра, вопреки заверения Новосильцева и ручательства благородных его cекундантов.[18] Стреляюсь на три шага, как за дело семейственное; ибо, зная братьев моих, хочу кончить собою на нем, на этом оскорбителе моего семейства, который для пустых толков еще пустейших людей преступил все законы чести, общества и человечества. Пусть паду я, но пусть падет и он, в пример жалким гордецам, и чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души».[19] Условия дуэли флигель-адъютанта Новосильцева с поручиком Черновым«Мы, секунданты нижеподписавшиеся, условились: 1) Стреляться на барьер, дистанция восемь шагов, с расходом по пяти. 2) Дуэль кончается первою раною при четном выстреле; в противном случае, если раненый сохранил заряд, то имеет право стрелять, хотя лежащий, если же того сделать будет не в силах, то поединок полагается вовсе и навсегда прекращенным. 3) Вспышка не в счет, равно осечка. Секунданты обязаны в таком случае оправить кремень и подсыпать пороху. 4) Тот, кто сохранил последний выстрел, имеет право подойти сам и подозвать своего противника к назначенному барьеру. Полковник Герман. Подпоручик Рылеев. Ротмистр Реад. Подпоручик Шипов».[20]
«Вчера дрались здесь на пистолетах молодой Новосильцев, сын Орловой, и брат его бывшей невесты Черневский, Черневич что ли? Оба тяжело и опасно ранены: Новосиль<цев> в бок, а тот в голову. У Новосиль<цева> секундантами были Герман и Реад, и, следовательно, все происходило в порядке».[21] «Пресловутая битва московской спеси с петербургской простотой, столь славно и столь несчастливо для обеих сторон окончившаяся, занимала нашу публику в течение полумесяца. Тут представляется нечто новое, похожее на так называемое общее мнение, но да избавит нас Бог от сей заразы! Между тем как грамотеи рассматривали с важностию, почему бедный подпоручик, неизвестный в жизни, помрачил магнатов в день своего погребения пышностию и многолюдством. — толкучий рынок, выпуча глаза, искал насладиться лицезрением попа в козлиной шкуре».[22] «В самый год кончины государя Александра Павловича был в Петербурге поединок, об котором шли тогда большие толки: государев флигель-адъютант Новосильцев дрался с Черновым и был убит. Он был единственный сын Екатерины Владимировны, рожденной графини Орловой (дочери Владимира Григорьевича, женатого на Елизавете Ивановне Стакельберг), от брака с Дмитрием Александровичем Новосильцевым. У них этот сын только и был. Екатерина Владимировна <…> была во всех отношениях достойная, благочестивая и добрейшая женщина, но мужем не очень счастливая: он с нею жил недолгое время вместе, имея посторонние привязанности и несколько человек детей с „левой стороны“. Сын Новосильцевой, по имени Владимир, был прекрасный молодой человек, которого мать любила и лелеяла, ожидая от него много хорошего, и он точно подавал ей великие надежды. Видный собою, красавец, очень умный и воспитанный как нельзя лучше, он попал во флигель-адъютанты к государю, не имея еще и двадцати лет. Мать была этим очень утешена, и так как он был богат и на хорошем счету при дворе, все ожидали, что он со временем сделает блестящую партию. Знатные маменьки, имевшие дочерей, ласкали его и с ним нянчились, да только он сам не сумел воспользоваться благоприятством своих обстоятельств. Познакомился он с какими-то Черновыми; что это были за люди — ничего не могу сказать. У этих Черновых была дочь, особенно хороша собою, и молодому человеку очень приглянулась; он завлекся и, должно быть, зашел так далеко, что должен был обещаться на ней жениться. Стал он просить благословения у матери, та и слышать не хочет: „Могу ли я согласиться, чтобы мой сын, Новосильцев, женился на какой-нибудь Черновой, да еще вдобавок на Пахомовне: никогда этому не бывать“. Как сын ни упрашивал мать — та стояла на своем: „Не хочу иметь невесткой Чернову Пахомовну — экой срам!“ Видно, орловская спесь брала верх над материнскою любовью. Молодой человек возвратился в Петербург, объявил брату Пахомовны, Чернову, что мать его не дает согласия. Чернов вызвал его на дуэль. — Ты обещался жениться — женись или дерись со мной за бесчестие моей сестры. Для дуэли назначили место на одном из петербургских островов, и Новосильцев был убит. Когда несчастная мать получила это ужасное известие, она тотчас отправилась в Петербург, горько, может статься, упрекая себя в смерти сына. На месте том, где он умер, она пожелала выстроить церковь и, испросив на то позволение, выстроила. Тело молодого человека бальзамировали, а сердце, закупоренное в серебряном ковчеге, несчастная виновница сыновней смерти повезла с собою в карете в Москву. Схоронили его в Новоспасском монастыре. Лишившись единственного детища, Новосильцева вся предалась Богу и делам милосердия и, надев черное платье и чепец, до своей кончины траура не снимала. Кроме церкви митрополита Филарета, которого очень уважала, и самых близких родных, она нигде не бывала, а первое время никого и видеть не хотела. Она была в отчаянии и говорила Филарету: „Я убийца моего сына; помолитесь, владыка, чтоб я скорее умерла“ {143. с. 289–291}. Столкновение с самого начала приобрело политический оттенок, в особенности из-за неравного положения соперников в обществе. Новосильцев принадлежал к самой верхушке российской аристократии — наследник Орловых, любимец императора, блестящий офицер, ставший в двадцать с небольшим лет флигель-адъютантом. Чернов же был из бедного провинциального дворянского рода; не имея ни состояния, ни связей, он мог рассчитывать только на свои личные качества — и на случай. Именно случай — так называемая „семеновская история“ — позволил ему стать офицером гвардии. Новосильцев был своим в большом свете, Чернов же был далек от светскости. Новосильцев мог себе позволить легкомыслие в личной жизни, а Чернов был болезненно чувствителен ко всем посягательствам на его честь. Обострила ситуацию и придала делу именно политический смысл в первую очередь активная позиция окружения Чернова, состоявшего в основном из членов тайного общества. Наиболее заметную роль сыграл К. Ф. Рылеев. Будучи, с одной стороны, человеком, близким семейству Черновых (традиционно его считают кузеном Черновых, однако этим словом обозначали достаточно широкий круг родственников, и весьма вероятно, что Рылеев был просто старым знакомым семейства и соседом по поместью), а с другой — одним из активнейших декабристов-агитаторов, Рылеев участвовал в деле в качестве посредника, причем, очевидно, не столько искал пути к примирению соперников, сколько целенаправленно вел события к неизбежной и трагической развязке. Во многом именно благодаря ему обстоятельства дела стали достаточно широко и однозначно известны их общим друзьям-декабристам. Дуэль была воспринята как протест против всесилия и безнравственности аристократии. Умирающего Чернова посетили — и это был публичный жест — многие члены тайного общества. Любопытно в этом отношении письмо декабриста Бригена Рылееву от 21 октября 1825 года. Бриген знал Новосильцева „посемейному“ и не воспринял дуэль как политическую, так как не представлял в качестве политической фигуры этого „весьма ограниченного, но доброго“ человека; он обратился к Рылееву с просьбой сообщить его „мнение“ об этом деле {74, с. 97}. Правда семейная „не сходилась“ с правдой политической. Ф. М. Достоевский в „Бесах“ с некоторой долей иронии продемонстрировал аналогичный механизм общественной оценки поединка. Общество городка узнало о дуэли Ставрогина с Артемием Павловичем Гагановым: „Надо заметить, что по недавности события и по некоторым обстоятельствам, сопровождавшим его, на вечере о нем говорили еще с некоторою осторожностию, не вспух. <…> Между тем все, разумеется, жаждали, чтобы кто-нибудь заговорил вслух первый и тем отворил бы дверь общественному нетерпению. Именно надеялись на вышеупомянутого генерала, и не ошиблись. Этот генерал <…> чрезвычайно любил, между прочим, в больших собраниях заговаривать вслух <…> именно о том, о чем все еще говорили осторожным шепотом. В этом состояла его как бы, так сказать, специальная роль в нашем обществе. <…> Генерал заговорил как человек компетентный. Кроме того, что с Артемием Павловичем он состоял как-то в дальней родне <…>, он, сверх того, когда-то сам имел два поединка и даже за один из них сослан был на Кавказ в рядовые“ {67, т. 10, с. 232}. Рылеев в истории дуэли Чернова выступал в роли, сходной с амплуа этого „компетентного“ генерала — своеобразного „застрельщика“ общественного мнения. Особенно усилилось политическое понимание этой дуэли после смерти соперников (несмотря на то, что перед смертью они примирились) и достигло апофеоза 27 сентября 1825 года на похоронах Чернова. Нет ни малейшего преувеличения в словах Ю. М. Лотмана о том, что похороны Чернова превратились в „первую в России уличную манифестацию“ {708, с. 95}. Над могилой В. К. Кюхельбекер прочитал ставшее впоследствии знаменитым стихотворение „На смерть Чернова“ — своеобразную клятву и манифест декабристской чести. Общественное мнение приписывало это стихотворение перу К. Ф. Рылеева. Единого мнения в его атрибуции до сих пор нет {см. 96, примеч.; 707}. Для многих современников эта дуэль стала одним из самых заметных событий преддекабристского периода. Случалось, что ссоры вспыхивали и на собраниях молодых либералов или членов тайных обществ, но нам не известно ни одного случая, когда бы причиной столкновения были действительно политические разногласия. Легенда о ссоре М. С. Лунина с А. Ф. Орловым из-за неудачного выражения последнего о том, как должен думать „всякий честный человек“, — это, конечно же, анекдот, придуманный кем-то из „очевидцев“. Итак, собственно политических дуэлей Россия практически не знала. Зато внешнеполитические перипетии достаточно часто приводили к настоящим дуэльным эпидемиям. И когда еще только начинали сгущаться тучи над полем брани — оружие уже звенело (или гремело) на поле чести. И затем шпага не так быстро вкладывалась в ножны, когда заключался мир. Вот один эпизод: „1809 год. Только что завершилась последняя в истории русско-шведская кампания <…>. Шведские войска эвакуируются, русские