|
||||
|
Татьяна Соловей, Валерий Соловей НЕСОСТОЯВШАЯСЯ РЕВОЛЮЦИЯ ...Татьяна Соловей, Валерий Соловей НЕСОСТОЯВШАЯСЯ РЕВОЛЮЦИЯ
Настоящее бывает следствием прошедшего. Чтобы судить о первом, надлежит вспомнить последнее, одно другим, так сказать, дополняется и в связи представляется мыслям яснее. Н. М. Карамзин
Незрелая стратегия — причина печали. Миямото Мусаси
Русский национализм на самом деле означает очень простую вещь — чтобы поезда в России ходили по расписанию, чиновники не требовали откатов, судьи не слушали телефонных звонков, сырьевые бизнесмены не вывозили деньги в Лондон, гаишники жили на зарплату, а Рублёвка сидела на Чистопольской крытой. Виктор Пелевин
ПРЕДИСЛОВИЕ
Павлу и Фёдору — с любовью и надеждой
Эта книга венчает многолетние штудии авторов по исследованию русского национализма. Отчасти они уже были реализованы: в виде научных и публицистических статей, писавшихся авторами порознь и вместе, а также лекционных курсов по истории русского национализма и актуальным проблемам русской идентичности, читаемых Татьяной Соловей в стенах Московского университета. Объединение усилий вылилось в концептуально нетривиальную, непривычную по жанру и языку, беспрецедентную по хронологическому охвату научную работу. В сжатом виде ее концепция изложена в одной из глав книги Валерия Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008) — в главе, написанной совместно с Татьяной Соловей. Из этой же книги в новую перекочевали несколько глав — в более или менее переработанном виде. Структура новой книги традиционна: в трех ее разделах хронологически последовательно рассматривается динамика русского национализма на протяжении почти двух веков. Несколько выбивается из общего ряда глава, посвященная старообрядчеству, которое мы считаем первым организованным этническим сопротивлением империи или, говоря более привычным научным языком, проявлением дополитического национализма. Однако содержание книги весьма нетрадиционно. Мы пытались дать ответ на вопрос, который считаем главным для понимания русского национализма: почему он проигрывал все свои главные политические сражения и не смог оказать решительного влияния на историческую траекторию России. Чтобы разобраться в этом, оказалось недостаточно штудирования источников и научных монографий; не менее, если не более важными были личные наблюдения за современным национализмом и националистами. Авторам довелось пообщаться практически со всеми видными русскими националистическими лидерами и идеологами последних двадцати лет, и, признаемся честно, это знакомство вызвало у нас, за редким исключением, глубокое разочарование, если не выразиться сильнее и определеннее. Зато общение и дружба с рядовыми националистами, с националистической «пехотой» оказались несравненно более позитивными и вдохновляющими. Умозаключения книги отражают не только собственно научную рефлексию, но и социальный опыт авторов, а также их глубокую вовлеченность в судьбу родной страны. Можем лишь повторить знаменитое: «У каждого народа есть своя родина, но только у нас — Россия». Каждая глава книги представляет завершенное и самостоятельное исследование, мини-монографию. Главы связаны логически, концептуально и объединены общим предметом, что порою влечет некоторые повторы в изложении. Первая часть книги написана в основном Татьяной Соловей, третья — преимущественно Валерием, вторая часть писалась совместно. Авторы хотели бы специально отметить людей, которые в той или иной мере повлияли на замысел и содержание книги, способствовали ее созданию и появлению на свет. Прежде всего, выражаем глубокую и искренную признательность издательству «Феория» и его руководителям, Андрею Притворову и Михаилу Филину, за поддержку нашего замысла, невмешательство в авторскую концепцию, тщательное и деликатное редактирование, прекрасный внешний вид книги и честь оказаться в одной издательской серии с достойными людьми. Большую поддержку и помощь нам оказали друзья из Администрации президента и других государственных институций, которые в силу присущей им скромности предпочли остаться неназванными. Татьяна Соловей благодарна коллегам по кафедре этнологии исторического факультета МГУ, настойчиво стимулировавшим ее интеллектуально и морально. Александру Антонову мы неизбывно признательны за то, что он открыл нам глаза на впечатляющую и драматическую страницу русской истории. Дружба с Александром Самоваровым и Сергеем Сергеевым была не только приятна, но и интеллектуально важна. Их тексты и беседы с ними серьезно повлияли на наше видение русского национализма. То же самое с удовольствием скажем о многочисленных беседах с глубоким и тонким Виктором Милитаревым, теплом общении с Леонтием Бызовым, Михаилом Малютиным (которому мы от всей души желаем полного выздоровления!) и Александром Мелиховым. Павел Салин стимулировал нас интеллектуально и психологически. Весьма полезными для книги оказались статьи Константина Крылова и Михаила Ремизова, а сами эти люди нам искренне симпатичны. Адресуем признательность Владиславу Иноземцеву и Валерию Бу-шуеву за возможность публиковаться в превосходном журнале «Свободная мысль». Юрий Поляков, Игорь Серков и Сергей Трусевич предоставили нам уникальную возможность выступить на страницах одной из лучших газет России — «Литературной газеты». С удовольствием отмечаем русофильские работы англичан Питера Данкина и Джеффри Хоскинга, к которым питаем глубокое уважение. В то же время серьезные культурно-идеологические расхождения с Александром Верховским и Владимиром Прибыловским не мешают нам высоко ценить плоды их интеллектуальной деятельности. Серьезное влияние на книгу оказало дружеское общение с людьми разного возраста, разных профессий и взглядов. Это Карен Агамиров, Лев Анисов, Александр Барсенков, Наталья и Игорь Булкаты, Александр Вдовин, Владимир Горюнов, Залина и Дмитрий Дементьевы, Александр Иванов, Андрей Карталов, Леонид Милованов, Мкртич Мнацаканян, Екатерина и Андрей Плачендовские, Мария Плясов-ских, Дмитрий Подколзин, Павел Святенков, Кирилл Титов, Андрей Фурсов, Галина и Тимофей Чарыгины, Алексей Черняев, Сергей Чуг-ров, Андрей и Александр Шадрины и другие. (Приносим извинения тем, кого мы по случайности пропустили.) При этом названные люди совсем не обязательно разделяют наши взгляды. Отмечая участие и помощь тех или иных людей, хотим со всей ответственностью заявить, что только авторы, и никто другой, несут ответственность за книгу от ее первого слова до последнего. Коллеги и друзья стимулировали наш труд интеллектуально и морально, но своим рождением он обязан исключительно нашим семьям. Наша мама, Вера Федоровна, — самый вдумчивый и пристрастный читатель работ своих детей. Жена Валерия, Света Анащенкова, с пониманием и терпением относившаяся к постоянной занятости мужа, по праву может считаться еще одним автором книги. Но поистине неиссякаемый источник нашего вдохновения и энтузиазма — сыновья Павел и Федор. Мы надеемся и верим, что они сполна используют шанс жить в той России, где русский народ станет, наконец, хозяином своей земли и собственной судьбы.
К ПОНИМАНИЮ РУССКОГО НАЦИОНАЛИЗМА (Введение)
Авторы книги вовсе не одержимы стремлением создания очередной — бог знает какой по счету — теории национализма. Мы уверены, что и потенциала уже существующих более чем достаточно для понимания русского национализма, надо лишь корректно воспользоваться имеющимся теоретическим инструментарием. Не будучи преданными одной-единственной из многочисленных концепций национализма1, в своей работе мы использовали идеи целого ряда авторов и положения многих теорий, наиболее важные из которых сейчас охарактеризуем. Следуя принципу Рене Декарта — «определяйте значение слов», — начнем с прояснения того содержания, которое вложено в термин «национализм». Здесь мы не оригинальны и придерживаемся конвенционального определения национализма как политической идеологии, в центре которой находится «нация», выступающая «источником суверенитета, объектом лояльности и предельным основанием легитимности власти»2. Иными словами, националистическая идеология отличается от других политических идеологий тем, что провозглашает нацию выше всех других форм групповой солидарности и выше всех иных принципов политической легитимности — монархического, классового и религиозного. Такое понимание национализма в целом разделяется современной наукой. 1 Содержательный историографический обзор теорий национализма см. в книгах: Малахов B.C. Национализм как политическая идеология. Учебное пособие. М, 2005; Коротеева В. В. Теории национализма в зарубежных социальных науках. М., 1999. 2 Малахов В. С. Указ. соч. С. 39. Близкое определение доктрины национализма содержится в книге В. В. Коротеевой (С. 10). (Сразу отметим, что противопоставление вызывающего негативные коннотации «национализма» позитивному «патриотизму» столь же нелепо, как противопоставление «наших» разведчиков «их» шпионам. Патриотизм и национализм по своей природе и функциям — суть одно и то же, их разведение по противоположным углам вызвано оценочными и вкусовыми различиями.) Национализм зачастую исключается из семьи «великих» идеологий, к которым относят социализм, либерализм и консерватизм. Основанием для чего служит теоретическая бедность национализма, который, в отличие от трех вышеупомянутых идеологий, якобы «не способен дать самостоятельного ответа ни на один ключевой вопрос социальной жизни»3. Однако подобная распространенная точка зрения небесспорна. По мнению выдающегося социолога Раймонда Арона, у национализма гораздо больше оснований быть включенным в семью метаидеологий, чем у консерватизма. В самом деле, если у национализма имеется идеологический инвариант в виде нации (что бы под ней ни понималось), то у консерватизма такого инварианта попросту нет. Подобно тому, как всякая идеология способна приобретать революционный модус, консерватизм — не отдельная идеология, а такой же модус, то есть временное состояние, любой идеологии. Ведь сохранять (консервировать) можно что угодно: как правые, так и левые идеи, как коммунистические, так и либеральные политические режимы и социальные практики. Что такое консервативный социализм, прекрасно известно^юдям, помнящим брежневскую эпоху. Яркий современный образчик левоконсерватив-ной идеологии и политики — КПРФ. Консерватизм не имеет трансисторического идеологического ядра, подобного свободе либерализма, справедливости — социализма, братства (чувства большой семьи) — национализма. «Консерватизм — не столько идеология, сколько состояние ума. Либерализм аргументирует. Консерватизм просто есть. Для того, чтобы быть либералом, надо уметь связно, т. е. логически, развертывать свои убеждения. Для того чтобы быть консерватором, достаточно декларировать приоритет Жизни над рассудочными схемами. Веру либерализма в возможность исправления общества к лучшему... необходимо обосновывать. Скепсис по поводу прогресса обосновывать не нужно»4. 3 Смирнов Артем. Национализм: нация = коллективное действие: пустое означающее //Логос. 2006. №2. С. 162. 4 Малахов В. С Указ. соч. С. 164-165 (сноска 1). Придание же вневременного статуса конкретно-историческим версиям консерватизма (например, взглядам де Местра или русскому православному монархизму начала XX в.) ведет к парадоксальным следствиям: в современном контексте подобный консерватизм приобретает радикальный и даже подрывной характер! Ведь он не столько сохраняет актуальный статус-кво, сколько настаивает на его кардинальной (фактически революционной) трансформации во имя status quo ante. Поэтому стремление современных русских националистов сформулировать консервативный канон и/или реанимировать конкретно-исторические версии консерватизма выглядит двусмысленно: сами того не понимая, они призывают к революции. Правда, их идеал не слишком привлекателен (и попросту не понятен) для общества, чтобы вызвать в нем хоть какую-то серьезную социальную динамику. Да и сами доморощенные консерваторы чаще всего интеллектуально неадекватны и политически оппортунистичны. Вообще же то, что считается слабостью национализма — теоретическая бедность, — на самом деле составляет его силу: национализм настолько гибок и пластичен, что способен ассимилировать, включить в себя элементы любых идеологических и политических доктрин и положений — от левых до правых. В первой половине XIX в. национализм выступал союзником либеральных и социалистических идей, в его последней трети националисты стали консерваторами. Современный русский национализм включает как номинально консервативную православно-монархическую версию, так и откровенно радикальную национально-большевистскую. Всеядность национализма вытекает как из общей структуры националистической идеологии, так и из специфического характера инстанции — нации, от имени которой национализм выступает. Националистическая идеология должна ответить на три принципиальных вопроса: 1) кто член нации; 2) где проходят ее территориальные границы; 3) какие социополитические, экономические и культурные институты наилучшим образом реализуют интересы и волю нации. Но ведь на каждый из них существует множество ответов! Членство в нации может основываться не только на гражданско-территориаль-ном или этническом признаке, но и сочетать их. Ее территориальные границы могут проводиться не только по признаку этнической гомогенности или этнической гетерогенности, но и комбинировать их. А уж разнообразие институтов и их сочетаний, выражающих волю нации и репрезентирующих ее интересы, самоочевидно. Та или иная конфигурация ответов на основные вопросы национализма определяет характер и содержание конкретно взятой националистической идеологии: она может быть имперской или антиимперской, демократической или авторитарной, либеральной или консервативной, левой или правой и т.д.5 Впрочем, это положение можно отнести к разряду научных конвенций, в отличие от понимания конечной инстанции национализма — нации. Из определения национализма как политической идеологии, центральным понятием которой является нация, казалось бы, следует, что национализм — исторически позднее явление, возникшее в Новое время. Однако подобный вывод неточен. Из того, что термины «нация» и «национализм» вошли в широкий оборот после Великой французской революции, вовсе не следует, что только в это время возникли и сами феномены, обозначаемые данными терминами. По уверению одного из крупнейших западных специалистов в области наций и национализма Энтони Смита, «нации и национализм всегда существовали в исторических хрониках... Можно также утверждать, что союзы, которые мы называем нациями, и чувства, которые мы называем национализмом, встречаются во все исторические периоды, даже если мы маскируем этот факт, используя для обозначения аналогичных феноменов другие термины. Это означает, что союзы и чувства, встречающиеся в современном мире, представляют собой более масштабные и более эффективные версии простых союзов и простых чувств, которые можно проследить в гораздо более ранние периоды человеческой истории. И, исходя из того, что данные характеристики человеческих существ, их тяга к родству и принадлежности группе, их потребность в культурном символизме <...> вечны, мы должны ожидать, что нации и национализм вечны и, быть может, универсальны (курсив наш. — Т. С, В. С.)»6. 5 Brudny Yitzhak М. Reinventing Russia. Russian Nationalism and the Soviet State, 1953-1991. Cambridge, Mass., 1998. P. 5. 6 Smith A. The Ethnic Origins of Nations. Oxford, 1986. P. 12. Цит. по: Малахов В. С. Указ. соч. С. 57-58. Другими словами, в эпоху Модерна произошло лишь теоретическое открытие феноменов — наций и национализма, которые начали формироваться задолго до Нового времени. Здесь можно провести аналогию с гелиоцентрической системой Коперника: если она была сформулирована лишь в XV в., из этого вовсе не следует, что до XV в. Солнце вращалось вокруг Земли. Разумеется, аналогия между историей и космологией, миром людей и миром природы (как и всякая аналогия вообще) не может быть до конца точной. В отличие от древних народов и племен, современные нации формировались в качественно ином социополитическом, экономическом и культурном контекстах, а потому существенно отличаются от своих предшественников, сохраняя в то же время преемственную связь с ними в первую очередь в виде общего ядра — этничности/этноса. Говоря без экивоков, современные нации выросли из досовременных этнических групп, нация — форма существования этноса в Современности (Modernity). Причем не имеет значения, идет ли речь о так называемых «этнических» или «гражданских (политических)» нациях. Эта популярная дихотомия носит ложный характер, ибо каждая нация имеет как этническое, так и гражданское измерение, а наций без этнических ядер вообще не существует (что верно даже применительно к так называемым «иммиграционным» нациям наподобие американской, канадской или австралийской)7. Связь между этносом и нацией не только историко-логическая (этнос исторически предшествует нации), но и структурно-содержательная (этнос составляет ядро нации)8. В то же самое время в понимании природы этничности/этноса мы занимаем последовательно примордиалистскую позицию, причем наш примордиализм не культурно-исторический, а социобиологиче-ский. Авторы трактуют этничность/этнос как в прямом смысле слова родство по крови и генетическую характеристику, включающую наследование ряда социальных инстинктов (архетипов). Обширные доказательства этой экстравагантной точки зрения приведены в книге В. Д. Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008), к которой мы адресуем всех любопытствующих. 7 Этой точки зрения придерживаются такие видные специалисты, как Р. Брубейкер, Э. Смит, Б. Яак. Об их взглядах на сей счет подробнее см.: Коро-тееваВ.В. Указ. соч. С. 77-81, 121-122. 8 Это точки зрения придерживаются А. Гастингс, П. Горски, Э. Смит. Анализ их взглядов см. в четвертой главе книги: Graham D., Thompson A. Theorizing nationalism / Ed. by J. Campling. Basingstoke; N. Y, 2004. Рецензию на кн. см.: Свободная мысль-XXI. 2005. №6. С.212-214. Однако из признания этноса/этничности сущностно биологическим явлением вовсе не следует, что оно автоматически порождает национализм. Национализм и даже национальное самосознание лишь возможности, масштаб, интенсивность, да и сам факт реализации которых решающим образом зависят от контекста. Далеко не каждый этнос, определяемый биологически, то есть объективно, в состоянии самоопределиться культурно-исторически и, тем более, политически. Тем не менее из признания этнических корней и этнических ядер современных наций логически вытекает признание националистических чувств в досовременную эпоху. Хотя эти чувства известны нам под другими именами: культурная и религиозная исключительность, династическая лояльность, государственный патриотизм и т.д., их природа очевидно родственна модерн-национализму. Например, презрение древних евреев к гоям, шовинизм античных греков, считавших всех негреков расово неполноценными и достойными лишь рабской участи, конфессиональная исключительность русских после падения Византии. И этот ряд можно продолжать до бесконечности. Для объяснения, если так можно сказать, донационалистического национализма весьма плодотворным будет синтез концепции Бенедикта Андерсона о национализме как культурной системе (специфическом способе видения и понимания мира)9 с перенниалистским тезисом о вечности этнических чувств. В результате мы получим следующий теоретический гибрид: этничность — неуничтожима, но в разные исторические эпохи она проявляется и говорит на разных культурных языках. Психоаналитическим языком это можно назвать трансфером (переносом) биологически детерминированного этнического чувства на другие понятия и ситуации. Для европейского и русского Средневековья господствующей культурной системой была религия, соответственно этничность проявлялась в форме религиозной и династической лояльности. Отождествлению нации и религии способствовали два обстоятельства. Во-первых, близость этнических и религиозных чувств, структурное сходство националистического и теологического дискурсов10. Во-вторых, конкретно-исторический контекст мог привести (или не привести) к отождествлению партикуляристской общности этнической группы с универсальной общностью религии. Вот как это происходило в русской истории. 9 См.: Андерсон Б. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма. М., 2001. 