Онлайн библиотека PLAM.RU


  • ПРИЛОЖЕНИЕ МИХАИЛ СЕРГЕЕВИЧ ЛУНИН (1787–1845)
  • ПРИЛОЖЕНИЕ ФЕДОР АЛЕКСАНДРОВИЧ УВАРОВ (1780–1827/?/)
  • ПРИЛОЖЕНИЕ КНЯЗЬ ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ ГАГАРИН (1786–1863)
  • ГЛАВА ПЯТАЯ

    ДУЭЛЬНЫЙ РИТУАЛ

    Оскорбление и его формы. Возможность извинения. Формальный вызов. Картель. Составление условий поединка. Время проведения дуэли, отсрочки, поведение соперников перед поединком. Место проведения дуэли. Дуэльное оружие: шпаги, пистолеты, другие виды оружия. Поединок: одежда, поведение соперников и секундантов во время боя. Фехтовальные дуэли и дуэли на пистолетах. Фальсифицированные дуэли. Квазидуэльные формы. Окончание дела чести. ПРИЛОЖЕНИЯ: М. С. Лунин. Ф. А. Уваров. Князь Ф. Ф Гагарин

    Дело чести начинается с оскорбления. Мы уже говорили о том, что дуэль — это ритуал разрешения и прекращения конфликтов, угрожающих личной чести дворянина. Именно при помощи оскорбления дворянин объявлял, что ссора перешла границы допустимого между благородными людьми. И делал он это в форме абсолютного отрицания чести соперника.

    Рассмотрим основные варианты оскорблений. Традиционно принято различать два вида: словесное оскорбление и оскорбление действием.

    Наиболее распространенным словесным оскорблением, не имеющим дополнительных оттенков (и в этом отношении нейтральным), было «подлец». Это слово совмещало этическое и сословное значения: подлый — не только бесчестный, но и, независимо от морали, относящийся к низшим, «подлым» сословиям. Примерно такое же значение имело и слово «хам», но оно было осложнено библейской традицией (как известно, Хам был одним из трех сыновей Ноя, грубо насмеявшимся над своим отцом) и противопоставлялось скорее культуре, чем чести (как, например, в позднейшей статье Д. С. Мережковского «Грядущий Хам»). Слово «негодяй», наоборот, несло, в первую очередь, нравственную оценку, практически без сословных оттенков.

    Также очень распространенными были оскорбления «трус» (особенно в офицерской среде) и «лжец». Они отрицали качества, безусловно необходимые благородному человеку, лежащие в основе дворянского кодекса чести.

    В этих формулах оскорбления на первом месте стоит содержание. Не менее оскорбительной могла быть и форма, когда намек на безотносительный к дворянской чести недостаток выражался резко и безапелляционно или сопровождался насмешкой. Например, молодость не была признаком, недостойным дворянина, но слова «мальчишка» и тем более «молокосос» — это однозначно оскорбления. Точно так же особая интеллектуальная глубина или образованность не считались непременным качеством благородного человека, но сказать дворянину, что он «глупец», «дурак», «невежа», — значило грубо оскорбить его достоинство.

    Не обязательно было непосредственно обращать к дворянину оскорбления. В зависимости от контекста и манеры речи говорящего оскорбление могло быть выражено в иносказательной конструкции, намек мог быть тонок и остроумен, но само присутствие оскорбительного слова заставляло искать адресата, и обычно найти его не составляло особого труда. Даже если возникали сомнения, присутствующие вправе были потребовать объяснений, потому что бросаться подобными словами на ветер непозволительно.

    В известной степени здесь можно провести аналогию с нецензурными выражениями. Они табуированы не потому, что обозначают какие-то неприличные понятия или явления, — у нас есть и медицинские, и бытовые заменители-синонимы. Они неприличны, потому что мы привыкли считать их неприличными (как это произошло — другой вопрос). А поскольку запрет на употребление этих слов в обычной речи очень силен, то они в значительной степени утрачивают свое лексическое значение за счет усиления значения функционального и иногда сближаются с местоимениями и служебными частями речи, свободно заменяя их.

    Вот эти особенности табулированной лексики распространялись и на ритуальные формы оскорбления в общении благородных людей. «Подлец» и «негодяй» были оскорблениями потому, что они оскорбляли, а не потому, что обозначали нечто конкретное. В этом смысле все подобные слова являлись синонимами; было не так уж важно, как назвать противника — трусом, лжецом или мальчишкой.

    Огромное значение в оскорблении имели экстралингвистические факторы: поза, жестикуляция, а также интонация, повышенный голос, особенности произношения. Совокупность этих показателей четко читалась всеми дворянами, и когда они говорили о «подобном тоне», «выговорах», «оскорбительном тоне» — они имели в виду вполне конкретный тон. Этим тоном произносилась одна из тех ритуальных оскорбительных формул, о которых мы говорили выше. Но таким же тоном можно было сказать и другие слова, которые в ситуации доверительной дружеской беседы были бы вполне уместны, но в качестве выговора — оскорбительны.

    Названные виды оскорбления — при помощи оскорбительных формул или интонации — можно назвать прямыми словесными оскорблениями. Но бывали и косвенные словесные оскорбления, когда в общении с дворянином употреблялся язык «низкий», «неблагородный». С дворянином нельзя говорить как с денщиком, ему нельзя «тыкать» (за исключением некоторых строго регламентированных ситуаций) — это оскорбительно и немедленно приводит к дуэли. Столь же недозволительна насмешка над дворянином. Конечно, в приятельском кругу одни нравы, на балу другие, в официальной обстановке третьи; одна и та же шутка может восприниматься совершенно по-разному. Достаточно часто грубоватые шутки становились причиной поединков.

    Косвенные словесные оскорбления не обладали чрезвычайно необходимым качеством — однозначностью. Поэтому очень часто они дублировались в прямой форме. Столь же часто в ответ на дерзкую насмешку, как отзыв в ответ на пароль, раздавалось однозначное короткое оскорбление, упрощавшее ситуацию и уничтожавшее возможность двоякого толкования.

    Оскорбление действием было более жестким по сравнению со словесным. Формально все оскорбления действием сводятся к обращению с соперником как с неблагородным человеком, которого позволительно ударить кулаком или палкой. Вместе с тем это ритуальное действие, и оно должно быть, в первую очередь, знаком удара, а не самим ударом. Чем больше степень условности, расстояние между обозначаемым физическим действием и знаком, тем сильнее проявляется ритуальное значение. При этом сам по себе удар кулаком мог даже и не восприниматься как оскорбление. В определенных случаях дворяне позволяли себе поучаствовать в кулачном бою или даже устроить кабацкий дебош с дракой. Конечно же, в подобной ситуации удар не был оскорблением.

    Самое распространенное оскорбление действием — пощечина. Пощечина, в отличие от удара, собственно, и была знаком оскорбления, и это подчеркивалось тем, что она наносилась открытой ладонью. Требовался даже определенный навык, чтобы правильно дать пощечину. Однако в большинстве случаев общий контекст ситуации не допускал двусмысленности. Вот Шатов в «Бесах» Ф. М. Достоевского дает пощечину Ставрогину: «Шатов и ударил-то по-особенному, вовсе не так, как обыкновено принято давать пощечины (если только можно так выразиться), не ладонью, а всем кулаком, а кулак у него был большой, веский, костлявый <…>. Если б удар пришелся по носу, то раздробил бы нос. Но пришелся он по щеке, задев левый край губы и верхних зубов, из которых тотчас же потекла кровь» {61, т. 10, с. 164}. Шатов не драчун и не боксер, он просто не умеет дать пощечины как надо — ведь он же бывший ставрогинский крепостной (что, будто бы, и сделает впоследствии невозможной дуэль между героями романа), у него и рука-то к этому не приспособлена. Умение изящно дать пощечину, не превращая ритуального жеста в мордобой, воспитывалось в дворянине наравне с умением подать даме руку или щегольски отдать честь командиру, наравне с общей свободой и естественностью движений и жестов, осанкой и походкой.

    В еще большей степени знаковый смысл проявлялся при ударе перчаткой. К традиционному рыцарскому значению этого жеста в дворянское время добавился еще дополнительный унизительный оттенок: ударить перчаткой — значит показать нежелание «марать руки». Перчатку можно было и бросить, но эта привычная для рыцарских отношений форма оскорбления-вызова была уж слишком изысканной и оставалась чаще всего метафорой, если, конечно, перчатка не была брошена в лицо.

    Оскорблением был удар любым предметом. Наиболее часто для этого пользовались тростью, стеком, дорожной палкой. Унизительность того, что на дворянина, как на нерасторопного слугу или собаку, подняли палку, делала такое оскорбление очень чувствительным.

    Брошенный предмет также означал оскорбление действием, независимо от того, попал ли этот предмет в оскорбленного. В реальной жизни такие оскорбления наносились нечасто — из опасения превратить оскорбление в драку и размозжить противнику голову тяжелым медным шандалом. В литературе же именно брошенный подсвечник стал устойчивым штампом. В пушкинском «Выстреле» во время ссоры за карточным столом «офицер, разгоряченный вином, игрою и смехом товарищей, почел себя жестоко обиженным и, в бешенстве схватив со стола медный шандал, пустил его в Сильвио, который едва успел отклониться от удара».

    Почти через полтора века эта сцена отозвалась неожиданным эхом в повести Ю. О. Домбровского «Державин»: «Державин с неудовольствием вспомнил, что познакомил их Максимов во время одной из чересчур уж пьяных и откровенных попоек. Тогда этот офицер метал талию и все время подмигивал Максимову, который проигрался и был сильно не в духе. В конце игры вспыхнула ссора, и офицер четким, заученным движением схватился за подсвечник» {60, с. 20}. В данном случае «заученность» напоминает нам не о реальной дуэльной практике, а о литературе, и в первую очередь о пушкинском Сильвио.

    Все перечисленные действия были оскорбительны не только тогда, когда они реально совершены. Замахнуться на дворянина — рукой, тростью, чубуком — тоже оскорбление. Даже и замахиваться не обязательно — достаточно «многозначительно» поигрывать палкой или просто схватиться за лежащую рядом трость.

    Оскорблением являются не только слова или действия, оскорбительна и угроза, намек, даже просто упоминание о бесчестии в связи с тем или иным человеком. Самого косвенного сопряжения в речи знака оскорбления с именем благородного человека достаточно для того, чтобы заработал механизм дела чести.

    Конечно же, бывали случаи, когда оскорбление наносилось неосознанно. Барин, привыкший командовать дворней при помощи тычков и затрещин; юнец, не умеющий себя вести; гуляка, напившийся до потери контроля за своими действиями, могли и не понимать, что те или иные слова, жесты, поступки оскорбительны. В этом случае оскорбленный обычно формально объявлял, что считает свою честь затронутой. О дуэли было не принято говорить вслух, публично, поэтому сложились устойчивые иносказательные формулировки: «Дело не может так окончиться» или «Вы мне ответите за ваши слова». Часто это сопровождалось ответным оскорблением.

    Очень любопытным вариантом такого ответного оскорбления было требование извинений, часто на унизительных условиях. Вот, например, встреча двух секундантов в повести В. Ф. Одоевского «Свидетель»: «Дома ожидал меня секундант Вецкого. Он объявил мне, что ему поручено не соглашаться ни на какие миролюбивые предложения, кроме одного, чтобы брат мой согласился перед всеми офицерами полка принести извинение Вецкому. Не знаю, как ныне, а тогда такое условие казалось совершенно невозможным». Мечин в «Вечере на бивуаке» А. А. Бестужева-Марлинского требует от обидчика его дамы извинений на коленях. Естественно, это только обострило ссору и привело к скорейшей развязке.

    А вот какая история рассказана в «Сборнике биографий кавалергардов»: «Петр Васильевич Шереметев, например, не выносил *** <…>. Раз после таких придирок со стороны Шереметева он же вызвал *** на дуэль, который, не приняв вызова, сообщил об этом некоторым офицерам, а последние стали просить Бобоедова „уговорить Шереметева прекратить эту историю“. Бобоедову удалось уговорить Шереметева. „Ну так пусть же он просит у меня извинения в присутствии офицеров“, — объявил Шереметев. *** решился извиниться, и все офицеры собрались в дежурной комнате. „Если вы, Петр Васильевич, считаете себя оскорбленным мною, то я прошу извинения, хотя виновным себя не считаю“, — сказал ***. Шереметев слушал, развалившись на диване. „На, целуй мою руку“, — произнес он, важно протягивая ее для поцелуя. *** ничего не ответил и оставил это без последствий. „Ну разве не? — говаривал Шереметев Бобоедову. — Плюй ему в рожу, — он только оботрется!“ {149, с. 324}.

    Отношение к извинению вообще чрезвычайно интересно. Дворянин воспринимал жизнь как необратимую последовательность событий. Человека ведут по жизни не только его желание и воля, но и судьба, рок, провидение. Поэтому он не вполне властен над своими поступками и словами, он не в силах их вернуть, отменить, взять назад. Что сделано — то сделано, такова судьба. Поэтому извиняться в теперешнем смысле слова дворянин не может. Одним и тем же словом „извинение“ обозначались два принципиально различных действия.

    Извиниться — значит объясниться. Если слова или поступок дворянина оказались неправильно понятыми, он имеет право объяснить их, доказав, что изначально в его действиях не содержалось ничего оскорбительного или недостойного. Такое объяснение в некоторых случаях исчерпывало недоразумение (например, если человек из-за плохого знания языка неправильно выразился и т. п.), но ни к чему не обязывало обе стороны. Оскорбленный был вправе настаивать на том, что его соперник, пусть не желая того, нанес ущерб чести, и теперь она может быть подтверждена не иначе как на дуэли. Невольный же оскорбитель должен был, объяснив свою оплошность, предоставить оппоненту право требовать или не требовать удовлетворения. Надо сказать, что такое объяснение, даже если в основе ссоры лежало недоразумение, далеко не всегда отменяло необходимость дуэли. Серьезное оскорбление, тем более нанесенное публично, могло быть смыто только поединком, даже если нанесено было неумышленно. В этом случае именно поединок становился настоящим извинением.

    Извинения-объяснения, даже если они приносились с глазу на глаз, должны были быть обнародованы. Обычно соперники специально обращались к секундантам или свидетелям. Вот как описывает такую ситуацию А. А. Бестужев-Марлинский:

    — Господин майор! Я прошу у вас извинения в своей горячности; очень сожалею о том, что вчерась произошло между нами, и если вы довольны этим объяснением, то сочту большою честью возврат вашей дружбы.

    Стрелинский <…> очень вежливо, однако ж очень охотно протянул руку Гремину.

    — Тому легко примирение, — сказал он, — кто сам имеет нужду в прощении, — и друзья обнялись снова друзьями.

    — Господа секунданты! Скажите по совести, не имеем ли мы в чем-нибудь укорять себя, как благородные люди и офицеры? — сказал Гремин.

    — Никогда и никто не усомнится в вашей храбрости, — отвечал гвардеец, обнимая князя.

    — Признаваться в своих ошибках есть высшее мужество, — возразил артиллерист, сжимая руку майора {8, т. Г, с. 230}.

    Слово „извинение“ достаточно часто употреблялось и в значении „повиниться“, „попросить прощения“. Это означало, что человек, совершив проступок, „приносил повинную голову“, отдавал себя на суд и был готов понести наказание. Для дворянина такое поведение недопустимо; он отвечает только перед Богом и своей честью. Даже государь вправе его лишить дворянского достоинства, жизни — но не может заставить пойти против чести. Человек, отдающий себя на милость другого, тем самым унижает себя, ставит на одну ступень с несвободными сословиями, с недееспособными людьми. Как говорил Николай Ростов: „Господа, все сделаю, никто от меня слова не услышит <…>, но извиниться не могу, ей-богу, не могу, как хотите! Как я буду извиняться, точно маленький, прощенья просить?“

    Такое поведение в принципе сходно с покаянием в грехах, когда человек испрашивает прощения как милости. В культурной среде, ориентирующейся на патриархальность, такое бытовое покаяние было вполне уместно. Приведем любопытный эпизод из „Записок“ Екатерины II, относящийся ко времени правления Елизаветы, когда Екатерина была еще великой княгиней, женой молодого наследника престола (будущего Петра III). Однажды императрица сурово отчитала наследника и его жену за какую-то провинность, оборвав на полуслове возможные оправдания, и удалилась „вся красная и с сверкающими глазами“. „Когда Великий Князь ушел к себе, ко мне явилась мадам Крузе и сказала: надо сказать правду, Императрица нынче поступила как настоящая мать. <…> Она продолжала: мать гневается и бранится на детей своих, и потом гнев проходит. Вам обоим стоило сказать ей: „Виноваты, матушка“, — и вы бы ее обезоружили. <…> Что же касается до меня, то слова: „виноваты, матушка“, как средство смягчить гнев Императрицы, остались у меня в голове, и потом я при случае с успехом воспользовалась ими“ {68, с. 41–42}. Екатерина, немка, вживающаяся в „русскую душу“, естественно, видит в патриархальных отношениях („они же посконные, домотканые и кондовые“ — как шутил Остап Бендер) самую очевидную возможность адаптации.

    Такое патриархальное „вручение себя“ (термин Ю. М. Лотмана, введенный им в статье „Договор“ и „вручение себя“ как архетипические модели культуры») обычно сопровождалось ритуальным самоуничижением — преклонением колен, поклонами, словесными формулами типа «раб», «холоп», «челом бью» и т. п.

    Для дворянина в благородном обществе и перед равным ему такое самоуничижение было недопустимо, воспринималось как низость. А. О. Имберг рассказал историю о том, как некий русский офицер, стоя в карауле, «напился жестоко» и набуянил. Князь Н. Г. Репнин, командовавший нашими войсками в Саксонии (дело было в Дрездене в 1814году), приказал отдать его под суд. «Дело вышло плохо, и, желая поправить, но не умея, еще более испортили. Этого несчастного, в то самое время, когда был прием у князя и, разумеется, были и саксонцы, впустили еще полупьяного, и он начал просить прощения, кланяясь в ноги. Тут вышел уже князь из себя. Подлый этот поступок русского офицера в глазах иностранцев до того его рассердил, что суд был над ним произнесен: лишить чинов и в солдаты» {78, стб. 388}.

    Таким образом, извинение-объяснение обычно не препятствовало дуэли; извинение-покаяние унижало дворянина, а требование его — оскорбляло.

    Итак, смысл оскорбления заключается в ритуальном приравнивании противника к неблагородному, не обладающему честью человеку. Но вместе с тем, как мы уже говорили, оскорбление является первым этапом дуэльного ритуала. Дуэль же возможна только между благородными людьми, равно обладающими честью. Следовательно, оскорбление становится актом признания благородства, правоспособности в деле чести Здесь уместно привести слова Пелэма, героя одноименного романа Э.-Дж. Бульвер-Литтона, объясняющего друзьям пощечину и последовавшую за ней дуэль с неким лавочником: «<…> ударив того лавочника, я тем самым поставил себя на одну доску с ним; я сделал это, чтобы оскорбить его, но я был вправе так поступить еще и ради того, чтобы предоставить ему единственное возмещение, которое было в моей власти» {19, с. 87}.

    Поэтому в ситуации дела чести общение между соперниками должно быть подчеркнуто этикетным. Приятели, бывшие раньше на «ты», переходили на «вы», а уже потом, в рамках этого официального общения, могло появиться оскорбительное «ты». Оскорбление — это не брань, не сквернословие. Оно действенно именно тем, что выделяется на фоне подчеркнутой вежливости, оно сильно именно контрастом с предшествующим и последующим официальным тоном. Очень существенным было, чтобы оскорбление оставалось ритуальным обозначением бесчестия, но не превратилось в бесчестие реальное. Если это произойдет, то бесчестие равно ложится и на оскорбленного, и на запальчивого оскорбителя, причем на последнего чаще всего в большей степени. А. Н. Вульф, приятель Пушкина, офицер, в прошлом дерптский бурш, в своем дневнике записал такую историю: «<…> один офицер (Боярский) застрелил также своего полка казначея Кагадеева за то, что тот, наделав ему грубостей, дал щелчок в нос. Мне кажется проступок Боярского весьма простительным и гораздо рассудительнее дуэли; с человеком, который унизил себя до того, что позволил себе делать обиды равному себе, с которыми сопряжено так называемое бесчестие, нельзя иметь поединка, и обиженный вправе убить его, как собаку» {36, с. 245–246}.

    Граница между оскорблением и бесчестием часто была очень условной. Для бретера оскорбление могло стать самоцелью, бретеры соревновались в изощренности, бравировали «зверством» своих выходок. Для массового сознания бретер — это грубиян, который «привязывается и оскорбляет из удовольствия оскорбить». Так говорили о Ставрогине, герое «Бесов» Ф. М. Достоевского. Ставрогин подтвердил эти слухи, сначала поцеловав публично жену Липутина, а затем схватив за нос и протащив несколько шагов по комнате Гаганова (почтенный старик любил приговаривать: «Нет-с, меня не проведут за нос!»). Эту свою выходку он завершил тем, что столь же оскорбительно извинился:

    — Вы, конечно, извините… Я, право, не знаю, как мне вдруг захотелось… глупость…

    Небрежность извинения равнялась новому оскорблению. Крик поднялся еще пуще {61, т. 10, с. 39}.

    Ставрогин, конечно, не бретер, но эти его выходки вполне можно поставить в один ряд с бретерскими. Вот, например, что рассказывали о Михаиле Шумском, внебрачном сыне всесильного Аракчеева: «<…> пьяный он пришел в театр, в кресла; принес с собой взрезанный арбуз, рукою вырывал мякоть и ел. Перед ним сидел плешивый купец. Опорожнивши арбуз от мякоти, Шуйский нахлобучил его на голову купца и на весь театр сказал: „Старичок! Вот тебе паричок!“ Купец ошеломел» {13, с. 184}.

    Итак, мы видим, что оскорбление и бесчестие могут быть формально очень схожими: это чаще всего действие, направленное на мундир (обозначающий «честь мундира») или лицо (обозначающее «личную честь»; вспомним обещание Ф. И. Толстого «обратиться к лицу» неаккуратного должника[56]). Отличие — в ритуальности оскорбления, его причастности к дуэльному ритуалу. Если человек оскорбляет, обижает, унижает кого-либо не для того, чтобы затем дать благородное удовлетворение, — это уже бесчестие. Можно сказать еще короче: бесчестие — это оскорбление, за которым не последовала дуэль.