же отдыхают после побед, пируют с побежденными, веселятся и проказят. В городе Або по тротуару, едва возвышающемуся над весенней грязью, движется компания молодых русских офицеров. Один из них, поручик Иван Липранди, весьма популярен у жителей и особенно жительниц города: от роду — 19 лет, участник двух кампаний, боевые раны, Анна IV степени и шпага за храбрость. Свободные часы он проводит в университетской библиотеке, читая на нескольких языках и ошеломляя собеседников самыми неожиданными познаниями… Навстречу по тому же тротуару идут несколько шведских офицеров, среди которых первый дуэлянт — капитан барон Блом. Шведы не намерены хоть немного посторониться, но Липранди подставляет плечо, и Блому приходится измерить глубину финляндской лужи. Дальше все как полагается. Шведы обижены и жалуются на победителей, „злоупотребляющих своим правом“, русское командование не хочет осложнений с побежденными, и Липранди отправляется в шведское офицерское собрание, чтобы сообщить, как было дело. Шведский генерал успокоен, но Блом распускает слух, будто поручик извинился. Липранди взбешен. Шведы, однако, уходят из города, а международные дуэли строго запрещены… Договорились так: Липранди, когда сможет, сделает объявление в гельсингфорсских газетах, а Блом в Стокгольме будет следить за прессой“. Через месяц в газетах появилось „приглашение“ Липранди, а вслед за ним — ответ Блома. „Весь город Або ждет исхода дуэли; в победе Швеции почти никто не сомневается“. Соперники встретились: „Разъяренный Липранди <…> хватает тяжеленную и неудобную шпагу (лучшей не нашлось), отчаянно кидается на барона, теснит его, получает рану, но обрушивает на голову противника столь мощный удар, что швед валится без памяти, и российское офицерство торжествует“ {179, с. 126–127}. Мы не удержались от довольно большой цитаты из блестящего очерка Н. Я. Эйдельмана, опиравшегося в описании дуэли на составленную самим Липранди „Записку о службе действительного статского советника И. П. Липранди <1860 год>“, хранящуюся в Рукописном отделе Российской государственной библиотеки в Москве. Интересно, что Липранди в 1860 году (ему уже 70 лет) с гордостью вспоминает бретерские похождения своей молодости. Для него — одного из организаторов и резидентов российской военной разведки и тайной полиции, блестящего знатока Балкан, знакомого (и ученика) знаменитого Видока, самого ставшего „русским Видоком“ после инспирированного им дела Петрашевского и его кружка, приятеля Пушкина, пунктуального мемуариста, трижды опального, трижды проклятого, трижды нищего и одинокого — для него эта юношеская дуэль за честь российского офицерства стала чуть ли не единственным абсолютом, поступком, о котором не приходится сожалеть. А ведь казалось, что вся жизнь отдана Отечеству! Но вернемся к дуэлям. Патриотизм и бретерство, чувство личной чести и боевой азарт образовывали некое единство, переплетаясь с рыцарским благородством и великодушием к противнику. Вот еще одна история этих же времен: „Во время войны многие из русских офицеров были знакомы с финляндскими. Когда бывало перемирие, они с обеих сторон дружески сходились и пировали, как давнишние приятели. Потом прямо с такой пирушки они отправлялись на сражение и исправно убивали друг друга. Случалось также, что на веселой сходке русский офицер ссорился с финским, и ссора кончалась поединком. Раз П. за столом сказал, что с шведской стороны является много переметчиков. „Это какие-нибудь цыганы“, — отвечал шведский офицер. Завязался спор, и один из противников плеснул другому супом в лицо. После обеда решено было стреляться. Однако ж начальство успело предупредить поединок, отправив П. в турецкую армию. Через много лет после того П. приехал в финляндский город ***, где тогда жил прежний противник его, и, явясь к нему, приставил руку к его сердцу, как будто намеревался выстрелить. Через минуту они братски обнялись и радостно помянули былое“ {55, с. 364}. Наиболее сложные взаимоотношения в конце XVIII — начале XIX века были у России с Францией. Французы были „своими чужими“ в русском обществе. Своими — по языку, по распространенности французской культуры; своими — поскольку многие эмигранты, покинувшие Францию в революционные и послереволюционные годы, нашли приют (а иногда и восторженный прием) в гостеприимной России. Но каждое обострение отношений между Россией и Францией сопровождалось вспышками патриотизма, подчас квасного и примитивного, с примесью наивной галлофобии, но обычно искреннего и самого воодушевленного. А. Н. Муравьев вспоминал: „Наступил знаменитый 1812 год. Ожидалась война с французами <…>. Дух патриотизма без всяких особых правительственных воззваний сам собою воспылал. Ненависть к французам и к иностранцам вообще развилась во всей ее силе между русскими и оставила глубокие корни в современниках; многие из них, дожившие доныне, ощущают какое-то отвращение к иностранцам, и особенно к французам, которое умеряется только усилием над самим собою, но при первом удобном случае проявляется в различных видах“ {123, с. 83–84}. Этот патриотизм, эта „ненависть к французам“ позднее стали причиной убийства купца Верещагина, обвиненного в шпионаже, случайно предотвращенной расправы над шестнадцатилетним Никитой Муравьевым, бежавшим с картой в кармане из родительского дома в действующую армию, нелепых смертей русских офицеров, не вовремя заговоривших по-французски, от рук крестьян-партизан. „Это отвращение выразилось еще в Петербурге частыми столкновениями между гвардейскими офицерами и членами французского посольства, которые, надмеваясь блистательными подвигами импер<атора> Наполеона I, держали себя очень гордо перед нами“ {123, с. 83–84}. Патриотический подъем накануне войны и после ее начала живо, хотя и очень однобоко показан в романе M. H. Загоскина „Рославлев, или Русские в 1812 году“ (отделить патриотизм 1812 года от патриотизма автора 1831 года помогает пушкинский „Рославлев“). В самом начале романа некий русский „артиллерийский офицер“ (прообразом его был, по авторскому признанию, известный впоследствии партизан Александр Самойлович Фигнер) вызывает на дуэль какого-то француза, который необычайно вдохновенно воспевал победы своего императора и был заподозрен в том, что его вдохновение хорошо оплачено. Дуэль получилась уж очень карикатурной (видимо, водевильное настоящее директора московских театров Загоскина заслонило прошлое участника войны); и холодная, почти садистская жестокость „артиллерийского офицера“, и малодушие француза, и чувствительная любовь к Отечеству вмешавшегося в дело Рославлева кажутся утрированными. Интересно, что, акцентируя внимание на „патриотическом“ значении поединка, Загоскин поступается здравым смыслом и нормальными представлениями о чести: дуэль со шпионом, платным агентом — невозможна! Шпионов арестовывают или убивают на месте, а не вызывают на благородный поединок. Загоскин немного по-обывательски изображает патриотический подъем, но не будем забывать, что обыватели во все времена — это самое искреннее большинство. Аналогичные эпизоды и настроения мы встречаем во многих мемуарах и письмах современников. В течение всей войны, а особенно когда боевые действия вышли из пределов России, если в каком-либо городе в моменты перемирия встречались офицеры враждебных армий, неизбежно вспыхивали ссоры и вновь обнажалось оружие. После взятия Парижа и заключения мира ситуация еще более обострилась. Николай Бестужев в романе „Русский в Париже 1814 года“ описывает, видимо, довольно типичную дуэль того времени. Русский гвардейский офицер Глинский в кофейне слышит, как некий француз ругает русских, „мальчиков“, которыми „напичкана“ русская гвардия, „не умеющих еще вести себя как должно с порядочными людьми“. Глинский, который был во фраке, а не в мундире, подходит к французу и, представляясь русским офицером, просит прекратить разговор в подобном тоне. Француз не обращает на эти слова никакого внимания, ведет себя вызывающе, отказывается назвать свое имя, и в конце концов Глинский, чтобы сделать дуэль неизбежной, вынужден оскорбить своего соперника. На поединке француз легко ранит Глинского и оказывается перед необходимостью выйти к барьеру и получить пулю с расстояния в десять шагов. Его трусость проявляется столь очевидно, что Глинский отказывается от выстрела. Бестужев не акцентирует патриотический характер дуэли, для него гораздо важнее то, что герой, безнадежно влюбленный, „ищет смерти“, а его соперник просто трус и действительно негодяй. Дуэль расставляет всех на свои места, и каждый из соперников получает то, чего он заслуживает: один — презрение, другой — уважение как русских, так и французов. Однако первопричина дуэли все-таки в том, что „мы очутилися в Париже, а русский царь главой царей“. Таких дуэлей было множество. „Французы в это время еще не привыкли к поединкам на пистолетах и предпочитали шпаги, но русские в бытность в Париже кончали все ссоры пулями и тем отучали многих сварливцев и охотников до дуэлей, заводивших сначала беспрестанные ссоры“ {11, с. 286}. И эти ссоры продолжались, пока русские были в Париже; впрочем, после недолгого возвращения Наполеона в 1815 году (так называемых „стадией“) французы, по словам А. Михайловского-Данилевского, стали „несравненно скромней“ {122, с. 249}. С „международными“ дуэлями, конечно же, боролись. Александр I, например, „офицерам своей гвардии велел носить в Париже фраки“ {27, т. 2, с. 125}, — вероятно, для того, чтобы вид русских мундиров не ажитировал излишне французов. И если уж дуэль состоялась, важно, „чтоб император знал о ней прежде, нежели известие дойдет до него чрез парижскую полицию. Он не любит дуэлей, но если обстоятельства представлены ему верно, он смотрит на это сквозь пальцы; напротив того, бывали случаи, в которых оба противника наказывались за то только, что хотели утаить свое дело“ {11, с. 288}. Впрочем, как уже говорилось, отношения офицеров враждующих стран представляли собой своеобразную рыцарскую „дружбу-вражду“: помимо поединков, они встречались за обеденным и за карточным столом, в театре и в салоне. Практически всегда