10 См. об этом: Малахов В. С. Указ. соч. С. 113-114. Мощный стимул трансферу этничности на православие дала длительная монгольская оккупация Руси, а также давление со стороны католического Запада и языческой Литвы. Оказавшись в кольце иноверцев, русские неизбежно осмысливали ситуацию этнического противостояния в религиозных категориях. Не случайно призыв постоять «за Землю Русскую» возродился во второй половине XIV в. именно в паре с призывом постоять за «веру православную»11. А в первой половине XV в., после Флорентийской унии и падения Византии, русское государство вообще оказалось единственной в тогдашнем мире независимой православной державой. Православие стало для русских такой же этнической религией, как католицизм для французов и испанцев, а протестантизм — для англичан. Номинально вселенские религии испытали острую национализацию. В каком-то смысле русские вообще очутились в положении евреев — единственного в мире (после разгрома хазаров) народа, исповедовавшего иудаизм. Русские были единственным независимым народом ойкумены, исповедовавшим православие. Подобно евреям, они культивировали свою особость, отграниченность и чувство вселенского одиночества. Как и для евреев, уникальная конфессиональная принадлежность русских выступила отчетливой проекцией этничности, формой саморефлексии (этническим самосознанием до открытия принципа национальности) и подтверждением мессианского избранничества. Итак, практически вечные националистические чувства выражаются и рационализируются в свойственных своему историческому времени культурных формулах. Не удивительно поэтому, что рождение национализма как политической идеологии произошло именно тогда, когда появились светские идеологии и политика в современном смысле слова, то есть в эпоху Модерна. Однако различие между национализмом современной и досовременной эпох не только историко-типологическое, хотя уже этого достаточно, дабы остеречься излишне расширительного употребления терминов «нация» и «национализм», используя их исключительно для обозначения феноменов Нового времени. Правда, отдавая отчет в том, что не существует китайской стены между «этносом» и «нацией» и что люди испытывали националистические чувства с незапамятных времен. 11 См.: Вдовина Л. Н. Что есть «мы»? (Русское национальное самосознание в контексте истории от Средневековья к Новому времени) // Русский народ: историческая судьба в XX веке. М., 1993. С. 10. Одна из серьезных методологических проблем понимания национализма состоит в девальвации и размывании самого этого понятия. Под «национализмом» нередко понимаются явления и процессы, тесно с ним связанные, но не тождественные ему. Например, этническая идентичность — чувство принадлежности к определенной этнической группе; этноцентризм — ощущение собственной культурной уникальности и чувство превосходства по отношению к другим народам; этнофобия — комплекс негативных реакций в отношении тех или иных этнических групп и т.д. Хотя национализм, этническая идентичность, этноцентризм и этнофобия имеют общим источником этничность, сами эти понятия не тождественны, пусть даже их объемы пересекаются. Поясним эту мысль на примере современной Франции. Исторически устойчивый галльский этноцентризм и быстро растущая среди французов этнофобия не превращают их, однако, в националистов. Хотя доля этнофобов среди французов вряд ли составляет меньше двух третей населения, за Национальный фронт Ле Пена голосует не больше 20% избирателей. Оказывается, вполне можно быть этноцентристом и расистом, не будучи националистом. Аналогичное несовпадение характерно для современной России. Интенсивно развиваются русская этническая идентичность и этнофобия, различным формам которой подвержены около 60% населения. В то же время поддержка национализма как политического течения не превышает 10—15% опрошенных. Причем этнофобия стремительно росла последнее десятилетие, в то время как поддержка национализма «замерзла» на одном уровне. Более того, большинство русских этнофобов настаивает на ужесточении политического и уголовного преследования любых националистических проявлений, не исключая русский национализм. Ситуация не лишена парадоксальности: русские этнофобы одновременно оказываются противниками руёского национализма. 12 См.: Малахов B.C. Указ. соч. С.270-271; Биллиг Майкл. Повседневное напоминание о Родине //Логос. 2007. № 1. Различие между национализмом и перечисленными выше способами и формами выражения этнических чувств (этнофобией, этноцентризмом, религиозной исключительностью, мессианизмом и т. д.) можно в общем виде концептуализировать как различие между политическим и банальным12 (термин англичанина Майкла Биллига) национализмом, между национализмом как приверженностью определенному политико-идеологическому течению и национализмом как культурной системой (понятие Бенедикта Андерсона). Хотя имплицитный взгляд на мир с позиции этнического превосходства и/или этнического отличия не влечет автоматически голосования на выборах за националистическую партию, национализм в виде банального национализма (или национализма как культурной системы) составляет непрерывный фон политических дискурсов, культурных продуктов и социальных практик большинства современных политий вне зависимости от того, находятся там у власти националисты или же нет. Из числа других теоретических идей, сослуживших важную службу для нашей книги, отметим предложенную американцем Роджерсом Брубейкером классификацию националистических движений по их отношению к государству. Он выделял: 1) национализм, стремящийся конституировать политию — учредить новое национальное государство и 2) национализм, стремящийся национализировать (эт-низировать) уже существующее государство13. В первой роли обычно выступает национализм меньшинств, стремящихся отделиться от прежнего государства и создать собственное, как правило, этнически гомогенное. Поздняя советская и постсоветская истории в избытке представляют нам примеры подобного национализма. 13 Brubaker Rogers. East European, Soviet and Post-Soviet Nationalism // Research on Democracy and Society Vol. 1 / Ed. Weil Frederick D., Huffman Jeffrey and Gautier Mary. Greenwich, Conn., 1993. P. 353-378. Национализирующий (этнизирующий) национализм — это национализм номинально доминирующей нации, проявляющийся тогда, когда, по мнению националистов, существующие государственные институты, структуры и практики противоположны базовым интересам нации. Такой национализм, как правило, находится в непростых отношениях с существующим государством: он признает его легитимность, но не обязательно принимает его территориальные границы и конкретный политический режим. В политическом смысле этнизирующий национализм колеблется между лояльностью и оппозиционностью, и эта двойственность воздействует на его судьбу парадоксально. С одной стороны, такой национализм может пользоваться покровительством режима, время от времени нуждающегося в источнике дополнительной легитимации и дополнительном канале политической мобилизации. С другой стороны, подобное покровительство «размагничивает» националистов, лишает их стимулов к политической субъектности. В результате они не только испытывают дефицит воли и самостоятельности, но и вступают в подлинно роковую для себя связь, ведь имперский режим — по крайней мере, в России — обращался к национализму только в критической для себя ситуации, в том числе накануне своей гибели. Идя на дно, он утягивал за собою и националистов. Вместе с тем покровительство имперской власти в отношении русского национализма никогда не заходило настолько далеко, чтобы она пережила националистическую трансформацию. У правящего режима, как правило, имелся собственный национализм — официальный (это еще один тип национализма в добавление к двум выше указанным), имевший собственные определения членства, территориальных границ нации, а также набор институтов и структур, выражающих ее интересы. Хотя официальный национализм мог включать в себя некоторые элементы этнизирующего национализма с целью ослабить оппонентов и расширить базу имперской поддержки, два этих национализма обречены были находиться в конфликтных отношениях. Уже сам факт возникновения этнизирующего национализма бросал вызов имперскому режиму и его идеологии, включая официальный национализм. Еще одна важная теоретическая схема позаимствована нами у Мирослава Хроха, чья типология динамики национализма в Восточной и Северной Европе XIX в. с некоторыми поправками может быть экстраполирована на Россию. Хрох выделял три фазы развития национализма: фазу А — научное обсуждение внешне аполитичных вопросов национального языка, истории и культуры; фазу В — период патриотической агитации, во время которой возникают националистические общества, чьи активисты пропагандируют националистические идеи среди населения; фазу С — массовую националистическую мобилизацию14. При этом ученый подчеркивал решающее значение фазы В для будущего националистического движения: она определяет, состоится ли вообще фаза С или же нет. Типология Хроха применима к России XIX — начала XX в. и к постсталинскому Советскому Союзу, где возрождение национализма после тотального подавления коммунистами русской этничности и свободы культурных (не говоря уже о политико-идеологических) Манифестаций началось заново, что называется, с «чистого листа».
Историографические заметки
Теоретико-методологический обзор естественно продолжить историографическим, который, равно как и теоретический, носит избирательный, а не исчерпывающий характер. Эта селективность обусловлена не столько мощью историографического потока, сколько его низким качеством. По-настоящему хороших работ — теоретически фундированных, фактологически богатых и интеллектуально оригинальных — вышло совсем немного. Причем за рубежом о русском национализме опубликовано больше, чем в России. Хотя больше не всегда лучше, но и лучшие работы о русском национализме нередко написаны иностранцами, а не русскими. К нашему вящему прискорбию. Непревзойденным исследованием славянофильства, положившего начало русскому националистическому дискурсу, остается работа поляка Анджея Валицкого, впервые увидевшая свет еще в 1964 г.!15 За прошедшие с той поры без малого полвека отечественная наука не смогла создать ничего лучше. Научным образцом остается исследование причин церковного раскола XVII в. и истоков старообрядчества, осуществленное за границей же, правда, русским человеком16. 15 См. пространный реферат этого монументального труда в: Славянофиль- ство и западничество: консервативная и либеральная утопия в работах Анджея Валицкого. Реферативный сборник / Сост. К. В.Душенко. В 2-х вып. Вып. 1. М., 1991; Вып. 2. М., 1992. 16 Зеньковский Сергей. Русское старообрядчество: духовные движения сем- надцатого века. Репринтное воспроизведение. М., 1995. 17 Степанов С Черная сотня. 2-е изд., доп. и перераб. М., 2005. С. 32—33. 18 Кирьянов Ю. И. Правые партии в России. 1911-1917. М., 2001. Работа содержит обширную справку по историографии «черной сотни». Не стоит объяснять столь мизерабельное положение дел политико-идеологическими ограничения советской эпохи, ведь они пали лет двадцать как тому назад — срок достаточный для реализации серьезной исследовательской программы. И хотя растабуирование тематики русского национализма привело к появлению ряда интересных и ценных работ, они фокусируются исключительно на отдельных конкретно-исторических проявлениях русского национализма (преимущественно национализма начала XX в. и рубежа XX и XXI вв.), не охватывая его в целом. Наиболее популярным, в каком-то смысле даже модным, сюжетом оказалась «черная сотня», изучение которой пережило подлинный историографический взрыв. Для нас важную службу сослужили две обобщающие работы о черносотенстве: пионерская книга Сергея Степанова17 и монография Юрия Кирьянова18. Внимание отечественных ученых привлекали и другие националистические организации начала XX в., а также националистический дискурс конца XIX — начала XX вв., рассматривавшийся, однако, преимущественно в контексте исследований консерватизма19. Собственно на национализме сфокусирована небольшая, но содержательная статья Сергея Сергеева20. Тем не менее обобщающего исторического очерка русского национализма отечественными учеными так и не создано. Методологически целостное и хронологически последовательное изложение его истории можно обнаружить только в монографии американского ученого Уолтера Лакера21 и в серии работ советского эмигранта в США Александра Янова22. При всех различиях в замыслах (Янов вообще предлагает собственную историософию России, в то время как Лакер несравненно более сдержан в интеллектуальных претензиях), конкретных интерпретациях и трактовках, труды этих авторов выдержаны в общем методологическом и социокультурном ключе. Характерная для них презумпция негативного восприятия русского национализма питается западноцентристским взглядом на русскую историю. Правда, у Лакера эта линия проведена в сдержанной и ироничной манере западного интеллектуала, в то время как Янов поднимается до высот профетического (и в этом смысле вполне советски интеллигентского) пафоса, удивительно напоминая критикуемого им Солженицына. 19 См.: Гросул В. Я., Итенберг Б. С, Твардовская В. A. и др. Русский консер- ватизм XIX столетия. Идеология и практика. М.. 2000; Гусев В. А. Русский консерватизм: основные направления и этапы развития. Тверь, 2001; Ерма- шовД. В., Пролубников А. В., Ширинянц А. А. Русская социально-политическая мысль XIX — начала XX века: Л. А. Тихомиров. М.. 1999; РепниковА. В. Кон- сервативная концепция российской государственности. М., 1999; Российские консерваторы. М., 1997; ШлеминП.И. М.О.Меньшиков: мысли о России. М., 1997 и др. 20 Сергеев С. М. Русский национализм и империализм начала XX века // Нация и империя в русской мысли начала XX века. М., 2003. 21 Лакер Уолтер. Черная сотня. Происхождение русского фашизма. М., 1994. 22 Янов Александр. Русская идея и 2000-й год. Нью-Йорк, 1988; Он же. Россия против России Очерки истории русского национализма 1825-1921. Новосибирск, 1999; Он же. Россия: У истоков трагедии. 1462-1584. Заметки о природе и происхождении русской государственности. М., 2001 и др. Вообще историография русского национааизма (а в более широком смысле национализма как такового) представляет благодатную возможность для наблюдений затем, какдотеоретическая, культурная аксиоматика и индивидуальный багаж предопределяют исследовательский ракурс, выводы и ценностные суждения. Несколько упрощая, исследователи национализма приходят в эту тему уже предубежденными, а не выносят свои оценки по итогам ее изучения. Как говорится в русской пословице: не по-хорошему мил, а по милу хорош. Скажем, претендующая на обобщающий характер книга техасца-WASPa (white Anglo-Saxon protestant) Уэйна Алленсворта выдержана в целом в позитивном ключе в отношении русского национализма23. То же самое более или менее верно для монографии англичанина Питера Данкина, являющей собой несколько схематичное, но единственное в историографии исследование русского мессианизма в протяженной исторической перспективе24. Не стоит, однако, поддаваться естественному соблазну, увязывая позицию в отношении русского национализма с этничностью автора. Упрощенно говоря, евреи — «против», англосаксы и русские — «за». Так, лучший (и не лишенный сочувствия в отношении националистов) в историографии обзор зарождения и эволюции русского национализма в литературе и публицистике советской эпохи, а также анализ его взаимоотношений с коммунистической властью принадлежит перу израильтянина Ицхака Брудного25. Порою этот анализ носит даже чересчур изощренный характер. Перефразируя известный роман, если бы кремлевские властители знали, что им приписывают такие тонкие мотивы и столь хитроумные комбинации, они немало бы удивились собственному уму и предусмотрительности. 23 Allensworth Wayne. The Russian Question: Nationalism, Modernization and Post-Communist Russia. Boulder, N. Y, Oxford, 1998. 24 Duncan Peter J. S. Russian Messianism: Third Rome, Revolution, Communism and After. L.,N.Y, 2000. 25 Brudny Yitzhak M. Op. cit. 26 См.: Митрохин H. Русская партия: Движение русских националистов в СССР. 1953-1985 годы. М., 2003. Однако избыточная тонкость не в пример лучше той интеллектуальной простоты, которая, как известно, хуже воровства. Яркий образчик оной демонстрирует книга русского ученого Сергея Митрохина26. Якобы посвященная русскому национализму второй половины XX в., она в действительности рассказывает о чем-то другом, но никак не о национализме. О чем именно, понятно из авторского определения национализма. Националистами он называет: «1. людей, ощущающих себя русскими, вне зависимости оттого, к какому этносу (народу) относили себя их предки; 2. людей, выражавших негативное отношение к людям другой этнической принадлежности...; 3. людей, действующих по собственной инициативе...»27. Но ведь это определение ксенофобии, а не национализма! Хотя ксенофобия и национализм эмпирически связаны, они представляют собой феномены различного характера. Изначальная методологическая дефектность книги обессмыслила ее, превратив гигантский труд в собрание интересных, но разрозненных фактов. Важный вопрос критериев выделения национализма и националистов в СССР в книге Брудного решается в несравненно более корректной и научной манере. Поскольку в советскую эпоху альтернативные политические взгляды более-менее открыто манифестировались лишь диссидентским движением, то в строго аналитическом смысле применительно к СССР речь должна идти не о политическом национализме, а о националистическом дискурсе28. Судя по тому, что Брудный фокусируется именно на литературе и публицистике и характеризует русский национализм середины 50-х — конца 80-х годов прошлого века как комбинированную фазу А/В известной типологии Мирослава Хроха, он разделяет подобную трактовку. Применительно к советской эпохе термины «националистический дискурс» и «национализм» могут использоваться как взаимозаменяемые. Тем не менее Брудный, а равно и ряд других авторов, допускает расширительную трактовку национализма, подверстывая под нее не только националистический дискурс, но и дискурс о русской этнич-ности вообще: любая манифестация русских этнических чувств, любой внятный и устойчивый интерес к экологической, демографической, историко-культурной проблематике, к православию и к состоянию русской деревни трактуются как проявления национализма. Между тем, несмотря на тесную и неразрывную связь русского национализма и русской этнической идентичности, их отождествление методологически ошибочно. Еще более ошибочно отождествление русского национализма со сталинизмом и/или антисемитизмом. Антисемитизм и апология сталинизма могли входить, а могли и не входить в националистический дискурс; в то же время они были присущи советскому консерватизму, который, в свою очередь, отнюдь не тождественен национализму. 27 Митрохин Н. Указ. соч. С. 39. 28 Малахов В. С. Указ. соч. С. 122-130. На этом пункте приходится специаяьно заострять внимание, ибо он никогда не относился к разряду сугубо академических. В историографии русская этничность нередко отождествляется с русским национализмом, а тот, в свою очередь, с антисемитизмом и сталинизмом. Эта немудреная подмена служит обоснованию далеко идущих политических и идеологических выводов. Русская культура редуцируется к антисемитизму и политической реакции, а русскость возводится в ранг априори негативной сущности. Впрочем, порою на почве чрезмерно широкого толкования национализма вырастают не только политико-идеологические инвективы, но и комические конфузы. Так, искренне симпатизировавший русскому национализму 60—70-х годов прошлого века академический американский ученый, Джон Данлоп, ничтоже сумняшеся назвал националистическими такие популярные фильмы, хиты советского кинопроката, как «Калина красная» и «Москва слезам не верит»29. Сомневаемся, что хотя бы один советский зритель или даже самый изощренный кинокритик усмотрел в этих картинах хоть что-нибудь националистическое. Резюмировать историографию русского национализма можно парафразом из Солженицына: национализм у всех на виду, но не понят. Причины этого непонимания находятся вне науки. Наблюдения за историографией русского национализма и личное знакомство с людьми, которые ее создают, ведут нас к предположению, что главным источником интерпретационных схем, концепций и ценностных суждений в адрес русского национализма служит не интеллектуальное его понимание и даже не идеологические и культурные убеждения пишущих о нем авторов, а глубинное, подлинно экзистенциальное отношение к России и русскости. 