    ПРИЛОЖЕНИЕ

    МИХАИЛ СЕРГЕЕВИЧ ЛУНИН

    (1787–1845)

    Лунин умен, но нрава сварливого (bretteur).

    (H. H. Муравьев)

    M. С. Лунин участвовал в нескольких походах, воевал храбро и умно, дослужился до чина гвардии ротмистра. Отечественную войну закончил в покоренном Париже, но вскоре вынужден был оставить службу (вероятно, по материальным соображениям, после ссоры со скупым и взбалмошным отцом); снова посетил Париж, где зарабатывал на жизнь уроками французского языка. Вернувшись на родину после смерти отца, Лунин несколько лет прожил в Петербурге; в это время он активно участвовал в деятельности декабристских организаций (при этом хладнокровно рассуждал о свободе, революции, бунте, цареубийстве, подтрунивая над теоретиками, которые предлагают «наперед энциклопедию написать, а потом и к революции приступить»). В январе 1822 года он вновь вступил в службу — в Польский уланский полк, и до самого ареста в 1826 году служил в Варшаве.

    Лунин был любим товарищами за смелость, готовность пойти на риск, за безукоризненную честность и тонкий ум. Цесаревич Константин Павлович, весьма уважавший воинскую удаль, ценил Лунина и, по воспоминаниям, пытался выгородить любимца, когда в 1826 году в Варшаву пришел приказ арестовать его и доставить в Петербург; он даже отпустил Лунина напоследок поохотиться на медведей. Подполковника-бунтовщика отвезли в столицу, ко двору нового императора, который, в отличие от своего старшего брата, законопослушание и субординацию ценил намного выше ума, благородства и независимости суждений.

    «Лунин <…> беспрерывно школьничал; редкий день проходил без его проказ. <…> Молодежь потешалась, а Лунин час от часу все более входил в роль искателя приключений. Само собою разумеется, не всегда держал он себя в пределах умеренности, и ему приходилось за это лично разделываться; Лунин и такие случаи включил в репертуар своих проказ» {166, с. 1035}.

    «Якушкин <…> вспомнил и тут же рассказал случай с их товарищем — декабристом Луниным <…>. Лунин был гвардейским офицером и стоял летом с своим полком около Петергофа; лето было жаркое, и офицеры и солдаты в свободное время с великим наслаждением освежались купаньем в заливе; начальствовавший генерал-немец неожиданно приказом запретил под строгим наказанием купаться впредь на том основании, что купанья эти происходят вблизи проезжей дороги и тем оскорбляют приличие; тогда Лунин, зная, когда генерал будет проезжать по дороге, за несколько минут перед этим залез в воду в полной форме, в кивере, мундире и ботфортах, так что генерал еще издали мог увидать странное зрелище барахтающегося в воде офицера, а когда поравнялся, Лунин быстро вскочил на ноги, тут же в воде вытянулся и почтительно отдал ему честь. Озадаченный генерал подозвал офицера к себе, узнал в нем Лунина, любимца великих князей и одного из блестящих гвардейцев, и с удивлением спросил: „Что вы тут делаете?“ — „Купаюсь, — ответил Лунин, — а чтобы не нарушить предписание вашего превосходительства, стараюсь делать это в самой приличной форме“. Конец рассказа не помню, даже, может быть, Якушкин его и не досказал, но и в приведенном виде анекдот тот достаточно характеристичен для Лунина, которого беспокойный дух не могла угомонить и ссылка в Сибирь; за свои протесты он был отделен от товарищей и отправлен с жандармами в Акатуевский завод, где через непродолжительное время и умер в совершенном одиночестве» {5, с. 80–81}.

    «Однажды <…> Цесаревич догнал на походе полк, в котором служил Лунин (кажется, кавалергардский). Великий князь, ехавший перед тем спокойно, вдруг поскакал налетом (в галоп) к полку, сорвал с полковника и бросил на землю шапку, наговорил разных разностей и ускакал. Полковник ехал в шапке по нездоровью, и потому, считая себя обиженным, объявил офицерам, что не может доле оставаться в службе. Офицеры всего полка признали поступок с полковником оскорбительным для всех и подали к Депрерадовичу общую просьбу об отставке; Депрерадович тоже пристал к ним. Когда донесено было о том Цесаревичу, он назначил на дневке смотр полку, лично объявил при том офицерам, что отставка в такое время невозможна и была бы преступлением, но что он, вполне сознавая себя виноватым в напрасной, по своей горячности, обиде достойного полковника, просит у него и у всех офицеров извинения; а если, прибавил, кто останется этим недоволен, то готов дать личное удовлетворение. Обиженный полковник и офицеры стали выражать, что они удовлетворены и оставляют намерение свое об отставке. В это время выходит вперед офицер лет 19–20 и говорит: „Ваше Высочество изволили сейчас предложить личное удовлетворение. Позвольте мне воспользоваться такою высокою честью“. — „Ну, ты, брат, для того слишком еще молод!“ — ответил с улыбкою великий князь Лунину (это был он)»[57] {166. с. 1034–1035}.

    «Когда не с кем было драться, Лунин подходил к какому-нибудь незнакомому офицеру и начинал речь: „M<onsieu>r! Vous aves dit, que…“ — „M<onsieu>r, — отвечал тот, — je n'ai rien dit“. — „Comment? Vous soutenez donc, que j'ai menti! Je vous prie de me le prouver en echangeant avec moi une paire de balles“»[58] {57, с 128}.

    «К этому же времени относится и дуэль Лунина с А. Ф. Орловым. Лунин был товарищ и по службе, и по великосветскому кругу Орлову, Левашову, отчасти Чернышову и пр. и был даже в приятельских отношениях с обоими Орловыми. Однажды, при одном политическом разговоре, в довольно многочисленном обществе, Лунин услыхал, что Орлов, высказав свое мнение, прибавил, что всякий честный человек не может и думать иначе. Услышав подобное выражение, Лунин, хотя разговор шел не с ним, а с другим, сказал Орлову:

    — Послушай, однако же, А<лексей> Ф<едорович>! ты, конечно, обмолвился, употребляя такое резкое выражение; советую тебе взять его назад; скажу тебе, что можно быть вполне честным человеком и, однако, иметь совершенно иное мнение. Я даже знаю сам многих честных людей, которых мнение нисколько не согласно с твоим. Желаю думать, что ты просто увлекся горячностью спора.

    — Что же, ты меня провокируешь, что ли? — сказал Орлов.

    — Я не бретер и не ищу никого провокировать, — отвечал Лунин, — но если ты мои слова принимаешь за вызов, я не отказываюсь от него, если ты не откажешься от твоих слов!

    Следствием этого и была дуэль; положено было стреляться до трех раз, сближая каждый раз расстояние. Все знали, что Лунин был отличный стрелок. Первым выстрелом Орлов разнес перо на шляпе Лунина; Лунин выстрелил в воздух; Орлов еще более разгорячился и закричал: „Что ж это ты! смеешься, что ли, надо мною?“ — подошел ближе и, долго прицеливаясь, вторым выстрелом сбил эполет у Лунина; Лунин вторично выстрелил на воздух, тогда как не только он, но и плохой стрелок, если бы действовал только хладнокровно, а не горячился, как Орлов, мог бы убить Орлова на таком коротком расстоянии. Тут Орлов опомнился и, бросив свой пистолет, кинулся Лунину на шею» {72, с. 142–143}.

    «Я помянул о его бесстрашии, хотя слово это не вполне выражает то свойство души, которым наделила его природа. В нем проявлялась та особенность, что ощущение опасности было для него наслаждением. Например, походом в 1812 г<оду> он в своем кавалергардском белом колете слезал с коня, брал солдатское ружье и из одного удовольствия становился в цепь застрельщиков. Много шума наделал в свое время странный поединок его с Алексеем Федоровичем Орловым. В Стрельне стояла лагерем 1-я гвардейская кирасирская бригада. Офицеры кавалергардского и конногвардейского полков по какому-то случаю обедали за общим столом. Кто-то из молодежи заметил шуткой Михаилу Сергеевичу, что А. Ф. Орлов ни с кем еще не дрался на дуэли. Лунин тотчас же предложил Орлову доставить ему случай испытать новое для него ощущение. А<лексей> Ф<едорович> был в числе молодых офицеров, отличавшихся степенным поведением, и дорожил мнением о нем начальства; но от вызова, хотя и шутливой формой прикрытого, нельзя было отказаться. Орлов досадовал. Лунин сохранял свою беспечную веселость и, как испытанный в поединках, наставлял своего противника и пропове-„довал ему хладнокровие. А. Ф.Орлов дал промах. М<ихаил> С<ергеевич> выстрелил на воздух, предлагая А<лексею> Ф<е-доровичу> попытаться другой раз, поощряя и обнадеживая его, указывая притом прицелиться то выше, то ниже. Вторая пуля прострелила М<ихаилу> С<ергеевичу> шляпу; он опять выстрелил на воздух, продолжая шутить и ручаясь за полный успех при третьем выстреле. Тут Михаил Федорович <Орлов>, секундант своего брата, уговорил его прекратить неравный бой с человеком безоружным, чтобы не запятнать совести убийством“ {37, с. 291}.

    „Однажды кто-то напомнил Лунину, что он никогда не дрался с Алексеем Федоровичем Орловым. Он подошел к нему и просил сделать честь променять с ним пару пуль. Ор<лов> принял вызов. Дрались очень часто в манеже, который можно было нанять; первый выстрел был Ор<лова>, который сорвал у Л<унина> левый эполет. Л<унин> сначала было хотел также целить не для шутки, но потом сказал: „Ведь Ал<ексей> Фед<орович> такой добрый человек, что жаль его“, — и выстрелил на воздух О<рлов> обиделся и снова стал целить; Л<унин> кричал ему: „Vous me manqueres de nouveau, en me visant de cette maniere.[59] Правее, немного пониже! Право, дадите промах! Не так! Не так!“ — О<рлов> выстрелил, пуля пробила шляпу Л<унина>. — „Ведь я говорил вам, — воскликнул Л<унин>, смеясь, — что вы промахнетесь! А я все-таки не хочу стрелять в вас!“ — и он выстрелил на воздух. О<рлов>, рассерженный, хотел, чтобы снова заряжали, но их розняли“ {57, с. 127–128}.

    „В замковую церковь Лунин чаще всего приезжал, что называется, к шапошному разбору, и приход его нередко вызывал замечание, что он уже после завтрака, к чему подавало повод и самое выражение лица, невольно возбуждавшее мысль, что Лунин не чуждался удобств жизни“ {166, с. 1026}.

    „Лунин в 1805 году был уже офицером. Он был отчаянный бретер и на каждой дуэли непременно был ранен, так что тело его было похоже на решето; но в сражениях, где он также был невозмутимо храбр и отчаянно отважен, он не получил ни одной раны. Он служил одно время в кавалергардах, и в сражениях, когда его полк был в бездействии, вмешивался в толпу стрелков в своем белом колете“ {57, с. 127–128}.

    „Лунин <.“> постоянно что-то писал и однажды прочел мне заготовленное им к главнокомандующему письмо, в котором, изъявляя желание принести себя на жертву отечеству, просил, чтобы его послали парламентером к Наполеону с тем, чтобы, подавая бумаги императору французов, всадить ему в бок кинжал. Он даже показал мне кривой кинжал, который у него на этот предмет хранился под изголовьем. Лунин точно бы сделал это, если б его послали; но, думаю, не из любви к отечеству, а с целью приобрести историческую известность» {124, с. 227–228}.

    «Когда кончилась в Париже война, Лунин подал просьбу Государю такого смысла, что так как заключен мир и в России нельзя ожидать скоро войны, то он просит разрешения вступить в иностранную службу, где случится война, особенно с французами. Государь остался очень недоволен выходкою» {166. с. 1025}.

    «Полковник Лунин, известный своим умом и энергичным характером, на вопрос о цареубийстве[60] отвечал: „Господа, Тайное общество никогда не имело целью цареубийство, так как его цель более благородна и возвышенна. Но, впрочем, как вы знаете, эта мысль не представляет ничего нового в России — примеры совсем свежи!“ Двое из членов Комитета, Татищев и Кутузов, были замешаны в кровавой смерти Павла. Ответ попал в цель, и Комитет остался в замешательстве» {779, с. 133–134}.

    «Михаил Иванович[61] Лунин, одна из тех личностей без страха, был любим и уважаем покойным цесаревичем Константином Павловичем. После уже 14 декабря, в Варшаве. Лунин приходит проситься к Цесаревичу съездить на силезскую границу поохотиться на медведей. — „Но ты поедешь и не вернешься“. — „Честное слово, ваше высочество“. — „Скажите Куруте, чтоб написал билет“. Курута не соглашается дать билет и бежит к Цесаревичу „Помилуйте, ваше высочество, мы ждем с часу на час. что из Петербурга пришлют за Луниным, как это можно отпускать?“ — „Послушай, Курута, — отвечает Цесаревич, — я не лягу спать с Луниным и не посоветую тебе лечь с ним, он зарежет, но когда Лунин дает честное слово, он его сдержит“. И действительно, Лунин возвратился в Варшаву тогда, когда другие сутки из Петербурга его уже ждал фельдъегерь. Когда в Следственной комиссии стали допрашивать его, что он говорил об истреблении царской фамилии, он отвечал, что никогда не говорил, но думал об этом. Лунин говорил, что он непременно пошлет две тысячи рублей в Рим, чтоб папа торжественно отслужил панихиду по Цесаревичу за то, что он приказал по взятии его под арест кормить его гончих и борзых. C'est une generosite de sa part»[62] {119, с 272–273}.

    «Лунин был усердный католик. Когда он принял католицизм и что его к тому побудило, осталось неизвестным для самых близких к нему. Только эпоху этому полагали мы время пребывания его в Варшаве. Он был в молодости своей большим дуэлистом и был отставлен из кавалергардов за дуэль. Отец рассердился на него и прекратил ему содержание. Лунин уехал в Париж и там жил некоторое время, давая уроки на фортепьяно. Возвратясь в Россию, он написал письмо к Цесаревичу. К<онстантин> П<авлович> его не любил прежде и всегда гнал, но доверенность, с которой Лунин обратился к нему, понравилась, он принял его в один из уланских полков Литовского корпуса ротмистром (двумя чинами ниже того, который он имел). После того К<онстантин> П<авлович> перевел его в один из гвардейских полков в Варшаву, и Лунин сделался его любимцем. Когда пришло приказание арестовать Лунина, Цесаревич призвал его и сказал ему, что он его не даст, что в Петербурге его повесят, и сказал ему, что он дает ему месяц сроку, которым он может воспользоваться. Лунин не захотел избежать готовящейся ему участи и по вторичному требованию был отправлен в Петербург» {779, с. 261}.

    «<Лунин> <…> по прочтении сентенции обратился к товарищам со следующими словами (по-французски): „Господа, прекрасная сентенция должна быть орошена“. И в точности исполнил сказанное» {760, с. 190}.

    «В III разряде только М. С. Лунин, когда прочли сентенцию и Журавлев особенно расстановочно ударял голосом на последние слова — „на поселение в Сибирь навечно“, — по привычке подтянув свою одежду в шагу, заметил всему присутствию: „Хороша вечность — мне уже за пятьдесят лет от роду!“[63] Он скончался от апоплексического удара в изгнании в 1846 году: так почти 20 лет тянулась для него та вечность. Может быть, что по тому обстоятельству в позднейших сентенциях, по делу Петрашевского, упущено было слово: „навечно“» {134, т. 1, с. 164}.

    «Впоследствии, будучи в Сибири на поселении, Лунин один отправлялся в лес на волков то с ружьем, то с одним кинжалом, и с утра до поздней ночи наслаждался ощущением опасности, заключающейся в недоброй встрече или с медведем, или с беглыми каторжниками» {37, с. 291–292}.

    «Однажды ночью часа за два до утра в акатуйских стенах началось большое и какое-то зловещее движение. Ни с того, ни с сего без различия заключенных, кроме семерых обыкновенных преступников, а также вся воинская команда, вопреки принятым обычаям, отправлены на работу. Это делалось так быстро и было приказано соблюдать тишину, что помимо желания всех проняла дрожь, все предчувствовали что-то страшное, что-то жестокое. Когда вывели всех, Григорьев во главе семерых бандитов тихо подходит к двери Лунина, быстро ее открывает и первый врывается в комнату узника. Лунин лежал уже в постели, но на столике у постели горела свеча. Лунин еще что-то читал. Григорьев первый бросился на Лунина и схватил его за горло, за ним бросились разбойники, схватив за руки и ноги, надвинули подушку на лицо и, сдавив горло руками, начали душить. На крик Лунина и шум борьбы из другой комнаты выскочил его капеллан, вывести которого, очевидно, забыли. Пораженный, он стоял в дверях и, увидев Григорьева с разбойниками, душащими Лунина, объятый ужасом, в отчаянии заламывал руки. Один из разбойников, заметивший капеллана, взглядом спросил Григорьева — может, и капеллан, ненужный свидетель преступления, должен стать его жертвой. Григорьев, душа одной рукой Лунина, другой подозвал к себе спрашивавшего разбойника и подал ему знак, чтобы тот заменил его в удушении. Разбойник подскочил к Лунину, с легкостью отодвинул Григорьева и, привычный к ремеслу такого рода, в мгновение ока довершил убийство. Григорьев же, отпустив горло Лунина, кланяясь со всей изысканностью, подошел к капеллану и, извиняясь перед ним так, как будто дело шло о какой-нибудь мелочи, недоразумении между приятелями… протягивая к капеллану руки, говорит ему без смущения: „Извините, извините, это вас не касается. Это, — указывая на палачей, — это по приказанию нашего милостивого государя. Извините, — повторил он и прибавил, — насчет вас, по крайней мере, нет никакого распоряжения“».[64]

    Итак, переходим к дальнейшему развитию дела чести. За оскорблением должен был последовать вызов. Он был также частью ритуала, однако в России не сложилось общепринятой устойчивой формы этого действия.

    Мы уже говорили, что в ответ на оскорбление обычно произносилась формула, обозначающая его принятие: «Дело не может этим окончиться», «Вам это даром не пройдет» и т. п. Вызов мог быть соединен с подобной формулой, равно как и с ответным оскорблением. Обычно такой вызов делался иносказательно.

    В повести А. А. Бестужева-Марлинского «Фрегат „Надежда“ описывается следующая ситуация. Герой повести морской офицер Правин на светском вечере слышит, как двое его соседей, явно не предполагая в нем серьезного образования, по-французски весьма бесцеремонно его обсуждают. Были произнесены очень резкие характеристики: „чванится“, „болван“ (французское „bete“ многозначно, предложенный переводчиками вариант весьма точно передает сочетание оскорбительности с насмешкой, хотя, может быть, недостаточно резок).

    „Я вспыхнул. Такое неслыханное забвение приличий обратило вверх дном во мне мозг и сердце; я бросил пожирающий взор на наглеца, я наклонился к нему и так же вполголоса произнес:

    — Si bon vous semble, m<onsieu>r, nous fairons notre assaut d'esprit demain a 10 heures passees. Libre a vous de choisir telle langue qu'il vous plaira — celles de fer et de plomb y comprises. Vous me saurez gre, j'espere, de m'entendre vous dire en cinq langues europeennes, que vous etes un lache?“[65]

    После такого приглашения никаких более переговоров не требовалось, и соперник нашего героя, вступивший в разговор, только напросился на лишнюю колкость: „Наглец и тут хотел отделаться хвастовством.

    — Очень охотно! — отвечал он, играя цепочкою часов. — Только я предупреждаю: я бью на лету ласточку.

    Я возразил ему, что не могу хвастаться таким же удальством, но, вероятно, не промахнусь по сидячей вороне“ {8, т. 2, с. 89–90}.

    Вызов мог быть сделан сразу же после ссоры наедине с соперником. Такой вызов описан в „Рославлеве“ M. H. Загоскина. В начале 1812 года в рублевой ресторации русский офицер останавливает француза, чересчур восторженно прославляющего „великого Наполеона“: „Тут офицер сказал что-то на ухо французу.

    — Как вы смеете? — вскричал он, отступив два шага назад.

    — Извините! На нашем варварском языке этому ремеслу нет другого названия. Впрочем, господин… как бы сказать повежливее, господин агент, если вам это не нравится, то… не угодно ли сюда к сторонке: нам этак ловчее будет познакомиться.

    — Да, сударь, я хочу, я требую!

    — Тише, не шумите; а не то я подумаю, что вы трус и хотите отделаться одним криком. Послушайте!

    Он взял за руку француза и, отойдя к окну, сказал ему вполголоса несколько слов. На лице офицера не заметно было ни малейшей перемены; можно было подумать, что он разговаривает с знакомым человеком о хорошей погоде или дожде. Но пылающие щеки защитника европейского образа войны, его беспокойный, хотя гордый и решительный вид — все доказывало, что дело идет о назначении места и времени для объяснения, в котором красноречивые фразы и логика ни к чему не служат“ {73, с. 38–39}.

    Немедленный вызов мог распадаться на две части: после обмена оскорблениями и демонстрации готовности к поединку формальный вызов делался секунданту соперника. Так, например, происходит в „Герое нашего времени“:

    — Прошу вас, — продолжал я тем же тоном: — прошу вас сейчас же отказаться от ваших слов; вы очень хорошо знаете, что это выдумка. Я не думаю, чтобы равнодушие женщины к вашим блестящим достоинствам заслуживало такое ужасное мщение. Подумайте хорошенько: поддерживая ваше мнение, вы теряете право на имя благородного человека и рискуете жизнью.

    Грушницкий стоял передо мною опустив глаза, в сильном волнении. Но борьба совести с самолюбием была непродолжительна. Драгунский капитан, сидевший возле него, толкнул его локтем; он вздрогнул и быстро отвечал мне, не поднимая глаз:

    — Милостивый государь, когда я что говорю, так я это думаю, и готов повторить… Я не боюсь ваших угроз и готов на все…

    — Последнее вы уж доказали, — отвечал я ему холодно и, взяв под руку драгунского капитана, вышел из комнаты.

    — Что вам угодно? — спросил капитан.

    — Вы приятель Грушницкого и, вероятно, будете его секундантом?

    Капитан поклонился очень важно.

    — Вы отгадали, — отвечал он: — я даже обязан быть его секундантом, потому что обида, нанесенная ему, относится и ко мне. Я был с ним вчера ночью, — прибавил он, выпрямляя свой сутуловатый стан.

    — А! так это вас ударил я так неловко по голове!

    Он пожелтел, посинел; скрытая злоба изобразилась на лице его.