наполнялись политическим смыслом дуэли между русскими и поляками, даже если они возникали по пустячным поводам, — ссоры всегда вспыхивали за право первенствовать, чувствовать себя хозяином в Польше. Бретерская разгульная атмосфера среди приближенных цесаревича Константина в Варшаве сохранялась не только благодаря особенностям его характера или нравам его любимцев — так поддерживался воинственный дух в постоянно враждебном окружении. Говоря о политических дуэлях, необходимо упомянуть и об „общественно-политических“ (назовем их так). Когда П. Я. Чаадаев опубликовал свое знаменитое первое „Философическое письмо“ (в 15-м номере „Телескопа“ за 1836 год), „студенты московского университета приходили к своему начальству с изъявлением желания оружием вступиться за оскорбленную Россию и преломить в честь ее копье <…>, граф Строганов, тогдашний попечитель, их успокаивал“ {69, с. 100}. Н. М. Языков, после того как написал свое знаменитое стихотворение „К не нашим“, получил картель, однако дуэль также не состоялась. А вот еще похожий случай: „В это время[23] чиновник канцелярии гр. Каподистрия, близкий его сердцу по своему восточному происхождению, равно как и по религиозным и политическим убеждениям,[24] составил для императора Александра меморию о враждебном направлении всех университетов, упрекая их в безбожии и в духе противления всякой предержащей власти, установленной Богом. По приказанию нашего государя „Записка“ Стурдзы на французском языке напечатана была только для одних государей и членов Аахенского конгресса. Немногие ее экземпляры выкрадены были из типографии либералами и пущены в ход между студентами. Те из них, которые узнали настоящее имя автора, вызывали на дуэль Стурдзу, долго его преследовали и отыскивали по отелям на его возвратном пути в Россию <…>. Другие студенты прирейнских университетов наклепали составление этой „Записки“ на старика Коцебу“ {151, т. 2, с. 153}. В чем-то сходна и общественная реакция на смерть Пушкина. Нам известны имена людей, желавших отмстить Дантесу: секундант Пушкина, его лицейский приятель К. К. Данзас; брат поэта Лев Сергеевич; Адам Мицкевич и оказавшийся в такой хорошей компании некто Баранов, „натура горячая и необузданная“, который „вызывался ехать в Петербург и драться с Дантесом, а если бы он отказался, отстегать его хлыстом“ {777, т. 1, с. 9}. Ни одно из этих намерений, как известно, не осуществилось. Да и не удивительно, ибо главным в данном случае, как и во всех подобных, был вызов, а не поединок. Другой» сферой, в которой возникали ссоры, приводившие к дуэлям, была сфера служебная. Если политикой в России занимались немногие, то служили практически все. Служили по-разному: кто ради денег, кто ради чинов, кто «Царю и Отечеству», кто за компанию, не имея воображения и сил пойти поперек традиции, или, по выражению Д. Н. Свербеева, чтобы «выслужить себе хоть какой-нибудь чинишко, чтобы не подписываться недорослем» {757, т. 2, с. 232}. Различное отношение к службе — разная степень остроты восприятия того, что на службе происходит. Для одних служба была более или менее необходимой обузой или раздражающей деталью, для других она являлась действительно полем деятельности, и усомниться в их добросовестности значило задеть их честь. Служебные столкновения, даже если они серьезно воспринимались их участниками, далеко не всегда могли привести к дуэли. Они предполагали, в первую очередь, официальный выход из ситуации — жалобу по команде и т. п. Чаще всего подобные столкновения происходили между людьми, стоящими на разных ступенях служебной лестницы, — между начальниками и подчиненными. Вызов на дуэль, оскорбление командира — это уже не дело чести, это бунт! Тут уже нельзя было рассчитывать на традиционные месяц крепости или разжалование с выслугой, тут грозила каторга не на словах, а на деле — так что должны были возникнуть особые причины, особая острота конфликта. Немного позднее мы подробнее остановимся на этой ситуации. Но были и случаи столкновения равных, заканчивающиеся дуэлями. Александр I запретил караулам проходить через Летний сад, чтобы не пугать имевшую привычку прогуливаться там императрицу Елизавету Алексеевну. Ротмистр кавалергардского полка H. H. Шеншин однажды пошел проверить, как выполняется этот запрет, и увидел штаб-ротмистра Авдулина, который вел караул по одной из аллей. Шеншин сделал ему замечание, тот возразил, офицеры наговорили друг другу грубостей. Дуэль произошла в самом начале мая 1811 года, и блюститель покоя императрицы был убит, а его соперник, по неизвестным нам причинам (наверное, сыграли роль какие-то связи или придворные интриги), не был наказан и продолжил службу {149, с. 110–111}. Подобных случаев было довольно много. В манеже и в походном строю, в ресторане и в офицерском собрании, за картами и за жженкой, в мундире и в халате — офицеры равно легко ссорились и хватались за оружие. Ссоры вспыхивали не только между поручиками и ротмистрами, но и между генералами. В конце 1807 года из-за разногласий с князем П. И. Багратионом и графом П. X. Витгенштейном был отставлен граф И. О. Витт. Он настолько обиделся на своих «недругов», что потребовался специальный высочайший рескрипт, предписывавший присматривать за Виттом, чтобы не допустить дуэли. Впрочем, по слухам, дуэль все-таки состоялась, и Витт срочно, не дожидаясь заграничного паспорта, уехал в Европу {149, с. 448–449}. Сложился даже определенный стереотип: два военачальника, претендующие на первенство в армии или отряде, не выносят друг друга, и их отношения балансируют на грани дуэли, а могут и перейти за эту грань. Традиция эта сохранилась до конца века, и в 1898 году в Порт-Артуре дрались на дуэли генерал-лейтенанты Фок и Смирнов; причиной были разногласия по вопросу организации обороны города и порта. Дуэль прошла с соблюдением всех формальностей ритуала — порукой этом) служит участие в ней в качестве старшего посредника известного автора многих статей о дуэли Л. А. Киреева; впрочем, потребовалось всего несколько лет, чтобы убедиться в том, что Порт-Артуру эта дуэль не помогла. Вот еще одна, немного загадочная история. В 1808 году в Финляндии пересеклись пути генерал-лейтенанта Николая Алексеевича Тучкова и генерал-майора князя Михаила Петровича Долгорукого. Последний был младшим братом князя Петра Петровича, любимца императора Александра I, которого, вероятно, ожидала блестящая военная и политическая карьера, если бы не ранняя смерть. О его кончине существует интересная легенда. В 1806 году Александр I, заключая мир с Наполеоном, побоялся, что П. П. Долгорукий, известный своими антинаполеоновскими настроениями, резкостью и прямотой в выражении своих чувств, помешает ходу переговоров. Император послал своего любимого генерал-адъютанта проинспектировать Турецкую армию. Князь Долгорукий столь близко к сердцу принял поручение, что в кратчайший срок провел инспекцию и, не тратя ни минуты зря, верхом по осенней слякоти, оставив всех сопровождающих, примчался в Петербург. Он доложил императору о результатах, а на следующий день заболел «от изнеможения» и вскоре умер. После смерти князя Долгорукого Александр I приблизил к себе его младшего брата — Михаила Петровича. М. П. Долгорукий, несмотря на свою молодость (в 1808 году ему было только двадцать восемь лет; впрочем, брат был лишь двумя годами старше), еще в бытность свою в Париже продемонстрировал перед разборчивыми французами основательную образованность и быстрый ум, а затем в кампаниях 1805–1807 годов — храбрость и полководческие дарования, обещавшие ему блестящую военную карьеру. У молодого князя было еще одно замечательное качество — он нравился женщинам. По слухам, в него была без ума влюблена знаменитая красавица княгиня Евдокия Голицына (известная как «Princesse Nocturne» — «Княгиня Ночи»), но муж не дал ей развода. Существовало также предание, что в него была влюблена сестра императора, великая княжна Екатерина Павловна, и молодой красавец-генерал отвечал ей самой воодушевленной взаимностью. Вдовствующая императрица-мать была против этого романа и тем более брака, однако в конце концов Александр I и Екатерина уговорили мать, и согласие на брак было получено — но слишком поздно! Итак, этот блестящий молодой генерал-адъютант, почти домашний человек в императорской фамилии, «горя желанием оправдать победой возлагаемые на него надежды Государя, <…> рвался в бой, не предвидя своей близкой кончины». Вот рассказ Н. С. Голицына со слов П. А. Тучкова (брата второго действующего лица этой истории): «По прибытии князя Долгорукого, он сразу предъявил Тучкову притязания на начальствование над войсками последнего в предназначенной им атаке, ссылаясь на данное ему, Долгорукому, самим Государем полномочие в бланке, им собственноручно подписанном. Тучков возразил на это, что, начальствуя над отрядом по воле и назначению главнокомандующего (Букогевдена), он не считал себя вправе, без ведома и разрешения последнего, уступить начальство другому лицу, притом младшему в чине. Князь Долгорукий, в крайней запальчивости, слово за слово, наговорил Тучкову дерзостей — и вызвал его на дуэль! Тучков возразил, что на войне, в виду неприятеля и атаки на него, двум генералам стреляться на дуэли немыслимо, а предложил вместо того решить спор тем, чтобы им обоим рядом пойти в передовую цепь и предоставить решение спора судьбе, т. е. пуле или ядру неприятельским. Долгорукий согласился, и шведское ядро сразу же убило его наповал! Это была уже не судьба и не слепой случай, а явно суд Божий!» {45, с. 101}. Этот рассказ явно легендарен, и другие очевидцы смерти Долгорукого (среди которых были его адъютант граф Ф. И. Толстой — Американец и И. П. Липранди) описывают ее иначе, т. е., собственно, от того же шведского ядра, но без вызова Тучкову и «суда Божия» {см. 101, с. 343–348}. В любом случае, этой истории немного не хватает эффектного конца — вот он: через два дня в Финляндию прибыл курьер, привезший приказ о производстве Долгорукого в чин генерал-лейтенанта, назначении корпусным командиром (на место Тучкова) и (по легенде) собственноручное письмо императора о том, что