29 См.: Dunlop John В. The New Russian Nationalism. N. Y, 1985. Подробнее о западной историографии русского национализма см.: Соловей В. Д. Русское национальное движение 60-80-х годов XX века в освещении зарубежной историографии // Отечественная история. 1993. №2. Причем это отношение не коррелирует с этничностью. Русские могут до судорог ненавидеть собственное племя, а инородцы — уважать его или, по крайней мере, признавать неотъемлемое право русских на выбор собственной судьбы. Точно так же из признания самоценности русской этничности и русской истории вовсе не следует априори позитивная оценка актуального русского национализма. Скажем, интеллектуально самые сильные работы о современном русском национализме, причем написанные русскими же националистами, весьма нелицеприятны в отношении этого идейно-политического течения30. Однако националистическая критика русского национализма, в том числе за глупый и неуемный антисемитизм и антидемократизм, не имеет ничего общего с тем духом фундаментального неприятия рус-скости, которым пропитаны книги — зачастую фактологически богатые и отнюдь неглупые, — выпускающиеся специализирующимися на разоблачении русского национализма и фашизма исследовательскими центрами «Панорама» и «Сова»31. 30 См.: Самоваров Александр. Останутся ли в России русские? Русское нацио- нальное самосознание: триумф или катастрофа. М., 2007; Он же. Перспективы русского национализма: национализм с человеческим лицом. М., 2008; Сергеев Сергей. «Русизм»: третья волна // Политический класс. 2008. №6. 31 См.: Верховский Александру Папп Анатолий, Прибыловский Владимир. Политический экстремизм в России. М, 1996; Верховский Александр, Прибы- ловский Владимир. Национал-патриотические организации в России. История, идеология, экстремистские тенденции, М, 1996; Верховский Александр, При- быловский Владимир, Михайловская Екатерина. Национализм и ксенофобия в российском обществе. М., 1998; Верховский Александр, Михайловская Ека- терина, Прибыловский Владимир. Политическая ксенофобия. Радикальные группы. Представления лидеров. Роль Церкви. М., 1999; Лихачев Вячеслав. Нацизм в России. М., 2002; Верховский Александр. Политическое правосла- вие: русские православные националисты и фундаменталисты, 1995—2001 гг. М., 2003; Лихачев Вячеслав, Прибыловский Владимир. Русское Национальное Единство, 1990—2000. В 2-х т. Stuttgart, 2005; Путями несвободы: Сб. статей / Сост. А. Верховский. М, 2005; Цена ненависти: национализм в России и про- тиводействие расистским преступлениям: Сб. статей / Сост. А. Верховский. М., 2005; Русский национализм: идеология и настроение: Сб. статей / Сост. А. Верховский. М., 2006; Верхи и низы русского национализма: Сб. статей / Сост. А. Верховский. М., 2007 и др. Читая их, ощущаешь, что дело отнюдь не в том, что русские националисты — антисемиты, не приемлют демократические и либеральные ценности, выступают против Запада, а в том, что они русские националисты, открыто провозглашающие русскость в качестве главной ценности. И даже стань они либералами и юдофилами, отношение к ним ни на йоту не изменилось бы. Другими словами, дело не в национализме как таковом, а в укорененном на экзистенциальном уровне имплицитном и эксплицитном отрицание России и русское -ти. В оптике такого взгляда русский национализм как манифестация русскости просто обречен на негативное восприятие. В свою очередь рассматриваемый с негативистской презумпции русский национализм используется для доказательства изначально дефектной сущности русскости. Надо отдавать отчет, что в данном случае мы имеем дело не с порочной интеллектуальной конструкцией замкнутого круга, а с находящимся вне сферы рациональной критики символом веры. В противном случае появление новых отечественных и зарубежных исследований должно было бы привести к пересмотру историографических стереотипов и к переоценке русского национализма в сравнительно-исторической перспективе. Как минимум, он перестал бы выглядеть беспрецедентно жестоким, политическим и идеологическим предтечей германского нацизма. Ведь этот влиятельный миф не выдерживает никакой научной критики. «Оценивая результаты черного террора, следует отметить, что его размах был несопоставим с террором революционных партий. <...> Парадоксально, что, несмотря на... огромную разницу в количестве террористических актов, совершенных правыми и левыми, прогрессивная общественность создала из черносотенцев образ патологических убийц. Несколько покушений, осуществленных черносотенцами, с политической точки зрения принесли им неизмеримо больше вреда, чем пользы»32. 32 Степанов С Указ. соч. С. 220-221. 33 Цит. по: Макарова Е.А. Национальная мысль и национальное сознание в Англии // Национальная идея в Западной Европе в Новое время. Очерки истории/Отв. ред. В.С.Бондарчук. М., 2005. С. 120-121. 14 Макарова Е.А. Указ. соч. С. 120. «Нецивилизованному», «погромному» русскому национализму этнического толка обычно противопоставляется «либеральный» национализм «гражданской нации», например, английский. Однако не в России, а именно в Англии конца XIX — начала XX вв. расизм биологического толка пропитал общественно-политический дискурс и приобрел характер культурной нормы. Не Михаилом Меньшиковым (одним из немногих русских националистов, тяготевших к биологическому детерминизму), а Сесилем Родсом была отчеканена фраза: «Мы — первая раса в мире и чем больше мирового пространства мы заселим, тем лучше для человеческой расы»33. Не «отсталые и авторитарные» русаки, а «передовые и демократические» англосаксы «приняли "бремя белого человека" как часть божественного правопорядка... верили, что призваны повелевать "низшими племенами"»34. Причем к «низшим расам» ничтоже сумняшеся относили не только азиатов и негров, но и ирландцев, которых, по скромному замечанию современного историка, англосаксы «не считали... за людей»35. (Советская интеллигенция либерального толка осуществила подобную операцию антропологической минимизации в отношении собственных соотечественников.) Впрочем, кому дело до ирландцев, ведь в современном мире главным критерием «прогрессивности» или «реакционности» национализма считается отношение к евреям. Но так ведь не в Москве или Петрограде, а в Лондоне 1917 г. пять тысяч горожан устроили погром своим компатриотам-евреям. Не в «черносотенной России», а в «цивилизованной» Англии родилась идея решения «еврейского вопроса» с помощью «камер смерти». Доказательства исторической укорененности и широкого распространения расистских взглядов в английском обществе вплоть до сегодняшнего дня столь обширны и значительны, что западный автор без обиняков утверждает об английских корнях немецкого фашизма36. Впрочем, не надо обладать обширным теоретическим и историографическим багажом там, где довольно элементарной логики и здравого смысла. Презумпция негативного отношения к русскому национализму основывается, в частности, на приписываемом ему позитивном отношении к современной ему власти. Но почему, скажем, поддержка Советской власти и Владимира Путина — плоха, а режима Бориса Ельцина — хороша? Где объективные научные, а не вкусовые и идеологические критерии «плохой» и «хорошей» власти? Ведь в правление Ельцина были разрушены фундаментальные условия существования среднего класса, созданные коммунистами. Почему же Ельцин оказался хорош, а те, кто были на стороне коммунистов, плохи? 35 Макарова Е.А. Указ. соч. С. 40 (также см. с. 39). 36 Книга Мануэля Саркисянца так и называется: «Английские корни не- мецкого фашизма» (СПб., 2003). И уж совсем комедийно выглядят ламентации насчет антимодер-низаторских потенций русского национализма. Если происходящее со страной последние двадцать лет считать модернизацией (общепринято толкуемой как синоним социального прогресса), что же тогда считать регрессом и деградацией? Может быть, националисты были не так уж не правы, выступая против такой модернизации? И тогда их надо хвалить за прозорливость и ругать за то, что они не смогли воспрепятствовать столь замечательной «модернизации».
Социокультурный контекст изучения русского национализма
Два основных фактора исторически генерировали и до сих пор поддерживают устойчиво негативное отношение к русскому национализму. На поверхности лежит устойчиво повторяющийся интеллектуальный сбой отечественного социогуманитарного знания, когда оно обращается к исследованию русского национализма. Почему-то именно в этом случае им напрочь отвергается методологический постулат, гласящий, что любые исторические явления должны рассматриваться в историческом же контексте. По-другому это еще называется принципом историзма или, в суженной трактовке, контекстуальным подходом. Применительно к нашему случаю это означает, что значение, функции и роли национализма могут быть поняты и адекватно оценены лишь исходя из историко-культурной ситуации, в которой он действует. Парадокс отечественного обществознания в том, что контекстуальный подход распространяется только и исключительно на нерусские национализмы, в то время как русскому национализму отказывается в этом праве. Одни и те же авторы указывают на исторически прогрессивную роль национализма в Европе, поют дифирамбы национально-освободительной и антиимперской борьбе, признают, что на «международном уровне стратегия так называемого "экономического национализма" оказывается более эффективной, чем ориентация на неолиберальные идеалы "свободного рынка"»37. И в то же время рассматривают русский национализм (а в более широком смысле и русскую этничность вообще) в качестве неизменно негативной сущности. 37 Малахов В. С. Указ. соч. С. 312. Негативные оценочные суждения в адрес русского национализма и русской этничности возведены в статус культурной догмы и этического канона. И это позволяет предположить, что их первопричина лежит не в научных ошибках и заблуждениях, а в дотеоретическом социальном опыте. Конкретнее — речь идет о культурной аксиоматике такой группы, как «советская интеллигенция» (подчеркиваем: именно советская, а не русская), длительное время генерировавшей ценностно-культурный и нормативистский каноны. Для ее ментального и социокультурного профиля характерны культурная, экзистенциальная и отчасти этническая отчужденность от русского народа, собственной страны и государства, вылившаяся в субстанциальное отрицание русс кости и России. Исторически эта черта сформировалась вследствие выбора Запада системой социополитических, экономических, идеологических и культурных координат, в которых самоопределялись отечественные образованные слои и которые структурировали ее взгляд на мир и Россию: «Интеллигенция постигала русскую действительность в терминах, отражавших западные реалии, существовала в мире западных символов, универсалий, за пределы которого не могла выйти. И хотя этот мир был виртуальным, а русская жизнь, в которой жила русская интеллигенция, реальным, в сознании интеллигенции происходила "рокировочка": именно русская жизнь, ее устройство оказывались виртуальными, и их следовало заменить единственно возможной и нормальной реальностью — западной»38. Оборотной стороной провозглашения Запада нормой и идеалом выступала негативизация России и русскости, провозглашавшихся неполноценными и подлежащими тотальной переделке. Если страна и народ плохи субстанциально, по самой своей природе, то кардинальная задача состояла не в улучшении и совершенствовании наличествующего бытия, а в коренной переделке русской природы и замене национального бытия иным. Тем самым русская интеллигенция оказывалась группой с «негативной социальной ориентацией», а ее основной формой бытия — «отрицание местной власти и традиции, социальный гиперкритицизм, уродливое патологическое сочетание народофилии и народофобии, скепсис по отношению к собственной истории, поскольку она не укладывается в западные рамки, в ней нет или не хватает демократии, индивидуальных свобод и частной собственности»39. 38 Фурсов Л. И. Интеллигенция и интеллектуалы. Предисловие к книге А. С. Кустарёва «Нервные люди (Очерки об интеллигенции)» // Кустарёв Л. Нервные люди: Очерки об интеллигенции. М., 2006. С. 60. 39 Там же. В свете этой культурной и экзистенциальной позиции русский национализм и вообще любая манифестация русской самобытности выглядели исключительно негативно вне зависимости от их содержания и контекста. Просто потому, что они настаивали на русской специфике и позитивно ее оценивали. В теоретическом плане эта каузальная связь вскрыта и описана в модели социальной идентификации Г.Тэшфела и Дж. Тернера. «Когда группа, к которой человек принадлежит, утрачивает (в его глазах) позитивную определенность, он будет стремиться: а) оставить эту группу физически; б) размежеваться с ней психологически и претендовать на членство в группе, имеющей высокий статус; в) прилагать усилия, чтобы восстановить позитивную определен- ность собственной группы»40. Две первые модели поведения в основном покрывают спектр жизненных и, отчасти, профессиональных стратегий советской интеллигенции либерального и левого толка. Отрицательное отношение к русскости и России, выбор Запада как модели закономерно вели к эмиграции, включая такую ее разновидность, как «внутренняя эмиграция» (эскапизм). Второй линией было стремление выделиться из «варварской» массы (к которой подвёрстывалась в том числе «неистинная», «фальшивая» интеллигенция, солженицынские «образованцы»), возвыситься над ней, что достигалось через демонстрацию причастности более «высокому» миру (читай: Западу). Принадлежность к нему давала право учить «косный» народ и вести Россию к высотам «цивилизации». Александр Кустарев точно назвал такую самоидентификацию лакейской, «способом самоидентификации челяди через барина»41. Причем моральная ущербность здесь сочетается с ущербностью психической, в лучшем случае с сильным комплексом неполноценности, ведь, напомним, позитивная оценка собственной группы является психической нормой, а ее низкая оценка — симптомом психического неблагополучия. 40 Лебедева Н. М. Теоретико-методологические основы исследования этни- ческой идентичности и толерантности в поликультурных регионах России и СНГ// Идентичность и толерантность: Сб. статей/Под ред. Н. М.Лебедевой. М.,2002. С. 18. 41 Кустарев А. Нервные люди. С. 235. Так или иначе, очевидно лакейство тех интеллектуалов, которые последние полтора-два десятилетия пытались прильнуть к кормилу власти. По остроумному замечанию писателя Дмитрия Быкова, в современной России социальным лифтом может воспользоваться лишь тот, кто перед этим долго стоял на четвереньках. Возможно, кто-то из читателей попеняет авторам на их интелли-гентофобию и игнорирование определяющего характера влияния советской политической и идеологической системы на крайне негативное восприятие русской этничности и национализма. Дело, мол, не в интеллигенции, а в коммунистах. Не думаем, что это так. Да, коммунистическая система продуцировала негативное или, в лучшем случае, настороженное и подозрительное отношение к любым проявлениям русского национального сознания; одно время даже слово «русский» находилось под запретом. Но именно советская интеллигенция охотно восприняла эту линию и интернализовала ее. Хотя интернационализм и минимизация принципа национальности манифестировались всеми коммунистическими режимами Восточной и Центральной Европы, во всех этих странах, равно как и во всех советских республиках, кроме России, интеллигенция находилась в тотальной оппозиции подобной политике и возглавляла национально-освободительное движение. Невозможно представить, чтобы из уст польского или румынского, венгерского или чешского, грузинского или литовского, армянского или эстонского интеллектуала в адрес собственного народа раздавались уничижительные инвективы, которые среди российской интеллигенции считались признаком хорошего тона и «элитарности». Почему-то она оказалась лучшим учеником коммунистов, развив и закрепив их негативную аксиоматику русско-сти. Это могло произойти только потому, что подобная аксиоматика импонировала этой интеллигенции, удачно совпадала с ее убеждениями, ценностями и социокультурными ориентациями. Жившие в Москве 70-х — первой половины 80-х годов прошлого века без труда вспомнят, что любые разговоры и намеки на само существование каких-то специфических русских интересов воспринимались как мракобесные, в лучшем случае от них воротили нос: в приличном обществе, мол, о таком не говорят... И хотя многие с подобным отношением были не согласны, но свои взгляды оставляли при себе, следуя принципу поручика Лукаша из «Похождений бравого солдата Швейка»: останемся чехами, но в душе... Еще недавно таким же был Zeitgeist и этос интеллигенции: русским лучше оставаться в душе. Справедливости ради отметим, что культивировавшееся в элитных слоях советской интеллигенции уничижительное отношение к собственной стране и народу не было беспрецедентной исторической чертой. Как и сама российская интеллигенция, вопреки ее мессианским претензиям, никогда не была уникальным социокультурным образованием — аналогичные группы существовали во многих европейских странах. Что касается негативной презумпции восприятия родины, то наиболее близкую России историческую параллель в этом смысле являет интеллектуальный слой Латинской Америки, который с конца XIX в. и на протяжении изрядной части XX в. переживал и культивировал комплекс неполноценности в отношении собственной страны. Но у латиноамериканцев для этого существовали более чем очевидные основания, которых и в помине не было у советских интеллектуалов. СССР не находился в унизительной роли «банановой республики», а на равных конкурировал с США в военном и внешнеполитическом аспектах. В нем была создана вторая по мощи экономика мира и обеспечен скромный, но достойный уровень жизни. В отличие от Латинской Америки, похабное отношение к собственной стране не имело рациональных причин, которые, поэтому, надо искать в области групповой психологии и культуры. В течение последних пятнадцати лет, по мере стремительного изменения социальной реальности, «великая и ужасная» российская интеллигенция не только пережила тотальное банкротство своих взглядов, убеждений и амбиций, но и социально разложилась. Однако, сойдя с российской исторической сцены, эта группа оставила инерцию в виде культурных норм и ценностных суждений, в том числе касающихся русской этничности и русского национализма. Мертвый хватает живого, что хорошо заметно в тех сферах, где либеральная интеллигенция сохраняет влияние, в частности в масс-медиа. Итак, критика русского национализма оказалась оскорблением и уничижением русских как таковых. В либеральном дискурсе русскость возведена в ранг метафизической сущности с негативными атрибутами, один из которых — национализм. Этот взгляд можно выразить парафразом евангельской фразы: разве может что-нибудь хорошее исходить от русских и России? Бороться с господствующей культурной аксиоматикой — занятие нервное и, главное, не очень перспективное, что демонстрируется бесплодностью многолетних усилий советской «почвеннической» интеллигенции по реабилитации «русской темы». Антирусские культурные и идеологические презумпции начали рассыпаться под давлением жизни и обстоятельств. В том числе происходит такое важное изменение, как исчезновение интеллигенции в качестве субъекта социального действия, важного фактора культурно-идеологической жизни, источника культурных норм и ценностных суждений. Российская интеллигенция не только пережила тотальное банкротство своих взглядов, убеждений и амбиций, но и социально разложилась. Как объект исследования она не представляет более актуального интереса и все очевиднее отходит в область истории — истории как прошлого, и истории как науки. Тот же масштабный и драматичный социальный процесс, который уничтожил интеллигенцию, одновременно восстанавливает в праве гражданства русский национализм и русскую этничность (этничность — в большей степени, национализм — в меньшей). Русский национализм и русская этничность не нуждаются в исторической реабилитации — их реабилитирует сама жизнь. Первоочередной вопрос, стоящий сегодня на повестке дня, — это вопрос их адекватного понимания. Из сферы культуры и идеологии рассмотрение национализма должно быть перенесено в интеллектуальную плоскость, в противном случае мы рискуем остаться в плену культурной и идеологической инерции, прозевав рождение новых тенденций и исторических смыслов.