    — Я буду иметь честь прислать к вам нонче моего секунданта, — прибавил я, раскланявшись очень вежливо и показывая вид, будто не обращаю внимание на его бешенство».

    Между двумя частями вызова могло пройти какое-то время (обычно не более суток). Сначала, сразу же после оскорбления, соперники назначали друг другу время и место, где они могли бы без помех объясниться. Если до ссоры они не были знакомы, то взаимно представлялись или обменивались визитными карточками. Обычно оскорбитель называл свой адрес или же время и место, когда и где его можно найти. Слова «дуэль», «поединок», «сатисфакция», «вызов» вовсе не обязательно должны были быть произнесены. Фразы: «С 11 до 12 я всегда завтракаю в таком-то ресторане» или «Я живу там-то и по утрам всегда дома», — было вполне достаточно. И уже в это назначенное время оскорбленный являлся, обычно вместе со своим секундантом, чтобы сделать формальный вызов и дать возможность переговорить об условиях поединка секундантам.

    По такой модели развивалась ссора Пушкина с неким майором Денисевичем. Пушкин «был в театре, где, на беду, судьба посадила его рядом с <Денисевичем>. Играли пустую пиесу, играли, может быть, и дурно. Пушкин зевал, шикал, говорил громко: „Несносно!“ Соседу его пиеса, по-видимому, очень нравилась. Сначала он молчал, потом, выведенный из терпения, сказал Пушкину, что он мешает ему слушать пиесу. Пушкин искоса взглянул на него и принялся шуметь по-прежнему. Тут <Денисевич> объявил своему неугомонному соседу, что попросит полицию вывесть его из театра.

    — Посмотрим, — отвечал хладнокровно Пушкин и продолжал повесничать.

    Спектакль кончился, зрители начали расходиться. Тем и должна была кончиться ссора наших противников. Но мой витязь не терял из виду своего незначительного соседа и остановил его в коридоре.

    — Молодой человек, — сказал он, обращаясь к Пушкину, и вместе с этим поднял свой указательный палец, — вы мешали мне слушать пиесу… это неприлично, это невежливо.

    — Да, я не старик, — отвечал Пушкин, — но, господин штаб-офицер, еще невежливее здесь и с таким жестом говорить мне это. Где вы живете?

    <Денисевич> сказал свой адрес и назначил приехать к нему в восемь часов утра. Не был ли это настоящий вызов?»

    На следующее утро без четверти восемь Пушкин с двумя секундантами был на квартире у Денисевича, который явно не ожидал столь серьезного поворота событий. «Что вам угодно?» — сказал он статскому[66] довольно сухо. «Вы это должны хорошо знать, — отвечал статский, — вы назначили мне быть у вас в восемь часов (тут он вынул часы); до восьми остается еще четверть часа. Мы имеем время выбрать оружие и назначить место…» Все это было сказано тихим, спокойным голосом, как будто дело шло о назначении приятельской пирушки. <Денисевич> мой покраснел как рак и, запутываясь в словах, отвечал: «Я не затем звал вас к себе… я хотел вам сказать, что молодому человеку, как вы, нехорошо кричать в театре, мешать своим соседям слушать пиесу, что это неприлично…» — «Вы эти наставления читали мне вчера при многих слушателях, — сказал более энергичным голосом статский, — я уж не школьник, и пришел переговорить с вами иначе. Для этого не нужно много слов: вот мои два секунданта; этот господин военный (тут оказал он на меня), он не откажется, конечно, быть вашим свидетелем. Если вам угодно…» <Денисевич> не дал ему договорить. «Я не могу с вами драться, — сказал он, — вы молодой человек, неизвестный, а я штаб-офицер…» При этом оба офицера засмеялись; я побледнел и затрясся от негодования, видя глупое и униженное положение, в которое поставил себя мой товарищ, хотя вся эта сцена была для меня загадкой. Статский продолжал твердым голосом: «Я русский дворянин, Пушкин; это засвидетельствуют мои спутники, и потому вам не стыдно иметь будет со мною дело» {139, т. 1, с. 170–172}.

    Вызов мог быть и письменным. Письменный вызов назывался «картель», хотя это название не было общераспространенным.

    Какой-либо устойчивой формы картеля не существовало. Обычно это было просто письмо. Вот как Пушкин характеризует «записку от поэта» — вызов, присланный Ленским Онегину через Зарецкого:

    То был приятный, благородный,
    Короткий вызов, иль картель:
    Учтиво, с ясностью холодной
    Звал друга Ленский на дуэль.
    Онегин с первого движенья,
    К послу такого порученья
    Оборотясь, без лишних слов
    Сказал, что он всегда готов.
    Зарецкий встал без объяснений;
    Остаться доле не хотел,
    Имея дома много дел,
    И тотчас вышел <…>.

    Мы привели цитату более полно для того, чтобы подчеркнуть, что Пушкин использует в тексте в качестве внутренних цитат ритуальные формулы принятия вызова («всегда готов») и завершения переговоров («имея дома много дел»), но в отношении вызова обходится внешней характеристикой.

    Записка, содержащая вызов, могла быть такой, какая приводится в «Вечерах на Карповке» М. С. Жуковой: «Взаимное оскорбление наше может омыться только кровью. Место, оружие в вашей воле, время — шесть часов» {71, с. 61}.

    В некоторых случаях вызов составлялся умышленно оскорбительно, чтобы сделать дуэль неизбежной и предотвратить возможные попытки замять дело. Такое письмо послал 26 января 1837 года Пушкин Геккерену. Это письмо чрезвычайно эмоционально и энергично, Пушкин с замечательной непринужденностью сочетает в нем формулы словесного оскорбления («пошлости», «нелепости», «грязное дело», «бесчестить», «мерзкое поведение», «плут и подлец») с этикетными клише («имею честь быть…» и т. п.); наполняет письмо самыми язвительными намеками на двусмысленность отношений Дантеса и 1еккерена («незаконнорожденный или так называемый сын»; и к тому же называет Геккерена «бесстыжей старухой» — это не только намек на сводническую роль, но и на гомосексуальные наклонности). Это, конечно же, откровенное развернутое оскорбление, после которого замять дело вряд ли представилось бы возможным. Честный человек не решится никому показать такое письмо, а если в ответ на него не последует решительных действий, то автор может распространить его и сделать адресата посмешищем в глазах всего общества.

    Своеобразным шедевром вызова-оскорбления является письмо поручика Лейб-Гусарского эскадрона Куколь-Ясно-польского его начальнику, отставному екатерининскому фавориту генерал-майору С. Г. Зоричу. Зорич, невзлюбив Куколя, обходился с ним чрезвычайно грубо, как, впрочем, и со многими другими офицерами, да и вообще делам службы уделял внимания намного меньше, чем развлечениям в своем Шкловском замке. Куколь, не имея возможности ни избавиться от преследований Зорича, ни выйти в отставку, дошел до крайности и послал обидчику следующее письмо:

    «Милостивый государь, Семен Гаврилович.

    Ваше Превосходительство хотя и бесчестнейшим образом обидеть меня изволили, но сколько я слышу от многих сторонних, что вы, оказывая ко мне свое великодушие, обещаетесь сделать мне удовольствие, о котором я до сих пор и понятия не имел, но из любопытства спрашивал у многих, что б оно значило, и так мне его истолковали: что надобно, дескать, тебе с Его Пр-вом стреляться или рубиться, а без того де не можешь быть честным человеком, да и ты де ему, гунствату,[67] т. е. Вашему Пр-ву, подашь повод и других обижать. Итак, я рассудил воспользоваться Превосходительства Вашего сим изъявленным Вашим великодушием, да и как говорят, что без этого и бесчестного человека имя носить не могу, то потому и оставляю марать бумагу понапрасну и говорю тебе, гунствату и бесчестнейшему в свете человеку: если в тебе, скоте, есть хоть малейшая искра благородства, то ты должен явиться с пистолетами для обещания своего сегодня пополудни в 4 часа за Невским на плац, где я тебе, гунствату, хочу моим пистолетом истолковать то, что Куколь не твой Адам и не Шкловский управитель, следственно, и не можешь ты его так трактовать, как сих двух <…>. Опомнись и рассуди своею глупою головою, что я человек и что меня по пружинам нельзя ворочать. За всем тем нахожу за нужное тебе напомнить, что если ты сего моего требования не выполнишь, то первое мое старание будет искать случай прибить тебя так, как каналью и труса, где бы только я тебя не увидел. Ожидающий или сам на плацу за честь свою остаться, или тебя, гунствата, оставить — Куколь-Яснопольский» {148, с. 126–127}.

    Дуэль, конечно же, не состоялась — слишком велика была разница в социальном положении соперников. Зорич не постеснялся это письмо и еще одну позднейшую записку (в которой Куколь уже безо всяких «Ваших Превосходительств» называет его свиньей) представить вместе с рапортом Потемкину; Куколя отдали под суд, и вот как в конце концов решила это дело Екатерина: «Куколя-Яснопольского за содеянные им преступления в противность закона и дисциплины, лишив чинов впредь до выслуги, отослать его в Иркутск к генерал-поручику Якобию, для употребления в такую службу, к которой он способным найден будет. Генерал-майору же Зоричу дать приметить, чтоб он впредь с подчиненными ему офицерами обходился прилично офицерскому званию. Екатерина» {148, с. 127}.

    Но вернемся к вызову. Обычно картель передавался секундантом (в немецкой дуэльной традиции такого секунданта называли «картельтрегером», но в России это словцо практически не употреблялось). Б столицах (Петербурге, Москве) вызов порой посылали по почте. Но чаще всего отвезти картель доверялось благородному человеку, таким образом он становился секундантом и должен был вручить вызов лично и дождаться ответа. Передавать письмо через третьи, случайные руки или посылать его со слугой или денщиком считалось недопустимым.

    Очень часто в вызове уже указывались основные условия поединка. Потом, уже на месте боя, секунданты обговаривали нюансы, и дуэль начиналась. Тем не менее составление условий поединка — это самостоятельная часть дела чести, и нам придется на ней немного задержаться.

    «Дуэльный кодекс» В. Дурасова и другие кодексы конца XIX — начала XX века требовали очень серьезного отношения к составлению условий поединка. Условия должны были оговариваться обязательно письменно, очень подробно, а потом точно выполняться на месте боя. В реальной практике в XVIII — первой половине XIX века письменные условия составлялись весьма редко. Во-первых, это создавало опасность разглашения в тех случаях, когда сохранялась возможность скрыть дело; во-вторых, составление каких-то бумажек, несомненно, должно было казаться бюрократизмом в делах чести, где принято верить на слово. Если же все-таки условия записывались, это было знаком очень серьезного отношения к делу.

    Условия составлялись секундантами. После того как состоялось оскорбление и оно было принято, соперники должны были удалиться из общества. Это был своеобразный карантин: от оскорбления до дуэли соперники считались как бы не вполне правоспособными в обществе чести. Неприлично было появляться в свете, не закончив дела чести. Такого человека могли не принять, что стало бы для него явным оскорблением. Единственной уважительной причиной для появления в свете могло быть только желание скрыть готовящуюся дуэль.

    Еще более строгие ограничения накладывались на общение между соперниками. После того как вызов был сделан и принят, соперники должны были общаться только через секундантов. Поэтому и условия составлялись секундантами, которые выполняли требования своих принципалов. Кроме того, секунданты своей честью гарантировали то, что составленные условия будут соответствовать серьезности ссоры (если соперники настаивают на более жестоких условиях, секунданты имеют право отказаться от участия в деле) и обеспечат равные условия дуэлянтам.

    Составление условий начиналось с того, что секунданты обговаривали возможность примирения противников. Это непременно входило в обязанности секундантов, так что даже в тех случаях, когда непримиримая позиция дуэлянтов была очевидна, ритуальная фраза о невозможности прекращения дела должна была быть произнесена.

    Кодекс В. Дурасова требовал, чтобы предложение примирения и ответы противников (точнее — секундантов по поручению их принципалов) были зафиксированы в «Протоколе встречи секундантов», и даже предлагал образец: «Мы, нижеподписавшиеся, заявляем, что г. *** (оскорбленный) согласен кончить дело примирением и принимает условия г. *** (оскорбителя) <…>, причем мы, четыре секунданта, считаем возможным примирение противников на данных условиях и, на их месте, приняли и принесли бы в данном случае предлагаемые извинения.

    Или: не считаем возможным кончить дело примирением и принять условия оскорбителя» {64, с. 113}.

    Впрочем, само составление «Протокола встречи» отдельно от «Условий» — это требование позднейшее, и до конца XIX века такие случаи нам не известны.

    Итак, вернемся к условиям поединка. Они затрагивали только техническую сторону. Обязательным было решение следующих вопросов: время, место и вид оружия; при дуэли на пистолетах — вид боя и расстояние между барьерами.

    По настоянию одной из сторон могли быть включены особые условия: результат, по достижении которого бой прекращается (до первой крови, до ранения, до смерти); меры для сохранения поединка в тайне (например, записки о самоубийстве и т. п.).

    Обговорить условия в таком объеме считалось вполне достаточным. При этом предполагалось, что все остальные вопросы и ситуации, которые возникнут в ходе поединка, будут разрешены согласно общепринятой традиции прямо на месте. Таковы были, например, условия дуэли Печорина с Грушницким, составленные их секундантами: «Переговоры наши продолжались довольно долго; наконец мы решили дело вот как: верстах в пяти отсюда есть глухое ущелье; они туда поедут завтра в четыре часа утра, а мы выедем полчаса после них; стреляться будете на шести шагах — этого требовал сам Грушницкий. Убитого — на счет черкесов».

    В некоторых случаях дуэлянты и секунданты настаивали на более подробном составлении условий. Обычно это происходило, когда конфликт между противниками был намного глубже обычной ссоры, когда они подчеркивали принципиальное различие в своих представлениях о чести и, следовательно, невозможность полагаться на какие-то общепринятые правила. В каком-то смысле составление подробных условий было своеобразным проявлением взаимного недоверия и желания избежать двусмысленных ситуаций. Например, Данзас и д'Аршиак, секунданты Пушкина и Дантеса, достаточно подробно регламентировали поведение своих принципалов на поле чести:

    «1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга и пяти шагов (для каждого) от барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.

    2. Вооруженные пистолетами противники, по данному знаку, идя один на другого, но не в коем случае не переступая барьера, могут стрелять.

    3. Сверх того, принимается, что после выстрела противникам не дозволяется менять место, для того чтобы выстреливший первым огню своего противника подвергся на том же самом расстоянии.

    4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то, в случае безрезультатности, поединок возобновляется как бы в первый раз: противники становятся на то же расстояние в 20 шагов, сохраняются те же барьеры и те же правила.

    5. Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя.

    6. Секунданты, нижеподписавшиеся и облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своей честью строгое соблюдение изложенных здесь условий»[68] {177. с. 131}.

    То, что столь подробное составление условий действительно было необходимо, наглядно демонстрирует возникший впоследствии спор между Данзасом и д'Аршиаком о замене Пушкиным пистолета.

    Кроме составления условий поединка, секунданты во время своей встречи обычно обговаривали распределение обязанностей по подготовке к бою: кто и какое оружие привозит, кто обеспечивает присутствие медика и т. д.

    Об условиях поединка, конечно же, необходимо рассказать подробнее.

    Время проведения дуэли определялось исходя из следующих соображений. После ссоры все ее участники были, несомненно, заинтересованы в том, чтобы как можно скорее провести дуэль. Наиболее традиционным было проведение дуэли на следующий день после оскорбления (при этом подразумевалось, что вызов и его принятие должны состояться не позже чем через несколько часов после оскорбления).

    Проведение дуэли немедленно после принятия вызова было значимым отступлением от нормы. Подготовка к дуэли требовала времени. Такой поединок чаще всего проводился в ущерб требованиям ритуала, превращался в вульгарную стычку — соперники дрались на своем оружии, без секундантов (или со случайными секундантами), на первом попавшемся удобном месте, без четкого установления даже самых минимальных условий. Конечно, в некоторых странах, где в обществе сложились бретерские традициии, в любой момент можно было найти пару дуэльных пистолетов или шпаг, каждый был готов охотно и умело выполнить секундантские обязанности.

    И все-таки дуэль принято было откладывать хотя бы до утра. Ритуал требовал, чтобы дуэлянт держал себя в руках, внешне не показывал ярость и обиду. На дуэли, как и в любой ситуации, дворянин должен быть выдержан и спокоен. Действовали по поговорке «Утро вечера мудренее», чтобы соперники имели возможность остыть и трезво оценить ситуацию.

    Таким образом, стремление провести поединок немедленно было, как правило, знаком того, что дуэль для соперников — лишь средство сведения личных счетов, что страсти для них важнее репутации. Например, в юношеской драме М. Ю. Лермонтова «Menschen und Leidenschaften» («Люди и страсти») Menschen настолько обуреваемы Leidenschaften, что один из героев, увидев другого со своей возлюбленной, а затем оказавшись с ним наедине, без слов протягивает пистолет — и дуэль едва не состоялась.

    В европейской (особенно французской) традиции немедленное выяснение отношений при помощи оружия даже и не считалось дуэлью — оно называлось «rencontre» (дословно — «встреча», «стычка»). Подобные стычки восходили к временам необузданных «мушкетерских» нравов, они были именно выяснением отношений, а не ритуалом чести. Вот пример rencontre в чистом виде. Во время революционных событий во Франции конца XVIII века два заклятых врага, разделенные политическими убеждениями, любовью к одной женщине и т. д., сталкиваются в одном доме: «Ничто не может дать представления о том, в какой гнев, в какое бешенство впал этот одержимый при виде человека, похитившего у него сердце, в котором он намеревался царить безраздельно; его угрозы и крики были слышны во всем доме; он дошел до того, что оскорбил моего отца, и тот, потеряв всякое терпение, не выдержал… разъяренные, они вместе вышли из дома и скоро оказались в уединенном месте, где спор их мог найти свое разрешение» {128, с. 290–291}. Поединок не закончился — негодяй позвал на помощь своих друзей-республиканцев, и они арестовали и отвели в тюрьму соперника-роялиста. Какое уж тут дело чести!

    В России традиции rencontre не существовало, хотя в бретерской среде иногда случались очень похожие ситуации, требовавшие немедленного разрешения. Вот легенда об одном из таких поединков: «Толстой[69] был дружен с одним известным поэтом, лихим кутилой и остроумным человеком, остроты которого бывали чересчур колки и язвительны. Раз на холостой пирушке один молодой человек не вынес его насмешек и вызвал остряка на дуэль. Озадаченный и отчасти сконфуженный, поэт передал об этом „неожиданном пассаже“ своему другу Толстому, который в соседней комнате метал банк. Толстой передал кому-то метать банк, пошел в другую комнату и, не говоря ни слова, дал пощечину молодому человеку, вызвавшему на дуэль его друга. Решено было драться тотчас же; выбрали секундантов, сели на тройки <…> и поскакали за город. Через час Толстой, убив своего противника, вернулся и, шепнув своему другу, что стреляться ему не придется, спокойно продолжал метать банк»[70] {157, с. 149}. Впрочем, аргументы в пользу немедленной дуэли могли быть и прямо противоположными: «Еще <…> один анекдот о князе Шаликове, доказывающий, что он в нужных случаях не терял присутствия духа. За обедом рассердился на него гордый и заносчивый В. Н. Ч-н и вызвал его на дуэль. Кн. Шаликов сказал: „Очень хорошо! Когда же?“ — „Завтра!“ — отвечал Ч-н. — „Нет! Я на это не согласен! За что же мне до завтра умирать со страху, ожидая, что вы меня убьете? Не угодно ли лучше сейчас?“ Это сделало, что дуэль не состоялась!» {59, с. 99}.

    Хотя дуэль назначалась обычно на утро следующего после вызова дня, если соперникам требовалось время, чтобы привести в порядок свои дела, допускалось отложить поединок на несколько дней. Случались и экстраординарные причины для отсрочки. Дворянин мог считать себя не вправе драться на дуэли, если он не выполнил свои обязательства перед другими людьми (например, не закончил другого дела чести или не выполнил какого-либо договора). Отсрочки могли потребовать служебные обязанности; какое-либо невыполненное служебное поручение. Офицер действующей армии во время войны мог потребовать отсрочки до окончания кампании. Отсрочку просили и в связи с семейными обстоятельствами: например, до окончания траура, решения судебного процесса или получения наследства.

    В каждом конкретном случае секунданты и соперники определяли, является ли причина отсрочки уважительной. Недостаточная серьезность причины ложилась на честь дворянина как пятно трусости, и часто ничтожная вероятность такого обвинения отвращала дворянина даже от попыток просить отсрочки. В таком случае секундант должен был обдумать, не имеет ли его принципал права на отсрочку, и при необходимости сам сделать предложение о ней.

    С другой стороны, требование отсрочки по подчеркнуто ничтожной причине было оскорблением. Например, когда Шереметев с Якубовичем приехали к Завадовскому требовать немедленной дуэли до смерти, тот попросил два часа отсрочки — «отобедать». Насмешка Завадовского осталась в памяти современников и, несомненно, добавила остроты к и так уже накаленной психологической атмосфере. Отсрочку мог предложить и соперник, если он узнал о каких-либо серьезных затруднениях своего визави или об изменении в его положении. Он был вправе и вообще взять вызов назад. Внешне так выглядело решение Пушкина считать свой вызов «как не существовавший» после того, как он узнал о намерении Дантеса жениться на Екатерине Гончаровой.

    Такое решение считалось проявлением благородства, но могло быть воспринято и как унизительное снисхождение и, следовательно, отвергнуто.

    Дуэль могли отложить из-за непогоды — на сутки, от силы на двое; в крайнем случае поединок происходил в помещении. Так, поединок Пушкина со Старовым в январе 1822 года в Кишиневе был отложен на сутки, а потом все-таки состоялся, несмотря на метель: «Погода была ужасная, метель до того была сильна, что в нескольких шагах нельзя было видеть предмета, и к этому довольно морозно». Два промаха. Барьеры сдвигаются для продолжения дуэли. «Мороз с ветром, как мне говорил Алексеев,[71] затруднял движение пальцев при заряжении». Опять два промаха. «Оба противника хотели продолжать, сблизив барьеры; но секунданты решительно воспротивились, и так как нельзя было помирить их, то поединок отложен до прекращения метели». После этого все-таки удалось примирить соперников {100, стб. 1419}.