для брака с великой княжной Екатериной Павловной больше нет препятствий {см. 148, с. 391–401}. Наконец, мы хотим привести рассказ Н. В. Басаргина еще об одной «генеральской дуэли»: «В 1823 г<оду> случилось происшествие, породившее много толков и наделавшее много шуму в свое время. Это дуэль генерала Киселева с генералом Мордвиновым; я в это время был адъютантом первого и пользовался особенным его расположением. Вот как это происходило». Дело было во 2-й армии. Одесским пехотным полком командовал подполковник Ярошевицкий, «человек грубый, необразованный, злой». Офицеры полка, возненавидевшие своего командира, бросили между собой жребий, и тот, на кого пал жребий, штабс-капитан Рубановский, во время дивизионного смотра нанес Ярошевицкому публичное грубое оскорбление. Это был бунт, событие исключительное — обычно, если между офицерами полка и командиром возникал конфликт, дело не доходило до публичных оскорблений, в крайнем случае офицеры могли всем полком подать в отставку, сказаться больными, и после такого афронта заботой старших начальников было или убрать полкового командира, или образумить офицеров. Назначили следствие. Рубановского сослали в Сибирь, Ярошевицкого убрали (нельзя же было оставить во главе полка человека, которого перед строем подчиненный «бил по роже»!). При этом выяснилось, что командир бригады генерал Мордвинов знал о заговоре в Одесском полку, но «вместо того, чтобы заранее принять какие-то меры, он, как надобно полагать, сам испугался и ушел ночевать из своей палатки (перед самым смотром войска стояли в лагере) в другую бригаду». Генерал П. Д. Киселев, бывший начальником штаба армии, «объявил генералу Мордвинову, что он знает все это и что, по долгу службы, несмотря на их знакомство, он будет советовать графу,[25] чтобы удалили его от командования бригадой. Так и сделалось: Мордвинов лишился бригады и был назначен состоять при дивизионном командире в другой дивизии. Тем дело казалось оконченным. Но неприятели Киселева, а он имел их много, и в том числе генерала Рудзевича (корпусного командира), настроили Мордвинова, и тот полгода спустя пришел к нему требовать удовлетворения за нанесенное будто бы ему оскорбление отнятием бригады. В главной квартире никто не подозревал неудовольствия Мордвинова против Киселева. Будучи адъютантом последнего, я часто замечал посланных от первого с письмами, но никак не думал, чтобы эти письма заключали в себе что-нибудь особенное. В один день, когда у Киселева назначен был вечер, я прихожу к нему обедать вместе с Бурцовым[26] и опять вижу человека Мордвинова, дожидающегося ответа на отданное уже письмо. Эти частые послания показались мне странными, и я заметил об этом Бурцову. Пришедши в гостиную, где находилась супруга Киселева и собрались уже гости, мы не нашли там генерала, но вскоре были позваны с Бурцовым к нему в кабинет. Тут показал он нам последнее письмо Мордвинова, в котором он назначал ему местом для дуэли м<естечко> Ладыжин, лежащее в 40 верстах от Тульчина, требовал, чтобы он приехал туда в тот же день, взял с собою пистолеты, но секундантов не брал, чтобы не подвергнуть кого-либо ответственности. Можно представить себе, как поразило нас это письмо. Тут Киселев рассказал нам свои прежние переговоры с Мордвиновым и объявил нам, что он решился ехать в Ладыжин сейчас, после обеда, пригласив Бурцова ему сопутствовать и поручив мне, в том случае, если он не приедет к вечеру, как-нибудь объяснить его отсутствие. Войдя с нами в гостиную, он был очень любезен и казался веселым, за обедом же между разговором очень кстати сказал Бурцову, что им обоим надобно съездить в селение Клебань, где находился учебный батальон, подкурить офицеров за маленькие неисправности по службе, на которые жаловался ему батальонный командир. Встав из-за стола, простясь с гостями и сказав, что ожидает их к вечеру, он ушел в кабинет, привел в порядок некоторые собственные и служебные дела и потом, простившись с женою, отправился с Бурцовым в крытых дрожках. Жена его ничего не подозревала. Наступил вечер, собрались гости, загремела музыка и начались танцы. Мне грустно, больно было смотреть на веселившихся и особенно на молодую его супругу, которая так горячо его любила и которая, ничего не зная, так беззаботно веселилась. Пробило полночь, он еще не возвращался. Жена его начинала беспокоиться, подбегала беспрестанно ко мне с вопросами об нем и, наконец, стала уже видимо тревожиться. Гости, заметив ее беспокойство, начали разъезжаться; я сам ушел и отправился к доктору Вольфу, все рассказал ему и предложил ехать со мной в Ладыжин. Мы послали за лошадьми, сели в перекладную, но, чтобы несколько успокоить Киселеву, я заехал наперед к ней, очень хладнокровно спросил у нее ключ от кабинета, говоря, что генерал велел мне через нарочного привезти к нему некоторые бумаги. Это немного ее успокоило, я взял в кабинете несколько белых листов бумаги и отправился с Вольфом. Перед самым рассветом мы подъезжали уже к Ладыжину, было еще темно, вдруг слышим стук экипажа и голос Киселева: „Ты ли, Басаргин?“ И он и мы остановились. „Поезжай скорее к Мордвинову, — сказал он Вольфу, — там Бурцов; ты же садись со мной и поедем домой“, — прибавил он, обращаясь ко мне. Дорогой он рассказал мне все, что произошло в Ладыжине. Они приехали туда часу в шестом пополудни, остановились в корчме, и Бурцов отправился к Мордвинову, который уже дожидался их. Он застал его в полной генеральской форме, объявил о прибытии Киселева и предложил быть свидетелем дуэли. Мордвинов, знавший Бурцова, охотно согласился на это и спросил, как одет Киселев. „В сюртуке“, — отвечал Бурцов. „Он и тут хочет показать себя моим начальником, — возразил Мордвинов, — не мог одеться в полную форму, как бы следовало!“ Место поединка назначили за рекою Бугом, окружающей Ладыжин. Мордвинов переехал на пароме первый, потом Киселев и Бурцов. Они молча сошлись, отмерили 18 шагов, согласились сойтись на 8 и стрелять без очереди. Мордвинов попробовал пистолеты и выбрал один из них (пистолеты были кухенрейтерские и принадлежали Бурцову). Когда стали на места, он стал было говорить Киселеву: „Объясните мне, Павел Дмитриевич…“, но тот перебил его и возразил: „Теперь, кажется, не время объясняться, Иван Николаевич; мы не дети и стоим уже с пистолетами в руках. Если бы вы прежде пожелали от меня объяснений, я не отказался бы удовлетворить вас“. — „Ну, как вамугодно, — отвечал Мордвинов, — будем стреляться, пока один не падет из нас“. Они сошлись на восемь шагов и стояли друг против друга, спустя пистолеты, выжидая каждый выстрел противника. „Что же вы не стреляете?“ — сказал Мордвинов. „Ожидаю вашего выстрела“, — отвечал Киселев. „Вы теперь не начальник мой, — возразил тот, — и не можете заставить меня стрелять первым“. — „В таком случае, — сказал Киселев, — не лучше ли будет стрелять по команде. Пусть Бурцов командует, и по третьему разу мы оба выстрелим“. — „Согласен“, — отвечал Мордвинов. Они выстрелили по третьей команде Бурцова. Мордвинов метил в голову, и пуля прошла около самого виска противника. Киселев целил в ноги и попал в живот. „Je suis blesse“,[27] — сказал Мордвинов. Тогда Киселев и Бурцов подбежали к нему и, взяв под руки, довели до ближайшей корчмы. Пуля прошла навылет и повредила кишки. Сейчас послали в местечко за доктором и по приходе его осмотрели рану; она оказалась смертельною. Мордвинов до самого конца был в памяти. <…> Вольф застал его в живых, и он скончался часу в пятом утра. <…> Приехавши в Тульчин, Киселев сейчас передал должность свою дежурному генералу, донес о происшествии главнокомандующему, находившемуся в это время у себя в деревне, и написал государю. Дежурный генерал нарядил следствие и распорядился похоронами. Следствие было представлено по начальству императору Александру. Киселев в ожидании высочайшего решения сначала жил в Тульчине, без всякого дела, проводя время в семейном кругу <…> и, наконец, получил от генерала Дибича, бывшего тогда начальником Главного штаба, письмо, в котором тот извещал его, что государь, получив официальное представление его дела, вполне оправдывает его поступок и делает одно только замечание, что гораздо бы лучше было, если бы поединок был за границей» {120, с. 23–27}. Рассказ Басаргина несколько пристрастен, и в спорах об этой дуэли многие защищали Мордвинова (в том числе и А. С. Пушкин), считая его поступок вызовом честолюбивому карьеристу и выскочке. В некоторых случаях чисто служебное столкновение могло вылиться в жесточайшее личное оскорбление. Вот одна любопытная история, начавшаяся в 1797 году при Павле I и закончившаяся через шесть лет уже при Александре I. Известный в свое время поэт С. Н. Марин описал ее так. Александр Петрович Кушелев служил прапорщиком в Измайловском полку в батальоне Николая Ивановича Бахметьева; «вошедший тогда в моду гатчинизм, заглушив воспитание и нравы во многих, имел также влияние и на г-на Бахметьева, который побил палкой Кушелева, несмотря, что был хорошо принят в доме отца его, бывшего своего командира. Время ужаса заставило молчать обиженного; обидчик выпущен в армию, Кушелев остался в Петербурге. По сю пору они нигде никогда не съезжались; а теперь к несчастию увидались в доме Марфы Арбеневой, которая, услышав, что Бахметьев говорит с Кушелевым, закричала: „Я думаю, тебе, Кушелев, неприятно говорить с Бахметьевым; ведь он тебя бил палкою“. Это случилось при многих, и Кушелев должен был вызвать». Формально для поединка не было препятствий, так как Бахметьев уже не являлся командиром Кушелева, но все-таки и разница в возрасте (значительная) и чине (Бахметьев стал уже генерал-майором) сохранилась. Бахметьев долго не принимал вызова; с его стороны в деле участвовали П. И. Багратион и Н. И. Депрерадович, пытавшиеся объяснить и Кушелеву, и его отцу, что Бахметьев, как командир, мог обойтись с подчиненным так, как это было допустимо нравами времени (вспомним, что Павел I снял запрещение на телесные наказания для дворян), — но безуспешно. Кушелев, непреклонный в своем желании и последовательно добивавшийся поединка, организовал общественное