Цель и ракурс исследования
Замысел нашей книги в том, чтобы рассмотреть русский национализм как преимущественно научную проблему, по возможности минимизировав культурно-идеологические аспект его изучения. Методологическим ключом послужит контекстуальный подход к русскому национализму, то есть анализ его места, роли и функций в конкретных исторических обстоятельствах менявшейся России, а не поиск неизменной — позитивной или негативной — сущности национализма. Хотя в качестве такой сущности можно представить идеологическое ядро национализма42, само по себе оно ничего не говорит о меняющихся исторических смыслах национализма. Таковые могут быть прочитаны и поняты только контекстуально. 42 См., например: Коротеева В. В. Указ. соч. С. 10; Малахов В. С. Указ. соч. С.39, 124. И пусть такой подход, как говаривал один из булгаковских героев, не бином Ньютона, его применение к рассмотрению русского национализма в протяженной исторической перспективе и в современной нам ситуации откроет совершенно новую и непривычную картину. Русский национализм окажется вовсе не тем, за что его принимали, и не таким, каким его представляли. Он не будет лучше или хуже (воздержимся от ценностных суждений) — он будет другим. 43 См.: Соловей В. Д. «Память»: история, идеология, политическая практика // Русское дело сегодня. Книга 1. «Память». М., 1991; Он же. Современный русский национализм: идейно-политическая классификация // Общественные науки и современность. 1992. №2; Он же. Русское национальное движение 60-80-х годов XX века в освещении зарубежной историографии // Отечественная история. 1993. №2; Он же. Эволюция современного русского национализма // Русский народ: историческая судьба в XX веке. М., 1993; Он же. Русский национализм и власть в эпоху Горбачева // Межнациональные отношения в России и СНГ. Семинар Московского Центра Карнеги. Вып. 1: доклады 1993-1994 гг. / Под ред. П. Гобла и Г. Бордюгова. М., 1994; Он же. Война в Чечне и российская оппозиция // Кентавр. 1995. № 5; Он же. Фашизм в России: концептуальные подходы //Демократия и фашизм / Современный политический лексикон. Вып. 5. М., 1996; Он же. Перспективы русского национализма в свете парламентских выборов // Партийно-политические элиты и электоральные процессы в России / Аналитические обозрения Центра комплексных социальных исследований и маркетинга. Серия: Политология. М., 1996. Вып. 3; Он же. Коммунистическая и националистическая оппозиция в контексте посткоммунистической трансформации России // Россия политическая / Под общ. ред. Л. Шевцовой; Московский Центр Карнеги. М., 1998; Он же. Консервативная ниша в российской политике // С верой в Россию. Российский консерватизм: история, теория, современность. М, 1999; Он же. Национал-радикализм // Политические партии России: история и современность. Учебник / Под ред. А. И. Зевелева, В. В. Шелохаева, Ю. П. Свириденко (отв. редакторы) и др. М., 2000 и др. В нашем труде мы попытаемся охватить русский национализм на протяжении двух веков его существования. Но при этом книга носит не обзорный и описательный, а концептуальный и обобщающий характер. Это не классическое исследование политической и культурной истории, а работа в жанре исторической социологии. В ней не рассматриваются подробно история русского национализма и его основные политические проявления, не анализируются в деталях идеологические формулы и программы русских националистических партий, движений и групп. Не частности и исключения, а ведущие тенденции, логика и смыслы национализма на протяжении сменявших друг друга исторических эпох — вот что находится в фокусе авторской оптики. Тем более что, отдав во время оно изрядную дань скрупулезному историческому анализу43, мы смогли убедиться, что не так уж много он дает для понимания русского национализма и его динамики. Поэтому книга написана широкими импрессионистскими мазками, без тщательного выписывания деталей. Как за деревьями не видно леса, так избыток исторических нюансов и деталей лишь скрывает абрис изучаемого объекта. Книга даже вскользь не касается русского национализма в эмиграции, на что имеется основательная причина. Остававшийся вещью в себе, он был не в состоянии повлиять на динамику русского национализма в СССР. Когда же информация об эмиграции (с конца 80-х годов прошлого века) стала проникать в советское общество, выяснилось, что все без исключения политико-идеологические формулы, предлагавшиеся эмигрантским нацонализмом, совершенно недееспособны, не находят у русских СССР даже малейшего отклика. Если эмигрантский национализм и представляет аналитический интерес, то исключительно как выморочный вариант русского национализма. Задолго до советской перестройки он ярко продемонстрировал бессмысленность и обреченность идеологических исканий в том русле, по которому немалая часть русских националистов двинулась в конце 80-х — 90-е годы XX в.
Раздел I РУССКИЙ НАЦИОНАЛИЗМ В СТАРОЙ ИМПЕРИИ
Глава 1 НЕРУССКАЯ ИМПЕРИЯ
Характеризуя культурно-историческую ситуацию, в которой возник и долгое время развивался русский национализм, сразу же зафиксируем два принципиальных положения. Первое: именно русским принадлежит ключевая роль в формировании государства Россия, которое поэтому можно уверенно называть государством русского народа. Современная этнологическая наука указывает на решающее значение так называемых «этнических ядер» — численно, политически и культурно доминировавших этнических групп — в образовании наций и государств. В этом смысле Российская империя (в том числе в ее советской оболочке) была результатом исторического творчества, прежде всего, русского народа, проекцией его витальной силы. Второе положение: русский народ и империя находились в диалектических отношениях единства и вражды. А сейчас раскроем эти тезисы. Налицо прямая зависимость между ростом великорусского населения и динамикой формирования территориального тела империи. Только между серединой XVI в. и концом XVII в. Московия в среднем ежегодно (150 лет подряд!) приобретала земли, равные площади современной Голландии. К началу XVII в. Московское государство равнялось по площади всей остальной Европе, а присоединенная в первой половине XVII в. Сибирь по масштабу вдвое превышала площадь Европы. К середине XVII в. Россия стала самым большим государством в мире, а к середине XVIII в. территория Российской империи в сравнении с Московским княжеством начала правления Ивана III увеличилась более чем в 50 раз, составив шестую часть обитаемой суши. В это же время — с начала XVI в. и на протяжении почти четырех веков — происходил взрывной рост численности великорусского населения. По конец XVIII в. численность русских увеличилась в 4 раза, с 5 до 20 млн человек, а затем, на протяжении XIX в., еще более чем в два с половиной раза: с 20-21 до 54-55 млн человек. Любые возможные неточности в подсчетах не меняют порядка цифр. То была поистине феноменальная, беспрецедентная для тогдашнего мира демографическая динамика, тем более что речь идет не о численности населения Российской империи вообще, а только о динамике русских, взятых без украинцев (малороссов) и белорусов. Причем на старте этой демографической гонки русская позиция выглядела довольно слабой: в начале XVI в. великороссы численно уступали итальянцам более чем в два, а французам — более чем в три раза: 5 млн русских против 11 млн итальянцев и 15,5 млн. французов. К началу XIX в. позиции более-менее выровнялись: 20 млн русских против 17 млн итальянцев и 28 млн французов. Столетие спустя, в начале XX в., русские уже стали третьим по численности народом мира — 55,7 млн человек, уступая (правда, значительно) только китайцам и народам Британской Индии, зато опережая немцев (немногим более 50 млн) и японцев (44 млн человек). Общее число подданных Российской империи (129 млн человек) было почти равно численности населения трех крупнейших европейских государств — Великобритании, Германии, Франции и превышало число жителей США. При этом XIX в. вообще ознаменовался резким — со 180 до 460 млн человек — ростом населения Запада, вызвав беспрецедентную дотоле европейскую миграцию, в том числе в колонии. Но даже на таком фоне русские и Россия рельефно выделялись размерами абсолютного годового прироста населения. Во второй половине XIX в. естественный прирост населения в европейской России составлял 2,0%, в первое десятилетие XX в. — 1,8%. По этому показате-л ю Россию опережал (да и то не наверняка) только Китай. Причем на российские показатели не влияла иммиграция, которая в промежутке между началом XIX в. и началом XX в. компенсировалась эмиграцией. В Соединенных Штатах включавший миграцию годовой прирост населения уступал российскому44. Стремительный рост русского населения составил биологическую основу территориальной экспансии и строительства имперского государства. Повышение плотности населения на основной исторической территории обитания русских при невозможности интенсификации сельскохозяйственного производства вело к их оттоку на новые территории в поисках пашни, благоприятных условий жизни и ведения хозяйства. «Объективные условия плотной заселенности Европы открывали для русских лишь путь на Юг, Юго-Восток и Восток Евразийского континента, путь опасный, трудный, но единственно возможный»45. Первым эшелоном русской территориальной экспансии была крестьянская колонизация, осуществлявшаяся вопреки противодействию московской власти, стремившейся прикрепить крестьян к земле. И только вслед за мужиками приходило государство, беря под свое крыло уже освоенные земли. Важным условием экспансии была способность русского народа выстоять, наладить жизнь и хозяйство в тяжелейших условиях. «Российские крестьяне-земледельцы веками оставались своего рода заложниками природы ... Даже при условии тяжкого, надрывного труда в весенне-летний период он (крестьянин. — Т.С, B.C.) чаще всего не мог создать почти никаких гарантий хорошего урожая. Многовековой опыт российского земледелия, по крайней мере с конца XV по начало XX века, убедительно показал практическое отсутствие сколько-нибудь существенной корреляции между степенью трудовых усилий крестьянства и мерой получаемого им урожая»46. В Центральной России один год из каждых трех был неурожайным. Уникальная способность русских жить и развиваться в ситуации постоянного предельного напряжения, помимо недюжинной физической силы и цепкости, требовала также высоких морально-психических качеств, экзистенциальной силы. 44 Статистические данные взяты из следующих источников: Бурдуков Павел, Орлов Александр. Демография как продолжение политики иными средствами // Расовый смысл русской идеи. Вып. 1. Изд. второе, испр. М., 2000; Водарский Я. Е. Население России за 400 лет (XVI — начало XX вв.). М., 1973; Гаман-Голутвина Оксана. После империи // НГ-Сценарии. 2007. 27 мар-• а; Горянин Александр. Мифы о России и дух нации. М., 2001; Демографический энциклопедический словарь. М., 1985; Кабузан В. М. Народы России в XVIII веке. М., 1990; Казьмина О. Е., Пучков П. И. Основы этнодемографии. 1994; Козлов В. И. О сущности русского вопроса и его основных аспектах // Русский народ: историческая судьба в XX веке. М., 1993; Он же. История трагедии великого народа: Русский вопрос. М., 1996; Уткин Л. И. Запад и Россия: история цивилизаций. Учебное пособие. М., 2000; и др. 45 Милое JI. В. Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса. М., 1998. С. 566. 46 Там же. С. 568. Отсюда понятно, что дело не сводилось к одной лишь численности и динамике населения. В противном случае миром давно бы уже владели китайцы или кролики. Биологическая сила русского народа была неразрывно сопряжена с его экзистенциальной и психической силой, нервной энергией. Русские стойкость и выносливость проявлялись не только в бою, но и в мирное время, которое по своей тяжести мало уступало военному лихолетью. Рождение мощного государства в северных евразийских пустынях вообще выглядело вызовом здравому смыслу и самой человеческой природе. Высокая цивилизация возникла там, где впору думать исключительно о выживании47. Право на гегемонию в северной Евразии русские заслужили не только успешным ответом на вызовы природы и климата, но и вырвали в жестокой и бескомпромиссной конкуренции. Ведь русское движение шло не в «пустом» пространстве, а на территориях, населенных разнообразными народами, наталкивалось на претензии сопредельных государств. В условиях постоянных войн (из каждых трех лет своей истории два года Россия находилась в состоянии войны) выковался самый стойкий и выносливый в мире солдат — русский, которого, по словам Фридриха II, «мало убить, его еще надо повалить». Подчеркнем: именно русский, а не российский. Ядро имперской армии — рядового состава и офицерского корпуса — во всех ее исторических модификациях составляли именно русские — даже тогда, когда они оказались относительным этническим меньшинством в общей численности населения империи. Вот так, в борьбе с природой, климатом и другими народами русские завоевали право организовать социально-политический и экономический порядок на необъятных евразийских пространствах на свой лад. Надо быть честным и перед собой, и перед Историей. Именно русский народ обеспечивал успешный характер нашего Отечества на протяжении последней полутысячи лет. Предвидим, что определение российской истории как «успешной» вызовет непонимание даже среди русских националистов, готовых считать ее героической, драматической, трагической, но никак не успешной. 47 Россия — страна с самой низкой в мире среднегодовой температурой. Хотя это сомнительное первенство с нами делит Монголия, в части долговременной успешности две этих страны просто несравнимы. В списке ста самых холодных городов трех самых больших северных стран — США, Канады и России — 85 приходятся на долю России, 10 — Канады и 5 — США. При этом самый холодный канадский город находится на двадцать втором месте, а самый холодный американский — на пятьдесят восьмом. Среди 25 самых холодных городов с численностью населения более полумиллиона 23 находятся в РФ, только два-в Канаде. Для адекватной оценки русских достижений надо отойти от культурно-исторического западноцентризма, рассматривающего современный мир с телеологической позиции, согласно которой Запад оказывается моделью и идеалом человеческого развития. Запад лишь малая часть современного мира, а его лидерство в человеческом сообществе не более чем кратковременный исторический эпизод, который, возможно, уже близится к своему завершению. Распад западноцен-тристской культурной картины мира предполагает выбор более объективной и масштабной шкалы для сравнений, которой может послужить предложенное французскими историками школы «Анналов» понятие Большого времени. Это глобальные временные ритмы, в течение которых происходят незаметные изменения, не воспринимаемые с обыденной точки зрения как события и выглядящие природными. В Большом времени исследовательская оптика направляется не на актуальную динамику, а на социальные, демографические, культурные и ментальные процессы ес/яес/я#е««оисторического, то есть сродни природным изменениям, характера. В рамках этого подхода первым главным достижением России в Большом времени можно считать сохранение национальной независимости. В колониальной зависимости от Запада оказался почти весь неевропейский мир, за исключением находившейся на тихоокеанских «задворках» Японии и экзотических Сиама (Таиланда) и Абиссинии (Эфиопии). Наводившая ужас на Европу Османская империя сжалась до Турции и оказалась в унизительной зависимости от Запада; фактически европейской полуколонией стал «желтый колосс» — Китай. Россия не только выстояла, но и успешно развивалась. Развитие во всех смыслах и отношениях — второе главное достижение России и русских: относительно мирная колонизация огромных территорий, создание разветвленных структур высокой цивилизации и государственности; высокая (вплоть до 50-х гг. XX в.) демографическая динамика, успешная интеграция и ассимиляция других народов; формирование мощной и конкурентоспособной экономики, а также (в советскую эпоху) социального государства и массового общества, по потреблению и благосостоянию уступающего Западу, но превосходящего практически весь не-Запад; создание и массовое распространение «высокого» литературного языка, формирование полноценной и влиятельной национальной культуры. Несмотря на срывы и катаклизмы, страна становилась все сильнее, а каждое новое поколение русских жило дольше и лучше, чем предшествовавшие48. Так было вплоть до последних двух десятилетий. Наконец, вырванный в жестокой борьбе третий «трофей» русских — политическое и военное доминирование в северной Евразии. Значение России как военно-стратегического и геополитического фактора с начала XVIII в. постоянно возрастало. Она стала главным театром военных действий и сыграла решающую роль в битвах за мировое господство, разворачивавшихся в XIX и XX вв. (наполеоновские, Первая и Вторая мировые войны). Эти грандиозные успехи и достижения русских и России были обеспечены в сжатые сроки и оплачены высокой ценой, но, делая поправку на масштаб, время, сложность задач и агрессивный внешний контекст, вряд ли более высокой, чем аналогичные достижения Запада. При этом важно отметить, что в ходе исторического развития русские вовсе не превратились в пресловутый евразийский микст, а сохранили этническую чистоту49. Народная (в смысле спонтанная, не регулируемая и не направляемая административно) политика русского человека в имперский период отечественной истории следовала — скорее инстинктивно, чем осознанно — линии этнической и расовой эндогамии. Русскому народу был присущ расовый образ мыслей — признание фундаментальной, онтологической важности этнических и расовых различий, что, однако, не мешало относительно мирному характеру имперской экспансии и спокойному отношению к этнической и религиозной дифференциации. Империя не стремилась к культурной и этнической гомогенности и поддерживала этническое, расовое и культурное разнообразие, стихийно следуя в этом отношении одному из положений теории систем: чем сложнее явление, тем оно целостнее. 48 Близкая аргументация содержится в непривычно русофильской для западной историографии книге: Рое Marshall Т. Russian Moment in World History. Princeton, N. J., 2003. См. рецензию на нее Петра Ильинского в журнале «Рго et Contra» (2004. Т. 8. № 3. С. 226-234). 