    Отсрочку дуэли могло вызвать и желание сохранить дело в тайне. Если ссора произошла публично и соперники опасались, что о готовящемся поединке будут извещены власти, они откладывали дело на некоторое время, чтобы отвлечь внимание. В этом случае соперники публично приносили взаимные извинения, а наедине или через секундантов договаривались о том, что поединок состоится позже. Нарушив такое показное примирение, они не испытывали угрызений совести. Так поступили, например, Гринев со Швабриным в «Капитанской дочке»: «Мало-помалу буря утихла; комендантша успокоилась и заставила нас друг друга поцеловать. Палашка принесла нам наши шпаги. Мы вышли от коменданта по-видимому примиренные. <…> Швабрин и я остались наедине. „Наше дело этим кончиться не может“, — сказал я ему. „Конечно, — отвечал Швабрин, — вы своею кровью будете отвечать мне за вашу дерзость; но за нами, вероятно, станут присматривать. Несколько дней нам должно будет притворяться. До свидания!“ И мы расстались как ни в чем не бывали».

    Вопрос об отсрочке — это часто вопрос о возможности помешать дуэли, добиться отказа от нее. Узнав о готовящемся поединке (а при отсрочке риск огласки значительно увеличивался), власти могли принять соответствующие меры, чтобы воспрепятствовать ему. Эти меры варьировались в диапазоне от убеждения и предложения других способов удовлетворения до ареста, высылки и т. п.

    Кроме того, при огласке угрозу для поединка представляло и общественное мнение, которое со временем постепенно сдвигалось в сторону снисходительности и необходимости примирения противников. Да и в самих дуэлянтах гнев и обида стихали, причины ссоры начинали казаться ничтожными, а возможное наказание и общественное осуждение — значительными. Наконец, проявленной соперниками готовности выйти на поединок иногда оказывалось достаточно для подтверждения чести.

    Но если отсрочка не помешала дуэли, значит, дело действительно серьезное.

    Итак, время между вызовом и поединком требовалось и дуэлянтам, и секундантам. Секунданты брали на себя технические вопросы, чтобы дуэлянт мог подготовить свои дела и сам подготовиться к будущему поединку и к возможной смерти. В сентименталистской и романтической литературе постепенно сложился своеобразный поведенческий стереотип подготовки к дуэли. Накануне поединка, чаще всего в ночь перед ним, полагалось размышлять о бренности бытия, писать завещание, письма к родным или к любимой женщине, стихи, приводить в порядок свои дела и бумаги. Вот как Д. В. Веневитинов описывал ночь перед дуэлью своего героя Владимира Паренского: «Ночь была свежа. Осенний ветер вздувал епанчу Владимира. Он шел скоро и минут через пять был уже дома. Полусонный слуга внес ему свечку и готовился раздевать барина, но Владимир отослал его под предлогом, что ему надобно писать. И подлинно, он взял лист почтовой бумаги и сел за стол. Долго макал перо в чернильницу, наконец капнул на лист, с досадою бросил его, вынул другой, раза два прошелся по комнате и сел опять на свое место.

    Напрасно тер он лоб, напрасно подымал волосы — он не находил в голове мыслей, или, может быть, слишком много мыслей просилось вдруг на бумагу. Вдруг вынул он перо, опять капнул и остановился.

    — Нет! Я не могу писать, — сказал сердито Владимир, вскочив со стула и бросившись на кровать во всем платье.

    На стуле возле его постели лежал какой-то том Шекспира. Владимир взял его, долго перевертывал листы, наконец положил опять книгу и потушил свечку» {26, с. 286–287}.

    А вот что пишет своему другу за полчаса до поединка герой «Романа в семи письмах» А. А. Бестужева-Марлинского: «К родным я написал — утешь их; оставляю моего Ивана — призри его. Если увидишь Адель, когда меня не станет, скажи ей, что я любил ее — и никого не мог ненавидеть. Секунданты здесь, пули пригнаны, пистолеты готовы; я еду — прости!» {9, с. 20}.

    С одной стороны, конечно, это было совершенно нормальное, психологически объяснимое поведение человека, жизнь которого оказалась под угрозой. С другой стороны, ситуация приводилась к одной из ключевых тем романтизма — «личность и толпа». Очень выгодной для поэтики романтизма была и преддуэльная «пороговая» ситуация — человек накануне смерти. Этот мотив быстро превратился в литературно-бытовой штамп. В описании последнего вечера Ленского Пушкин сочетает чисто жизненное сочувствие с грустной иронией над «темным и вялым» романтизмом героя:

    Домой приехав, пистолеты
    Он осмотрел, потом вложил
    Опять их в ящик и, раздетый,
    При свечке, Шиллера открыл;
    Но мысль одна его объемлет;
    В нем сердце грустное не дремлет:
    С неизъяснимою красой
    Он видит Ольгу пред собой.
    Владимир книгу закрывает,
    Берет перо; его стихи,
    Полны любовной чепухи,
    Звучат и льются. Их читает
    Он вслух в лирическом жару,
    Как Д<ельвиг> пьяный на пиру. <…>
    Так он писал темно и вяло
    (Что романтизмом мы зовем,
    Хоть романтизма тут нимало
    Не вижу я; да что нам в том?)
    И наконец перед зарею,
    Склонясь усталой головою,
    На модном слове идеал
    Тихонько Ленский задремал <…>.

    Чехов в «Дуэли» превращает этот штамп в фарс: «Накануне смерти надо писать к близким людям. Лаевский помнил об этом. Он взял перо и написал дрожащим почерком: „Матушка!“ <…> Лаевский то садился за стол, то опять отходил к окну; он то тушил свечку, то опять зажигал ее». И так в конце концов ничего и не написал.

    Аналогичные ситуации возникали и в действительности. Сохранилось письмо Пушкина к Дегильи: «Накануне паршивой дуэли на саблях не пишут на глазах у жены слезных посланий и завещания <…>»[72] {138, т. 10, с. 75Ц}.

    Впрочем, параллельно с этой традицией и в противовес ей начала складываться другая — подчеркнутого пренебрежения к собственной судьбе и отказа от какой-либо подготовки:

    — Написали ли вы свое завещание? — вдруг спросил Вернер.

    — Нет.

    — А если будете убиты?.

    — Наследники отыщутся сами. <…> Видите ли, я выжил из тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной и завещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос.

    Противопоставление романтическому штампу (впрочем, также легко укладывающееся в романтические рамки) дополнялось суеверными мотивами: готовиться к смерти — значит накликать ее. Долохов в «Войне и мире» говорил Ростову: «Вот видишь ли, я тебе в двух словах открою всю тайну дуэли. Ежели ты идешь на дуэль и пишешь завещания и нежные письма родителям, ежели ты думаешь о том, что тебя могут убить, ты — дурак и наверно пропал; а ты иди с твердым намерением его убить, как можно поскорее и повернее, тогда все исправно». Может быть, именно поэтому Пушкин не написал «предсмертных» писем, а до последнего дня занимался повседневными литературными и издательскими делами.

    Чаще всего дуэль проводили утром, на рассвете. В эти часы дуэлянтам мало кто мог помешать; большинство светских людей еще спало, за исключением только офицеров. На улицах городов господствовали лавочники и мелкие торговцы. Вспомним замечательное описание петербургского утра в «Евгении Онегине»:

    <…>А Петербург неугомонный
    Уж барабаном пробужден.
    Встает купец, идет разносчик,
    На биржу тянется извозчик,
    С кувшином охтенка спешит,
    Под ней снег утренний хрустит.
    Проснулся утра шум приятный.
    Открыты ставни; трубный дым
    Столбом восходит голубым,
    И хлебник, немец аккуратный,
    В бумажном колпаке, не раз
    Уж отворял свой васисдас.

    А вот похожая картинка из стихотворения Н. А. Некрасова «Утро»:

    Начинается всюду работа;
    Возвестили пожар с каланчи;
    На позорную площадь кого-то
    Провезли — там уж ждут палачи.
    Проститутка домой на рассвете
    Поспешает, покинув постель;
    Офицеры в наемной карете
    Скачут за город: будет дуэль.
    Торгаши просыпаются дружно
    И спешат за прилавки засесть:
    Целый день им обмеривать нужно,
    Чтобы вечером сытно поесть.

    Торопящиеся к месту поединка соперники стали привычным атрибутом картины утреннего города. Но, с другой стороны, мысли о готовящейся дуэли при виде таких утренних загородных поездок приходили в голову не только поэтам — следовательно, поединку могли помешать. Кроме того, в утренние часы можно было провести дуэль только летом, когда рано светает. Поэтому довольно часто, особенно зимой, поединок назначался на середину дня.

    Мы уже говорили о том, что после вызова и его принятия дальнейшее общение соперников должно быть подчеркнуто протокольным. Вежливость, точность, искренние или оскорбительно холодные, выражали отношение и к дуэльному ритуалу, и к сопернику. Пренебрежение требованиями этикета унижало самого дуэлянта, ставило его в положение, когда поединок с ним становился невозможным. С другой стороны, человек, вынужденный подчиниться общественному мнению против личных убеждений, старался каким-то образом это выразить.

    Одной из таких возможностей продемонстрировать презрительное отношение к дуэли вообще или к своему сопернику было опоздание к месту боя. По всем кодексам и традиции опоздавший на дуэль считался неявившимся, уклонившимся от боя, т. е. дискредитировал себя в глазах общества. Однако все понимали, что у любого человека могли возникнуть непредвиденные объективные обстоятельства, мешающие ему явиться вовремя. В этом случае дуэль просто как бы отсрочивалась на какое-то время, и соперники получали дополнительную возможность для примирения. Вот, например, история, рассказанная Н. К. Чуковским: «Однажды, в годы перед первой мировой войной <…> Гумилев и Волошин, оба сотрудники „Аполлона“, поссорились и оскорбили друг друга. При оскорблении присутствовали посторонние, в том числе и Бенуа, и поэтому решено было драться на дуэли. Местом дуэли выбрана была, конечно, Черная речка, потому что там дрался Пушкин с Дантесом. Гумилев прибыл к Черной речке с секундантами и врачом в точно назначенное время, прямой и торжественный, как всегда. Но ждать ему пришлось долго. С Максом Волошиным случилась беда — оставив своего извозчика в Новой Деревне и пробираясь к Черной речке пешком, он потерял в глубоком снегу калошу. Без калоши он ни за что не соглашался двигаться дальше и упорно, но безуспешно искал ее вместе со своими секундантами. Гумилев, озябший, уставший ждать, пошел ему навстречу и тоже принял участие в поисках калоши. Калошу не нашли, но совместные поиски сделали дуэль психологически невозможной, и противники помирились» {171, с. 26–27}.

    Рассказ Чуковского опирается не столько на реальное знание фактов, сколько на многочисленные легенды, слухи и сплетни, рассказывавшиеся об этой дуэли, потом эта нашумевшая история превратилась в анекдот. На самом деле дуэль все-таки состоялась, и не превратилась в фарс, и не была такой беспричинной, как это представлено в рассказе Чуковского {см., напр.: 29; 112}. Однако мы считаем вполне допустимым использовать в данном случае и очевидно недостоверный слух — именно потому, что это слух, т. е. подгонка реальных жизненных событий под жесткие штампы обывательского сознания. Нас же и интересуют самые массовые, расхожие представления о том, что могло произойти на дуэли.

    Был и еще один нюанс. В XVIII — начале XIX века не все имели личные часы. Промышленное производство часов в России было налажено только в середине XIX столетия. С. Н. Глинка вспоминал, как он, живя вместе с братом на квартире довольно далеко от полка, в котором он служил, ориентировался во времени по солнцу, а зимой, боясь опоздать, выходил наугад и иногда приходил в полк утром на час раньше. Поэтому прибывший к месту поединка первым вряд ли засекал время (и уж тем более отмеривал 15 минут допустимой задержки, как этого требовал, например, дуэльный кодекс В. Дурасова). Особенно спокойно относились к опозданию в том случае, если соперники договорились предварительно встретиться в каком-то нейтральном месте — в трактире или на станции — неподалеку от условленного места поединка.

    Зная, что приехавший первым будет ждать, соперник мог умышленно опоздать и тем самым открыто выразить свое презрение (или просто неуважение) к ритуалу или к противнику, но при этом не сорвать поединок и сохранить свою репутацию. Таково опоздание Онегина (по подсчетам Ю. М. Лотмана — примерно на час), но адресат этого оскорбительного жеста не столько Ленский, сколько его секундант Зарецкий, который, собственно, и ведет дуэль к кровавой развязке — дуэль, в серьезность которой Онегин так еще и не поверил {108, с. 302–303}.

    И все-таки в большинстве случаев соперники считали своим долгом прибыть к месту боя даже не вовремя, а одновременно или чуть-чуть раньше своего визави. Приехавший намного раньше был смешон, опоздавший вызывал ироническую улыбку или раздражение.

    Чаще всего дуэль проводилась за городом, на природе, в месте по возможности безлюдном, где соперникам никто не мог помешать. В каждом городе была местность, не слишком удаленная, чтобы не сделать поездку туда затруднительной, но и не слишком близкая к центру. Часто это были места гуляний и пикников; можно было утром драться на дуэли, а во второй половине дня приехать на то же место с компанией и дамами.

    В Петербурге такими местами были Охта, Каменный остров; Пушкин с Дантесом проехали еще дальше — на Черную речку. После этой дуэли Черная речка стала излюбленным местом поединков русских литераторов: в 1840 году там дрался Лермонтов с де Барантом, а в начале XX века там же произошла упоминавшаяся дуэль Гумилева с Волошиным. В первой трети XIX века Черная речка и вообще «Нарголовское» направление «были удобны для подобных „встреч“ вне зависимости от культурных контекстов: „На второй версте по дороге к Парголову, направо, на холме виден простой русский трактир, выкрашенный желтою краскою, — свидетель многих несчастных сцен или веселых примирений зимой. Летом никто из порядочных людей не посещает его, равно за неопрятность, как и потому, что окрестные дачи в это время кипят народом и, следственно, не могут быть поприщем поединков. Вся трактирная челядь высыпала на крыльцо, завидя две кареты и парные сани, пробивающиеся к ним сквозь сугробы снега, блестящего миллионами звезд на солнышке. Это, как можно было угадать, был поезд вовсе не свадебный, поезд наших дуэлистов. Противников развели по разным комнатам“ {8, т. 1, с. 224}.

    Впрочем, подходила и любая окраина: Шереметев с Завадовским дрались на Волковом поле, были и другие варианты.

    В Москве дуэли чаще всего происходили в Сокольниках, в Марьиной роще и других предместьях.

    Случалось, что обстоятельства требовали, чтобы дуэль была проведена в другом городе, а иногда — и в другой стране. Например, И. Н. Мордвинов предложил П. Д. Киселеву приехать для дуэли (мы о ней уже рассказывали выше) в местечко Ладыжин, примерно в сорока километрах от Тульчина, где находился Киселев. Это было „тактическое“ удаление — чтобы не посвящать в дело посторонних и избежать нежелательного вмешательства; одновременно это и психологически уравнивало соперников, так как Киселев покидал пределы своего гарнизона, привычные места. Александр I, по слухам, сказал, что „гораздо бы лучше было, если бы поединок был за границей“ {120, с. 27}. Император хотел бы „стратегического“ удаления, чтобы и этим формально подчеркнуть частный характер ссоры двух генералов.

    Аналогично требование московского генерал-губернатора А. А. Закревского (правда, озабоченного, видимо, не столько общественным мнением, сколько своим служебным спокойствием) — узнав о готовящейся дуэли между некими Козловым и Коптякопым в Mосковской губернии». Дуэлянты поехали в Тверь {178, т. 1, с. 277}.

    Выезд для дуэли в незнакомую местность имел свои минусы: там такая серьезно настроенная компания привлекала внимание и вызывала подозрение. А. И. 1ерцен в «Былом и думах» рассказал о том, как два эмигранта, Курнэ и Бартелеми, решив драться на дуэли, отправились для этого из Лондона в пригород. Иностранцы, каждый с несколькими секундантами, с пистолетами и рапирами (на всякий случай!) сразу же были опознаны местными жителями как дуэлянты.

    Непосредственно для самого боя выбиралось место, которое должно было отвечать следующим условиям: «При дуэли на шпагах следует выбирать тенистую аллею или лужайку, защищенную от солнца, ветра, пыли, достаточной величины, ровную, с твердой почвой. Величина поля поединка должна быть в длину не менее 40 шагов и в ширину не менее 12 шагов. Границы поля должны быть ясно обозначены».

    «При дуэли на пистолетах следует выбирать совершенно открытую местность, ровную, с твердой почвой».

    Независимо от вида поединка, «противники должны в равной мере терпеть от недостатков места, погоды и остальных внешних условий. Места противников всегда распределяются по жребию» {64, с. 61, 85}.

    Впрочем, это, конечно, условия идеальные, и, когда находили лужайку, никто ее шагами не вымерял.

    Бретерская традиция допускала еще один вариант: дуэль в помещении. Это было, безусловно, исключением. Так, Сильвио в «Выстреле», сделав дуэль с графом смыслом своей жизни, дождавшись своего часа, не терпит ни малейшей отсрочки, не может подыскивать место, секундантов или свидетелей — он должен свершить свой приговор сейчас же и здесь же.

    Было много легенд о дуэлях в помещении (чаще всего недостоверных): Якубовича и Грибоедова, Шеншина и Авдулина; такие дуэли есть в «Странном поединке» О. М. Сомова, «Бурсаке» В. Т. Нарежного и др. И все-таки это очевидное исключение, бретерское нарушение правил.

    ПРИЛОЖЕНИЕ

    ФЕДОР АЛЕКСАНДРОВИЧ УВАРОВ

    (1780–1827/?/)

    Один из самых известных русских бретеров — Федор Александрович Уваров-Черный (свое прозвище он получил за цвет волос, в отличие от Уварова-Белого, но оно точно отразило и его характер). Это был человек мрачный и жестокий. В молодости он служил и воевал, дрался на дуэлях, в том числе с М. С. Луниным, с которым одно время поддерживал приятельские отношения, а затем и женился на его сестре. О его дуэлях мало известно, но сам факт буйной и даже кровавой молодости упоминается постоянно.

    Бретерство Уварова постепенно отступило в его репутации, в его легендарной биографии на задний план, заслонилось солидным чином (он дослужился до полковника гвардии, а затем действительного статского советника) и не очень чистоплотной, по мнению многих, деятельностью. Особенно грязным представлялся в глазах общества затеянный им процесс о наследстве М. С. Лунина (Лунин, как осужденный по первому разряду преступник, был лишен всех прав собственности): «Лунин завещал имения кузену Николаю, чтобы избавить своих крестьян от своеволия „черного Уварова“. Последний поднимает шум и доказывает, что завещание каторжника недействительно. „Уварова, — как писал Николай Лунин, — все делала и подписывала из страха к мужу“. Однако за два дня до Нового <1826> года царь пишет „согласен“ на документе, приостанавливающем притязания Уварова на тамбовские и саратовские деревни Лунина» {181. с. 219–220}.

    Последним скандалом в жизни Уварова было его таинственное исчезновение в 1827 году: сорокасемилетний камергер и действительный статский советник вышел утром из дома, как обычно, и нигде более не появлялся. Его искали. Предположений было множество: и убийство, и самоубийство (из-за вероятных угрызений совести и чувства вины перед Луниным и женой). Позднее даже думали, что это именно он появился лет через десять в Сибири под именем старца Феодора Кузьмича (этой версии целиком посвящена монография К. В. Кудряшова «Александр I и тайна Федора Козьмича» {92}). Фраза из письма А. Я. Булгакова об исчезновении Уварова стала своеобразным приговором всей его жизни: «Жил, поступал дурно, а умер еще хуже…» {76. с. 437}.

    Одним из важнейших пунктов условий поединка был вопрос о том, на каком оружии будет проводиться бой.

    По безусловно преобладавшей традиции, зафиксированной в том числе в большинстве кодексов, право выбора оружия принадлежало оскорбленному. Тем не менее очевидно, что этот выбор делался в соответствии с какими-то общественными представлениями о том или ином виде оружия; оружие становилось знаком отношения к конфликту и языком его разрешения.

    В Европе традиционно очень распространены были фехтовальные поединки. В чем особенности дуэли на фехтовальном оружии? Она требует подготовки. Если человек не обучался фехтованию, в жизни не держал в руках ни шпаги, ни сабли, то он на фехтовальном поединке беспомощен. Если человек брал в течение нескольких лет уроки у отличного фехтмейстера, то на фехтовальном поединке он на голову выше соперника, который был обучен каким-нибудь отставным капитаном нескольким основным позициям и ударам. Фехтование превратилось в искусство, и на поединке каждый из соперников выявлял и свою подготовку, и свое физическое развитие, и фехтовальный талант. Но талантливый и опытный фехтовальщик мог быть бесчестным человеком, а его соперник, человек благороднейший, может быть, едва умел в руках держать шпагу. Конечно, честь дворянина подтверждается независимо от того, чья кровь пролилась на поединке. Но на суде Божием причиной выбора — кого поразить, а кого помиловать — должен быть промысел Божий, а не уроки опытного фехтмейстера, оплаченные наследственными деньгами. После того как шпага перестала быть доминирующим оружием на поле боя, на поединке она превратилась в оружие для избранных, для тех, кто имел время и деньги, для получивших аристократическое воспитание (здесь мы не берем в расчет военных).

    У фехтовальных дуэлей была еще одна особенность, приведшая их впоследствии к полному вырождению. Фехтовальный поединок предполагал высокую степень прогнозируемости результата. Если для окончания дуэли достаточно царапины, то можно быть на девяносто процентов уверенным, что дело кончится именно царапиной, а не серьезной раной. Если было достаточно раны, то вероятность того, что один из соперников заколет другого насмерть, была ничтожной. Но ведь можно было и так: драться до ранения, а кончить дело удачно нанесенной царапиной; ссориться насмерть, а на поединке постараться, не очень рискуя, зацепить правую руку соперника.

    Таким образом, к XIX веку фехтовальная дуэль приобрела репутацию немного изысканной, «театральной», не представляющей очень серьезной опасности для жизни, предсказуемой.

    Противоположной ей была дуэль на огнестрельном оружии, т. е. на пистолетах; дуэль на ружьях — явление исключительное.

    В России традиционно более популярны были поединки на пистолетах. Отчасти это связано просто с относительной неразвитостью фехтовального дела (по сравнению с Европой). Но были и другие причины.