мнение; его выслали из города, но дуэль все-таки состоялась в Царском Селе. Оба выстрела были безрезультатными, Бахметьев подал Кушелеву руку и принес извинения. Любопытно, что, имея возможность сохранить дуэль в тайне, Кушелев предпочел подвергнуться наказанию, но все-таки обнародовал поединок и тем самым свою победу над служебной иерархией {116, с. 292–293}. Мы уже говорили о постоянных насмешках офицеров над штатскими, о конкуренции между родами войск и полками. Полковая же честь значила для офицера очень много, и часто едва уловимая насмешка над формой плюмажа или цветом мундира, упоминание о неудаче в том или ином бою требовали от офицера решительных действий. Любому офицеру было легче умереть, чем услышать, например, что «между павлоградскими офицерами воры», как говорил один персонаж «Войны и мира». Защищать честь полка было почетно. Известна легенда о том, как Александр I заставил своего брата Константина извиняться перед кавалергардами за то, что тот незаслуженно резко о них отозвался. Константин выехал перед строем полка и насмешливо изъявил готовность предоставить сатисфакцию любому желающему, явно рассчитывая на смущение соперников. Однако из строя выехал известный своим бретерским поведением М. С. Лунин: «Ваше Высочество, честь так велика, что одного я только опасаюсь: никто из товарищей не согласится ее уступить мне». Константин сказал (по одной из версий), что Лунин для этого слишком молод, и дуэль, конечно же, не состоялась, но кавалергарды остались довольны тем, что не ударили лицом в грязь перед цесаревичем {166, стб. 1035}. Иногда сам командир считал себя обязанным встать на защиту чести своего полка, особенно если он полагал, что его подчиненный с этим не справился. Так, командир 33-го егерского полка подполковник С. Н. Старое решил, что А. С. Пушкин нанес обиду его подчиненному. Дело было в Кишиневе в 1822 году; один из офицеров-егерей во время вечера заказал музыкантам кадриль, а Пушкин потребовал мазурку, и оркестранты исполнили его желание. Поскольку офицер смолчал, то «пятно» легло на честь всего полка — и командир потребовал удовлетворения. Пушкин серьезно принял вызов, однако дуэль не закончилась: после взаимных промахов поединок сначала был отложен из-за усилившейся пурги, а потом секунданты преуспели в примирении соперников, тем более что оба они своим серьезным отношением к делу уже продемонстрировали взаимное уважение {139, т. 1, с. 267–271, 313–323}. Не менее строго защищалась и честь семейная. Неуважение к семье, родовому клану, любому его члену расценивалось как личное оскорбление. Особенно остро, естественно, воспринималась обида, нанесенная родственнику, который сам не мог потребовать удовлетворения, — покойному предку, старику, женщине. Честь незамужней женщины защищалась ее братьями, отцом или — довольно редко — женихом. Впрочем, для девушки на выданье намного существеннее было не допустить какой-либо обиды, «истории» — и поэтому такие дуэли случались нечасто. Например, дуэль Чернова с Новосильцевым, о которой говорилось выше, состоялась, в первую очередь, потому, что обида была публичной и репутация девушки уже пострадала. Если бы легкомыслие Новосильцева не стало известным всему обществу, если бы его мать не позволила себе публично пренебрежительно высказываться о матримониальных прожектах сына, вероятно, дуэль не состоялась бы или, по крайней мере, имя девушки не было бы упомянуто. Девушку до замужества не выпускали в свет без сопровождения папеньки, маменьки, тетушек, дядюшек, т. е. людей пожилых и солидных, которые сами на дуэлях не дрались и до такого обострения ситуацию не доводили. Гораздо чаще возникали дуэли за честь жены, так как любые отношения мужчины с замужней женщиной, выходившие за рамки «дозволенных» (т. е. официально-светских или родственных), потенциально представляли угрозу для ее чести и чести мужа. В зависимости от характера мужа и атмосферы в обществе, к которому эта семья принадлежала, поводом для дуэли могло быть все что угодно в диапазоне от неловко сказанной фразы или легкого флирта до попыток увоза. Оскорблением мог считаться любой намек, даже «намек на намек». Известный беллетрист граф В. А. Соллогуб в своих воспоминаниях рассказал о случае, происшедшем в октябре 1835 года: «Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Нат<альей> Ник<олаевной> Пушкиной, которая шутила над моей романтической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского <…>. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было) и что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную природу» {154, с. 555–556}. Пушкин послал Соллогубу вызов, и только обстоятельства и активность секундантов предотвратили дуэль. Сама возможность возникновения слухов о поведении замужней женщины, выходящем за рамки приличий, была оскорбительным вмешательством в личную жизнь. Как говорил герой «Аптекарши» В. А. Соллогуба: «Я так уверен в своей жене, что не оскорблю ее подозрением; однако в маленьком городке злоумышленный слух может иметь самые неприятные последствия, и это-то я обязан отвратить». Разговоры в обществе, сплетни, злые языки были опаснее для чести женщины, чем реальные ухаживания. Происходило перераспределение: злоязычный сплетник мог заставить двух мужчин «оправдываться» на дуэли, оставшись при этом в стороне. Сплетня именно в силу своей анонимности часто оставалась безнаказанной. При мезальянсе вероятность интриг и сплетен, а значит и дуэлей, возрастала. Актриса Е. В. Сорокина так объяснила М. С. Щепкину, почему она хотела отказать офицеру, предложившему ей руку и сердце: «Сделавшись его женой, я каждую минуту должна страшиться за него и за себя. На свете так много злых языков! Кто-нибудь язвительно посмеется надо мной, и, при его любви ко мне и пылкости в характере, он вздумает защищать меня; из этого может выйти ссора, которая, пожалуй, кончится дуэлью и даже его смертью, и я буду тому причиной» {178, т. 1, с. 123}. Опасность огласки могла заставить мужа воздержаться от дуэли с любовником жены. Впрочем, отказ от дуэли в подобной ситуации мог иметь и другую причину. Реальность утраты — а не оскорбления — вступала в противоречие с условностью дуэльного ритуала. Муж часто желал мстить, карать виновного в первую очередь, а уже во вторую — восстанавливать свою честь. Соперник казался недостойным благородного удовлетворения, утрата — невосполнимой. Художественная литература дает нам возможные варианты разрешения такой ситуации — от избиения и даже убийства любовника на месте до изощренной мести Арбенина в «Маскараде». Если же дуэль между мужем и любовником все же происходила, то чаще всего для вызова выбирался какой-нибудь формальный повод, не имеющий отношения к реальным причинам. Вспомним ссору Пьера Безухова с Долоховым в «Войне и мире»: Пьер обдумывает возможность и необходимость дуэли с Долоховым, сдерживается, когда тот произносит явно провокационный тост — «За здоровье красивых женщин, Петруша, и их любовников». Пьер срывается только тогда, когда Долохов выхватывает у него из рук листок. Формальный повод для ссоры нейтрален, имя Элен не упомянуто. Конечно же, многие знают настоящую причину, но публичный скандал, которого добивался Долохов, не состоялся. Мы не склонны считать поведение Пьера полностью сознательным, но стремление оградить личную жизнь от посторонних глаз было для дворянина таким же естественным и «врожденным», как готовность с оружием в руках отстаивать свою честь. Обостренное чувство чести заставляло дворянина защищать любого обиженного в его присутствии человека и пресекать недостойное поведение оскорбителя. Чем бесправнее и беззащитнее обиженный, чем более «посторонним», незаинтересованным является защитник, тем благороднее защита. Как говорил полковник Мечин в «Вечере на бивуаке» А. А. Бестужева-Марлинского: «Кто осмеливается обидеть даму, тот возлагает на ее кавалера обязанность мстить за нее, хотя бы она вовсе не была ему знакома». Оскорбление, нанесенное даме в присутствии кавалера, однозначно требовало от него действий. Печорин, спасающий Мери от пьяного господина, пожелавшего ее «ангажировать pour mazure», не совершает ничего героического. Особым проявлением благородства была защита стоящих ниже на социальной лестнице. Это означало, в первую очередь, признание за ними — за актрисой или за солдатом — права на личное достоинство. Впрочем, граница различия — в ком можно признать личность, а в ком нельзя — была подвижной. Так, для декабриста М. И. Муравьева-Апостола солдат — это в первую очередь человек: «На Васильковской площади <…> я застал учебную команду Черниговского пехотного полка. Инструкторы, унтер-офицеры, держали в руках палки, концы которых измочалились от побоев. Я тогда еще находился на службе, приказал призвать к себе офицера, заведующего учебной командой. Ко мне явился Кузьмин. Напомнив ему о статье рекрутского устава, по которой запрещается при учении бить рекрут, я присовокупил: „Стыдитесь, г. офицер, доставлять польским панам потешное зрелище, показывать им, как умеют обращаться с их победителями“. Затем я приказал бросить палки и уехал. Возвратившись к брату, я ему рассказал свою встречу с Кузьминым, от которого ожидал вызова. Брат предложил мне быть моим секундантом; требования удовлетворения не последовало. <…> В 1824 г<оду>[28] я опять приехал навестить брата и застал у него Кузьмина, который бросился ко мне в объятия, благодаря меня за то, что я его образумил, выставивши перед ним всю гнусность телесного наказания. Брат мне рассказал, что Кузьмина нельзя узнать, что он вступил в солдатскую артель своей роты и что живет с нею, как в родной семье» {120, с. 196}. Очевидно, что Кузьмин не подлец (он был членом Южного общества декабристов и покончил с собой после разгрома восставшего Черниговского полка), просто он еще не видит в солдате человека. Любопытно отметить, что и Муравьев признает за солдатом право на достоинство и защиту, но не право на честь, не право самому себя защищать. Еще одним объектом защиты от «негодяев» для благородного человека были актрисы, и мотив этот не раз встречается в русской