49 Подробнее об этом см. 2 и 3 главы книги В. Д. Соловья «Кровь и почва Русской истории» (М., 2008). Характерно, что империя не стремилась ассимилировать нерусские народы: русификация, обращение в православие использовались ситуативно, прагматически и, как правило, не носили долговременного характера. По-видимому, в своей политике отечественные правители исходили из негласного убеждения, что нерусские подданные царя постепенно примут русскую религию, язык и образ жизни народа, обладающего превосходством и наделенного великой миссией. Другими словами, расчет делался на органичную и добровольную ассимиляцию в русскость. Его ошибочность стала очевидной к рубежу XIX и XX вв., когда русские оказались демографическим меньшинством в созданном ими государстве, а русская этничность все очевиднее выглядела тяжким бременем. Впрочем, она никогда не была привилегией. Русский народ — создатель и хранитель государственности — в массе своей не имел политических и культурных преференций. Россия не была «метрополией», а русские — господствующей нацией, не было национального угнетения в их пользу. Правда, в целом русская ситуация не уникальна, а характерна для континентальных империй. В империях Османов и Габсбургов, точно так же, как у их конкурентов Романовых, не существовало разделения на метрополию и периферию и правления имперской нации над зависимыми колониями. Однако Российская империя не просто была империей без империализма. Она вообще была «империей наоборот», то есть таким государственным образованием, где номинальная метрополия и номинальный имперский народ дискриминировались в пользу национальной периферии. Среди континентальных империй Россию выделяла особая тяжесть бремени номинально имперского народа. В имперском строительстве русские парадоксально оказались заложниками собственной силы, превратившей их в тягловую лошадь и резервуар пушечного мяса. Великорусские крестьяне были закабалены сильнее других народов и, в среднем, хуже обеспечены землей. Накануне крестьянской реформы 1861 г. политические права, уровень образования и доходов среди русских крестьян центральных губерний были ниже, чем среди поляков, финнов, украинцев, сибирских поселенцев и даже, вероятно, ниже, чем среди татар. Если представители «великорусского господствующего племени» легко могли стать крепостными дворян-мусульман и даже дворян-иудеев50, то православные дворяне владеть крестьянами-мусульманами не могли, а крепостных иудеев в природе и вовсе не существовало. 50 Например, в XVIII в. Нота Ноткин и Иосиф Цейтлин (имел чин надворного советника), оставаясь в иудейской вере, владели большими имениями с сотнями крепостных (Миллер А. И. Империя Романовых и национализм. М., 2006. С. 102). Но и после освобождения русские продолжали нести основную тяжесть налогового бремени: в конце XIX — начале XX вв. у жителей русских губерний оно было в среднем на 59% больше, чем у населения национальных окраин. То была целенаправленная стратегия перераспределения ресурсов в пользу национальной периферии: «Правительство с помощью налоговой системы намеренно поддерживало такое положение в империи, чтобы материальный уровень жизни нерусских, проживавших в национальных окраинах, был выше, чем собственно русских, нерусские народы всегда платили меньшие налоги и пользовались л ьгота ми»51. Вот характерные факты. С 1868 г. по 1881 г. из Туркестана в Государственное казначейство поступило около 54,7 млн рублей дохода, а было израсходовано 140, 6 млн, т.е. почти в 3 раза больше. Разницу, как говорилось в отчете ревизии 1882—1883 гг., Туркестанский край «изъял» за «счет податных сил русского народа»52. По сведениям хорошо информированного А. Суворина, в 1890-х гг. государство тратило на Кавказ до 45 млн рублей в год, а получало только 18 млн, дефицит в 27 млн опять-таки покрывал великорусский центр53. В то время как в официальном дискурсе слово «колония» не употреблялось в отношении Финляндии и Ингерманландии, Польши и Закавказья, немецкие, голландские, армянские и проч. поселенцы в великорусских губерниях официально именовались «колонистами»! По парадоксалисте кому определению историка Василия Ключевского, в России центр находился на периферии. Показатели детской смертности среди великороссов были почти в два раза выше, чем у латышей, эстонцев и молдаван, почти в полтора раза выше, чем у украинцев, белорусов и евреев, и существенно выше, чем у татар, башкир и чувашей. В конце XIX в. доля грамотных среди русских составляла около 25—27%, что было втрое ниже, чем у народов Прибалтики и финнов, значительно ниже, чем у поляков. На православных русских не распространялась имперская веротерпимость, они не имели свободы религиозного выбора. 51 Миронов Б. Социальная история России периода империи (XVIII — на- чало XX в.): В 2 т. 3-е изд. Т. 1. М., 2003. С. 33. 52 Центральная Азия в составе Российской империи. М., 2008. С. 136- 137. 53 Суворин А. С. В ожидании века XX. Маленькие письма (1889 — 1903). М., 2005. С. 248. Поскольку царская власть сознательно избегала значительной доли инородцев в армии, то, даже перестав быть количественным большинством в империи, русские все равно поставляли больше всего рекрутов в имперскую армию, 86% корпуса которой составляли восточные славяне. При этом по причине физической непригодности в России освобождалось от призыва на действительную службу от 15 до 20% призывников, в то время как в Германии только 3%, а во Франции — 1%м. Краткое, но емкое резюме положению русских в империи дал автор капитальной работы по ее социальной истории: «В целом индекс человеческого развития у нерусских был выше, чем у русских, и положение нерусских в целом было более предпочтительным»55. Вообще противоречие между универсалистскими претензиями религии (идеологии) и/или империи и этническим ядром, этническим носителем этих претензий исторически хорошо известно. Оно особенно характерно для наций, проникшихся мессианским духом, причем национальный мессианизм парадоксально приводил к подчинению интересов и смысла существования народа универсалистской идее. Так произошло с испанцами, возложившими на себя после реконкисты миссию защитников и распространителей католицизма. «Свобода, равенство, братство» Великой Французской революции, наложившись на галльскую культурную исключительность, вдохновили наполеоновскую Францию на героические эскапады. Правда, оборотной стороной французского мессианизма (как, видимо, вообще любой идеи, утверждающейся штыками) стало необратимое истощение сил нации. Накануне 1789 г. Франция была самой населенной и экономически процветающей страной Европы. Под скипетром Людовика XVI находилось в два раза больше подданных, чем население Британских островов. Столетие спустя Франция едва догоняла Британию по общей численности населения, а один из самых низких уровней прироста населения в Европе не сулил ей легкого будущего. 54 См.: Козлов В. И. История трагедии великого народа. С. 49, 51; Цимба- ев Н. И. Россия и русские: Национальный вопрос в Российской империи // Русский народ: историческая судьба в XX веке. М., 1993. С. 48; ХоскингДжеф- фри. Россия: народ и империя (1552-1917). Смоленск, 2000. С. 55 и др. 55 Миронов Б. Указ. соч. С. XXX. Однако ни в одном из государств современного ей мира этническое ядро не находилось столь длительное время в столь ущемленном положении, как в Российской империи. Виной тому была не русская слабость, а русская сила — было что эксплуатировать. В исторической ретроспективе хорошо заметно, что эксплуатация русских этнических ресурсов превосходила все мыслимые и немыслимые размеры, что людей не жалели (знаменитое «бабы рожать не разучились»), что русскими затыкали все дырки и прорехи имперского строительства, взамен предлагая лишь сомнительную моральную компенсацию — право гордиться имперским бременем. Временами имперская власть принимала откровенно антирусский характер, как при Петре I, чья фактически оккупационная политика привела к колоссальной убыли населения, дезорганизации социальной жизни и социокультурной деградации России. По точной характеристике Сергея Сергеева, то была сознательная стратегия «формирования огромного человеческого массива, предназначенного для того, чтобы безропотно обслуживать романовский династически-имперский проект и его непосредственного исполнителя — дворянство, а также — быть его пушечным мясом... Вся крестьянская политика самодержавия решительно ясна и понятна — не допустить крестьянство (а, впрочем, и купечество, и духовенство тоже) на арену общественной жизни как самостоятельного субъекта. В социокультурном плане Петр произвел настоящую консервативную революцию»56. Достаточно указать, что если в допетровской Руси уровень грамотности был довольно высок, составляя даже среди крестьян 15%57, то в конце XVIII в. он уже не превышал 1%. Между тем как Австрийская империя в это время планировала введение всеобщего начального образования. Хотя на исходе Старого порядка имперская власть порою принимала национально стилизованные (а ля рюс) формы, в любом случае существовавшая за счет русской этнической субстанции империя была чужда фундаментальным интересам русского народа. Главное, системообразующее противоречие империи составлял принципиальный конфликт между русским народом и имперским государством. 56 Сергеев Сергей. Нация и национализм в русской истории и русской мысли. [Неопубл. рукопись.] [М., 2008]. 57 Соболевский Л. И. Образованность Московской Руси. СПб., 1894. С.7-Ц. В то же время мы предостерегаем от абсолютизации этой линии русской истории. Если бы ее содержание составляла только и исключительно вражда, то Россию уже давно бы разорвало в клочья. Русские не только враждовали с государством, но и сотрудничали с ним. Более того, они не могли не сотрудничать, ибо империя формировала обитую рамку русской жизни, обеспечивала относительную безопасность и сносные (по скромным отечественным меркам) условия сушествования народа. Каким бы безжалостным ни было государство в отношении собственного народа, оно являлось единственным институтом, способным мобилизовать народные усилия для сохранения национальной независимости и развития страны. Диалектику русской истории составил не только конфликт между народом и государством и не только их сотрудничество — разные историографические школы почему-то склонны абсолютизировать одно из этих начал, — но именно неразрывное переплетение двух линий. Отношения русского народа и власти, государства можно определить как симбиотические, сочетавшие вражду, сотрудничество и взаимозависимость. Империя питалась соками русского народа, существуя и развиваясь эксплуатацией русской витальной силы; русские, даже ощущая (не всегда осознавая!) субстанциальную враждебность империи, вынуждены были взаимодействовать и сотрудничать с ней. Устойчивость подобных отношений гарантировалась скорее не рационально, а иррационально — русским этническим архетипом власти, государства. В рамках существующих теоретических схем невозможно объяснить возникновение, длительное и успешное развитие в тяжелейших природно-климатических условиях и немирном геополитическом контексте Российской империи — самого большого в мире и отнюдь не слабого государства. Оно возникло там, где, по-хорошему, люди вообще жить не должны. Не может устоять дом, разделившийся в себе самом: рационально рассуждая, противостояние имперской власти и русского народа просто должно было разорвать Россию. Так нет, корабль имперской государственности продержался в бушующем море Большой истории несколько сотен лет, а Россия была на редкость успешной страной. Это историческое достижение никак нельзя объяснить давлением власти на русский народ, смирившийся-де со своей ношей. Он ведь был не смирен и по-христиански безропотен, а язычески буен, своенравен и мятежен. Что ни говори, Россия — настоящий чемпион по части социальных волнений и бунтов. 58 См. об этом: Лурье С. В. Историческая этнология: Учеб. пособие для вузов. М., 1997. С. 160. Тем не менее всех русских людей поверх социальных и культурных различий объединяла подспудная этническая связь, ощущение общей судьбы, бессознательная синхронизация действий, — в общем, то, что Л. Пай называл «чувством ассоциации»58. Сохранение и усиление России при разрывающих ее противоречиях и главном из них — конфликте народа и власти — наиболее яркое и впечатляющее выражение бессознательной этнической связи русского народа, объединенного архетипом власти, государства59. Это основоположение нашей истории не только не стало объектом пристального изучения, оно даже не осознается, воспринимается как нечто само собой разумеющееся. Как раз естественность этого чувства и указывает на его бессознательный характер. «Чувство ассоциации» можно проследить и в целом ряде других фундаментальных явлений отечественной истории, где согласование действий не носило рационального характера, а получалось как бы само собой разумеющимся, органично вытекающим из базового русского архетипа. Русские постоянно бежали от государства, но это бегство почему-то выливалось не в сепаратизм, для чего наши природа и пространство в избытке предоставляли возможности, а в продвижение государства на новые территории, предварительно освоенные крестьянской колонизацией. Крепостничество — беда и позор русской жизни — в то же время было функциональным институтом, сочетавшим интересы крестьянства, знати и российского государства в целях выживания общества и государства в неблагоприятных условиях жизни. Не будь у всех этих сторон, в первую очередь у крестьянства, глубинного, интуитивного ощущения общей заинтересованности, то вряд ли такой жестокий (хотя исторически необходимый) институт отечественного бытия мог состояться и функционировать. С точки зрения крестьянства, его существование оправдывала идея служения всех слоев и классов российского общества: тягла не мог избежать ни мужик, ни дворянин — всяк служил на своем месте. И поэтому освобождение дворянства от обязательной службы указом Петра III при сохранении крепостнических порядков для низов подрывало моральную санкцию существовавшего порядка. 59 Подробно об этом см. гл. 2 книги В. Д. Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008). В общем, русское отношение к имперскому государству можно передать парафразом известной шутки: «Даже плохая погода лучше ее отсутствия». Даже плохое государство лучше его отсутствия. Ощущение критической необходимости государства вело к тому, что массовая социальная, культурно-религиозная, моральная и даже экзистенциальная оппозиция имперскому государству зачастую оставалась втуне, не проецировалась в социально-политическую сферу, не выливалась в активные действия против него. Если последнее все же происходило, то выступление против империи освящалось альтернативным народным идеалом государственного и социального устроения. Не против государства как принципа вообще, а во имя иного государства, или, другими словами, нормативистская народная утопия против актуального государства. Впечатляющий пример такого рода обнаруживает старообрядчество, противопоставившее миссии имперского государства окрашенную в русские национальные цвета мессианскую утопию «Святой Руси». За столкновением двух религиозно-идеологических доктрин стоял конфликт русского народа и набиравшей силу империи. Однако старообрядчество интересно не только как первая артикулированная массовая русская этническая оппозиция империи, но и как выражение бессознательной этнической связи, основанной на архетипе власти, государства. Ведь старообрядчеству и империи удалось выработать modus vivendi — сожительство и сотрудничество, пусть даже пропитанное взаимным недоверием. Тем более впечатляет историческая устойчивость и прочность этого противоестественного союза, который мог иметь только иррациональное основание — объединявшую всех русских бессознательную этническую связь. Тем не менее любые формы сожительства и сотрудничества русского народа и имперского государства не могут отменить фундаментального факта. Материально небогатая, чрезвычайно обширная, этнически и культурно гетерогенная континентальная сухопутная империя существовала благодаря эксплуатации русских этнических ресурсов. Со стороны это бремя выглядело почетным и ответственным, но вряд ли оно импонировало низовому люду. И совершенно точно не принесло счастья русскому народу. «Победные парады в Берлине и в Париже, в Вене и в Варшаве никак не компенсируют тех страданий, которые принесли русскому народу Гитлеры, Наполеоны, Пилсудские, Карлы и прочие. Победные знамена над парижскими и берлинскими триумфальными арками не восстановили ни одной сожженной избы»60. Солонеет Иван. Народная монархия. М., 1991. С. 184. Главным ресурсом Российской империи были не пушки, деньги и железные дороги, а русский народ. Но, как ни велика была русская сила, к началу XX в. обозначился ее демографический предел. Если в 1800 г. доля великороссов составляла 54% от численности населения империи, то столетие спустя, по переписи 1897 г., она уменьшилась уже до 44,3% (17,8% составили малороссы и 4,7% белорусы). Между тем демография имела решающее значение для судеб империй Нового времени. Эмпирически прослеживается отчетливая зависимость между снижением доли «имперского» народа до менее половины общей численности населения страны и кризисным положением континентальных империй. Этнические турки в середине XIX в. составляли лишь 40% населения Османской империи, которая считалась «больным человеком Европы». В воспринимавшейся современниками слабой и обреченной «двухосновной» Габсбургской монархии немцы в начале XX в. составляли менее четверти населения (вместе с венграми — 44%; по совпадению столько же, сколько русские в Российской империи). Россия скрывала за блеском внешней мощи и бурным промышленным развитием острейшие проблемы и внутреннюю слабость, драматически проявившуюся с началом XX в. 61 Хоскинг Джеффри. Указ. соч. С. 13. Парадокс отечественной истории состоял в том, что империя была проекций русской витальной силы и, в то же время, питаясь русскими соками, подрывала и истощала эту силу. «Политические, экономические и культурные институты общества, которое могло бы стать русской нацией, были уничтожены или истощены потребностями империи, тогда как государство слабело от отсутствия этнической субстанции, неспособности по большей части вызвать к себе лояльность даже русских, не говоря уже о нерусских подданых»61. То была подлинно роковая связь, которая вела к истощению русских сил и ставила Российскую империю под удар.