    Драться на пистолетах мог практически любой дворянин. Пистолеты уравнивали соперников в возрасте, физическом развитии, степени тренированности. Стрелковое мастерство на дуэли имело значительно меньшее значение, чем мастерство фехтовальное. Вспомним Пьера Безухова на дуэли с Долоховым: «Он взял в руки пистолет, стал расспрашивать о способе спуска, так как он до сих пор не держал в руках пистолета, в чем он не хотел сознаваться». И далеe: «При слове три Пьер быстрыми шагами пошел вперед, сбиваясь с протоптанной дорожки и шагая по цельному снегу. Пьер держал пистолет, вытянув вперед правую руку, видимо боясь, как бы из этого пистолета не убить самого себя. Левую руку он старательно отставлял назад, потому что ему хотелось поддержать ею правую руку, а он знал, что этого нельзя было. Пройдя шагов шесть и сбившись с дорожки в снег, Пьер оглянулся под ноги, опять быстро взглянул на Долохова и, потянув пальцем, как его учили, выстрелил». И этот никогда не державший в руках пистолета неуклюжий человек тяжело ранил опытного бретера, боевого офицера и, видимо, неплохого стрелка.

    На первое место выступали случай и психологическая уравновешенность дуэлянта (не считая промысла Божия).

    Дуэль на пистолетах была более устойчива к угрозе профанации. Вероятность смертельного исхода, даже вопреки желаниям обоих соперников, при дуэли на пистолетах была довольно высока: «<…> в поединке на пистолетах и у опытного бойца нет возможности парады. На холодном оружии я могу и защищаясь щадить моего противника, могу парировать; на пистолетах — у меня одна парада — „уложить“ противника» {86, с. 52}.

    Дуэль на пистолетах в значительной степени уравнивала шансы соперников — и равенство могло стать абсолютным с ужесточением правил. Исход дуэли на трех шагах, через платок и т. п. решал уже только случай.

    Дуэль на пистолетах получила в общественном мнении репутацию более простой, доступной и более серьезной, чем фехтовальная. Установилось некоторое, хотя и не очень строгое, соответствие между степенью серьезности оскорбления и выбранным оружием: при тяжком, смертельном оскорблении предпочиталось огнестрельное оружие, при более легком — холодное.

    Впоследствии, во время дискуссии конца XIX — начала XX веков по поводу утвержденных императором Александром III «Правил о разбирательстве ссор…» 1894 года, высказывалось мнение о том, что необходимо развивать и всячески поощрять фехтовальные дуэли — менее кровожадные и более «военно-спортивные» (это мнение, в частности, активно отстаивал Л. А. Киреевв «Письмах о поединках»). Но существовало и противоположное мнение, которое, на наш взгляд, было ближе к пониманию ритуальной сути дуэли: «По мнению составителя настоящей книги, дуэль на холодном оружии является наиболее грубым способом дуэли, т<ак> к<ак> противники, увлекаясь и ожесточаясь, доходят до крайней ярости и в этом состоянии не только забывают все правила фехтовального искусства, но превращают бой в какую-то драку и благородным оружием — шпагой и саблей — действуют точно дубиной или оглоблей. Вот почему следовало бы вовсе исключить холодное оружие из оружия для дуэли или, по крайней мере, указать, что огнестрельному оружию следует отдавать предпочтение пред холодным» {173, с. 171}.

    Повторюсь: шпага была символом личной чести дворянина, благородным оружием. Можно было нанести обиду, оскорбление оружию, обесчестить его. Следы такого отношения к оружию сохранились надолго: считалось недостойным использовать боевое оружие не по назначению. Если дворянин (пусть по независящим от него обстоятельствам) не мог с оружием в руках защитить свою честь, то он мог посчитать себя не вправе носить его. В. Ф. Раевский вспоминал свой арест генералом Сабанеевым в 1822 году:

    — Ваше превос<ходительство>! Позвольте Вам напомнить, что Вы не имеете права кричать на меня… Я еще не осужденный арестант.

    — Вы? Вы? Вы преступник!

    Что было со мною, я хорошо не помню, холод и огонь жали во мне от темя до пяток; я схватился за шпагу, но опомнился и, не отняв руки от шпаги, вынул ее с ножнами и подал ее Сабанееву.

    — Если я преступник, Вы должны доказать это, носить шпагу после бесчестного определения Вашего и оскорбления я не могу.

    <…> Сабанеев был вне себя, он схватил шпагу и закричал:

    — Тройку лошадей, отправить его в креп<ость> Тираспольскую! {142, с. 314}.

    Ритуал гражданской казни дворянина включал преломление шпаги над его головой. В различных описаниях процедуры гражданской казни декабристов встречается упоминание о том, что плохо подпиленная шпага ушибла или даже поранила голову тому или другому из осужденных (например, в «Записках» С. П. Трубецкого). Аристократы, дворяне по воспитанию и жизни, а не только по названию, люди чести, они не могли воспринимать как лишение чести то, что с ними делали, — они видели ритуал, выродившийся в чистую условность, в плохо подготовленный, бессмысленный фарс (отсюда многочисленные легенды о сорвавшихся с виселицы, о гнилых веревках, о том, что лучше вешать на аксельбантах, о казарменных шутках Лунина при прочтении приговора).

    Но вернемся к оружию. В послепетровской России шпага стала принадлежностью мундира. Штатские надевали мундир не так часто, а с фраком, естественно, шпага не носилась. Поэтому противопоставление «шпага — пистолет» стало включаться в очень существенную для дворянской культуры оппозицию «офицер — штатский». В применении к дуэли складывалась парадоксальная ситуация: в более воинственной среде (офицерской) достаточно популярно было менее действенное, менее смертоносное (но более «профессиональное») оружие — шпага; штатские же предпочитали более решительные пистолеты.

    В некоторых ситуациях пара дуэльных пистолетов для штатского (а тем более — нигде не служащего) была таким же символом чести, как и шпага для офицера. Известен анекдот о том, как закончилась в 1826 году Михайловская ссылка Пушкина: «Приехал вдруг ночью жандармский офицер из городу, велел сейчас в дорогу собираться, а зачем — неизвестно… Жандарм торопил в дорогу, да мы все позамешкаюсь: надо было в Тригорское посылать за пистолетами, они там были оставши; ну, Архипа-садовника и послали. Как привез он пистолеты-то, маленькие такие были в ящичке, жандарм увидел и говорит: „Господин Пушкин, мне очень ваши пистолеты опасны“. — „А мне какое дело? мне без них никуда ехать нельзя; это моя утеха“» {139, т. 1, с. 420}. Это, конечно же, не просто причуда, смысл этого жеста таков: я поеду не арестантом, а свободным дворянином и должен иметь с собой оружие, которым я при необходимости защищаю свою честь на поединке.

    В некоторых случаях противники допускали использование на дуэли и пистолетов, и холодного оружия. Как говорил один диккенсовский персонаж: «Будут стреляться, а если промахнутся, то вытащат шпаги из ножен и начнут ими работать вовсю» {58, т. 8, с. 112–114}. Это было уместно на смертельных дуэлях, без секундантов, когда нет времени перезаряжать пистолеты. Однако такое пренебрежение формальной стороной боя свойственно скорее rencontre, чем дуэли.

    Кроме шпаг и пистолетов, дуэли могли проводиться на рапирах и саблях. Эти виды оружия не были универсальными, поэтому на поле чести встречались редко и только с согласия обеих сторон. На саблях могли рубиться между собой гусары и уланы, для которых это оружие было привычным в бою. Рапиры к началу XIX века стали почти исключительно спортивным оружием; дуэли на рапирах, особенно в России, проводились редко.

    В США часто случались дуэли на ружьях. Американская культура складывалась не столько в столкновении (войне) с равными соперниками, сколько в борьбе со стихией, в том числе и с «дикарями» (индейцы воспринимались не как враги, а как стихийная сила). Главным оружием американца — траппера и колониста, не отягощенного сословными предрассудками. — было ружье (позднее — карабин, винтовка). Оно поэтизировалось как символ американца, воплощающий его силу и мужество, волю и справедливость (вспомним, что одно из имен Натти Бумпо, знаменитого Следопыта куперовских романов, — Длинный Карабин). Неудивительно, что если эти люди хотели выяснить между собой отношения, то делали это с помощью оружия привычного и по привычным им «правилам игры» (ниже мы расскажем об «американской дуэли»).

    ПРИЛОЖЕНИЕ

    КНЯЗЬ ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ ГАГАРИН

    (1786–1863)

    Князь Федор Федорович Гагарин, известный как «Феденька», «tete de morte» («мертвая голова», или «Адамова голова» — это прозвище он получил за рано полысевшую голову, напоминавшую череп), — одна из самых знаменитых личностей петербургского света. Завзятый картежник, он прославился не нечистой игрой, а безудержностью своей страсти, готовностью играть в любой момент, в любой обстановке, забыв обо всем, поставив на кон последнее.

    «Во время Польской войны, в кружке наших офицеров, общем с конноартиллеристами нашей же бригады, однажды поздно вечером метали банк в палатке на разостланном на земле ковре. Вдруг поднимается попа палатки, и из-под нее вылезает к общему изумлению чья-то рука с картою, при словах: „Господа, атанде; пятерка пик идет ва-банк“, — и вслед за рукою выглянула оскаливавшаяся черепообразная и полулысая голова князя Федора Федоровича» {21. с. 436}.

    Он тоже стрелялся на дуэлях, но не с толстовской жестокостью, а с настоящей «гусарской» легкостью и удалью (что в сочетании с совсем не гусарской лысиной и страшноватой внешностью создавало специфический ужасно-комический эффект). В 1812 году он выиграл «у офицеров пари, что доставит Наполеону два фунта чаю! И доставил: и только по благосклонности Наполеона благополучно возвратился в русский лагерь» {93. с. 992}.

    «О нем рассказывали анекдот, что, приехав однажды на станцию и заказав рябчика, он вышел на двор; вслед за ним взошел в станционную комнату известный московский сорванец <…>, который насильственно посягнул на жаркое, хотя ему говорили, что рябчик заказан другим проезжим. Возвратясь в комнату и застав этого господина с поличным, князь Федор Федорович преспокойно пожелал ему хорошего аппетита и вместе с тем, выставив против него дуло заряженного пистолета, заставил проглотить без отдыха еще одиннадцать рябчиков, за которые князь заплатил. Его и подразумевал М. Н. Загоскин в своем Юрии Милославском, заставившем под подобною же угрозою поляка докончить жареного гуся» {27, с. 432}.

    «До чего у него была развита страсть ко всякого рода выходкам, видно из того, что на одном портрете он велел художнику придать пальцам на руке положение, считающееся неприличным» {749, с. 137}

    В отличие от Американца Феденька ни разу не был разжалован, храбро и благополучно прошел через военные походы начала века, в 1812 году был адъютантом Багратиона, затем дослужился до полковника, командовал Гродненским, а затем Клястицким гусарскими полками. В 1826 году он был арестован по делу декабристов, однако был оправдан и вскоре (видимо, в качестве компенсации) произведен в генералы. В1836 году постаревший Феденька (ему было уже 48 лет) был отставлен (по одной из легенд — за то, что появился на публичных гуляньях в Варшаве в обществе не совсем приличных женщин) и до своей смерти в 1863 году жил в Москве или в Остафьеве, у своей сестры Веры Федоровны и ее мужа, известного поэта князя П. А. Вяземского. Феденька тоже пережил свое время, он тоже остался легендой по иной, чем Американец. Он славился и запомнился не дикостью — но экстравагантностью, не жестокостью — но комичной удалью и бесшабашностью.

    Итак, соперники приехали к месту поединка. Как они должны быть одеты?

    Однозначно жестких требований не существовало, но были некоторые общие правила.

    На месте дуэли соперники должны появиться прилично одетыми, хотя и не обязательно при полном официальном (тем более парадном) мундире. Конечно, домашний халат или фуфайка были абсолютно немыслимы. Но и просто небрежность в одежде была бретерским вызовом противнику и неуважением к ритуалу. Поэтому становится понятным, что, например, ярость Сильвио на первом поединке начала накапливаться уже с того момента, когда его соперник явился на «поле чести» с опозданием и неглиже: «Я увидел его издали. Он шел пешком, с мундиром на сабле, <…> держа фуражку, наполненную черешнями».

    Интересно отношение к мундиру и штатской одежде у офицеров. Было принято, что в повседневной жизни старший по званию или по должности мог позволить себе в присутствии младшего какие-то вольности в одежде, в то время как младший в присутствии старшего должен быть одет по форме. Но дуэль была фактом частной жизни, где изначально соперники должны быть равны. Иногда одежда, в которой соперники явились к месту дуэли, служила знаком отношения к поединку, к противнику и могла восприниматься очень остро. Например, когда генерал П. Д. Киселев вместе с И. Г. Бурцовым приехал в Ладыжин для поединка с генералом А. Н. Мордвиновым (мы уже рассказывали об этой дуэли; во время ссоры Мордвинов был подчиненным Киселева), «Бурцов отправился к Мордвинову, который уже дожидался их. Он застал его в полной генеральской форме, объявил о прибытии Киселева <…>. Мордвинов <…> спросил, как одет Киселев. „В сюртуке“, — отвечал Бурцов. — „Он и тут хочет показать себя моим начальником, — возразил Мордвинов, — не мог одеться в полную форму, как бы следовало!“» {120, с. 26}.

    Во время самого боя единственное требование к одежде — она не должна защищать от удара. Поэтому на фехтовальной дуэли соперники дрались обычно в одних рубашках или, когда позволяла погода, с обнаженным торсом. При дуэли на пистолетах допускалась любая одежда. Обыкновенно верхнее платье снималось, но это требование исполнялось не всегда, и Лаевский на поединке с фон Кореном («Дуэль» А. П. Чехова) не только не снял, но и не расстегнул пальто — и это ему очень мешало.

    По строгим требованиям, зафиксированным, например, в кодексе В. Дурасова, дуэлянты должны были снять с себя все посторонние предметы: медальоны, медали, кошельки, пояса и т. п. (нательные кресты, конечно же, не снимались).

    В жизни это далеко не всегда соблюдалось. Медальон с портретом любимой женщины и локоном ее волос, нательный образок, которым благословила мать, или часы, подаренные погибшим другом, — все эти амулеты оберегали своих владельцев, в том числе и на дуэли. Амулет отводил вражескую пулю или же принимал удар на себя — и, разбитый, становился вдвойне памятен и могуществен. Э. Стейнметц говорит о том, что известно много случаев, когда пуля попадала в пуговицу, часы, монеты и даже в подкову, положенную в карман «на счастье» {187, vol. 2, р. 36–37}. Трудно представить, чтобы соперник или секунданты потребовали снять амулет.

    Абсолютно недопустимо было надевание каких-либо специальных защитных средств. Тут дело даже не в том, что перед боем секунданты должны были осматривать одежду соперников и честью отвечать за отсутствие под мундиром своего принципала кольчуги или кирасы, — такой осмотр практически никогда не проводился, так как был уж слишком оскорбителен. Но ведь кольчуга неизбежно обнаружится, если пуля попадет в нее — а это для дворянина в тысячу раз унизительней и страшней ранения и даже смерти. Нам, привыкшим считать жизнь важнейшей ценностью и достоянием человека, иногда трудно представить, насколько честь была важнее.

    В «детективном литературоведении» (выражение Ю. М. Лотмана), увлечению которым отдали дань и многие серьезные исследователи, была очень распространена версия о том, что Дантес на дуэли с Пушкиным был в кольчуге. Несмотря на очевидную для серьезного, спокойного, не находящегося в состоянии «вульгарно-социологического аффекта» специалиста невероятность подобного предположения, оно до сих пор кочует по популярным изданиям. Приведем один пример.

    Авторы книги об истории и возможностях криминалистической экспертизы И. П. Ищенко и М. Г. Любарский пишут: «Общественное мнение долго занимал вопрос: почему Ж. Дантес, хотя пуля противника попала прямо в него, отделался только царапиной? Считалось, что пуля срикошетила от одной из пуговиц его мундира, задев лишь руку, и это спасло ему жизнь. Но случай ли помог Дантесу?» Далее следует рассказ о том, как в 1938 году, «используя достижения судебной баллистики, инженер М. 3. Комар вычислил, что пуля Пушкина неминуемо должна была если не разрушить, то хотя бы деформировать пуговицу мундира Дантеса и вдавить ее в тело». Затем — о том, как «судебно-медицинский эксперт В. Сафонов заключил, что такой преградой,[73] скорее всего, стали тонкие металлические пластины». И, наконец, рассказывается о том, как «зимой 1962 года тайная сторона дуэли Пушкина с Дантесом окончательно сталa явной»: «Посредством современных методов криминалистического исследования были проверены все имеющиеся материалы о гибели поэта, в том числе проведен специальный эксперимент: по манекену, облаченному в мундир Дантеса, были сделаны прицельные выстрелы. Стреляли в пуговицу мундира из пистолета Пушкина и с той же позиции, в которой находился раненый поэт. Авторы эксперимента — ленинградские криминалисты и судебные медики — полностью исключили возможность рикошетирования пули. Кроме того, стало ясно, что Пушкина и его секунданта Данзаса бессовестно обманули: дуэльные пистолеты обладали разной убойной силой. То, что пистолет поэта бил слабее, установили, сопоставив повреждения, причиненные пулями из того и другого оружия» {79, с. 92–94}.

    Мы умышленно обратились не к самим материалам проведения вышеназванных экспертиз (которые, вероятно, были исполнены грамотно — в техническом смысле), а к популярной литературе, чтобы продемонстрировать абсурдность выводов. Очевидно, что игнорируется специфика дуэли, использованы сомнительные материалы («мундир Дантеса», «пистолет Пушкина») и по сути постановка вопроса предопределяет ответ. А заключительная фраза (о различной «убойной силе» пистолетов и «бессовестном обмане») позволяет усомниться и в квалификации экспертов (или интерпретаторов) — ведь на дуэльном расстоянии пистолет, который «бил слабее», был намного опаснее, так как пуля не проходила навылет, а застревала в теле раненого, причиняя более серьезные повреждения.

    Итак, соперники вышли на поединок. Согласно строгим дуэльным правилам бой следовало проводить на специальном оружии, не знакомом никому из соперников. Однако в некоторых случаях этим требованием можно было пренебречь: например, если соперники не имели под рукой специального оружия, не хотели, из боязни огласки, купить или одолжить у кого-либо из приятелей пару дуэльных пистолетов или шпаг.

    Дуэль на личном оружии допускалась также в случае серьезного оскорбления по требованию оскорбленного. В этом случае дворянин стремился демонстративно подчеркнуть, что свою честь он защищает тем же оружием, которым он защищает Отечество на поле боя, на котором он присягал государю.

    Как проходил фехтовальный поединок?

    Каждая сторона приносила с собой пару шпаг. Если предполагался бой на нейтральном оружии, то секунданты каждой стороны приносили по паре шпаг и своим честным словом заверяли, что их принципалам это оружие незнакомо. После этого секунданты совместно осматривали шпаги и по обоюдному согласию или по жребию выбирали одну пару, на которой и проводился бой (впрочем, достаточно часто секунданты еще на предварительной встрече решали, чье оружие более подходит для поединка). Затем пара шпаг предлагалась соперникам, причем правом первого выбора обладал тот, чье оружие было отвергнуто.

    Каким условиям должно было отвечать дуэльное оружие? Дуэльный кодекс В. Дурасова (который в данном случае зафиксировал сложившуюся традицию) очень строго и точно регламентировал качества, которыми должно было обладать дуэльное оружие, в том числе вес его в граммах и все параметры в сантиметрах. Кроме того, на дуэли не допускались шпаги с отполированными чашками — они могли солнечным отражением ослепить соперника; не использовались шпаги, чашки которых имели отверстия для отламывания острия клинка соперника или специальные желобы для зацепления его. Подобные фехтовальные хитрости на дуэли считались недостойными.

    Однако обычным требованием была одинаковость шпаг или, по крайней мере, одинаковая длина клинка. Когда не было выбора, вряд ли кто решился бы отказаться от боя из-за того, что имеющиеся шпаги были слишком тяжелы или недостаточно удобны.

    Наиболее знаменитым и престижным было немецкое оружие золингенских (иногда говорили — «солингенских») заводов. С начала XIX века получило распространение и оружие русских заводов, в том числе Златоустовского, где производство было налажено при помощи немецких мастеров из Золингена.

    Фехтовальный бой мог быть подвижным и неподвижным, непрерывным и периодическим. Выбор того или иного варианта определялся секундантами по соглашению (в соответствии с общепринятой традицией), несколько более весомым было требование оскорбленного.

    При неподвижной дуэли «левая нога противников должна постоянно находиться на определенном отмеченном месте» {64, с. 63}. При подвижной дуэли противникам разрешалось свободно передвигаться в пределах обозначенного секундантами поля поединка.

    Периодическая дуэль предполагала некоторое количество схваток, прерывающихся по команде секундантов через определенные промежутки времени для того, чтобы дать соперникам передохнуть. После перерыва дуэль возобновлялась. Количество схваток могло быть ограничено, или же поединок продолжался до достижения результата. Непрерывная дуэль длилась без остановок до конечного результата или до истечения установленного времени.

    Эти различия были чисто техническими. Конечно, требование неподвижности ужесточало бой, а непрерывная дуэль требовала большей физической выносливости, однако нам неизвестны ситуации, когда бы выбор того или иного вида поединка становился предметом спора или даже просто разногласий. Более того, очевидцы в своих описаниях не фиксируют эти нюансы.

    Мы не будем подробно рассматривать фехтовальные особенности дуэли. Видимо, никаких специфических отличий поединка на поле чести от боя военного или спортивного не было. Оценить общий уровень развития фехтовального искусства довольно сложно. Воспоминания и легенды о знаменитых фехтмейстерах весьма однообразны. Популярные в свое время «короли рапиры» Севербек, Севенар, Сиберт, Сиво или Гризье (о нем мы уже говорили выше) остались для нас просто именами. Сводка фехтовальных терминов, различных «терций» и «кварт», видимо, также мало нам поможет. Оценить уровень развития фехтования по достаточно многочисленным пособиям весьма затруднительно. «На одном из собраний „Серапионовых братьев“ В. Шкловский предложил описать процесс завязывания узла словами, без рисунка, утверждая, что это почти невыполнимая задача» {81, с. 118}. Описания фехтовальных приемов иногда кажутся результатом предложенного Шкловским эксперимента: «Удар с обманом стуком делается в сколько угодно приемов: надобно несколько раз переносить конец своей шпаги около конца шпаги противника с одной стороны на другую и с каждым разом стучать ногой, показывая тем, будто мы хотим колоть каждый раз, но в самом деле не колоть до тех пор, пока противник от быстроты наших движений не потеряет из виду конца нашей шпаги» {153, с. 15–16}.