литературе. Приведем только два примера. В «Воспитаннице» В. А. Соллогуба некий «отчаянный гусар», приехавший на конскую ярмарку закупать лошадей для своего полка, заключил пари с майором, что добьется успеха у молодой актрисы Наташи и в доказательство поцелует ее. Такие пари проигрывать нельзя — и гусар насильно целует бедную актрису под смех приятелей. Скандал. Наташа в обмороке. Ее жених, гимназист, — в бешенстве, естественно, обращенном к «распутной» невесте, а не к гусару. И вот развязка: «Вечером театр был полнехонек. <…> Отчаянный гусар в новых, блестящих эполетах нагло посматривал во все стороны. Малиновый майор сидел повеся голову и казался не в духе. Утром отослал он к гусару двадцать четыре бутылки шампанского, но приказал объявить ему притом, что пить их с ним не будет, потому что кое-что узнал, и с нынешнего дня прекращает с ним всякое сношение. Гусар расхорохорился, вызвал майора стреляться через платок, выбрал шесть человек секундантов и изумил всех своей кровожадностью. Майор хладнокровно согласился на поединок. Но поединок был отложен, по предложению же гусара, до окончания ярмарки и, неизвестно по каким причинам, никогда не состоялся…» {154, с. 436}. Сходная ситуация описывается в «Полиньке Сакс» А. В. Дружинина. Некий наш соотечественник в Париже подговорил своих приятелей освистать актрису, отказавшую ему во внимании. Сакс, муж главной героини повести, мешает затее, рассказав со сцены театра об обстоятельствах дела. Естественно, следует вызов. Сакс не жаждет крови, он готов примириться, но при условии, что соперник извинится перед актрисой. Отказ. Выдержав выстрел на поединке, Сакс опять — уже просит — извинений, в любом виде, в любой форме. И опять отказ. Исчерпав все возможности добиться от соперника извинений перед оскорбленной актрисой, Сакс хладнокровно, точным выстрелом наповал убивает незадачливого шутника. Итак, защита слабого представлялась одним из самых благородных оснований для поединка. Именно в уважении чужого достоинства яснее всего проявляются собственные достоинство и честь. Иной дворянин мог бы заступиться и за обиженную собаку или лошадь, потому что жестоко обращаться с животными недостойно благородного человека, а терпеть недостойное поведение в своем присутствии — значит самому унижаться до него. Одна из самых распространенных причин дуэлей — соперничество из-за женщины. Как это ни покажется натянутым, но и тут в конечном счете защищали свою честь. Дворянин, ухаживавший за девушкой, защищал свое право самому делать выбор и не давать в нем никому отчета. Дворянин сам, в соответствии со своими чувствами, намерениями, представлениями о чести, определял свои права на женщину. Мужчина может присвоить право защищать женщину, ее честь. Печорин иронизирует: «Надобно заметить, что Грушницкий из тех людей, которые, говоря об женщине, с которой они едва знакомы, называют ее моя Мери, моя Sophie, если она имела счастие им понравиться». И затем опять Печорин Грушницкому о Мери: «А ты не хочешь ли за нее вступиться? — Мне жаль, что я не имею еще этого права…» Но ведь и Печорин сам определяет свои права на окружающих его женщин! Если же двое мужчин присваивали себе исключительные права на одну и ту же женщину, то их столкновение и, вероятно, дуэль становились неизбежными. Дуэли из-за женщин были постоянной темой светских разговоров. Реально состоявшиеся поединки обрастали фантастическими подробностями. Вот одна история из ряда многих подобных. Осенью 1817 года в Петербурге произошло столкновение между В. В. Шереметевым и графом А. П. Завадовским. Причиной послужила известная актриса Е. И. Истомина. Поссорившись со своим любовником Шереметевым, она, видимо, решила его проучить и позволила А. С. Грибоедову после одного из спектаклей отвезти ее к его приятелю Завадовскому, давно добивавшемуся ее внимания. Домой она вернулась только через три дня. Взбешенный Шереметев помчался к своему товарищу, известному бретеру А. И. Якубовичу, который самым энергичным образом поддержал его в желании кроваво мстить за нанесенную обиду. Шереметев долго выбирал, кому же адресовать вызов — Завадовскому или Грибоедову, — и выбрал первого, с тем чтобы Якубович затем стрелялся с Грибоедовым. Дуэль состоялась 12 ноября 1817 года, на ней присутствовало несколько приятелей дуэлянтов (в том числе знаменитый П. Каверин); Шереметев был смертельно ранен в живот. Дуэль Якубовича с Грибоедовым (по особому настоянию первого) состоялась 23 октября 1818 года, т. е. почти через год. Такая задержка объяснялась тем, что Якубович за участие в первой дуэли был переведен на Кавказ в Нижегородский драгунский полк и там дождался приезда Грибоедова, направлявшегося в Персию. Поединок состоялся в Тифлисе. Грибоедов был ранен в кисть левой руки. Обстоятельства этой дуэли обросли в пересказах современников всевозможными противоречивыми и легендарными подробностями. Говорили, что Якубович со злости выстрелил в Грибоедова прямо на поле первого поединка и промахнулся. Рассказывали, что у Завадовского было две вспышки и одна осечка и только четвертый выстрел удался. Говорили, что Завадовский после первого промаха Шереметева хотел выстрелить в воздух, но его соперник объявил, что тогда они продолжат дуэль и уж второго промаха он не допустит. Не меньше разговоров было и о второй части дуэли. Молва обвиняла Грибоедова в трусости и желании уклониться от поединка с Якубовичем. Особенно любопытен рассказ Якубовича Штукенбергу, представляющий собой устную новеллу «по мотивам» пушкинского «Выстрела». В этом рассказе выдумано практически все, за исключением разве что раненой руки Грибоедова (и то другой) и его любви к фортепианному музицированию, — Якубовича не волновала проблема правдоподобности его рассказа. Слушатель (в данном случае Штукенберг) мог не знать, что дуэль состоялась в 1818 году, а женился Грибоедов в 1828-м, но зависимость от «Выстрела» должна была броситься в глаза каждому, прочитавшему вышедшие в 1831 году «Повести покойного Ивана Петровича Белкина». Якубович сознательно творил легенду о себе, так как красивый вымысел важнее для репутации бретера, чем сухая истина. Якубович достиг своего, и еще при жизни стал живой легендой. ПРИЛОЖЕНИЕ АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ЯКУБОВИЧ (1792–1845) Декабрист, имевший скандальную репутацию бретера. Отчасти на него распространяется характеристика, данная Ю. М. Лотманом Д. И. Завалишину в статье «О Хлестакове»: «Жизнь не давала ему простора, и он систематически ее подправлял в своем воображении. Родившаяся в его уме — пылком и неудержимом — фантазия мгновенно становилась для него реальностью» {105. с. 298}. Якубович опоздал к «грозе двенадцатого года» (всего на один год — он вступил в военную службу в августе 1813 года юнкером в лейб-гвардии уланский полк); он был необычайно честолюбив (и это было, пожалуй, главным его «талантом»), но не блистал ни умом, ни образованностью; и жизнь вроде бы не удалась. «Гипертрофия воображения служила для него компенсацией за неудачную жизнь» {705, с. 303}. О чем свидетельствуют почти все мемуаристы — это о его риторическом вдохновении. Александр Иванович если уж говорил — то или произносил пламенную речь, или рассказывал романтическую историю. Когда читаешь воспоминания о нем, иногда кажется, что он обращался в пространство, его речь патетически монологична. «Некто Жкубович>, из уланов, отъявленный повеса, проказник, не сходивший почти с гауптвахты, приезжал часто из Стрельны для подобных проделок <…>. Однажды, узнав, что на Большом театре приготовляется великолепный балет, проказник взял себе билет в кресла и поутру, когда шла репетиция, пробрался в залу и сел на свое место; директор, кн. Тюфякин, бывший это время на сцене, заметив Жкубовича>, сидящего в креслах, послал чиновника сказать ему, чтобы он вышел, потому что на репетиции никто не допускается. „Я сижу на своем месте“, — отвечал Ж<кубович> и показал билет. „Да это билет для вечера, а теперь утро, идет проба“. — „Так что ж такое? — возразил театрал. — Я приехал в Петербург нарочно для балета, я уж отобедал и дождусь здесь представления, потому что не уверен, чтоб не попался под арест до вечера, а в таком случае не попаду в театр, и деньги мои пропадут“. Князь Тюфякин покачал головою и велел его оставить на его креслах».[29] «В описываемое мною время[30] к нам ходил за кулисы постоянно на репетиции и в спектакль сбитенщик. <…> Однажды во время репетиции вышеупомянутого балета „Ацис и Галатея“ пришел другой сбитенщик, который произвел необыкновенный эффект в нашем закулисном муравейнике: он был очень высокого роста, с черной бородой и в нахлобученной шапке, в баклаге у этого сбитенщика был не сбитень, а шоколад, кулек же его вместо обыкновенных сухарей и булок был наполнен конспектами, бриошками и бисквитами, но, что всего удивительнее, он потчевал всех даром! Эта новость, разумеется, быстро разнеслась между нами; нового сбитенщика с черной бородой и в нахлобученной шапке все обступили и рот разинули от удивления. За кулисами, где он обыкновенно помещался, было довольно темно, и потому мудрено было рассмотреть его лицо. Когда я подошел к нему, около него составился тесный кружок воспитанниц, которые слетелись, как мухи к меду. Само собой разумеется, что вся его баклага и кулек быстро опустели, на мою долю осталась одна конфетка, а шоколаду я и не нюхал. Эта курьезная новость дошла, наконец, и до старика Рахманова; он был тертый калач и тотчас смекнул, что тут дело неладно. Едва только его тучная фигура появилась на месте нашего бражничанья. как все бросились с криком и визгом врассыпную. Сам же сбитенщик побросал на пол баклагу, кулек и стаканы и убежал опрометью из театра. В чем же заключалась та закулисная комедия? Сбитенщиком нарядился поручик лейб-гвардии уланского полка Якубович (впоследствии известный декабрист). Он тогда ухаживал за воспитанницей Дюмон <…> и пришел на репетицию, чтобы передать ей любовную записку. Этот Якубович в молодости был отчаянный кутила и дуэлист. <…> Кажется, однако ж, что шалость Якубовича не была доведена до сведения Государя, и он поплатился за