Глава 2 СТАРООБРЯДЧЕСТВО КАК ЭТНИЧЕСКАЯ ОППОЗИЦИЯ ИМПЕРИИ
Хотя критическая зависимость империи от состояния русской этничности как интеллектуальная проблема впервые была сформулирована славянофилами, к которым принято возводить генеалогию русского национализма, отправной точкой нашего исследования станут не славянофилы, а старообрядчество. Его невозможно трактовать в качестве политического национализма, равно как нельзя проследить какие-либо культурные и идейные филиации старообрядчества с последующим русским национализмом. Трудно, однако, переоценить значение старообрядчества как первой в истории России массовой русской этнической оппозиции империи. В более широком смысле старообрядчество сформировало и отчетливо проявило матрицу диалектически противоречивого симбиоза русского народа и имперского государства, структура которой воспроизводилась на всех последующих этапах отечественной истории. Эта же структура обнаруживается и в русском национализме, несмотря на отсутствие прямых влияний на него со стороны старообрядчества. Мысль о старообрядчестве как не только религиозной, но также социальной и культурной оппозиции имперскому государству не нова и восходит еще к XIX в. — к работам Афанасия Щапова, а в современной историографии вообще стала общим местом. Значительно меньше внимания обращается на подлинно национальную основу этого народного движения, состоявшего почти исключительно из русских. Феномен старообрядчества может служить ярким примером трансфера (переноса) этничности в область религии и культуры, когда биологические по своей природе импульсы облекаются в соответствующие духу и стилю эпохи одежды или, по терминологии Бенедикта Андерсона, «культурные системы». Старообрядчество представляло собой глубокую и масштабную русскую народную альтернативу имперскому (и потому неизбежно космополитическому или, во всяком случае, значительно менее национальному, чем прежде) государству. Этот альтернативный взгляд присутствовал во всем — от обрядности до социального идеала, от мессианских трактовок до религиозной и экономической жизни. Старообрядческий мессианизм питался подлинно народными представлениями о святости русской земли и ответственности всего русского народа за охрану этой земли и православия. Эта народная историософия получила массовое распространение в конце XVI — первой половине XVII вв., что выразилось в широком циркулировании списков «Повести о Белом Клобуке» и аналогичных сочинений, «утверждавших особое благочестие и особую историческую миссию русского православного народа (курсив наш. — Т. С, В. С.)»62, а также в русском фольклоре. В то же время исторически синхронная концепция «Москва — третий Рим» переносила «всю ответственность за охрану православия со всего русского народа, с "русской земли", на новый столичный град Москву и на московского государя (курсив наш. — Т.С., B.C.) как верховного носителя власти на православной Руси»63. В русском мессианизме по крайней мере с XV в. была заложена возможность дивергенции, расщепления его на, условно, русский этнический, народный и государственный мессианизмы. Справедливости ради надо отметить, что концепция «третьего Рима» никогда не использовалась в качестве теоретического обоснования самодержавной власти. Вероятно, причина этого состояла в сильной этнической окраске, которая в мыслящем религиозными категориями сознании преобразовалась в ощущение русского религиозного первенства или, по характеристике Сергея Зеньковского, в «русский религиозный шовинизм»64. 62 Зеньковский Сергей. Русское старообрядчество: духовные движения сем- надцатого века. Репринтное воспроизведение. М., 1995. С. 39. 63 Там же. С. 34. 64 Там же. С. 37. 65 Там же. С. 302. Весьма характерно, что идея русского религиозного превосходства была дезавуирована на печально знаменитом церковном соборе 1666-1667 гг. именно усилиями греческого духовенства. Несклонный к национализму Зеньковский прямо называл постановления собора местью русской церкви со стороны греков65. Попутно отметим, что Церковная «справа» — приведение в «порядок» старых богослужебных книг, церковных обрядов и обычаев — осуществлялась малороссами. Трудно отрешиться от мысли о чрезвычайной важности этнического фактора в трагическом деле русского церковного раскола: патриарх-мордвин, греческие иерархи, украинские попы... Впрочем, в другой перспективе чрезмерное усердие иноплеменников в делах русской церкви отражало трансформацию Московского царства в континентальную империю. Мечты о православной империи равно туманили головы царя Алексея Михайловича и патриарха Никона. Соблазн превращения России в вершителя судеб православного мира, идея территориальной экспансии с неизбежностью вели к умалению русской этничности в пользу вселенского православия и пока еще смутного надэтнического имперского принципа. Отдалявшаяся от национальной традиции верховная власть нащупывала себе опору в лице нерусских, хотя и православных. (Позже Петр I решительно отбросил и принцип единоверия.) Ведь оказавшиеся в чужой среде иностранцы, в отличие от русских, были лояльны исключительно престолу. Да и политику усиливавшегося давления на русские массы было выгоднее проводить нерусскими руками. Отказ русской церкви и русской власти от этнического аспекта мессианизма, признание нелегитимности исключительных религиозных притязаний русского народа (легенда о «Белом Клобуке» была осуждена собором) вели к решительному видоизменению всего исторического прошлого и перспективы России. «Все осмысление русской истории менялось постановлениями собора. Православное русское царство, предвестник грядущего Царства св. Духа на земле, превращалось просто в одну из многих монархий — простое государство, хотя с новыми имперскими претензиями, но без особого освященного Богом пути в истории»66. 66 Зеньковский Сергей. Указ. соч. С. 302. Можно сказать, что русский национальный мессианизм вытеснялся представлением о миссии российского имперского, принципиально надэтнического государства. Первостепенное отличие здесь состоит в том, что условием мессианизма является представление о «Мессии», в нашем случае — русском народе — как единственном избранном: русские как новый Израиль. В самом факте подобного мессианизма не было ничего экстраординарного, исторически он свойственен многим народам, а некоторой части евреев и белых американцев присущ до сих пор. Стоит специально отметить важное типологическое сходство русского этнического мессианизма с английским, тем более что и формировались они практически синхронно. Во второй половине XVI в. мысли об Англии, заключившей Завет с Богом, об англичанах как народе, избранном и выделенном Богом, предназначенном им для великого дела восстановления религиозной чистоты и единства христианского мира, отождествление англичанина с истинным христианином тематизировали английский дискурс и стали общим местом английской культуры67. Принципиальное отличие состояло в том, что в России этнический мессианизм ассоциировался со старой религиозно-культурной традицией, в то время как в Англии — с кон-ституированием новой. В то же время признание особой миссии государства означало отказ от мессианизма, ведь мессианизм уникален, тогда как миссий может быть множество; потенциально каждый народ может иметь особую историческую роль. В каком-то смысле переход от русского национального мессианизма к имперскому миссионизму предвосхитил идею Иоганна-Готлиба Фихте о том, что у каждой нации есть своя миссия. Правда, в случае России эта миссия предписывалась не русскому народу, а государству. В последующем официальная идеология российской монархии тщательно очищалась от этнического и даже религиозного компонентов. В знаменитой формуле графа Уварова «православие, самодержавие, народность» самодержавие было конституирующим и вообще единственным внятным элементом триады. Православная церковь влачила жалкое существование «приводного ремня» (ленинская формулировка здесь подходит как нельзя лучше) правящей бюрократии. Ну а что такое «народность», было попросту непонятно; те же, кто относился к ней слишком серьезно (как, например, славянофилы), оказывались под политическим подозрением. 67 См.: Макарова Е. А. Национальная мысль и национальное сознание в Англии // Национальная идея в Западной Европе в Новое время. Очерки истории / Отв. ред. В. С. Бондарчук. М., 2005. С. 22-24, 27-28. Именно с церковного раскола началась грандиозная метафизическая подмена, когда на роль главного объекта сакрализации стала выдвигаться фигура монарха и отождествляемого с ним государства. Воздвигалась величественная, но при этом вполне языческая, в духе императорского Рима, конструкция. Вообще «по своей сути даже
Именно с церковного раскола началась грандиозная метафизическая подмена, когда на роль главного объекта сакрализации стала выдвигаться фигура монарха и отождествляемого с ним государства. Воздвигалась величественная, но при этом вполне языческая, в духе императорского Рима, конструкция. Вообще «по своей сути даже "христианское" государство антирелигиозно», а потому «его обожествление носит откровенно идолопоклоннический и языческий характер»68. Но если в царской России остаточная религиозная легитимация государства все же сохранялась, то в Советском Союзе она была решительно отброшена за ненадобностью. Однако — и это важно понимать — направление подобной эволюции было заложено задолго до коммунистического правления, которое лишь со всей полнотой проявило и довело до логического завершения не им запущенные процессы. 68 Исаев И. Л. Власть и закон в контексте иррационального. М., 2006. С. 299. В этой перспективе становится понятным метафизический смысл реанимированного в наши дни российского государственничества, точнее, его наиболее популярной версии, которая старательно очищена от любых этнических и религиозных коннотаций. Этот смысл предельно прост и в сей простоте пугающ: языческое служение обожествляемому Левиафану государства. Изменилось время, но сохранилась идейная и культурная парадигма. Но русские не согласились безропотно склонить голову перед жестокой, безличной, подавляющей и, чего греха таить, не лишенной языческого обаяния (на которое особенно падки отечественные интеллектуалы) имперской мощью. По крайней мере, не все русские. Старообрядцы положили начало длительной, многовековой национально-освободительной борьбе русского народа против империи, красной нитью проходящей через последние 400 лет нашей истории. Религиозно-мифологическое ядро первой массовой этнической оппозиции составила народная версия мессианизма, противопоставленная миссии актуального имперского государства и государ-ственническому мессианизму Именно раскол стимулировал и четко артикулировал русский этнический мессианизм, в сочинениях старообрядцев, в частности братьев Денисовых, вытеснивший мессианизм «Москвы — третьего Рима». «Вместо стольного града Москвы, на роль преемника вселенской задачи охраны подлинного православия в их писаниях выступают все русские города и деревни, веси и села, сам русский народ, а не "великий государь" Московской Руси, которого, поскольку он стал императором Санкт-Петербургской империи, они вообще предпочитают замалчивать»69. Подлинно народный характер этого мессианизма проявился в том числе в его субстанциональной демократичности, что обрело практические выражение в осуществленной Денисовыми перестройке Церкви. «Вместо грозных владык епископов, необходимость которых для преемственности Господней благодати они не отрицали, Денисовы выдвинули новую соборную организацию своей поморской церкви. В их сочинениях и посланиях неизменно бесконечное количество раз подчеркивается соборное, а не иерархическое начало»70. Зеньковский Сергей. Указ. соч. С. 461. Там же. Старообрядчеству удивительным образом удалось соединить церковную и религиозную строгость со свободой интерпретации и толкования Священного писания (что послужило источником возникновения множества старообрядческих согласий) и демократизмом в устроении внутри церковной жизни. Ее важной чертой (по крайней мере, в случае с самым большим старообрядческим согласием — поповцами) было «постоянное участие мирян и рядового приходского священства в религиозной жизни общин и в общецерковной организации»71. Парадоксальным образом самое консервативное течение русского православия взлелеяло демократическую и даже либеральную тенденцию церковной жизни. (Здесь напрашивается плодотворная аналогия с западным протестантизмом.) И этот импульс, по авторитетному мнению Сергея Зеньковского, был одним из важных источников русского религиозного возрождения конца XIX — начала XX вв.72 Социальный аспект старообрядчества вполне в духе эпохи был облечен в религиозные формулы и эсхатологическую критику актуальной власти. Но он прекрасно прослеживается по составу этого движения, которое вобрало, втянуло в себя всех, кто сопротивлялся установлению жесткого социального и религиозного контроля над русским обществом. Общины и союзы русского Севера, сохранившие старые традиции земской демократии и живые воспоминания о республиках Новгорода, Пскова и Вятки; русские «украины» (Волга и Дон), куда издавна уходили не уживавшиеся в Московском царстве вольнолюбцы; большинство населения Сибири — в общем, со старым обрядом осталась наиболее сильная, волевая и энергичная часть русского народа, поднявшая знамя церковного и социального сопротивления. 71 Зеньковский Сергей. Указ. соч. С. 438. 72 Там же. Из религиозно-мистического и социального синкретизма, неразрывного переплетения религиозных и мирских мотивов старообрядчества можно, тем не менее, вычленить его социальный идеал. То было видение России как федерации самоуправляющихся крестьянских миров. Открытым оставался вопрос о самодержавной власти, основой признания которой могла послужить только ее верность дониконовскому православию. До тех пор пока государство и Церковь не вернулись на правильный путь, не соблюдали своеобразную конвенцию с русским народом, последний был единственным носителем идеала «священного царства» и оставлял за собой право находиться в оппозиции к совершившей метафизическое предательство власти. В общем и целом эта модель приближалась к западной идее «суверенной нации». Не случайно Зеньковский назвал подобные взгляды «концепцией христианской демократической нации», которая последовательно противостояла формировавшейся доктрине самодержавной империи. Возможность русского национального государства отнюдь не интеллектуальная игра современного ума, она была заложена в российской истории в качестве одной из влиятельных альтернатив. По авторитетному мнению современного английского историка Доминика Ливена, в 1550 г. (то есть за столетие до раскола) Россия была значительно ближе к идеалу национального государства, «чем другие народы Европы того времени, не говоря уже обо всем остальном мире», ибо в ней наличествовало «единство династии, церкви и народа»73. Вторая половина XVI в. и весь XVII в. прошли под знаком борьбы имперской и национально-государственной альтернатив развития России, где старообрядцы воплощали вторую. Стремление русских свободно жить на своей земле, требование свободы социальной и экономической жизни сочеталось с верностью культурным устоям и национальным консерватизмом. Старообрядчество было не только религиозным и социальным, но и культурным протестом против вестернизации русской элиты, включая высший клир, отчуждения государства от народной толщи. Культурный раскол петровской эпохи был подготовлен его предшественниками. «К концу царствования... второго Романова дворцовые порядки уже напоминают скорее будущие петровские ассамблеи, чем старомосковский надменно-суровый и чинный обиход»74. Но, возможно, культурный консерватизм старообрядчества составлял непреодолимое препятствие на пути модернизации России? Такой взгляд возможен лишь в случае методологически порочного отождествления модернизации и вестернизации. В действительности старообрядцы воплотили в своих социальных, экономических и культурных практиках альтернативную, основывающуюся на национальной традиции, органичную, а не навязанную, модерн изаторс-кую модель. 72ЛивенД. Российская империя и ее враги с XVI века до наших дней. М., 2007. С. 403. 74 Зеньковский Сергей. Указ. соч. С. 254-255. Для дальнейшего понимания методологически важно различать традиционализм (в самом общем виде понимаемый как слепое и беспрекословное соблюдение буквы традиции, по Карлу Мангейму — нерефлектируемая приверженность прошлому), фундаментализм (попытку вернуться к истокам, восстановить аутентичность — религиозную, культурную, идеологическую и моральную) и консерватизм, сочетающий в различных пропорциях старое и новое, устойчивость и стремление к органичным, естественным образом вырастающим переменам. В нашем случае важно также разведение функционального (или ситуативного) и содержательного консерватизма. «В первом случае речь идет о людях, которые противятся переменам (в этом смысле можно говорить о консервативных либералах или консервативных коммунистах), об идеологии, выполняющей консервативную функцию по отношению к существующей действительности; во втором случае имеются в виду идеологии, определяемые по их социальному содержанию, независимо от актуальной функции...»75. В данной дихотомии старообрядцы были консерваторами в смысле содержания их идеала и требований, но не в отношении российской действительности. Наоборот, их идеи подрывали ее, консерватизм старообрядчества объективно приобретал радикальный и даже революционный модус в отношении статус-кво. К мировоззрению старообрядцев в полной мере приложимо определение «консервативная утопия», которое поляк Анджей Валицкий, автор лучшей работы о русском славянофильстве, использовал для характеристики этого течения общественной жизни. (В свою очередь, термин «консервативная утопия» Валицкий позаимствовал у Мангейма.) Старообрядцы не чурались перемен и даже испытывали острую потребность в кардинальном обновлении религиозной и социальной жизни. «Говоря о старом обряде, вожди сопротивления Никону и епископату на самом деле вели своих последователей не обратно к древнемосковской вере, а вере новой, вере, основанной на желании более горячей, более активной и более целостной религиозной жизни, чем та, которую они находили в своих приходах и обителях»76. 75 Славянофильство и западничество: консервативная и либеральная утопия в работах Анджея Валицкого. Реферативный сборник / Сост. К. В. Ду- шенко. Вып. 1. М., 1991. С. 14-15. 76 Зеньковский Сергей. Указ. соч. С. 487. О ярких параллелях в организации церковной жизни у протестантов и старообрядцев уже упоминалось. Продолжение этого сравнительного ряда приведет нас к очевидной и очень плодотворной мысли о старообрядчестве как аналоге, русском субституте западной протестантской этики. Живую религиозную мотивацию, трезвость и строгий образ жизни, трудовую и бытовую дисциплину старообрядцы соединяли с трудолюбием, открытостью технологическим новшествам, экономической предприимчивостью. Старообрядцы дали России миллионы работников не за страх, а за совесть, тысячи удачливых и честных купцов, передовых промышленников стали ферментом ее экономической и технологической модернизации, важным стимулом общенационального развития. Культурный консерватизм и верность национальной традиции не только не были помехой, а, наоборот, очень важным и исключительно позитивным фактором в деле модернизации. Непредвзятый анализ феномена старообрядчества позволяет по-новому взглянуть на отечественную историю и опровергнуть устойчивые негативные мифы в отношении русского народа. Народ этот вовсе не был безропотен, раболепно послушен власти, консервативно косен, антидемократичен и чужд духу перемен, которые в России де можно проводить только сверху, жестоко ломая народное сопротивление («бороться с варварством варварскими методами» в известной формулировке). Дело обстояло ровно наоборот. Старообрядцы — а это была, как уже упоминалось, самая энергичная, трезвая и свободолюбивая часть русских — воплощали тотальную альтернативу имперскому государству и складывавшейся социокультурной и со-циоэкономической системе. Их движение было антиимперским, демократическим (в каком-то смысле даже либеральным), с мощными модернизаторскими потенциями. Причем это была не надуманная альтернатива, то есть возможность, не имевшая социального носителя, социального воплощения — подобным частенько грешат современные поиски альтернативности исторического процесса, когда указывают на умозрительные развилки отечественной истории без указания социальной силы, способной повести общество по иному пути, что очень напоминает поиски в темной комнате черного кота, которого там нет. Старообрядчество было не только теоретической, но и вполне реальной альтернативой, оно объединяло миллионы русских людей самой высокой пробы. Несмотря на жесточайшие преследования и многовековую дискриминацию, старообрядческое движение выжило, сохранилось и даже усилилось. К началу XX в. в старообрядческих согласиях и толках состояло от одной пятой до четверти великорусского населения77. 