    «Прежде нежели противники откроют бой, могут делать салют или здороваться. Конечно, не всегда обстоятельства позволяют выполнять подобные учтивости; и потому очень часто противники, без церемоний, прямо приступают к делу. Но в некоторых случаях, и особенно там, где хотят не столько того, чтобы проливать кровь, сколько оспорить первенство в искусстве, салютовать непременно должен всякой, кто дорожит приличием.

    Салют на шпагах состоит: а) из стойки на месте, б) ангарда, в) круга шпагою, г) поклонов и д) отбивов» {153, с. 3}.

    На дуэли (по крайней мере в XIX веке) не допускалось использование дополнительного оружия для отражения ударов (ни, естественно, щитов, ни так называемого «оружия левой руки», использование которого в Европе имеет богатые исторические традиции и которое сохранялось в спортивных поединках) или отражение их свободной рукой. Если соперник не мог удержаться от инстинктивного использования свободной руки, то секундантам позволялось — разумеется, с его разрешения — привязать его свободную руку к поясу за спиной (впрочем, описания случаев, когда было бы выполнено это требование, переходящее из одного дуэльного кодекса в другой, не встретилось нам ни в одном из источников). Если же дуэлянт отражал свободной рукой удар, чтобы затем поразить соперника, это уже расценивалось как бесчестный поступок, и секунданты должны были предотвратить убийство, при необходимости даже силой оружия. Дуэль после этого не могла продолжаться.

    Во время фехтовальной дуэли возникали различные непротокольные ситуации. Например, один из соперников мог быть обезоружен или же его оружие могло быть повреждено. В этом случае бой немедленно останавливался, соперники должны были сделать шаг или два назад. После этого секунданты поднимали оружие и вручали его обезоруженному дуэлянту или же заменяли поврежденное оружие. Если не было идентичного запасного оружия, можно было заменить его у обоих соперников на новую пару. Нанести удар обезоруженному сопернику было совершенно непозволительно.

    Выбив шпагу у своего визави, дуэлянт тем самым демонстрировал, с одной стороны, смелость и фехтовальное мастерство, с другой — благородство (тактики ведения боя на обезоружение и на поражение несколько различались). Обезоружение не могло являться причиной прекращения дуэли, бой должен был возобновиться. Однако неизбежная передышка после обезоружения одного из противников становилась потенциальным концом дуэли. Во время этой передышки секунданты, естественно, возобновляли предложения об окончании дела миром, так как соперники уже доказали свою смелость и достоинство. Обезоружив соперника, дуэлянт имел возможность принести извинения, не опасаясь обвинения в трусости.

    Во время боя один из дуэлянтов мог упасть. Даже если это было результатом удачной атаки соперника, поразить лежащего было абсолютно недопустимым. Падение считалось чисто технической ошибкой, упавшему разрешалось встать, и бой продолжался.

    В случае нанесения одному из дуэлянтов ранения, пусть самого ничтожного, бой останавливался. Раненый осматривался секундантами или врачом, и с обеих сторон высказывалось мнение о том, может ли дуэль быть продолжена. В том случае, если раненый нуждался в помощи и не мог продолжать бой, дуэль объявлялась оконченной независимо от желания или нежелания пострадавшего. Если же он особо настаивал (когда предполагалась дуэль до смертельного исхода), бой мог быть объявлен прерванным до выздоровления.

    Если продолжительность боя была ограничена по времени или количеству схваток, то после истечения установленного времени секунданты должны были прервать бой, развести соперников и объявить дуэль оконченной и удовлетворение данным. Однако дуэль, на которой не пролилась кровь, всегда была чревата для дуэлянтов обвинениями в трусости. В таких ситуациях готовность соперников продолжить бой была обычно достаточным основанием для защиты от подобных обвинений.

    Секунданты имели право остановить бой, если соперники (или один из них) слишком устали. В этом случае был возможен вариант с продолжением на следующий день на тех же (или более жестких) условиях. Довольно часто после длительной безрезультатной фехтовальной дуэли следовало предложение соперников или секундантов сменить шпаги на пистолеты — более решительное оружие.

    Теперь о поединке на пистолетах.

    На поединках практически всегда (вплоть до конца XIX века) пользовались специальными дуэльными пистолетами. Они должны были быть одноствольными, заряжающимися со ствола, гладкоствольными. В этом был определенный смысл. Гладкоствольное оружие, заряжающееся со ствола, уменьшало значение стрелковой подготовки соперников и уравнивало их шансы. Точность стрельбы из них была значительно ниже, чем, например, из распространившегося со второй половины XIX века нарезного оружия. Значительны были индивидуальные особенности каждого пистолета или пары пистолетов. «Знакомство» с пистолетами, пристрелянность их играли большую роль. На дуэли полагалось стреляться на незнакомых пистолетах, и секунданты подтверждали это своим честным словом. С незнакомым оружием в руках опытный стрелок становился почти равен новичку — известно много случаев, когда новичок убивал или ранил корифея-бретера. Меткость отступала перед случаем, человеческое мастерство — перед провидением. На дуэль даже распространилось известное игорное суеверие: «новичкам везет». (Кстати, еще одна карточная параллель: для особо важных дуэлей покупались новые, ни разу не стрелянные пистолеты — как для серьезной игры вскрывалась новая колода.)

    Недостижимость какой-либо безусловной устойчивой меткости порождала многочисленные легенды о стрелках, не знающих промаха. Романтическая культура создала образ Вильгельма Телля (в шиллеровском варианте) и легенду о меткости Байрона, в ряду других легенд, связанных с его именем. Тренировки в стрельбе из пистолета часто входили в обязательный комплект поведенческих штампов «байронического» героя. Тренировки эти могли ритуализироваться; стреляли или в карту (в туза), или расстреливали мух по стенам. Сохранилось много воспоминаний о Пушкине периода Южной ссылки (наиболее «байронического» в его биографии), рисующих поэта с пистолетом в руках.

    Вообще, сюжетный мотив «стрелок без промаха» на дуэли чрезвычайно интересен. Абсолютная меткость недостижима человеческими способами. Поэтому легенды об уникальной меткости часто носили мистический оттенок. Сильвио в пушкинском «Выстреле» окружен подчеркнуто потусторонним ореолом: «Какая-то таинственность окружала его судьбу <…> Мрачная бледность, сверкающие глаза и густой дым, выходящий изо рта, придавали ему вид настоящего дьявола». Конечно, «дьяволизм» Сильвио абсолютно условен и даже несколько ироничен. Но вот, например, Бальзак заставляет своего Рафаэля Валантена в «Шагреневой коже» реально заключить договор с потусторонними силами и потом выйти на дуэль: «В этой сверхъестественной уверенности было нечто страшное, что почувствовали даже форейторы, которых привело сюда жестокое любопытство. Играя своим могуществом, а может быть, желая испытать его, Рафаэль разговаривал с Ионафаном и смотрел на него под выстрелом своего врага. Пуля Шарля отломила ветку ивы и рикошетом упала в воду. Рафаэль, выстрелив наудачу, попал противнику в сердце и, не обращая внимания на то, что молодой человек упал, быстро вытащил шагреневую кожу, чтобы проверить, сколько стоила ему жизнь человека. Талисман был не более дубового листочка».

    С другой стороны, абсолютная меткость отчасти пересекалась с идеей «автомата» {см.: 183, с. 145–180}. «Сверхчеловеческие» способности даются отказом от каких-то человеческих качеств. Все тот же Сильвио достигает идеальной меткости только тогда, когда он теряет свое место в жизни (он везде чужой), теряет естественные эмоции и реакции (например, не отвечает на оскорбление пьяного юнца). Он никогда не промахивается, никогда не ошибается в карточных расчетах, все знает о жизни своего врага.

    И «мистический», и «автоматический» варианты связаны с целым кругом этических проблем, объединенных вокруг центрального вопроса: может ли человек встать над Судьбой, управлять ею? «Может ли», т. е. «имеет ли возможность» и «имеет ли право». И если да, то не превратится ли карточная игра в воровство и мошенничество («Пиковая дама»), а дуэль — в убийство («Выстрел»)?

    Но вернемся к дуэльному оружию.

    В повести А. А. Бестужева-Марлинского «Испытание» секунданты разговаривают с доктором:

    — Разрешите спор наш: я говорю, что лучше уменьшить заряд по малости расстояния и для верности выстрела, а господин ротмистр желает усилить его, уверяя, что сквозные раны легче к исцелению, — это статья по вашему департаменту. <…>

    — Увеличьте заряд, если нельзя его вовсе уничтожить. На шести шагах самый слабый выстрел пробьет ребра; и так как трудно, а часто и невозможно вынуть пули, то она и впоследствии может повредить благородные части {8, т. 1, с. 227–228}.

    Нужно отметить, что обычно на дуэли предпочитали не увеличить, а уменьшить заряд. Это приводило к тому, что сквозных ранений было меньше, пули застревали в теле, и лечение затруднялось. А если пуля и выходила, то, обладая малой скоростью, рвала ткани — так камень разбивает стекло, а пуля оставляет в нем маленькое отверстие. Ранение в корпус, особенно в область живота, очень часто становилось смертельным — такие ранения получили Пушкин, Чернов, Новосильцев, генерал Мордвинов и многие другие. Ранение в конечность (особенно если была задета кость) могло искалечить — ампутации были очень распространены.

    Дуэльные пистолеты продавались парами в специальных футлярах (коробках, чемоданчиках). В футляре предполагалось также место для пороха, пуль и аксессуаров, необходимых для заряжения. Пистолеты могли быть искусно инкрустированы, некоторые из них являлись настоящими произведениями искусства.

    Наибольшей популярностью в первой трети XIX века пользовались французские пистолеты Лепажа и немецкие Кюхенрейтера. Благодаря «Евгению Онегину» «стволы Лепажа» стали в русской культуре символом дуэли, но «кухен-рейтеры» (в обиходной речи чаще встречалось произнесение этого слова именно через «у», а не через «ю») были столь же авторитетны, желанны и доступны.

    Заряжение производилось секундантами непосредственно на месте дуэли. Но предварительно, накануне, требовалось осмотреть пистолеты и подготовить все необходимое. Очень подробно этот процесс описан в уже многократно цитировавшейся нами повести «Испытание»: «Старый слуга Валериана плавил свинец в железном ковше, стоя перед огнем на коленях, и лил пули — дело, которое он прерывал частыми молитвами и крестами. У стола какой-то артиллерийский офицер[74] обрезывал, гладил и примерял пули к пистолетам. В это время дверь осторожно растворилась, и третье лицо, кавалерист-гвардеец,[75] вошел и прервал на минуту их занятия.

    — Bonjour, capitaine, — сказал артиллерист входящему. — Все ли у вас готово?

    — Я привез с собой две пары: одна Кухенрейтера, другая Лепажа; мы вместе осмотрим их.

    — Это наш долг, ротмистр. Пригоняли ли вы пули?

    — Пули деланы в Париже и, верно, с особенною точностью.

    — О, не надейтесь на это, ротмистр! Мне уже случилось однажды попасть впросак от подобной доверчивости. Вторые пули — я и теперь краснею от воспоминания — не дошли до полствола, и как мы ни бились догнать их до места, — все напрасно. Противники принуждены были стреляться седельными пистолетами — величиной едва ли не с горный единорог, и хорошо, что один попал другому прямо в лоб, где всякая пуля — и менее горошинки и более вишни — производит одинаковое действие. Но посудите, какому нареканию подверглись бы мы, если б эта картечь разбила вдребезги руку или ногу?

    — Классическая истина! — отвечал кавалерист, улыбаясь.

    — У вас полированный порох?

    — И самый мелкозернистый.

    — Тем хуже; оставьте его дома. Во-первых, для единообразия мы возьмем обыкновенного винтовочного пороху; во-вторых, полированный не всегда быстро вспыхивает, а бывает, что искра и вовсе скользит по нем <…>. Пули твои никуда не годятся! — вскричал нетерпеливо старику слуге артиллерист, бросив пару их на пол. — Они шероховаты и с пузырьками.

    — Это от слез, Сергей Петрович! — отвечал слуга, отирая заплаканные глаза. — Я никак не могу удержать их; так и бегут и порой попадают в форму» {8, т. 1, с. 220–223}.

    Подготовка пистолетов, пуль, пороха, затем заряжение — во всех этих манипуляциях очень многое зависело от личного опыта и умения. Ошибка — случайная или преднамеренная — могла слишком дорого стоить.

    Именно на этом этапе была высока опасность фальсификации дуэли. Попытка такой фальсификации подробно описана в «Княжне Мери»: «Драгунский капитан, разгоряченный вином, ударил по столу кулаком, требуя внимания.

    — Господа! — сказал он, — это ни на что не похоже; Печорина надо проучить! <…> хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…

    — Хотим — только как?

    — А вот слушайте: Грушницкий на него особенно сердит — ему первая роль! Он придерется к какой-нибудь глупости и вызовет Печорина на дуэль… Погодите: вот в этом-то и штука… Вызовет на дуэль: хорошо! Все это — вызов, приготовления, условия — будет как можно торжественнее — и ужаснее, — я за это берусь; я буду твоим секундантом, мой бедный друг! Хорошо! Только вот где закорючка: в пистолеты мы не положим пуль. Уж я вам отвечаю, что Печорин струсит, — на шести шагах их поставлю, черт возьми! Согласны ли, господа?

    — Славно придумано! согласны! почему же нет? — раздалось со всех сторон. — А ты, Грушницкий?

    <…> после некоторого молчания он встал с своего места, протянул руку капитану и сказал очень важно: „Хорошо, я согласен“.

    После того как Грушницкий с драгунским капитаном пытались подкараулить Печорина у дома княжны, а потом Печорин невольно услышал их рассказ о ночном похождении, Грушницкому не пришлось „придираться к какой-нибудь глупости“, так как он был публично оскорблен. Но и его планы изменились — он захотел настоящей дуэли. Вернер сообщает Печорину:

    — Против вас, точно, есть заговор, — сказал он. — Я нашел у Грушницкого драгунского капитана и еще одного господина, которого фамилию не помню; я на минуту остановился в передней, чтобы снять калоши; у них был ужасный шум и спор… „Ни за что не соглашусь! — говорил Грушницкий: — он меня оскорбил публично — тогда было совсем другое…“ — „Какое тебе дело? — отвечал капитан: — я все беру на себя. Я был секундантом на пяти дуэлях, и уж знаю, как это устроить. Я все придумал. Пожалуйста, только мне не мешай. Постращать не худо. А зачем подвергать себя опасности, если можно избавиться?“ В эту минуту я взошел».

    Вернер не только пересказывает то, что слышал, но и делится своими соображениями: «Они, то есть секунданты, должно быть, несколько переменили свой прежний план и хотят зарядить пулею один пистолет Грушницкого. Это немножко похоже на убийство, но в военное время, и особенно в азиатской войне, хитрости позволяются; только Грушницкий, кажется, поблагороднее своих товарищей. Как вы думаете? должны ли мы показать им, что догадались?

    — Ни за что на свете, доктор; будьте спокойны; я им не поддамся.

    На месте дуэли, после того как Печорин объявил свое условие — стоять на краю скалы, — по жребию первый выстрел достался Грушницкому:

    — Пора, — шепнул мне доктор, дергая за рукав: — если вы теперь не скажете, что мы знаем их намерения, то все пропало… Посмотрите, он уж заряжает… если вы ничего не скажете, то я сам…

    — Ни за что на свете, доктор!

    Любопытно, что делал бы Печорин, если бы первый выстрел достался ему? Впрочем, это вопрос к Лермонтову. А Печорин все рассчитал верно; единственное, чего он должен был опасаться, это безволия, даже паники, в которую впал Грушницкий. У него не хватило сил убить безоружного врага, но не хватило и сил выстрелить на воздух; он ведь мог сдуру и попасть! Но вот черед стрелять Печорину.

    „Следующие слова я произнес нарочно с расстановкой, громко и внятно, как произносят смертный приговор.

    — Доктор, эти господа, вероятно второпях, забыли положить пулю в мой пистолет: прошу вас зарядить его снова, — и хорошенько!

    — Не может быть! — кричал капитан: — не может быть! я зарядил оба пистолета, — разве что из вашего пуля выкатилась… Это не моя вина! А вы не имеете права переряжать… никакого права… это совершенно против правил, я не позволю…

    <…> Грушницкий стоял, опустив голову на грудь, смущенный и мрачный.

    — Оставь их! — сказал он, наконец, капитану, который хотел вырвать пистолет мой из рук доктора. — Ведь ты сам знаешь, что они правы“.

    Мы видим, что соперники и секунданты пренебрегли требованиями ритуала: пистолеты заряжал только один секундант, он же раздал затем оружие, а не предложил заряженную пару на выбор противной стороне, как полагалось. Видимо, такое нестрогое отношение к ритуалу в этой части было распространено — драгунский капитан даже не предполагает, что его плану могут помешать.

    Фальсифицированные дуэли случались нечасто, но легенды о них составляют весьма существенную часть дуэльного мифа.

    Первый вариант — это „пробочная дуэль“. Есть две версии о происхождении этого термина. По одной из них, двое дуэлянтов, желавшие сохранить видимость серьезного поединка, но при этом избегнуть опасности, договорились зарядить пистолеты пробками вместо пуль.

    По другой версии, тут все дело в неправильном переводе с французского, и речь идет не о „duel a liege“ („пробочной“), а о „duel a Liege“ („льежской“). Льеж — город в Бельгии, куда, якобы, часто ездили французы, чтобы спокойно обменяться выстрелами или фехтовальными выпадами, а затем отметить благородное примирение шампанским без оглядки на французскую полицию (бельгийское законодательство было менее строго к дуэлянтам, чем французское, если никто не пострадал) {86, с. 48}. „Пробочная дуэль“ не опаснее выстрела пробки из бутылки шампанского — ироническое сравнение двух этих действий было устойчивым штампом.

    Существовала также легенда о дуэли, на которой соперникам зарядили пистолеты вместо свинца клюквой. Этот сюжет приписывали разным персонажам. Например, говорили, что так разыграли Кюхельбекера на дуэли с Пушкиным. Не исключено, что Паяц в „Балаганчике“ Блока, „истекающий клюквенным соком“, — отчасти реминисценция и на этот сюжет.

    Существовали и легенды о дуэлях-убийствах, когда пистолет одного из соперников неправильно заряжался не шутки ради, а всерьез. Подобные слухи ходили о так называемой „иркутской дуэли“, о ней есть смысл рассказать подробнее. История эта произошла в конце 1850-х годов в Иркутске, где находились все губернские учреждения и Главное управление Восточной Сибири. Генерал-губернатором Восточной Сибири в то время был Николай Николаевич Муравьев-Амурский, окруживший себя „детьми сановитых папенек, аристократической молодежью“, которых, как утверждал В. Ф. Раевский (здесь мы в основном опираемся на его рассказ), местные жители называли „навозными чиновниками“. „Главой и коноводом“ их был Федор Андреевич Беклемишев, молодой тогда человек (ему еще не было тридцати лет), известный не только своим взяточничеством, но и буйными выходками. И вот в эту обстановку попал приехавший сюда молодой чиновник Михаил Сергеевич Неклюдов. С самого начала он не только не захотел примкнуть к „навозным“, но и начал их обличать и чуть ли не стыдить. Беклемишев с компанией возненавидели его и стали искать способа избавиться. Дело дошло до публичных жестоких оскорблений.

    „На этот раз, как видно, чаша уже переполнилась, и Неклюдов решился выйти из своей пассивной и молчаливой роли. В этот же самый день Муравьев уехал на Амур, простившись надолго с Иркутском; отъезд его лишил Неклюдова единственной надежды на защиту сверху и, с другой стороны, совершенно развязывал руки беклемишевской партии, потому что оставшиеся налицо в городе власти <…> были слепые исполнители воли Беклемишева“. Неклюдов отправился к своему врагу и потребовал объяснений, а услышав вместо них новые дерзости, дал пощечину. „Последний в ответ на это вцепился ногтями и расцарапал лицо противнику, завязалась борьба, и так как физическая сила была на стороне Неклюдова, то он легко сгреб под себя тщедушного члена Совета[76] и помял его порядочно“. Друзья уговорили Беклемишева послать вызов. Состоялась дуэль, на которой Неклюдов был смертельно ранен и скончался в тот же день.

    Этот поединок с самого начала вызывал у многих вопрос: „Был ли это честный, равный бой с одинаковыми шансами риска и опасности для обоих противников или под облагороженной формой дуэли точно свершилось изменническое убийство беззащитного человека?“ В пользу последнего говорило очень многое. Все высшие власти города знали о готовящейся дуэли и всячески помогали Беклемишеву: полицмейстер Сухотин продержал Неклюдова несколько часов на гауптвахте; он же отправил караульных на все заставы с приказом задержать Неклюдова, если тот вздумает уехать из города; „а управляющий губернией даже, говорят, снабдил Беклемишева своими пистолетами“. Наконец, совершенно анекдотический факт: все тот же полицмейстер Сухотин во время поединка наблюдал за ходом дела с ближайшей к месту дуэли колокольни в подзорную трубу!

    Но еще более серьезны сведения (различной степени достоверности) о том, что Беклемишев не допустил к поединку выбранного его соперником секунданта и дал ему человека из своего окружения; о том, что пистолет Неклюдова не был заряжен; наконец, о том, что случайные свидетели видели, „как Беклемишев до сигнала подбежал вдруг к Неклюдову и выстрелил ему в упор“.

    Поединок взбудоражил город, большинство населения которого, естественно, поддерживало несчастного Неклюдова. На похороны его собралось множество людей, и „замечательно, что вопреки духовному положению, воспрещающему отпевать убитых на дуэли наравне с самоубийцами, полиция сделала распоряжение отпеть Неклюдова и тем как бы признала его за убитого насильственно“.

    Поединок этот получил и международную огласку, потому что В. Ф. Раевский, живший в Иркутске, послал статью-письмо А. И. Герцену для опубликования в „Колоколе“, в то время как М. В. Буташевич-Петрашевский и Ф. Н. Львов (петрашевец; оба они в это время также были в Иркутске) организовали общественное мнение в городе и публикации в местной прессе. Опровержение на письмо Раевского, написанное М. А. Бакуниным и также опубликованное Герценом, было пристрастно (Бакунин был племянником Муравьева и всячески защищал и самого генерал-губернатора, и его приближенных). Вот такой шумной и таинственной оказалась чуть ли не первая в Сибири дуэль {142, с. 381–396}.