нее только пустой баклагой и стаканами» {84, с. 60–61}. «Александр Иванович Якубович, капитан знаменитого Нижегородского драгунского полка, был человек умный и образованный, но самый коварный, бессовестный, подлый и зверский из всех участников заговора и мятежа. В молодости служил в гвардии и был сослан на Кавказ за участие в поединке графа А. В. Завадовского с Шереметевым (который в нем был убит). Грибоедов, бывший секундантом Завадовского, отправился туда на службу и, поступив в канцелярию Ермолова, приобрел его уважение и дружбу. Якубович, недовольный Грибоедовым по случаю этой дуэли, вызвал его в Тифлисе и имел зверство умышленно ранить его в правую руку, чтобы лишить Грибоедова удовольствия играть на фортепиано. К счастию, рана была неопасна, и Грибоедов, излечившись, мог играть по-прежнему» {50. с. 471}. «Мы с Грибоедовым жестоко поссорились[31] — и я вызвал его на дуэль, которая и состоялась. Но когда Грибоедов, стреляя первый, дал промах, — я отложил свой выстрел, сказав, что приду за ним в другое время, когда узнаю, что он будет более дорожить жизнью, нежели теперь. Мы расстались. Я ждал с год, следя за Грибоедовым издали, и наконец узнал, что он женился и наслаждался полным счастьем. Теперь, думал я, настала моя очередь послать противнику свой выстрел, который должен быть роковым, так как все знали, что я не делаю промаху. Боясь, что меня не примут или назовут настоящим именем, я оделся черкесом и назвал себя каким-то князем из кунаков Грибоедова. Явившись к нему в дом, велел о себе доложить, зная, что он в это время был дома и занимается в своем кабинете один. Велено меня просить. Я вошел в кабинет, и первым моим делом было замкнуть за собою на ключ дверь и ключ спрятать в карман. Хозяин был чрезвычайно изумлен, но все понял, когда я обратился к нему лицом, и он пристально взглянул мне в глаза, и когда я ему сказал, что пришел за своим выстрелом. Делать было нечего, мы стали по концам комнаты — и я начал медленно наводить свой пистолет, желая этим помучить и подразнить своего противника, так что он пришел в сильное волнение и просил скорее покончить. Но вдруг я понизил пистолет, раздался выстрел, Грибоедов вскрикнул, и когда рассеялся дым, я увидел, что попал, куда хотел: я раздробил ему два большие пальца на правой руке, зная, что он страстно любил играть на фортепиано и что лишение этого будет для него ужасно. — Вот вам на память! — воскликнул я, отмыкая дверь и выходя из дому. На выстрел и крик сбежались жена и люди; но я свободно вышел, пользуясь общим смущением, своим костюмом и блестевшими за поясом кинжалом и пистолетом» {774, с. 365–366}. Якубович не был болтуном. Он нашел, хотя и ненадолго, место, где он мог быть самим собой. — на Кавказе, в Нижегородском драгунском полку, в лихих набегах против горцев (куда он был переведен прапорщиком в 1818 году за участие в дуэли). Однако этот период «адекватности» продолжался чуть более пяти лет, а затем Якубович был тяжело ранен в голову (после чего и носил столь шедшую ему и запомнившуюся всем черную повязку) и отправился в Петербург для операции и дальнейшего лечения и отдыха. Якубович фрондировал своей жестокостью и кровожадностью. Он хвастал тем, что ранил (умышленно!) Грибоедова в руку; хвастал своими кровавыми рейдами по тылам горцев; любил патетически одергивать свою повязку и демонстрировать пульсирующую рану. К этому добавлялись и разговоры о кровавой мести тирану, о «цареубийственном кинжале», и хотя формально, вроде бы, членом тайных обществ он не был, но для декабристов был «своим». Поведение Якубовича 14 декабря на Сенатской площади до сих пор представляет собой загадку. Он пришел на площадь вместе с Семеновским полком, потом исчез, сославшись на головную боль, но вскоре снова появился — возле Николая Павловича! Молодому императору он гордо заявил, что «был с ними, но узнав, что они за Константина, бросил и явился к вам», — за что и заслужил высочайшую похвалу: «Спасибо, вы ваш долг знаете!» Тогда Якубович сам вызвался пойти к восставшим и от имени государя уговорить их сложить оружие, но, очутившись среди «своих», стал подбадривать их призывами держаться крепко и не отступать. Причину таких метаний довольно точно подметил Головачев: «Приближаясь по своей натуре к довольно распространенному типу бретера <…>, Якубович, способный на самые крайние подвиги личной отваги, как будто растерялся и недоумевал перед той ролью в данном событии, которую он должен был играть как рядовая единица» {46, с. 38}. По обе стороны разверзшейся площади Якубович вспоминал и кавказские подвиги, и дуэли — и ощущал себя то соперником, то партизаном, то секундантом, то посредником и парламентером. Эти метания были поняты как двуличие и властью, и декабристами. Пренебрежение со стороны товарищей в сочетании со ставшими известными в результате следствия кровожадными планами и предложениями превратили Якубовича в массовом сознании в жестокого зверя, чудовище. На Кавказе еще долго сохранялись легенды о его подвигах, в свете его боялись (особенно после знаменитого труда М. А. Корфа о декабрьском восстании), а сам Александр Иванович в это время, выйдя на поселение после нерчинской каторги, занимался открытой им школой и мыловаренным заводом, а потом служил управляющим золотопромышленной компании. А. И. Якубович скончался в Енисейске в 1845 году. «Якубович был совсем другая личность. Хоть не такой людоед, каким его выставляли как в современном описании бунта по донесению следственной комиссии, так и в недавно вышедшем (1860 год) сочинении барона Корфа; но все же, можно сказать, он был страшен на вид, хотя имел не совсем черствую душу. Ростом был высокий, худощавый, бодрый мужчина, с большим открытым лицом, загорелым и огрубелым, как у цыгана, — с большими совершенно навыкате глазами, налитыми кровью, подбородком, необыкновенно выдавшимся вперед и раздвоенным, как рукоятка у черкесского ятагана, которым он так хорошо владел на Кавказе, — говорил он увлекательно и в один час мог заставить рассмеяться и расплакаться. Каламбуры и остроты сыпались у него изо рта, как батальный огонь. Служил он прежде уланским ротмистром и был сослан на Кавказ за дуэль; там своей отчаянной храбростью скоро сделался он известным и даже любимцем Ермолова, который держал его при себе и называл „моя собственность“. На черкесов он навел такой ужас, что они в горах пугали им детей, говоря: „Якуб идет“ {174. с. 365}. „С именем Якубовича нераздельно сливалось понятие о безоглядной отваге, известной целому Кавказу“ {136. с. 150}. „Желая доставить Якубовичу возможность „заслужить вину своей безрассудной молодости“, Ермолов командировал его в Дагестан, где он, при покорении Казикумыкского ханства, командовал в отряде князя Мадатова всею мусульманскою конницею. <…> С своими отважными линейцами он часто углублялся в недра вражеских гор и внезапными набегами разрушал замыслы хищников. Рассказывают, что в 1823 году, на святой неделе, он зашел с своею ватагою так далеко, что очутился под Эльбрусом, где русские никогда не бывали“ {136, с. 165}. „Якубович <…> с Кавказа приехал после полученной там раны в голову, большой был хвастун и с перевязанным лбом морочил православный люд. На Кавказе узнал я разного рода его проделки, как он с Верзилиным условился превозносить храбрость друг друга. Верзилин исполнял условие добросовестно, а Якубович везде и всем разглашал противное против Верзилина, что еще более заставляло верить словам Верзилина про него“.[32] „Это был настоящий тип военного человека“, он был высокого роста, смуглое его лицо имело какое-то свирепое выражение; большие черные навыкате глаза, всегда словно налитые кровью, сросшиеся густые брови, огромные усы, коротко остриженные волосы и черная повязка на лбу, которую он постоянно носил в это время, придавали его физиономии какое-то мрачное и вместе с тем поэтическое значение. Кроме военного мундира, его нельзя было вообразить в другом костюме. Любили мы с братом слушать его красноречивые рассказы о кавказской жизни и молодецкой, боевой удали. Это был его любимый конек, тут он был настоящий Демосфен! Дар слова у него был необыкновенный, речь его лилась безостановочно; можно было думать, что он свои рассказы прежде приготовил и выучил их наизусть; каждое слово было на своем месте, и ни в одном он не затруднялся. Когда он сардонически улыбался, белые, как слоновая кость, зубы блестели из-под усов его, и две глубокие черты появлялись на его щеках, и тогда его улыбка имела какое-то зверское выражение. Если бы 14 декабря (где он был один из действующих лиц) ему удалось говорить народу или особенно солдатам, он бы представительной своей личностью и блестящим красноречием мог сильно подействовать на толпу, которая всегда охотница до эффектов» {84, с. 134–135}. «Я помню человека, который три года носил черную повязку на лбу после знаменитого поединка, где он был секундантом, хотя не был даже оцарапан. Большой краснобай, он рассказывал мастерски о своих мнимых ранах, своем великодушном посредничестве, гонениях, которым подвергся, и женщины с смешным легковерием воздвигли обелиск славы искусному уловителю их благосклонности!» {144, с. 250}. «Помню я, как однажды, незадолго до рокового 14 декабря, мы сидели у него за обедом, и денщик его подал ему пакет из Главного штаба. Он побледнел, шумный разговор умолк. Якубович прочел бумагу, и глаза его еще более налились кровью. Он передал бумагу Рылееву, который сидел подле него; к нему наклонились другие и читали молча, некоторые переглянулись между собой и, видимо, были сильно переконфужены. <…> Наконец Якубович разразился полным негодованием. Дело было в том, что дежурный генерал прислал к нему запрос: почему он так долго остается в Петербурге и не возвращается на Кавказ? Вероятно, срок его отпуска был уже окончен. Якубович смял в комок эту бумагу и бросил ее на пол. — Чего еще им нужно от меня, черт их возьми?! — вскричал он. — Разве они не знают, зачем я проживаю в Петербурге? Разве на лбу моем не напечатана кровавая причина? При этом он сорвал повязку со своего лба: широкий пластырь прикрывал его разбитый череп. — Я могу им представить свидетельство от Арндта, он мне два раза делал трепанацию! Какого же им черта надобно? Ведь я для царской же службы подставлял этот лоб! Чем же я виноват, если у них у всех медные лбы! Александр Бестужев тоже сострил что-то по тому случаю — и беседа пошла по-прежнему шумно и весело, как ни в чем не бывало» {84. с. 135–136}. «Какой-то командир подошел к нам,[33] что-то прошептал приличным полголосом и, повернув нас направо, стал всех спускать по лестнице. Внизу и по бокам лестницы образовалась какая-то молчаливая публика, сзади которой выказывалась голова неизбежного Мелина (человека всех церемоний, гульбищ, званых обедов, приятеля всей гвардейской молодежи), и тут же Якубович громким своим голосом пустил ему какую-то драгонаду, т. е. остроту (как называл он, находясь на службе в Нижегородском драгунском прославленном на Кавказе полку). Острота, вероятно, имела успех, потому что за ней последовал общий хохот. Какая черта русского характера, выразившаяся такой выходкой удали в такой не совсем располагающий к веселью момент!» {120, с. 258}. «Якубович не мог удержаться от восклицания,[34] когда увидел меня с отросшей бородой и в странном моем наряде. „Ну, Оболенский! — сказал он, подводя меня к зеркалу, — если я похож на Стеньку Разина, то неминуемо ты должен быть похож на Ваньку Каина“» {119, с. 97}. Иногда слухи приводили к самым неожиданным (и неприятным для дуэлянтов) последствиям. 