77 ХоскингДжеффри. Россия: народ и империя (1552-1917). Смоленск, 2000. С. 86. Зеньковский указывает меньшие, но сопоставимые цифры (Зеньковский Сергей. Указ. соч. С. 476-477). Более того, влияние этого движения выходило далеко за его рамки. Под обаянием старообрядческого религиозного и социального идеала, образа жизни находились миллионы формальных никониан. Для них старообрядчество было по-настоящему святой религией, в то время как официальное православие считалось верой равнодушных, тех, кто, по евангельской фразе, «не холоден и не горяч». В 40-е годы XIX в. приверженец официальной церкви, видный пропагатор теории «официальной народности» Михаил Погодин отмечал, что если бы не боязнь отлучения от церкви, то половина русских крестьян перешла бы в раскол, а половина дворян — в католичество78. Даже допуская преувеличенность этих оценок, нельзя не признать, что старообрядчество представляло собой мощную и влиятельную силу, воплощавшую привлекательную для масс русского народа модель организации церковной и светской жизни. И эта модель была по своей сути русской этнической альтернативой наднациональному имперскому государству. Именно поэтому, а также в силу масштабного влияния старообрядчества на русское общество оно преследовалось властью с таким, на первый взгляд иррациональным, ожесточением. А как еще империи было относиться к людям, самим фактом своего существования бросавшим вызов ее устоям? Причем людей этих насчитывалось не сотни и тысячи, а сотни тысяч и миллионы. Тем более интригующе выглядит вопрос: почему старообрядчество на протяжении своей трагической и величественной истории так и не предприняло решительных попыток реализовать собственные социальные устремления? В данном случае мы выносим за скобки рассуждения о том, что стало бы, победи старообрядческая альтернатива. По этому пункту возможна интересная, но слишком отвлеченная казуистика. Рассуждения о том, какой могла быть Россия, не случись церковного раскола, находятся за пределами научного горизонта, в сфере паранауки или откровенной фантастики, стыдливо именуемой альтернативной историей. 78 Цит. по: Хоскинг Джеффри. Указ. соч. С. 249. Гораздо важнее понять, почему мощные потенции старообрядчества — масштабной и влиятельной социальной силы — не актуализировались в попытках переустроить Россию на собственный лад и почему оно, кажется, даже не ставило перед собой подобной цели. Ведь любая утопия не только трансцендентна, но и конфликтна по отношению к действительности. В случае старообрядчества это напряжение было особенно сильным, а утопический идеал подкреплялся волей и мощью масс русских людей. Однако напряжение не вылилось в действия, направленные на изменение мира, приближение его к идеалу. В других странах религиозный раскол приводил к масштабному кровопролитию и гражданским войнам. В России не случилось ничего и близко похожего на гугенотские войны, Тридцатилетнюю войну в Германии или конфронтацию протестантов и католиков в Англии. Было восьмилетнее (1668—1676) восстание Соловецкого монастыря, старообрядцы присоединились к стрелецкому бунту (1682) в Москве, но в самых мощных антиправительственных движениях эпохи — восстаниях Степана Разина и Емельяна Пугачева — их участие было незначительным. «По большей части староверчество не стало... бунтарским движением, оставшись отчаянной попыткой отстоять принцип перед лицом того, что представлялось неодолимой силой»79. Первая часть приведенной цитаты представляет историческую констатацию, но вот вторая кажется не совсем точной. Даже если у старообрядцев не хватало сил перебороть имперское государство, их было довольно для того, чтобы сотрясти основания империи и поставить ее на грань существования, как это чуть не получилось у «маркиза Пугачева». А уж о рациональных калькуляциях типа «оценки приемлемых потерь» и «эффективности борьбы» для той эпохи говорить не приходится. Вообще любая утопия взывает именно к иррациональному в человеке, и, судя по массовой и устойчивой поддержке старообрядчества, этот призыв был услышан. Но открытой борьбе они предпочли эскапизм и строительство альтернативного уклада жизни в медвежьих (в прямом смысле слова) углах России. Напряжение между воодушевляющей утопией и паскудной действительностью вылилось не в революционаристско-бунтар-ский порыв за создание Царства Божьего на земле — здесь и сейчас, а обратилось «внутрь». «Резкая критика существующей действительности порой является чем-то вроде защитного механизма, защитой и "рационализацией" (во фрейдовском значении слова) некоего "модуса существования", нравственные устои которого вместе с самим этим модусом подвергаются реальной угрозе»80. 79 Хоскинг Джеффри. Указ. соч. С. 84. 80 Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 13-14. Внешне эта стратегия напоминала исторически почти синхронную стратегию английских протестантов. В начале XVII в. около 60 тыс. человек покинули «туманный Альбион», перебравшись в Нидерланды и на северо-восточное побережье Америки. Однако в вынесенных за пределы Англии «лабораториях» созрела церковная и политическая мысль, которая, вернувшись на остров, вызвала там мощную социокультурную и идеологическую динамику. Еще более важным последствием эмиграции стало вызревание на заокеанском плацдарме оснований новой государственности, решительно порвавшей впоследствии с материнской политией. Старообрядцы не совершили ни того, ни другого. Даже если их теории не оставались сугубо внутренним делом, религиозно-культурная пропаганда старообрядчества не была ориентирована на непосредственные и далеко идущие социальные изменения. Идея же великорусского сепаратизма — создания собственной государственности — не обнаруживается в старообрядческом (более широко — русском народном) дискурсе даже в виде слабого намека. Между тем необъятные пространства отдаленной Сибири, где старообрядцы пользовались преобладающим влиянием, открывали перед ними превосходную возможность строительства государства «древлего благочестия». Но чего не было, того не было. Старообрядчество выглядит парадоксально: массовое религиозно-мистическое движение с мощным социальным зарядом не приобрело бунтарского характера и даже не попыталось развернуть свой альтернативный проект в значительных масштабах. Не желая жить вместе с имперским государством, старообрядцы после ряда восстаний последних десятилетий XVII в. перестали выступать против него. То была последовательная и устойчивая аполитичная позиция. Очень показателен провал авантюры лондонских революционеров Герцена, Огарева, Кельсиева, которые в 60-е годы XIX в. пытались вовлечь старообрядцев в революционное движение. Несколькими годами раньше, во время Крымской войны, не дала значимых результатов попытка вербовки «некрасовцев» (живших в Турции казаков-старообрядцев) в антироссийские диверсионные отряды. Было бы ошибкой объяснять нежелание старообрядцев бросить прямой вызов империи их исключительной поглощенностью религиозно-мистическими сюжетами, будто не оставлявшими места для социальных мотивов. В средневековую эпоху любые социальные движения облекались в религиозную форму, ибо религия представляла доминирующую культурную систему эпохи. Но можно развернуть это утверждение в иной плоскости: вызвать масштабную динамику способны только движения, за которыми стоят идеальные интересы. Это понятие было введено в социологию Максом Вебером, настаивавшим, что практику определяют не только идеи и не только интересы как их противоположность и даже не сочетание того и другого, а заинтересованность индивидов в следовании каким-то идеям или, другими словами, идеальные интересы. Следуя этим интересам, индивид получает не только и не столько материальную, сколько моральную и психологическую выгоду, эмоциональное удовлетворение81. Веберовская социологическая перспектива имеет подкрепление в лице так называемого «гуманистического направления» современной психологии. Последнее настаивает, что идеальные и даже трансцендентные потребности не менее фундаментальны и имманентны человеку, чем потребности материальные. Как ни покажется странным обыденному взгляду, но стремление человека к свободе и справедливости, желание прорыва в трансцендентное измерение не вырастают из более простых, приземленных потребностей и не составляют исторически поздней надстройки над ними. Идеальные устремления и тяга к трансценденции — такой же базовый инстинкт человека, как и тот, название которого обыграно в знаменитом одноименном американском фильме. Однако в любом историко-культурном контексте люди, движимые только и исключительно идеалами, составляют меньшинство. (Последнее время медицина представляет интересные свидетельства корреляции между глубиной религиозной веры (и вообще способностью верить) и развитием височных долей мозга, что наталкивает на интересные и далеко идущие предположения.) И хотя они выступают запалом, закваской религиозных движений, массовыми эти движения становятся лишь тогда, когда втягивают в себя людей не столь идеалистичных, для которых теологические вопросы служат выражением их земных устремлений и интересов. Можно рассмотреть эту проблему в плоскости, намеченной Вебером: материальные интересы, неразрывно увязанные с реализацией утопического идеала, интернализуются и трансформируются в идеальные интересы. 81 См.: НеусыхинА. Эмпирическая социология Макса Вебера // Вебер М. Избранное. Образ общества. М., 1994. С. 637-638. Хорошо известно, что в средневековом мировоззрении социальное и религиозное составляли неразрывное единство, ментальную амальгаму и отделение одного от другого есть сугубо логическая операция. Старообрядчество никогда не стало бы массовым и влиятельным, подлинно народным движением, если бы обрядовые и теологические вопросы не превратились в критерий отношения личности к ведущим социальным институтам — государству и Церкви. Хотя «в первую очередь, чисто духовные побуждения поставили Нерона и Аввакума, Никиту "Пустосвята" и Досифея в ряды противников церковной иерархии и ее новшеств, и уж, конечно, прежде всего эти религиозные побуждения легли в основу проповеди Капитона и Ва-вилы и самосжиганий дьякона Игнатия, инока Геннадия и иже с ними проповедовавших»82, приток в это движение масс русских людей был вызван социальными, политическими и культурными мотивами не в меньшей (если не в большей) степени, чем религиозно-мистическими. Для них старообрядчество было символом сопротивления социальному и экономическому давлению, государственному наступлению на традиционные свободы и вольности, реакцией на сомнительные культурные новшества верхов — другими словами, общим знаменателем русского национального протеста против поднимавшегося имперского Левиафана. Тем более удивительно, что эти миллионы не пошли на открытое восстание, которое, независимо от его исхода, стало бы для России не меньшим потрясением, чем Смуты начала XVII и начала XX веков. Причем такое гипотетическое восстание типологически прекрасно вписалось бы в прокатившуюся по Европе волну религиозных войн. Перо не поднимется обвинить старообрядцев в робости перед имперской мощью. На протяжении нескольких веков они демонстрировали удивительную и невообразимую для сегодняшнего человека стойкость в стоянии своей вере, нередко в экзистенциальной ситуации выбирая смерть. 82 Зеньковский Сергей. Указ. соч. С. 487. 83 Там же. Кстати, в этом пункте хорошо заметно различие между, условно, эсхатологически настроенным меньшинством и более приземленной основной массой старообрядцев. «Попавшие в Пустозерск донские казаки бежали из него через несколько недель, а Аввакум и его друзья и не пытались избежать заточения и казни, а с радостью ждали мученичества как испытания и исповедания своей веры»83. В экзистенциальном плане это различие можно охарактеризовать как различие между теми, кто готов умереть за правое дело, и желающими жить ради него. Психолог, вероятно, обнаружил бы здесь различные психологические типы. Но, возможно, энергия старообрядцев в прямом смысле слова перегорела, уйдя в «гари» и массовые самоубийства конца XVII в.? Масштабы этого явления, да и сам его факт беспрецедентны для отечественной истории. Ни до, ни после в ней не случалось ничего подобного. Хотя в европейской истории Средних веков коллективные самоубийства на религиозной почве не столь уж редки, достаточно вспомнить альбигойские войны и сектантские восстания. Не были исключительным достоянием русских и эсхатологические настроения. Ощущение приближающихся «последних времен», сознание того, что Бог покинул страну, характерно, в частности, для английского пуританизма первой половины XVII в.84 Но англичан это не подвигло к экстремальному поведению, а упомянутые коллективные самоубийства более раннего периода были трагическими эпилогами восстаний, то есть активного, с оружием в руках выступления против власти и официальной церкви. В то время как старообрядцы в целом избрали пассивную стратегию: они не столько сопротивлялись власти, сколько избегали ее, уходя в леса, на окраины государства, или поднимались в небесный Иерусалим в языках пламени. «Мир ловил меня, но не поймал», — эти слова на надгробии самобытного русского философа Григория Сковороды образно характеризуют старообрядческий идеал в отношениях с чуждым миром имперского государства. Они не выступали против него и, тем более, не пытались переделать на свой лад, а лишь пытались избегнуть его сетей. Однако то, что под силу одному человеку, что осуществимо как индивидуальная стратегия, вряд ли возможно для масс людей. (Не говорим уже, что никакое эсхатологическое напряжение не может быть исторически длительным.) Марксистская формула о невозможности жить в обществе и быть свободным от него как нельзя лучше подходит для описания отношений, складывавшихся у старообрядцев с империей. Здесь мы сталкивается со вторым фундаментальным парадоксом старообрядчества: оно не только не выступило открыто против империи, но воленс-ноленс даже сотрудничало с ней. 84 Макарова Е.А. Указ. соч. С. 35. Старообрядцы распахивали и осваивали Сибирь, продвигая империю на восток; поселяясь на русских «украинах», они стали щитом на ее рубежах; втягиваясь в систему экономических отношений, служили укреплению имперской мощи. Это ведь старообрядческие промышленники налаживали военное производство для «петербургского Антихриста» — Петра I и превращали Урал в кузницу империи Романовых. Хотя modus vivendi старообрядчества и империи был сожительством без любви и даже без взаимного доверия, его историческая устойчивость не может не впечатлять и не провоцировать вопрос: почему такое вообще оказалось возможным? Вряд ли ментальную основу этого сожительства и даже сотрудничества составляли только рациональные калькуляции или покорство непреодолимой силе власти. Наоборот, такое поведение масс людей, на дух не принимавших актуальную и современную им власть, выглядит глубоко иррациональным. На наш взгляд, оно может быть до конца понято лишь вслучае, если принять гипотезу о власти, государстве как этническом архетипе, родовом инстинкте русского народа. Как бы ни было отвратительно и чуждо государство, русским без него все равно не обойтись, даже если это «государство Антихриста». От государства можно отстраниться пространственно, заслониться горами, лесами и долами, но нельзя избавиться психологически. Никуда не сбежишь от того, что находится в собственной голове. И этот архетип на бессознательном уровне блокировал русский этнический сепаратизм (не стали старообрядцы наподобие английских пуритан воздвигать «земной Иерусалим», хотя вполне могли), служит бессознательным же основанием сотрудничества с государством д;аже для людей, на дух его не принимавших, и объединял всех русских (вопреки тому, что некоторые старообрядческие толки не держали «никониан» за людей). Архетип власти и стал той нерефлек<сируемой, глубинной ментальной основой, на которой вырос странный симбиоз (отношения вражды и сотрудничества) староообрядч<ества и имперского государства85. В более широком смысле такой симбиоз вообще характерен для отношений русского народа и империи на всем протяжении ее существования, просто староообрядцы втер вые выразили его в столь четком и завершенном виде. В контексте рассматриваемой проблемы значение старообрядчества состоит в томг, что оно впервые отчетливо проявило структурную матрицу русской этнической оппозиции имперскому государству. 85 Подробнее о гипотезе этнических архегипов и, в частности, о русском архетипе власти см. гл. 2 книги В. Д. Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008). Вообще в истории России наибольшее внимание привлекают наименее удивительные вещи, в то время нсак ее подлинные загадки и парадоксы почему-то остаются за кадром. То ли в силу того, что они лежат на поверхности, кажутся обыденными и само собой разумеющимися. Толи потому, что ученые, как в старом анекдоте, ищут утерянную монету (научную истину) там, где светло, а не там, где она потеряна. Вот два характерных примера. В историографии существует широкий консенсус насчет того, что революционные потрясения начала XX в. вытекали из предшествующего хода русской истории и в этом смысле были закономерными. Теоретические дискуссии разворачиваются по частным вопросам: какого рода закономерности «сработали», когда, как и благодаря чему они были заложены, существовала ли практическая (а не только теоретическая) возможность избежать катастрофического развития событий. Однако по-настоящему удивительно не то, что в России началась революционная Смута, а то, что она не произошла раньше. Самый важный теоретически и наиболее интригующий вопрос: что вообще удерживало социально и культурно расколотую имперскую Россию от разрыва? В более широком, всемирно-историческом контексте не могут не изумлять само существование и длительное успешное развитие страны, на четверти, а то и трети территории которой люди, с точки зрения физиологии человека, жить не могут. А русские не просто выжили, но и создали уникальное по мощи и влиянию государство! При этом они почему-то постоянно соотносят себя с Западом как культурным и экономическим образцом и главное — с Западом-как-нормой. Но ведь Запад на свой лад уникален (и, в этом смысле, ненормален) не менее России. Второй пример находится буквально у нас под носом — в совсем недавнем историческом прошлом, которое для подавляющего большинства населения России составляет часть живой памяти. Имеется в виду распад Советского Союза. Дело даже не в том, что научное исследование этого тектонического события и приведших к нему процессов находится в зачаточном состоянии. Или, как сказал когда-то Чжоу Эньлай, Великая французская революция 1789 г. произошла слишком недавно, чтобы давать ей оценки. Во всех имеющихся версиях — «предательство» или «глупость» Горбачева, борьба Горбачева и Ельцина, «предательство» элит, «заговор Запада», уникальная констелляция внешних и внутренних факторов и т. д. — блистательно отсутствует даже намек на постановку центрального вопроса: почему ни союзные элиты, ни народ не поднялись на защиту своей страны? Ведь именно потому и погиб Советский Союз, наша «советская Родина», что этого не произошло. Другими словами, объяснение должно искать не только в том, что случилось, а в первую очередь в том, чего не случилось. И лишь поняв, почему этого не было, мы сможем объяснить гибель СССР. Это отклонение от основной сюжетной линии призвано продемонстрировать фундаментальную парадоксальность русской этнической оппозиции имперскому государству. Удивительно не сопротивление русских Левиафану, — было бы поистине странно, прими они безропотно и покорно силу, чуждую русской этнической субстанции. Удивительно, что, находясь в постоянной оппозиции основам империи, они сосуществовали и сотрудничали с ней, укрепляли и развивали ее. Причудливое соединение вражды и отчуждения с сотрудничеством и взаимозависимостью народа и государства составило в подлинном смысле диалектику русской истории, ее главный нерв и скрытую пружину. Принципиальный методологический сбой в понимании отечественной истории вызван абсолютизацией одной из сторон этого диалектического противоречия. Одна группа теорий акцентирует, выносит на первый план русское сопротивление государству, описывая его, как правило, в социально-политических категориях. Это характерно для (нео)марксистских подходов, игнорирующих, однако, позитивное взаимодействие народа и государства. Вторая группа, наоборот, затушевывает этническое сопротивление русских, выпячивая их сотрудничество и сосуществование с имперским государством. Парадоксальным образом на этой принципиальной позиции сходятся идейные антагонисты — русские имперцы и отечественные прозападные либералы. Первые экзальтированно утверждают о растворении русского народа в деле имперского строительства, характеризуют империю как венец и наивысшую точку нашей истории, придавая исторически преходящей государственной форме метафизический статус. Вторые усматривают ровно в этом же проявление глубинной внутренней ущербности и неполноценности самой природы русского человека, готового-де в жертвенном восторге положить себя на алтарь империи и именно поэтому подлежащего капитальной переделке. И тем, и другим свойственно экзистенциальное отрицание русскости, презрение к народу, готовность пожертвовать им во имя умозрительных конструкций. Для характеристики этой позиции как нельзя лучше подходит знаменитая фраза Бисмарка: если хотите построить социализм, выберите страну, которую не жалко — лучшего всего Россию. Пусть желающие реанимировать империю выберут народ, который им не жалко. Но на этот раз им точно не будут русские. Структурная матрица русской этнической оппозиции, впервые столь отчетливо проявленная старообрядцами, в последующем прослеживается в русском националистическом дискурсе и русском национализме. Ее крайняя устойчивость при нередком отсутствии прямых влияний и идейных филиаций между различными историческими этапами русского национализма указывает, что сама эта матрица выражает нечто капитальное, ту внутреннюю диалектику русской истории, о которой говорилось выше.