    А. И. Герцен в „Былом и думах“ рассказал о дуэли Курнэ и Бартелеми, двух политических эмигрантов в Англии. Курнэ был убит. На поединке его пистолет несколько раз дал осечку. На суде было выдвинуто предположение, что секунданты Бартелеми, заряжавшие пистолеты, положили на капсюль в пистолете Курнэ кусочек тряпки. Судья не стал вникать в подробности дуэли двух эмигрантов, и подозрения остались подозрениями.

    Вернемся к общим правилам проведения дуэлей на пистолетах. Различали два основных типа дуэли: с места и со сближением.

    При дуэли с места соперники должны были стрелять с тех позиций, на которые их расставили секунданты. Выстрелы могли производиться по команде одновременно; по желанию; по очереди.

    При выстрелах по очереди европейская традиция (особенно французская) предоставляла право первого выстрела оскорбленному. Для Бальзака, например, это не подлежит сомнению: „Первый выстрел за мной, по праву оскорбленной стороны“ („Гобсек“). В России же безусловно преобладала традиция, согласно которой право первого выстрела могло быть определено только по жребию („Выстрел“, „Герой нашего времени“ и др.).

    При одновременных выстрелах по команде дуэлянты, стоя на своих местах, держат оружие вверх или вниз стволом. По команде секундантов „раз“ соперники направляют пистолеты друг на друга, прицеливаются и одновременно стреляют по команде „три“.

    При дуэли с выстрелами по желанию секунданты, расставив соперников, подают одну команду: „Стреляйте!“ После этой команды в течение определенного времени каждый из дуэлянтов имеет право выстрелить в любой момент.

    Времени, по кодексу В. Дурасова, отпускается по тридцать секунд каждому при выстрелах по очереди, одна минута при выстрелах по желанию. Раненый соперник имеет право на выстрел в течение тридцати секунд после ранения. В реальной жизни секунданты, конечно, не засекали время по хронометру. По крайней мере, нам не известны случаи, когда дуэль прекратилась бы секундантами из-за того, что дуэлянт не успел выстрелить, не уложился в нормативное время. Даже просто торопить соперника считалось недостойным и мелочным.

    Дуэль с места представляет собой довольно простой вариант. Самый существенный фактор — расстояние, с которого будет производиться стрельба, — жестко определяется до дуэли и уже не зависит от воли соперников. Но дуэль — это все-таки ритуальный бой, а не ритуальное исполнение составленных условий. Возможности выбора у соперников очень малы; собственно, они ограничены двумя вопросами: стрелять в соперника — или не стрелять (отказаться от выстрела, выстрелить на воздух); а если стрелять, то насмерть (целить в голову, сердце или живот) или до крови (в руку, ногу). При выстрелах по сигналу у дуэлянтов не вполне достаточно времени, чтобы прицелиться. При выстрелах по очереди добавляется возможность уступить право первого выстрела — и, соответственно, возможность не принять этой уступки. При выстрелах по желанию выбор усложняется: каждый из дуэлянтов хотел бы выстрелить первым, опередить соперника, но и прицелиться поточнее. Однако и здесь решение соперников во многом определено расстоянием. Если оно было большим, то дольше и тщательней прицеливались — и все равно слишком часто промахивались. Если расстояние было малым, то каждый спешил выстрелить первым — и часто оба успевали убить или смертельно ранить друг друга.

    Впрочем, в России соперники далеко не всегда строго относились к соблюдению мелких формальностей. Изменения в правила могли быть внесены прямо на поле боя. Так, на дуэли генералов Киселева и Мордвинова соперники сначала собирались стрелять по желанию, но никто не захотел стрелять первым, поэтому они, уже у барьеров, с пистолетами в руках, решили стрелять одновременно по команде.

    Мы уже говорили, что при стрельбе из незнакомых пистолетов определяющим фактором было расстояние. В дуэльной практике первой половины XIX века существовало три основных типа расстояний. Расстояние свыше пятнадцати шагов воспринималось как большое. Вероятность результативного исхода при таких расстояниях была мала, поэтому уже само назначение его было недвусмысленным указанием на „миролюбие“ соперников. Предложить стреляться насмерть на расстоянии тридцати шагов — значит сделать себя посмешищем в глазах общества. Даже при абсолютном миролюбии и, скажем так, непредрасположенности к тому, чтобы рисковать жизнью, соперники, конечно же, предпочитали менее откровенные варианты.

    Расстояние от восьми до пятнадцати шагов считалось нормальным. Оно было вполне допустимо и для дуэли формальной, и для смертельной.

    Любопытен диалог Павла Петровича Кирсанова с Базаровым по поводу условий поединка. Кирсанов:

    — Я имею честь предложить вам следующее: драться завтра рано, положим, в шесть часов, за рощей, на пистолетах; барьер в десяти шагах…

    — В десяти шагах? Это так; мы на это расстояние ненавидим друг друга.

    — Можно и восемь, — заметил Павел Петрович.

    — Можно, отчего же!

    И потом, уже на месте поединка:

    — Нет, заряжайте вы, а я шаги отмеривать стану. Ноги у меня длиннее, — прибавил Базаров с усмешкой. — Раз, два, три…

    — Евгений Васильевич, — с трудом пролепетал Петр (он дрожал, как в лихорадке), — воля ваша, я отойду.

    — Четыре… пять… Отойди, братец, отойди; можешь даже за дерево стать и уши заткнуть, только глаз не закрывай; а повалится кто, беги подымать. Шесть… семь… восемь… — Базаров остановился. — Довольно? — промолвил он, обращаясь к Павлу Петровичу, — или еще два шага накинуть?

    — Как угодно, — проговорил тот, заколачивая вторую пулю.

    — Ну, накинем еще два шага. — Базаров провел носком сапога черту по земле.

    Базарову, в принципе, все равно — десять будет шагов или восемь. Он иронизирует над этой игрой, в которую его втянул Павел Петрович. С точки зрения ритуала, столь педантично соблюдаемого Кирсановым, оба эти расстояния равно допустимы — это и не „пробочные“ двадцать, и не бретерские три. Но Базарову это смешно. Почему именно десять? Разве они ненавидят друг друга именно на десять шагов, а не на восемь? Разве тут дело в числе?

    Не следует забывать еще и того, что Павел Петрович „вот уже пять лет, как не стрелял“ из своих пистолетов (и неизвестно, чистил ли он их в течение этого времени). Можно быть уверенным, что и из других пистолетов он тоже не стрелял.

    И наконец, еще одно: в десяти шагах у них ближние барьеры, а ведь разошлись они на тридцать и выстрелили, видимо, шагов с двадцати (Кирсанов выстрелил, не доходя до барьера, а Базаров и вообще „тихонько двинулся вперед“).

    Так что же это тогда, фарс?

    Но ведь все вполне серьезно: „Базаров тихонько двинулся вперед, и Павел Петрович пошел на него, заложив левую руку в карман и постепенно поднимая дуло пистолета… Он мне прямо в нос целит, — подумал Базаров, — и как щурится старательно, разбойник! Однако это неприятное ощущение. Стану смотреть на цепочку его часов…“ Что-то резко зыкнуло около самого уха Базарова, и в то же мгновение раздался выстрел. „Слышал, стало быть ничего“, — успело мелькнуть в его голове. Он ступил еще раз и, не целясь, надавил пружинку».

    Ритуал заставляет героев действовать против воли (по крайней мере — против своих предварительных планов), но и возникшие во время поединка намерения не осуществляются. Метивший «прямо в нос» Кирсанов дал промах, стрелявший «не целясь» Базаров ранил соперника в ляжку (впрочем, если бы он целил в ляжку — попал бы непременно в живот).

    Но дуэль достигла своего результата. Павел Петрович так и не смог «исправить» Базарова: остались и его ерничество, и его «дело» — медицина («теперь я уже не дуэлист, а доктор»), и его плебейский демократизм (камердинер Петр — свидетель). Но Базаров при всем том все-таки исполнил ритуал — и даже не издевался особенно над дуэлью, не предлагал драться через платок или на скальпелях. Оказавшись в критическом ситуации, они убедились, что могут уважать друг друга. Кирсанов: «Дуэль, если вам угодно, не возобновляется. Вы поступили благородно… сегодня, сегодня — заметьте». В чем благородство? В том, что подтрунивал до самого барьера? Что стрелял не целясь? Что рану перетянул?

    Базаров: «О прошлом вспоминать незачем». Уж не извинения ли они друг у друга просят? Уж не отпускают ли грехи? Отнюдь. «Павел Петрович старался не глядеть на Базарова; помириться с ним он все-таки не хотел; он стыдился своей заносчивости, своей неудачи, стыдился всего затеянного им дела, хотя и чувствовал, что более благоприятным образом оно кончиться не могло. <…> Молчание длилось, тяжелое и неловкое. Обоим было нехорошо. Каждый из них сознавал, что другой его понимает. Друзьям это сознание приятно, и весьма неприятно недругам, особенно когда нельзя ни объясниться, ни разойтись». Им неловко от происшедшего — но именно так они избежали ненужных сцен и унизительных оскорблений.

    Но вернемся к расстоянию между стреляющими на дуэли. Расстояние меньше восьми шагов считалось принадлежностью смертельных, «кровавых» поединков. Чаще всего в этих случаях назначались три шага. При таком расстоянии выстрелы по очереди не имели смысла: если дать одному из соперников на трех шагах прицелиться и спокойно выстрелить, то другому можно и пистолета не заряжать. Бессмысленна была бы и дуэль с выстрелами по желанию — оба соперника желали бы только одного: выстрелить как можно быстрее. Поэтому при малых расстояниях поединки проводились с выстрелами по команде. Единственная тактика и единственный шанс остаться в живых (идя на такие условия, далеко не все оставляли себе надежду на возможность уцелеть, но все-таки…) — это выстрелить первым, и настолько опередить соперника, чтобы он еще не успел навести оружие. Этот шанс был бесконечно мал, и чаще всего после дуэли на малых расстояниях обоих соперников уносили тяжело раненными или убитыми.

    При таких неизбежно кровопролитных дуэлях, как правило, основное соперничество, основная борьба выносились за рамки боя. Взаимное психологическое давление, нагнетаемая демонстрация бесстрашия, пренебрежения к смертельной опасности, уверенность в удаче напоминали игру в покер, где главное заключается не во вскрытии карт, а в игре на повышение ставок.

    Такие дуэли носили мистический, сакраментальный характер, что проявлялось, в частности, и в специфических способах организации пространства боя: объявлялись не только поединки на трех или пяти шагах, но и «в могиле» — когда соперники стрелялись в свежевырытой могиле (подразумевалось, что погибший будет в этой могиле и похоронен); или «через платок» — когда соперники стрелялись, держа между собой левыми руками два края одного платка.

    Чтобы немного уменьшить неизбежность кровавого исхода, внести элемент непредсказуемости, часто применялось такое осложняющее дополнительное условие: соперники у барьеров стояли спиной друг к другу и по команде должны были сначала обернуться, а уже потом выстрелить.

    Но в любом случае дуэль на малом расстоянии была принадлежностью бретерского типа поведения. Требование ее могло служить своеобразной визитной карточкой бретера. Как говорил Денис Давыдов о Федоре Уварове-Черном: «Бедовый он человек с приглашениями своими. Так и слышишь в приглашениях его: „Покорнейше прошу вас пожаловать ко мне пообедать, а не то извольте драться со мною на шести шагах расстояния“» {37, т. 8, с. 468–469}.

    По сравнению с дуэлью с места, дуэль со сближением давала возможность каждому сопернику найти свою линию поведения, определить свою тактику и сделать свой выбор.

    При дуэли со сближением секунданты отмечали для каждого из соперников два барьера — «дальний» и «ближний». Между ближними барьерами расстояние почти никогда не превышало десяти шагов. Возможны были и варианты с одним общим ближним барьером. Дальние барьеры отстояли от ближних на пять — пятнадцать шагов каждый. Перед началом дуэли секунданты расставляли соперников на дальние барьеры. По команде («Сходитесь!» или «Сближайтесь!») каждый из дуэлянтов имел право двигаться в сторону противника до ближнего барьера или оставаться на месте, прицеливаться и производить первый выстрел по своему усмотрению.

    Существовало четыре варианта правил, по которым производился второй выстрел. Противники должны были: 1) оставаться на своих местах (т. е. на том расстоянии, с которого был произведен первый выстрел); 2) и 3) один из них выходил на ближний барьер, а другой оставался на месте; 4) оба выходили на свои ближние барьеры.

    Первый вариант был самый простой и нелогичный. В нем таилась опасность профанации: поскольку дальние барьеры отстояли друг от друга на достаточно большое расстояние, один из дуэлянтов, желающих окончить дело с наименьшим риском для себя, мог выстрелить первым как можно быстрее, пока соперник не успел приблизиться, и тем вынудить его также стрелять издалека.

    По второму варианту дуэлянт, произведя выстрел, должен оставаться на месте, а его соперник имеет право продолжить движение до своего ближнего барьера и стрелять с него. В этом варианте также был довольно существенный недостаток: если первый выстрел ранил дуэлянта, то он чаще всего просто не мог воспользоваться своим правом выйти к барьеру. Да и излишне миролюбивый дуэлянт быстрым выстрелом мог обеспечить ответный с расстояния примерно двадцати шагов.

    Гораздо логичнее и распространеннее в первой половине XIX века был третий вариант, согласно которому дуэлянт, выдержавший выстрел, приглашал стрелявшего первым соперника к ближнему барьеру, сам оставаясь на месте. В этом случае его шансы (компенсация за риск) возрастали пропорционально риску.

    Дуэль со сближением и вызовом соперника на барьер для второго выстрела давала участникам довольно большую свободу действий, требовала от них осмысленного поведения, грамотной тактики. Возможны были два принципиально различных решения, назовем их условно «тактикой первого выстрела» и «тактикой второго выстрела».

    «Тактика первого выстрела»: оставаясь на месте, тщательно прицелиться в движущегося навстречу соперника и постараться поразить его первым выстрелом. Стрелять лучше всего в тот момент, когда соперник остановится и начнет наводить оружие и прицеливаться.

    «Тактика второго выстрела»: сразу же по команде энергично выдвинуться к барьеру и оттуда или спокойно прицеливаться в приближающегося противника, или спровоцировать его на неподготовленный выстрел, вызвать на барьер и стрелять с минимального расстояния.

    «Тактика первого выстрела» делала ставку на меткость; по сути это была пассивная тактика. «Тактика второго выстрела», наоборот, делала ставку на психологическую и эмоциональную агрессию, на умение вывести соперника из равновесия.

    «Первый выстрел» требовал рассудительности и расчетливости, «второй» — азарта и риска. Однако, если учитывать характеристики оружия, которым пользовались дуэлянты в первой половине XIX века, и естественную невозможность спокойно стоять под прицелом, — вторая тактика была более надежной. Ю. М. Лотман, комментируя дуэль Онегина с Ленским, писал: «И для Пушкина, и для читателей романа, знакомых с дуэлью не понаслышке, было очевидно, что тот, кто желает безусловной смерти противника, не стреляет с ходу, с дальней дистанции и под отвлекающим внимание дулом чужого пистолета, а, идя на риск, дает по себе выстрелить, требует противника к барьеру и с короткой дистанции расстреливает его как неподвижную мишень» {108, с. 100}.

    Пушкин, достаточно опытный дуэлянт, на поединке с Дантесом быстро вышел к барьеру и начал целиться в медленно приближавшегося соперника — и тот был вынужден остановиться, не доходя до барьера, и не тратить много времени на прицеливание. Может быть, если бы Пушкин повел себя иначе, то и Дантес получил бы возможность спокойно прицелиться и ранить Пушкина (он, вероятно, и целился именно в бедро, а не в живот). Впрочем, тогда увеличивалась и вероятность того, что Дантес был бы ранен сам, а затем появился бы в свете с перевязанной рукой, и его пылкие взоры, направленные на Наталью Николаевну Пушкину, наполнились бы трагизмом жертвенности.

    Уверенный выход к барьеру сразу после команды секунданта мог совершенно выбить соперника из колеи. Вот описание поединка русского офицера Глинского с неким французом в романе Н. А. Бестужева «Русский в Париже 1814 года»: «Наконец, пистолеты снова в руках противников, и со словом „Начинайте!“ Глинский поднял пистолет, прямо подошел к барьеру, но француз, целясь на каждом полшаге, выстрелил не более как в двух шагах от своего места. Глинский пошатнулся и схватил себя за левую руку. „Это ничего, — сказал он, — теперь пожалуйте ко мне поближе, г. кавалер Почетного легиона“, но г. кавалер не в силах был этого сделать: мысль о том, что жизнь его теперь совершенно зависела от Глинского, отняла у него последние силы. Колени затряслись, пистолет выпал из руки, и он почти повалился на руки секундантов, подбежавших поддержать его» {11, с. 297}.

    Подобная дуэль случилась во «Фрегате „Надежда“ А. А. Бестужева-Марлинского: „У меня секундантом был один гвардеец, премилый малый и прелихой рубака… В дуэлях классик и педант, он приводил в Елисейские поля и в клинику не одного, как друг и недруг. Он дал мне добрые советы, и я воспользовался ими как нельзя лучше. Я пошел быстрыми, широкими шагами навстречу, не подняв даже пистолета; я стал на место, а противник мой был еще в полдороге. Все выгоды перешли тогда на мою сторону: я преспокойно целил в него, а он должен был стрелять на ходу. Он понял это и смутился: на лице его написано было, что дуло моего пистолета показалось ему шире кремлевской пушки, что оно готово проглотить его целиком. Со всем тем стрелок по ласточкам хотел предупредить меня, заторопился, спустил курок — пуля свистнула — и мимо. Надо было видеть тогда лицо моего героя. Оно вытянулось до пятой пуговицы“. {8, т. 2, с. 93}.

    Выстреливший первым дуэлянт должен был ожидать выстрела соперника неподвижно, но при этом не считалось зазорным встать в „дуэльную позу“, т. е., по описанию одного литературного дуэлянта, „боком, с пистолетом, поднятым отвесно против глаза, для того, <…> чтобы по возможности закрыть рукою бок, а оружием голову, хотя прятаться от пули под ложу пистолета, по мне одно, что от дождя под бороной. Это плохое утешение для человека, по которому целят на пяти шагах, и как ни вытягивался противник мой <…>, все еще оставалось довольно места, чтобы отправить его верхом на пуле в безызвестную экспедицию“ {8, т. 2, с. 94}.

    Тем не менее встать в „дуэльную позу“ считалось нормальным, а встретить пулю грудью — молодечеством и глупостью. Именно таким неуклюжим глупцом выглядел Пьер Безухов в глазах Долохова и секундантов: „<…> Долохов крикнул: — К барьеру! — И Пьер, поняв, в чем дело, остановился у своей сабли. Только десять шагов разделяло их. Долохов <…> поднял пистолет и стал целиться.

    — Боком, закройтесь пистолетом, — проговорил Несвицкий.

    — Закройтесь! — не выдержав, крикнул даже Денисов своему противнику.

    Пьер с кроткою улыбкой сожаления и раскаяния, беспомощно расставив руки и ноги, прямо своею широкою грудью стоял перед Долоховым и грустно смотрел на него“.

    Дантес не был ни глупцом, ни молодцом — когда Пушкин стрелял в него, лежа на снегу, он стоял боком, прикрыв грудь правой рукой {177, с. 133}.

    При определенных условиях дуэлянт имел право отказаться от выстрела или выстрелить на воздух (в пушкинское время говорили обычно так, а не „в воздух“).

    Дуэль с выстрелами по желанию давала право выстрелить на воздух только сопернику, стрелявшему вторым. Выстрелить первым на воздух — это не благородство и не достойное миролюбие, а трусость, попытка сорвать дуэль и, следовательно, оскорбление всем ее участникам. При дуэли с определением очередности выстрелить на воздух мог и первый, но все-таки лучше было уступить свое право, выдержать выстрел соперника и только после этого разрядить пистолет на воздух.

    Выстрел на воздух как жест мог иметь самые различные, иногда противоположные значения. Он мог означать принципиальную позицию дуэлянта — не убивать. Мог означать признание своей неправоты в ссоре, приведшей к поединку, и одновременно предложение мира. Считалось очень благородным — выдержать выстрел и после этого отказаться от своего и принести извинения сопернику. Если ссора была не очень серьезной, то примирение после выстрела на воздух становилось неизбежным. Вот, например, Бальзак дал своим героям огромные седельные пистолеты (из которых довольно трудно попасть на дуэли) — и смеется: „Шутник Вернье чуть не застрелил корову, которая паслась у обочины дороги в десяти шагах от него.

    — О, вы выстрелили в воздух! — воскликнул Годиссар. И противники обнялись.

    — Сударь, — сказал вояжер, — ваша шутка была несколько резка, но зато забавна. Мне очень досадно, что я на вас накинулся, но я был вне себя. Я считаю вас человеком порядочным“ {17, т. 6, с. 224}.

    Но отказ от ответного выстрела или выстрел на воздух могли быть и знаком презрения к сопернику, к его недостойному поведению — как, например, на упоминавшейся уже дуэли из романа Н. А. Бестужева: „Глинский опустил пистолет.

    — Я знал это наперед, милостивые государи <…>. Теперь ему довольно этого наказания; но в другой раз я употреблю оружие, которое наведет менее страха, но сделает больше пользы“.

    Обычно дуэль состояла из обмена выстрелами, однако таких обменов могло быть несколько. Если по условию окончание дуэли ставилось в зависимость от ранения или смерти одного из участников, то предполагалось или специально оговаривалось, что в случае безрезультатного обмена выстрелами дуэль должна быть продолжена „сначала“. В том случае, если условия дуэли специально не оговаривались или же в них не предусматривался вариант обоюдного промаха, то предложение возобновить поединок могло последовать прямо на поле боя. При настойчивом желании одного из соперников второй считал себя обязанным согласиться, и секунданты уж тем более ничего не могли изменить. Угроза повторного оскорбления (часто — более жестокого) могла быть последним аргументом.

    Каждый обмен выстрелами обладал некоторой самостоятельностью: соперники возвращались на исходные позиции; если второй выстрел был на воздух, то при продолжении боя это никого ни к чему не обязывало; после каждого обмена выстрелами могли возобновиться мирные переговоры, могли быть принесены и приняты извинения. После первого безрезультатного обмена выстрелами последующие чаще всего производились по тем же правилам; жребий обычно бросался заново. Если соперники считали, что им помешала погода, они могли ужесточить условия; понятно, что стреляться в метель на тех же условиях, что и в ясную погоду, — нелепо.