3 марта 1801 года состоялась дуэль Александра Рибопьера с князем Борисом Святополк-Четвертинским. Причина поединка не афишировалась участниками, но молва утверждала, что Рибопьер уж слишком засматривался на любезную высочайшему сердцу Анну Гагарину (урожденную Лопухину). В результате Рибопьер, с жестоко порубленной на поединке рукой, сначала был отправлен в крепость, затем (10 марта) карательные меры дополнились немедленной отправкой тяжелораненого в ссылку вместе с матерью и сестрой, конфискацией имущества, другими жестокими и бессмысленными наказаниями. Досталось и наследнику, великому князю Александру Павловичу, не доложившему вовремя о дуэли. Известные события 11 марта положили конец этой лавине {27, т. 1,с. 310; 169, с. 115}. Слухи о дуэлях соперничающих кавалеров были обязательным атрибутом светской красавицы. Без дуэли романтическая любовь превращалась в заурядный флирт. Дуэли из-за женщин могли профанироваться, над ними частенько посмеивались, как, например, И. П. Мятлев в «Коммеражах»: Поручик с камер-юнкером Но спустя полвека дуэль из-за женщины для многих стала символом живых и неиспорченных, «рыцарских» нравов. Об этом замечательно написал Л. Н. Толстой во вступлении к «Двум гусарам» — своеобразном эссе о русской культуре начала XIX века: «В 1800-х годах, в те времена, когда не было еще ни железных, ни шоссейных дорог, ни газового, ни стеаринового света, ни пружинных низких диванов, ни мебели без лаку, ни разочарованных юношей со стеклышками, ни либеральных философов-женщин, ни милых дам-камелий, которых так много развелось в наше время, — в те наивные времена <…>, когда в длинные осенние вечера нагорали сальные свечи, освещая семейные кружки из двадцати и тридцати человек, на балах в канделябры вставлялись восковые и спермацетовые свечи, когда мебель ставили симметрично, когда наши отцы были еще молоды не одним отсутствием морщин и седых волос, а стрелялись за женщин и из другого угла комнаты бросались поднимать нечаянно и не нечаянно уроненные платочки». Очень много ссор возникало в быту. На первый взгляд, причины таких ссор кажутся ничтожными, недостойными того, чтобы из-за них подвергать опасности жизнь. Но отношение к повседневной жизни в дворянской среде было очень серьезным. Умение вести себя считалось основой дворянского воспитания. Быт во всех отношениях был жестко связан с социальным положением. Простейшим вещам, например умению пользоваться столовым ножом или носовым платком, придавалось порою большее значение, чем нравственной или интеллектуальной глубине, потому что они были своеобразной визитной карточкой дворянина. Тот, кто нарушает нормы приличия, ведет себя недостойно, а это уже оскорбительно для дворянства в целом и для каждого дворянина в отдельности. Отсюда многочисленные ссоры по, кажется, пустяковым поводам. Кареты на улице не смогли разъехаться — ссора, дуэль. Случайный толчок, неловкость на улице во время гуляния — ссора, дуэль. Слишком восторженные крики или, напротив, пренебрежительное шиканье в театре — ссора, дуэль. Слишком вольный взгляд или наставленный лорнет — ссора, дуэль. Все что угодно: неловкая фраза, движение, бокал шампанского, порция мороженого — ссора, ссора, ссора… Наконец, просто: «Вы мне не нравитесь», — ведь можно же и внешним видом оскорблять звание благородного человека! Ничтожность причины, в глазах многих дискредитировавшая сам институт дуэли, была только кажущейся. Дворянин, gentleman, l'homme d'honneur — это цельность, мелочей здесь не существует. Увидеть в этой цельности, в этом монолите иерархию не так-то просто, тем более тому, кто живет внутри этих норм и законов. Нам сейчас легко определять, что же в людях прошлых веков было «главным», а что — нет. Однако делать это нужно, не забывая о цельности. Красные руки Базарова и холеная «краса ногтей» его тезки Онегина говорят нам не меньше, чем нигилистические сентенции первого или состав библиотеки второго. Но это не просто символ, это живые человеческие руки, которые могли быть неприятны на ощупь, неприятны подсознательно, физиологически оскорбительны (!) для человека с иным воспитанием, привычками, взглядами. Любая мелочь, увиденная сквозь призму личности или стиля, становилась принципом. А значит, драться стоило и из-за мелочей. Существовали особые сферы жизни и быта, предрасполагавшие к ссорам и дуэлям и даже предполагавшие их. Эти сферы можно условно назвать «соревновательными». Мы имеем в виду все виды азартных игр, «лошадничество» (в том числе и бега), охоту (представлявшую собой смесь спорта и искусства), «театроманию» всех видов и т. п. Конечно, далеко не всякая ссора за карточным столом приводила к поединку, но в светской повести или романе игра в холостяцкой компании почти всегда заканчивалась делом чести. В поэтике романтизма сложился очень интересный сюжетный ход, позволявший соединить темы карточной игры, любви и дуэли: ссора возникает из-за того, что во время игры один из соперников ставит на кон драгоценность, по которой другой узнает о неверности своей возлюбленной (невесты и т. п. — возможны варианты) и, одновременно, о низости ее избранника. Например, герой повести А. Ф. Вельтмана «Эротида» уланский поручик Г…ъ в 1811 году обменялся кольцами в знак вечной любви со своей соседкой по поместью Эротидой, а потом закрутился в сражениях, кампаниях, затем — компаниях, обществах — и вот на Карлсбадских водах, меча вечером карты в кругу соотечественников, он видит поставленное на кон знакомое кольцо. Наш герой, уже ротмистр и заслуженный воин, вскакивает и горячится, а его юный противник холодно молчит в ответ на вопросы и охотно принимает вызов с жесточайшими условиями: без секундантов, на четырех шагах, до смертельной раны. Дуэль состоялась, ротмистр убил своего противника, который оказался на самом деле не только забытой им провинциальной Эротидой, но одновременно и блестящей Эмилией, за которой он ухаживал буквально за два дня до этого. Подобный сюжетный ход использован в «Суде света» Е. А. Ган, «Вечерах на Карповке» М. С. Жуковой и др. Часто возникали ссоры и вокруг бильярдного стола. Постоянно конфликтная, чреватая дуэлями обстановка бильярдной прекрасно описана в «Записках маркера» Л. Н. Толстого. Дворяне ссорились в самых различных ситуациях и по самым различным поводам. Все причины невозможно втиснуть в рамки какой-либо классификации — мы постарались назвать лишь наиболее типичные и привести отдельные, на наш взгляд, характерные примеры. Примечания:1 В фигурных скобках даются ссылки на литературу. 2 Carrus solis (лат.), carro del sole (итал) — повозка солнца Здесь и далее, кроме специально обозначенных случаев, примечания мои. — А. В. 3 От фр. assaut — состязание (в фехтовании). 14 Тогдашний министр иностранных дел Австрии. 15 На <…> бумаге означено, что она составлена Рылеевым и, кажется, была подана СПб. ген<ерал>-губ<ернатору> графу Милорадовичу. Рылеев был двоюродным братом Константина Пахомовича и Екатерины Пахомовны Черновых (матери их родные сестры), детей генерал-майора Чернова, находившегося тогда при войсках в Могилевской губернии (генерал-аудитором 1-й армии). — Примеч. П. И. Бартенева. 16 Девятнадцатый век. Исторический сборник, издаваемый Петром Бартеневым. Кн. 1. М.,1872. С. 331, 336 — 337 17 Девятнадцатый век. Исторический сборник, издаваемый Петром Бартеневым. Кн. 1. М.,1872. С. 333–334 18 Секундантами этой, остановленной московским начальством дуэли были Петр Львович Давыдов и Арсений Иванович Бартенев. — Примеч. П. И. Бартенева. 19 Девятнадцатый век. Исторический сборник, издаваемый Петром Бартеневым. Кн. 1. М., 1872. С. 333 — 334 20 Девятнадцатый век. Исторический сборник, издаваемый Петром Бартеневым. Кн. 1. М.,1872. С. 335 21 Из письма П. А. Вяземского к жене от 11 сентября 1825 года из Санкт-Петербурга // Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1909. Т. 5. Вып. 1. С. 100 22 Из письма Г. С. Батенькова к А. А. Елагину от 30 сентября 1825 года из Санкт-Петербурга // Батеньков Г. С. Сочинения и письма. Иркутск, 1989. Т. 1. Письма. С. 203–204 23 В 1818 году. 24 А. С Стурдза — чиновник Министерства иностранных дел, которым управлял граф И. А. Каподистрия. 25 П. X. Витгенштейну, главнокомандующемy армии. 26 Иваном Григорьевичем, также декабристом. 27 Я ранен (фр.). 28 То есть через год. 29 Арапов П. Н. Летопись русского театра. СПб., 1861. С. 291 30 Действие происходите 1816 году. Мемуарист, П. П. Каратыгин, в это время был воспитанником училища. 31 Рассказ А. И. Якубовича. 32 Пущин И. И. Записки о Пушкине. Письма. М., 1989. С. 402 33 После объявления приговора декабристам. 34 Перед отправкой в Сибирь. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|