    Во время дуэли могли возникнуть различные непредвиденные ситуации, связанные с оружием. Разрешение их всегда вызывало много споров, так как существовало два принципиально различных подхода.

    С одной стороны, дуэль — это ритуал, и все, что было допущено к дуэли, тем самым становилось ритуальным и замене не подлежало. Иначе говоря, после того, как дуэлянт взял заряженное оружие в руки, он должен им сражаться до конца. То, что происходит с оружием в руках дуэлянта, происходит по воле той высшей силы, которой соперники вручили свою судьбу.

    С другой стороны, дуэль — это все-таки бой, поэтому в боевом отношении соперники должны находиться в равных условиях, ущербность оружия должна быть устранена или компенсирована.

    В большинстве случаев побеждала вторая точка зрения — оружие заменяли, но с обязательного, пусть формального, разрешения соперника; при этом секунданты обычно возражали. Во время дуэли с Дантесом Пушкин, падая раненый, уронил пистолет в снег и попросил своего секунданта Данзаса заменить его на другой. Впоследствии это породило полемику между д'Аршиаком и Данзасом. Д'Аршиак утверждал, что замена пистолета была против правил и Дантес разрешил ее из благородства. Данзас горячо, хотя и весьма сумбурно возражал, что Пушкин не получил от замены никакого преимущества (пистолеты были с пистонами и, следовательно, осечки быть не могло, а забившийся в ствол снег не был помехой, и даже наоборот — усиливал выстрел), что возражения подобного рода секунданты должны высказывать на поле боя, а не на следствии и т. п.

    С. А. Панчулидзев, человек достаточно авторитетный в делах чести, по этому поводу высказался однозначно: „В данном случае прав д'Аршиак: замена пистолетов, раз они взяты в руки противника, не допускается“ {150, с. 84}.

    Таким образом, запрет на замену оружия, перезаряжение вроде бы существовал (в отличие от фехтовальных дуэлей, на которых поврежденная шпага заменялась без каких-либо возражений), но почти в каждом конкретном случае пистолет все-таки заменялся или перезаряжался. (Ср. ситуацию, возникшую на дуэли Печорина и Грушницкого.)

    Случалось, что один из дуэлянтов замечал, что оружие его соперника неисправно, — и предлагал заменить или перезарядить его. Такое чрезвычайное благородство, безусловно, накладывало отпечаток на весь дальнейший ход поединка: „В это время Глинский, сделав шаг вперед, остановился и сказал своему противнику: „У вас выкатилась пуля из вашего пистолета“. В самом деле, пуля лежала у ног его; секунданты взяли пистолет, чтобы снова зарядить, — и это ли обстоятельство, которого никто не заметил и которое доказывало благородство Глинского, или мысль о том, какой опасности подвергался кавалер Почетного легиона, стреляя пустым порохом и подставляя грудь под пулю на верную смерть — или оба эти ощущения вместе, только они видимо поколебали храбрость француза“ {77, с. 286}.

    В традиционную форму дуэли могли вноситься дополнительные условия, превращающие ее в исключительную. Таково предложение Печорина: „Видите ли на вершине этой отвесной скалы, направо, узенькую площадку? оттуда до низу будет сажен тридцать, если не больше; внизу острые камни. Каждый из нас станет на самом краю площадки; таким образом даже легкая рана будет смертельна; это должно быть согласно с вашим желанием, потому что вы сами назначили шесть шагов. Тот, кто будет ранен, полетит непременно вниз и разобьется вдребезги; пулю доктор вынет. И тогда можно будет очень легко объяснить эту скоропостижную смерть неудачным прыжком. Мы бросим жребий, кому первому стрелять… Объявляю вам в заключение, что иначе я не буду драться“. Такое требование не противоречило идее и ритуалу благородного удовлетворения, но в значительной степени ужесточало условия.

    В позднейших кодексах записано, что любая дуэль, в которой результатом предусмотрена смерть одного из соперников, считается исключительной. Однако смертельные поединки были, и вся их исключительность состояла в том, что оставшийся в живых соперник рисковал подвергнуться серьезному наказанию „за жестокость“. Условие Печорина помогало совместить требование смертельного поединка с возможностью сохранить дело в тайне, так что само по себе оно допустимо.

    Для Лермонтова, конечно же, важно другое. Печорин предлагает свое условие только потому, что, как он считает, оно поможет ему в его сложной психологической контринтриге против Грушницкого. Печорин превращает свой недостаток в преимущество. Он знает, что в руках у пего незаряженный пистолет, — и предлагает драться на самых жестоких условиях, будучи убежден, что Грушницкий не сможет убить безоружного. В этом он оказывается прав. Но Грушницкий не в силах и отказаться от своей затеи. И вот тут-то Печорин попадает в поставленную им самим ловушку: приходит его очередь стрелять, и уже он должен убить человека, который не мог убить его. Более того, если бы Печорин, например, выстрелил на воздух — примирения быть не могло, ведь Грушницкий понял, что его бесчестный замысел раскрыт. Жить с таким пятном на чести, зная, что о его подлости будет известно в обществе, невозможно.

    Таким образом, мы видим, что нововведения в строгий сценарий ритуала могут привести к самым трагическим последствиям.

    Еще более наглядно это проявляется в сюжете „отложенного выстрела“. Один из героев повести А. А. Бестужева-Марлинского „Вечер на бивуаке“, полковник-гусар Мечин, рассказывает друзьям-офицерам „случай“ из своей жизни — историю любви к некой Софии S. Любовь казалась взаимной, Мечин уже готов был сделать формальное предложение, но вместо объяснений с княжной он вынужден объясняться с неким капитаном по поводу „весьма нескромных на ее счет выражений“. Наутро на дуэли капитан первым выстрелом (по жребию) тяжело ранит Мечина. Полтора месяца храбрый гусар был на грани жизни и смерти, но наконец-то выздоровел — для того чтобы узнать, что София выходит замуж за его противника! И тут Мечин „вспоминает“, что он не выстрелил на поединке, — и решает воспользоваться своим „правом“. Старый преданный друг мешает ему осуществить жестокое намерение, устроив неожиданную и срочную командировку, и романтический сюжет продолжает движение к не менее романтической развязке: Мечин старается забыть Софию в боях, в одном из которых медальон с ее изображением спасает его от турецкой пули. Муж Софии оказывается подлецом, разоряет и бросает ее, и она вскоре умирает от чахотки на руках у случайно оказавшегося рядом Мечина.

    Мечин в столкновении со своим противником ведет себя как истинный бретер: требует извинений на коленях, назначает очень суровые условия (дуэль на пяти шагах) и т. д. Для его гусарского сознания вполне нормально потребовать „долг“ — выстрел — через полтора месяца после дуэли. Но это действительно „противу всех правил“, дуэльный ритуал обладал единством времени, места и действия, он должен был начаться и окончиться на поле чести. В редких случаях поединок мог быть отложен и возобновлен после какого-то перерыва — но обязательно с самого начала. Отложить один только выстрел — это условие исключительное, и Пушкин в „Выстреле“ показал, как оно превращает дуэль в убийство.

    Теперь ясно, что строгое соблюдение устоявшейся традиции проведения ритуального боя отнюдь не всегда было пустой формальностью, а отступление от традиции могло превратить дуэль в убийство.

    С другой стороны, небольшое „уточняющее“ правило могло обратить дуэль в фарс. Н. А. Дурова рассказала историю о том, как ей пришлось быть секундантом на дуэли неких офицеров Р*** и К***: „Мы все пошли за город. Разумеется, дуэль была неизбежна, но какая дуэль! Я даже и в воображении никогда не представляла ее себе так смешною, какою видела теперь. Началось условием: не ранить друг друга в голову; драться до первой раны, Р*** затруднился, где взять секунданта и острую саблю; я сейчас вызвалась быть его секундантом и отдала свою саблю, зная наверное, что тут, кроме смеху, ничего не будет особенного. Наконец два сумасброда вступили в бой; я никак не могла да и не для чего было сохранять важный вид; с начала до конца этой карикатурной дуэли я невольно усмехалась. Чтоб сохранить условие не ранить по голове и, как видно, боясь смертельно собственных своих сабель, оба противника наклонились чуть не до земли и, вытянув каждый свою руку, вооруженную саблей, вперед как можно далее, махали ими направо и налево без всякого толку; сверх того, чтоб не видеть ужасного блеска стали, они не смотрели; да, как мне кажется, и не могли смотреть, потому что оба нагнулись вперед вполовину тела. Следствием этих мер и предосторожностей, чтобы сохранить первое из условий, было именно нарушение этого условия: Р***, не видя, где и как машет саблею, ударил ею князя по уху и разрубил немного; противники очень обрадовались возможности прекратить враждебные действия. Князь, однако ж, вздумал было шуметь, зачем ему в противность уговора разрубили ухо; но я успокоила его, представя, что нет другого средства поправить эту ошибку, как опять рубиться. Чудаки пошли в трактир“ {56, с. 474–475}.

    Полный отказ от ритуала иногда по смыслу оказывался ближе к дуэли, чем небольшое, на первый взгляд, отступление.

    Существовали и другие виды единоборств, которые могли выполнять некоторые функции дуэли. Во-первых, это специальные квазидуэльные небоевые формы. Наиболее распространено было так называемое самоубийство по жребию (иногда его называли „американской дуэлью“, но это же название более устойчиво связывалось с другой формой, о которой мы скажем чуть ниже). Двое соперников тянули жребий: на одной бумажке было начертано „смерть“, на другой — „жизнь“; вытащивший „смерть“ должен был покончить с собой. Жребий мог бросаться по-разному — либо традиционно (две бумажки в шляпе), либо как-то иначе. В „Поединке“ А. И. Куприна подполковник Лех рассказывает, как „один офицер предложил другому <…> американскую дуэль, причем в виде жребия им служил чет или нечет на рублевой бумажке. И вот кто-то из них <…> прибег к мошенничеству: <…> взял да и склеил две бумажки вместе, и вышло, что на одной стороне чет, а на другой нечет“. Анекдот, к сожалению, остался незаконченным.

    Мы уже рассказывали о столкновении князя М. П. Долгорукого с Н. А. Тучковым. Напомним, что, по одной из версий, вместо дуэли Тучков предложил выйти под шведские ядра, чтобы сама судьба кинула жребий.

    Был еще один вариант — из двух пистолетов заряжался только один (или только в один вкладывалась пуля), а затем соперники выбирали оружие и стрелялись, обычно с малого расстояния. В некоторых кодексах именно такой поединок описан под названием „дуэли через платок“ — как исключительный и недопустимый.

    Такие формы полностью исключали элемент личного соперничества, лишали дворянина возможности быть личностью и делать выбор. Он вступал в спор с судьбой, как на средневековых ордалиях, как Вулич в „Фаталисте“ М. Ю. Лермонтова. Соперник был, в принципе, не нужен, и позднейшее распространение „русской рулетки“ это подтвердило. („Русская рулетка“ — это развлечение тесно связано в нашем сознании с „белогвардейским мифом“: в барабан револьвера заряжали один патрон, затем барабан крутили наугад и сразу же револьвер приставляли к виску и стреляли. Если барабан поворачивался на заряженное гнездо, то следовал выстрел. Так проверяли свои предчувствия и шли навстречу предопределению.)

    Кроме того, существовала нетрадиционная боевая форма, называвшаяся „американской дуэлью“. По условиям этой дуэли двое соперников, вооруженные смертельным оружием (часто несколькими видами одновременно), входили в небольшую рощу с двух сторон. Их задачей было выследить соперника и убить его. Кроме одновременного начала „охоты“, никаких других сигналов не существовало. Соперники имели право пустить в ход оружие, как только заметят друг друга, и запрещенных приемов не было — можно было спрятаться, затаиться, спровоцировать противника на преждевременное нападение, самому напасть неожиданно. Стрелять в спину и добивать раненого, конечно, было недостойно, но за соперниками никто не следил, и соблюдение подобных правил оставалось на их совести.

    В России такая „дуэль-охота“, видимо, не была распространена; весьма вероятно, что ни одного случая не было. Известна она была по слухам и по литературе. Вот, например, очень подробное описание „американской дуэли“ из повести английского писателя Джозефа Конрада „Дуэль“, которое помогает понять психологическое состояние и тактику поведения участников. Генерал д'Юбер говорит своему противнику, генералу Феро, и его секундантам:

    — Что нам беспокоиться о почве, отмерять расстояние и прочее? Давайте упростим дело. Зарядите обе пары пистолетов. Я возьму пистолеты генерала Феро, а он пусть возьмет мои. Или, еще лучше, пусть каждый возьмет смешанную пару. Затем мы углубляемся в лес и стреляем друг в друга. А вы останетесь на опушке. Мы сюда не церемониться пришли, а воевать — воевать насмерть. <…> Так, может быть, вы отведете вашего принципала на опушку по ту сторону леса, и пусть он войдет в лес ровно через десять минут. <…>

    Генерал д'Юбер <…> был весь поглощен этой предстоящий битвой. Он должен убить противника, непременно убить. Никак иначе не освободиться от этого идиотского кошмара. <…> „Я должен заставить его сделать выстрел как можно более издалека“, — подумал генерал д'Юбер.

    И в ту же минуту он увидел что-то белое — рубашку противника. Он мгновенно выступил из-за ствола и стал на виду. И тотчас же с быстротой молнии отскочил за дерево. Это был рискованный маневр, но он удался. В туже секунду грянул выстрел, и кусочек коры, отбитый пулей, больно задел его по уху.

    Генерал Феро, выпустив один заряд, сделался осмотрительнее. Генерал д'Юбер, осторожно выглядывая из-за своего дерева, нигде не обнаруживал его. Невозможность определить местонахождение врага вызывала ощущение опасности. Генерал д'Юбер чувствовал себя незащищенным с фланга и с тыла. Но вот опять что-то белое мелькнуло впереди. <…> Генерал д'Юбер с большим самообладанием удержал готовую было подняться руку. Нет, неприятель еще слишком далеко, а он сам не такой уж первоклассный стрелок. Он должен подождать свою дичь, чтобы стрелять наверняка {89, с. 297–299}.

    Мы вынуждены прервать замечательное, но слишком подробное повествование Конрада. Далее происходит следующее. Д'Юбер решается на очень хитрый ход: он ложится за деревом на спину и следит за соперником в карманное зеркальце. Д'Юбер немного не рассчитал, и его ноги замечает соперник — и решает, что он уложил своего врага первым же выстрелом. Уже не прячась, Феро идет, чтобы посмотреть на своего бездыханного, как он полагает, противника. А д'Юбер потерял его в своем зеркальце и заметил только тогда, когда тот подошел вплотную. Испытание оказалось не по нервам обоим. Д'Юбер вскочил, оставив свои пистолеты на земле, а Феро выпалил из своего пистолета и промахнулся. По всем законам д'Юбер имел право теперь поднять оружие и застрелить своего противника, но он хочет только того, чтобы преследовавший его пятнадцать лет мстительный Феро оставил его в покое. За эти годы они несколько раз дрались на дуэлях, в разных званиях, по разным правилам и на разном оружии, несколько раз ранили друг друга — пора положить этому конец. И д'Юбер оставляет выстрелы за собой: „Вы в течение пятнадцати лет вынуждали меня предоставлять вам по долгу чести распоряжаться моей жизнью. Отлично. Теперь, когда это право осталось за мной, я намерен поступить с вами, следуя тому же принципу. Вы будете находиться в моем распоряжении столько, сколько мне вздумается. Не больше, не меньше. Вы обязуетесь ждать до тех пор, пока я не найду нужным воспользоваться своим правом“.

    Столкновение двух лейтенантов превратилось в многолетнюю вражду, стало притчей во языцех для целой армии. Оно вышло за рамки традиционного ритуала дуэли, и поэтому не кажутся „несправедливыми“ ни форма „американской дуэли“, ни „отложенный выстрел“.

    Итак, мы рассказали о различных формах проведения поединка. Момент завершения дела чести нужно было ритуально обозначить.

    Если соперники оставались в живых, то в конце дуэли они обычно примирялись. Искреннее примирение чаще всего сопровождалось взаимными извинениями. Вот, например, Пушкин со Старовым: „Я вас всегда уважал, полковник, и потом)7 принял ваше предложение“, — сказал Пушкин. — „И хорошо сделали, Александр Сергеевич, — отвечал Старов, — этим вы еще более увеличили мое уважение к вам, и я должен сказать по правде, что вы так же хорошо стояли под пулями, как хорошо пишете“. Эти слова искреннего привета тронули Пушкина, и он кинулся обнимать Старова» {139, т. 2, с. 270}.

    Соперники не только объяснялись между собой, но и заботились о том, как они будут выглядеть в глазах общества. Характерный пример этого мы находим в повести Ореста Сомова «Юродивый». Ее герои неожиданно поссорились, вышли на поединок и неловко застрелили прибежавшего помешать им местного сумасшедшего — и тут-то дело дошло до объяснений и примирения: «<…> Мельский и противник его не сказали еще ни слова. Наконец сей последний <…> взглянул в лицо Мельского <…> и с некоторым усилием сказал: „Поединок наш еще не кончен!“

    — Скажите, бога ради, за что вы меня вызвали? — вскричал Мельский как бы по невольному движению.

    — Вы сами должны это знать: не вы ли меня оскорбляли? Не вы ли смеялись на мой счет <…>?

    — Клянусь честию, что в разговоре моем с Софиею не было о вас ни слова. Я не дал бы этой клятвы, когда шел против вашей пули; теперь, над трупом сего бедняка, пострадавшего в нашем деле, я должен вывести вас из заблуждения. <…>

    Артиллерист помолчал несколько минут; <…> потом сказал тихим и горестным голосом и как бы сам себе: „И в этот раз запальчивость моя и подозрительный нрав довели меня до исступления ума, даже до убийства. <…> Простите ли вы мне опрометчивость мою, забудете ли нанесенную вам обиду?“

    Молодой, мягкосердечный Мельский снова и крепко сжал ему руку. Он был удовлетворен вполне: товарищам своим и, следовательно, всему полку доказал он, что не боится порохового дыма; понятию о чести принес он жертву, соперник его просил у него прощения; чего ж мог он более требовать?» {156, с. 140–141}.

    В тех случаях, когда причиной ссоры было не недоразумение, а серьезная ссора и соперники не были склонны к примирению и извинениям, эту функцию брали на себя секунданты. Они объявляли, что соперники исполнили свой долг и достойным поведением на поединке подтвердили свое благородство.

    Точно так же за секундантами оставалось последнее слово в том случае, если один из соперников был убит или тяжело ранен. Секунданты убитого объявляли, что их соперник действовал благородно и по правилам. Впрочем, достаточно часто они ограничивались констатацией смерти и вежливым обменом поклонами с противниками. Если один из дуэлянтов был ранен, то, конечно же, первым делом старались оказать ему посильную помощь, но при этом так или иначе все-таки объявляли поединок оконченным.

    Существовала еще традиция: после окончания дуэли все действующие лица отправлялись в ресторан, где шампанским отмечали благородный исход дела. С этим связана еще одна гипотеза о происхождении термина «пробочная дуэль»: так говорили о тех случаях, когда выстрел пробкой шампанского в потолок был «самым опасным» из всех сделанных выстрелов. Традиция ресторанного примирения была столь сильна, что могла стать, по крайней мере в Европе, основой профессионального заработка: «Дуэль — вещь слишком обыкновенная в Висбадене, и в городе этом находится во всякое время достаточное число людей, извлекающих из безнаказанности дуэли тысячи личных выгод; некоторые из подобных аферистов, уверенные в своем искусстве владеть всевозможным оружием, не только охотно принимают вызовы, но употребляют все средства, чтобы побудить других к подобным вызовам, и, пользуясь неопытностью молодежи, мировыми сделками выжимают из противников или деньги, или по крайней мере ужин с бутылкою шампанского; другие предлагают себя в секунданты и, примиряя соперников, пользуются теми же выгодами, как и первые» {31, с. 416}.

    Конечно же, если бы Пушкин и Дантес оба остались живы, они бы не отправились после дуэли в ресторан отмечать удачный исход дела. В таких случаях обходились заключением секундантов и взаимным отказом от дальнейшего продолжения дела. Собственно, в этом-то и цель дуэли: достойным образом прекратить ссору, зашедшую слишком далеко.


    Примечания:



    5

    Полное собрание законов Российской Империи. Собр. 1-е Т. 5. С. 319–382



    6

    Недостаточно правосудия, нужна справедливость (фр.).



    7

    Полное собрание законов Российской Империи. Собр. 1-е Т. 22. С. 839–846



    56

    См. наст, изд., с. 149.



    57

    Мемуарист относит этот эпизод к 1812 году, когда М. С. Лунину было 24 года; цесаревич Константин Павлович старше его на 8 лет.



    58

    «Милостивый государь! Вы сказали…» — «Милостивый государь <…>, я вам ничего не говорил». — «Как7 Вы, значит, утверждаете, что я солгал? Я прошу вас мне это доказать путем обмена пулями» (фр.).



    59

    Вы опять не попадете в меня, если будете так целиться (фр.).



    60

    На следствии.



    61

    Так у автора.



    62

    С его стороны это было благородно (фр.).



    63

    В 1826 году М. С. Лунину было 38 лет.



    64

    Czaplinski W. Smierc Lunina // Pamietniki dekabrystow. Warshawa, 1960. T. 3. S. 284–285. Цит. по: 129. с. 271–272



    65

    Если вам удобно, сударь, мы проведем наше состязание в уме и красноречии завтра после десяти часов. Предоставляю вам избрать тот язык, который вам нравится, включая сюда язык железа и свинца. Вы, надеюсь, позволите мне доставить себе удовольствие сказать вам на пяти европейских языках, что вы наглец} (фр.).



    66

    Статский — это Пушкин; мы расположили события в хронологическом порядке, автор же воспоминаний, известный писатель, а в то время молодой офицер И. И. Лажечников, излагает события в том порядке, в каком он их узнал.



    67

    От huncwot — негодяй (польск.).



    68

    Оригинал по-французски.



    69

    Ф. И. Толстой — Американец.



    70

    Другие варианты этой легенды см.: наст, изд., с. 147–148.



    71

    Николай Степанович, секундант Пушкина.



    72

    Оригинал по-французски.



    73

    Спасшей Дантеса.



    74

    Секундант Валериана Стрелинского.



    75

    Секундант Гремина — однополчанина, друга, а теперь противника Валериана.



    76

    То есть Беклемишева.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.