Глава 3 ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАЧЕНИЕ СЛАВЯНОФИЛЬСТВА
По историческим обстоятельствам эпохи своего возникновения славянофильство не было и не могло быть политической идеологией. Академически более точно считать славянофилов основоположниками, родоначальниками русского националистического дискурса86. Им принадлежит первая систематизированная в светской форме рефлексия на фундаментальное противоречие между русским народом и имперским государством и теоретическая (не практическая!) попытка разрешения этого противоречия в интересах (или — в минималистской формулировке — не в ущерб) русского народа. Также славянофилы положили начало такому типу интеллектуального осмысления и освоения социальной действительности, в котором принципу «национальности», больше известному под псевдонимом «народность», принадлежит очень важное или даже главенствующее место. В лабораторно чистом виде националистический дискурс встречается не так уж часто, и в случае славянофильства ценность национальности рядоположна иному типу ценностей — религиозных, а националистический дискурс переплетен с религиозным. Хотя отдельные элементы националистического дискурса можно обнаружить у предшественников славянофилов — «традиционалистов» Шишкова и Ростопчина, историка Карамзина, то были именно его элементы, в то время как славянофильство явило собой законченное дискурсивное мировоззрение. (Категория «мировоззрение» лучше характеризует взгляды славянофилов, чем категория «идеология».) Наследуя предшественникам в культурном и идейном отношениях, славянофильство одновременно поднялось на качественно новый уровень. 86 О понятии и структуре националистического дискурса см.: Молохов В. С. Национализм как политическая идеология. Учебное пособие. М., 2005. С. 122-124. В то же время не стоит преувеличить значение филиации идей: современники для славянофилов были несравненно важнее предшественников. Историософию и историческую концепцию, социальную критику и социальный идеал славянофильства вряд ли можно вывести из предшествующей эпохи. Зато они очевидным и непосредственным образом соотносились с теорией «официальной народности», выступившей для славянофильства своеобразной антимоделью и оселком, на котором они оттачивали свое интеллектуальное оружие. В этом смысле славянофильство было не столько тезисом, сколько антитезисом — ответом на культурные послания графа Сергея Уварова и Петра Чаадаева. Но антитезисом, расширившим и решительно видоизменившим отечественную интеллектуальную перспективу. В известной исторической типологии Мирослава Гроха славянофильство и группу современных ему разыскателей «русских древностей» (фольклористов, этнографов, историков и т.д.) можно отнести к стадии А национального возрождения, на которой узкая группа энтузиастов углубленно изучает историю, язык и культуру своей этнической группы. Хотя русский термин «народность» считается неудачным переводом французского термина nationalite, о прямом отождествлении «национальности» и «народности» не может быть и речи, поскольку содержание стоящих за ними понятий изначально различалось. Французская «национальность», или «нация», потенциально включала в себя всех живущих во Франции, хотя на самом деле ее включающая возможность варьировалась в историко-культурных контекстах. «В годы революции (1789 г. — Т. С, В. С.) и защитная, и карательная тенденции имели целью предотвратить национальную опасность путем устранения элементов, социально не ассимилируемых утвердившей себя нацией», «террор отсекал от нации элементы, считавшиеся социально не ассимилируемыми»87. Другими словами, из нации исключались политические оппоненты. 87 Мысль известного французского историка-марксиста А. Собуля; цит. по: Бовыкин Ю.Д. Идея нации во Франции в эпоху от Революции до Второй Империи // Национальная идея в Западной Европе в Новое время. Очерки истории / Отв. ред. В. С. Бондарчук. М., 2005. С. 170. 88 Славянофильство и западничество: консервативная и либеральная Утопия в работах Анджея Валицкого. Реферативный сборник / Сост. К. В.Ду- шенко. В 2-х вып. Вып. 1. М., 1991. С. 167-168 (примечание 3). Русская «народность» означала, прежде всего, «простонародность», а по своей эмоциональной окраске сближалась с немецким Volkstum™. Однако русские интеллектуалы пошли значительно дальше своих немецких учителей, которые не исключали образованных немцев из германского народа. В славянофильской трактовке «народом» считалось исключительно крестьянство, из народа исключалась не только дворянская элита, но и, похоже, коррумпированные западным влиянием городские слои. Этот взгляд во многом питался славянофильской концепцией русской истории, где впервые была поставлена проблема отчуждения «русских европейцев» от своей страны и их колонизаторской (привет Сайду!) установки в отношении собственного народа. Можно сказать, что концепция «нации» славянофилов носила исключающий характер, но критерий исключения, в отличие от начального этапа бытования французской nationalite, был не политическим, а социокультурным. Даже в официальной идеологии николаевского режима (знаменитая уваровская триада «православие, самодержавие, народность») понимание «народности» практически совпадало со славянофильским, хотя основания для противопоставления народа и элиты были отличными от славянофильских, лежали в области политики, а не культуры. «Верноподданный» русский народ противопоставлялся оппозиционно настроенному в отношении монархии дворянству. Третий член формулы Уварова выражал «прежде всего, стремление самодержавия расширить свою социальную базу, получить непосредственную опору в "народе" (в широком значении слова). Формула Уварова, таким образом, противостояла идее Монтескье (столь близкой Карамзину) о посредничестве между властью и народом, отвергала претензии дворянства на такое посредничество»89. Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 25. Однако какая восхитительная ирония истории! Ладно бы оппозиционные славянофилы. Так нет, слегка передернув интеллектуальные карты, можно даже самодержавную идеологию охранительного консерватизма отнести к истокам самого радикального течения русской политической мысли. Того самого течения, которое менее чем через сто лет уничтожало «врагов народа». Ведь от определения «чужих» народу всего лишь один логический шаг до их объявления его «врагами». Конечно, графа Сергея Уварова при всем желании не запишешь в предтечи Николая Ежова и Лаврентия Берии, но, если говорить серьезно, трудно отрешиться от мысли, что какой-то рок, или, академическим слогом, внутриструктурная закономерность русской истории вела ее к кровавой развязке начала XX в. «Есть в комиссарах дух самодержавья...» Признание исключительно важной, поворотной роли славянофильства в возникновении русского национального сознания нередко соединяется с указанием на то, что в их мировоззрении главенствующее место принадлежало все же религии, а не нации. Скажем, наш добрый знакомый, блестящий знаток истории русского национализма и отечественной консервативной мысли конца XIX — начала XX вв. Сергей Сергеев полагает, что для большинства ранних славянофилов националистический дискурс «не имел самодовлеющего значения, всегда оставаясь в подчинении у ценностей более высокого порядка — религиозных и династических»90. Сергей нам друг, но истина дороже. Тем более, что это совсем не второстепенный, а в некотором смысле центральный вопрос для понимания исторического сдвига, произведенного славянофильством в русской общественной мысли. Несмотря на заметный религиозно-мистический и мессианский окрас славянофильского мировоззрения, центральное место в нем все же занимала «народность». В уваровской триаде конституирующая роль принадлежала «самодержавию», а «православие» и «народность» носили второстепенный и даже вспомогательный характер. «Правительство Николая I стояло на позициях традиционного легитизма, к национализму обращалось с огромной осторожностью, в случае конфликта между "народностью" и легитимностью всегда делало выбор в пользу легитимистских сооображений <...> Несмотря на наличие слова "народность" в "триединой формуле" Уварова, Николай I думал о государственных делах в династических категориях и высказывался против слишком настойчивых попыток сделать самодержавие более "национальным"»91. Лишь по недоразумению или в силу традиции эта концепция называется идеологией «официальной народности», с несравненно большим правом она могла бы называться идеологией «официального самодержавия». У славянофилов же «народность» не всегда явно, но весьма последовательно противопоставлялась «самодержавию», а «православие» было атрибутом (неотъемлемым свойством в философском понимании этого термина) «народности» или, в расширительной трактовке, рядоположной «народности» ценностью. 90 Сергеев С. М. Русский национализм и империализм начала XX века // Нация и империя в русской мысли начала XX века. М., 2003. С. 12. 91 Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 41. Более отчетливо эта мысль выражена у поздних славянофилов, отождествлявших «христианские начала» с «народными», в то же время не все ранние славянофилы разделяли ее. Например, Иван Киреевский подчеркивал, что приверженность народа старорусской традиции носит нерефлектируемый, инерционный характер. Но, объясняя превосходство старорусской цивилизации над европейской исключительно сохранившимися в чистоте христианскими началами, он также неразрывно увязывал русскость и православие. Ведь только русский народ сохранил неискаженную истину христианства. Современным слогом можно сказать, что для славянофилов православие стало главным русским идентитетом, главным маркером русской этничности. Подобно тому, как быть «добрым французом» означало быть католиком, а «добрым англичанином» — протестантом, православие служило синонимом русскости. В славянофильской трактовке православный характер русского народа служил потенциальным основанием мессианской роли России, призванной спасти Европу и западную цивилизацию от нее самой. Накал этого мессианизма был значительно ниже, чем у старообрядцев, он представлялся скорее гипотетической возможностью, ведь оздоровление самой России не была гарантировано и нередко казалось предприятием с исчезающе малыми шансами на успех. «Киреевский считал "спасение" дорогой ему России лишь последней, маловероятной возможностью, которая легко может быть утрачена раз и навсегда»92. Конституирующая роль «народности» особенно хорошо прослеживается в славянофильской концепции отечественной истории. Ее значение тем более велико, что в культурно-идеологическом контексте николаевской России именно история оказывалась главным идеологическим ристалищем и полигоном для оценок современной действительности, которые по цензурным соображениям было рискованно высказывать открыто. Как точно подметил Валицкий, славянофильская и западническая идеологии равно отличались сильно выраженной трансцендентностью «по отношению к наличной общественной действительности», и этот идеологический «отлет» от реальности, с одной стороны, подчеркивал, а с другой — камуфлировал «общую чуждость и, по крайней мере, потенциальную оппозиционность по отношению к николаевской России» обеих идеологий93. Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 104 Там же. Вып. 2. М, 1992. С. 179 Славянофильская историческая концепция была явным вызовом как теории «официальной народности» (и ее талантливым пропагандистам в лице Михаила Погодина), так и концепции Николая Карамзина о государстве как единственной творческой силе в истории России. «Предмет истории России они (славянофилы. — Т. С, В. С.) видели не в государстве, а в народе, величие России — не в материальной мощи, но в нравственных началах, хранящихся в крестьянской общине»94. Ими последовательно проводились мысли о русском народе как субъекте исторического творчества (антитезис утверждению Петра Чаадаева о «неисторическом» характере русского народа) и об органическом происхождении русского государства, выросшего из родовой организации, родового строя славян, а не навязанного извне. Вопреки распространенному мнению, не была свойственна славянофилам и некритическая идеализация народной пассивности. Статья Петра Киреевского «О древней русской истории», написанная в опровержение Погодина, сведшего специфику русской истории к смирению, послушанию и безразличию русских, представляла собой страстный панегирик яростному сопротивлению русского народа всем «чуждым господам»95. Оставаясь формально в рамках «триединой формулы», славянофилы изменили баланс ее составляющих таким образом, что их идеологическое кредо оказалось альтернативным и оппозиционным «официальной народности». 94 Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 34. 95 Там же. С. 35-37. 96 Сергеев С. М. Идеология творческого традиционализма в русской обще- ственной мысли 80-90-х гг. XIX в. Автореферат диссертации на соискание Ученой степени кандидата исторических наук. М., 2002. С. 12. 97 Славянофильство и западничество. Вып. 2. С. 57, 60. Оппозиционная направленность славянофильской идеологии усиливалась и подчеркивалась ее субстанциальным демократизмом. Сергей Сергеев вообще полагает, что «главной отличительной чертой славянофильской идеологии является ее подчеркнутый демократизм»96. Правда, этот демократизм носил внелиберальный характер: вслед за Валицким (который, в свою очередь, воспринял это определение от В.С.Соловьева) Сергеев называет его «архаическим»97. Это определение кажется точным, даже если иметь в виду выступления славянофилов против цензуры. Ведь философским основанием для критики николаевской цензуры служил не либеральный принцип свободы личности и слова, а внелиберальный принцип «соборности», «соборной личности»: «единство в многообразии» (формулировка Алексея Хомякова) могло быть достигнуто лишь тогда, «когда в хоре слышен каждый голос, не приглушенный грубым посторонним вмешательством»98. Но каковы бы ни были исходные посылки славянофильского демократизма, его острие направлялось против актуальной и современной славянофилам системы организации власти и общества. Апологии самодержавия и государственной централизации противостояло не только акцентирование славянофилами (в частности, Иваном Киреевским) «мира» как основной ячейки и системообразующего принципа старорусского общества. Константин Аксаков в своей знаменитой записке «О внутреннем положении России» пошел значительно дальше, благо, позволяла изменившаяся ситуация (записка была вручена едва взошедшему на престол Александру II). В роковом для России расколе на «земских людей» и «служилых», разрыве между царем и народом он обвинил непосредственно самодержавие в лице Петра I, которого назвал «деспотом», а государство — «завоевателем», превратившими дотоле «свободно-подданный народ» в «раба-невольника в своей земле»99. Резкая политическая критика петербургской империи ярко высвечивала выдвинутый славянофилами альтернативный социально-политический идеал. 98 Хоскинг Джеффри. Россия: народ и империя (1552-1917). Смоленск, 2000. С. 287. 99 Славянофильство и западничество. Вып. 2. С. 54. 100 Там же. С. 55. Прежде чем перейти к его характеристике, сделаем замечание в связи с упомянутой запиской Аксакова. В ней, на наш взгляд, точно уловлен и описан русский этнический архетип власти, государства, связующий власть и народ симбиотическими отношениями вражды-сотрудничества и не позволявший расколотой России распасться. В то же самое время Аксаков остро ощущал пределы этого компромисса, которые с нарастающей силой нарушались. Отсюда — тревожный и даже эсхатологически окрашенный характер его прогнозов: «Чем дальше будет существовать петровская система, тем страшнее будут революционные волны, которые в конце концов сокрушат Россию...»100. Возможно, профетический пафос — самая сильная часть текста Аксакова. Это тот нечастый случай, когда мыслитель-теоретик становится подлинным визионером, приоткрывая завесу грядущего. Такого рода проникновение в будущее происходит не на путях рациональных размышлений, а наоборот, благодаря освобождению сознания от логико-дискурсивной обусловленности. И уж, конечно, пророчества Аксакова впечатляют несравненно больше его же размышлений о том, как предотвратить грядущую катастрофу. Славянофильские рецепты на сей счет выглядели до банальности самоочевидными: если корень болезни — петровские реформы, то ее лечение должно состоять в возвращении к status quo ante — к монархии и социальному устройству допетровских времен, к московскому царству. Патерналистская, подлинно отеческая монархическая власть должна сочетаться с широким местным самоуправлением. Монарх не должен быть связан сомнительными «западными выдумками» наподобие юридических и конституционных ограничений, но обязан поддерживать постоянный контакт с Земским Собором. Последний никоим образом не напоминал западный парламент: представительство в нем — всесословное, но функции его исключительно совещательные, а не законодательные. Народ должен получить свободу внутренней (духовной), а не политической жизни. То же самое относится и к церкви, которую следует избавить от бюрократического гнета и власти Священного Синода, восстановив избираемый с участием священников, монахов и мирян Поместный Собор. В качестве базовой единицы русской социальной и религиозной жизни следует восстановить приходской сход, имеющий право избирать своего священника. Решительно отвергалось крепостное право, ибо оно не позволяло реализовать принцип соборности на низовом уровне и в экономической жизни. Хотя Сергей Сергеев называет славянофильский идеал «оригинальной политической теорией»101, оригинальности в ней не так уж много. Анджей Валицкий отмечал, что подобные идеи были отнюдь не новы в русской общественной мысли, а историческое значение славянофильства в данном отношении состояло в том, что оно значительно способствовало «упрочению популистского идеала "народной монархии" — антиаристократического и антибюрократического одновременно»102. Сергеев С М. Указ. соч. С. 12. Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 133. По своему характеру социально-политическая концепция славянофильства была утопией. Ее утопический характер подчеркивается очевидными параллелями с не менее утопическим старообрядческим социальным идеалом. Неспроста сравнение славянофилов со старообрядцами частенько приходило на ум современникам. Совпадение здесь не только внешнее и поверхностное, но глубинное и содержательное. «Славянофильство было идеологией старого русского дворянства, которое... попыталось сублимировать и универсализировать традиционные ценности, создать идеологическую платформу, на которой смогли бы объединиться все классы и слои общества, представлявшие "старую Русь"»103. Платформа эта была не дворянско-консервативной, но, как подчеркивает Валицкий, «особенно "народной" разновидностью консерватизма»104. 103 Славянофильство и западничество. Вып. 1. 104 Там же. Вып. 2. С. 191. Консерватизм взглядов старообрядцев и славянофилов сочетался с радикальным и даже революционным (утопия, по Карлу Мангейму, всегда потенциально революционна) модусом в отношении наличной им действительности. Не случайно Валицкий характеризует направленность славянофильской утопии почти в тех же выражениях, что Зеньковский использовал для характеристики старообрядческой утопии. «В николаевскую эпоху оно (славянофильство. — Т. С, В. С.) было не столько идеологической защитой существующей традиции, сколько утопической попыткой восстановления утраченной традиции. В этой утопичности — коренившейся в социальных и политических условиях николаевской России, — содержалась как сила, так и слабость славянофильства, его "благородство", признававшееся его противниками, его способность оплодотворять ум и воображение и вместе с тем — его малая пригодность в качестве программы практической деятельности»105. Не вдаваясь в интеллектуально увлекательное, но в нашем случае малозначащее сравнение содержания двух утопий — славянофильской и старообрядческой, отметим их главное отличие. Оно кроется не во временном — около полутора веков — разрыве между двумя историческими эпохами. Хорошо понятно, что если сублимировавший народные ожидания старообрядческий идеал носил утопический характер даже в ситуации его интеллектуального и культурного оформления, то еще более утопическими были последующие исторические реплики на эту тему. Несравненно более важно, что утопический идеал старообрядчества имел своим носителем мощное социальное и культурное движение. И такому движению, выступившему под знаменем утопии, было вполне под силу если не разрушить, то сотрясти лишь начинавший формироваться имперский порядок. Славянофилы же представляли крошечную группу русских аристократических интеллектуалов, по иронии судьбы выступившую против породивших их же петровских реформ. У них не было ни малейших шансов вызвать массовую социальную динамику, тем более в утвердившейся имперской системе. Несмотря на общую структурную матрицу народной этнической оппозиции и верхушечного националистического дискурса, они не могли объединиться по причине драматического социокультурного разрыва между образованными слоями и массой русского общества. Народ и элита России в прямом смысле слова говорили на разных языках. 105 Славянофильство и западничество. Вып. 2. С. 191. Да и народолюбие самих славянофилов носило исключительно теоретический характер, умолкая перед конкретными социальными интересами. Вот что писал, например, певец соборности Алексей Хомяков в канун крестьянской реформы: «Считаю своим долгом прибавить, что взыскание годовой уплаты по совершенным выкупам должно быть с миров и производимо с величайшей строгостью, посредством продажи имущества, скота и т. д., особенно же посредством жеребьевого рекрутства с продажей квитанций не с аукциона (ибо это унизительно для казны), но по положенной цене, с жеребьевым розыгрышем между покупщиками. В случае крайней неисправности должно допустить выселение целых деревень в Сибирь, с продажей их земельного надела; но таких случаев почти не может быть. В этом деле неумолимая и, по-видимому, жестокая строгость есть истинное милосердие»106. По убийственной характеристике Федора Степуна, русское дворянство воспринимало крестьянство как часть природного пейзажа: «О своих крестьянах наши помещики-эмигранты чаще всего вспоминают с совершенно такой же нежностью, как о березках у балкона и стуке молотилки за прудом...»107. Стоит ли удивляться, что «говорящие вещи» в начале XX в. с лихвой отплатили за подобное отношение всем барам и интеллигентам вне зависимости от степени их прогрессивности и народолюбия. Современный славянофилам общественный контекст не позволял инициировать политическую динамику, вступить в открытую политическую борьбу: политика в западном понимании этого слова, как легальная борьба различных социальных и политических агентов по вопросу власти, в России отсутствовала вплоть до начала XX в. Сама российская «действительность, делавшая невозможной борьбу за конкретные политические цели», обрекала славянофилов на утопичность108. 106 Цит. по: Славянофильство и западничество. Вып. 2. С. 35-36. 107 Степун Ф.А. Бывшее и несбывшееся. СПб., 1995. С. 19. 108 Славянофильство и западничество. Вып. 2. С. 185-186. 109 Малахов В. С. Указ. соч. С. 35. Тем не менее националистический дискурс (по меньшей мере в лице своих основоположников — славянофилов) был оппозиционен фундаментальным устоям Российской империи ничуть не меньше, чем народное этническое сопротивление. Его чуждость и альтернативность империи наиболее ярко проявилась в двух принципиальных пунктах. Во-первых, в идеологической доктрине. «Хотя субъективно славянофилы были по большей части убежденными монархистами, они теоретически поставили под сомнение монархию как объект лояльности. Таким объектом в их построениях оказался "народ" или "народность", что для правящего режима было абсолютно неприемлемо. Кроме того, националистическая идеология шла вразрез с этатистски-монархической еще и в том, что размывала raison d'etre Российской империи. Ведь в соответствии с националистическим пониманием природы государства необходимо было довольно серьезно пересмотреть внешнюю политику»109. Во-вторых, социополитическая модель славянофильства противостояла актуальной и современной им самодержавной власти и патронируемой ею социальной организации. «Николай (I. — Т. С, В. С.) видел в себе наследника Петра Великого, хотел быть не царем старой Руси, но европейским императором; при всем своем почтении к православию и коренным народным началам он не собирался приспособлять свой государственный аппарат к требованиям религии и сохраненной в народе старорусской традиции, а в размышлениях о том, что право должно органически вырастать из обычаев и традиции, не без оснований мог усматривать желание ограничить произвол самодержца»110. Из этого следует принципиально важный вывод: объективированное содержание славянофильской утопии было антиимперским. Хотя сами славянофилы никогда не осмысливали ситуацию в таких категориях, приоритет «народности» (а речь шла именно о русском народе!) перед «самодержавием» и выбор в качестве идеала доимперского периода русской истории вели значительно дальше ревизии одной лишь внешней политики. Попытка решить фундаментальное противоречие между вненациональной (и даже антинациональной) империей и русским народом, найти между ними взаимовыгодный компромисс с неизбежностью вела к радикальному пересмотру самой природы российской государственности. Континентальная империя, где русская масса не имела преференций и несла основное тягло, должна была окраситься в русские национальные цвета, превратиться из космополитической империи Романовых в подлинно русскую империю. Современным слогом можно сказать, что славянофилы довольно близко подошли к идее этнизации (или национализации) государства, то есть его трансформации в государство для определенной этнической группы. Хотя сами они ни к чему подобному не призывали, таково было объективированное (то есть помимо их воли и желания) соотношение их идей с актуальной и современной им действительностью, таковы были неизбежные логические следствия сформулированных славянофилами методологических предпосылок и поставленных ими теоретических вопросов. 100 Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 103. Более того, даже не будь славянофилов, эти выводы все равно были бы сделаны последующими представителями русского националистического дискурса и русским национализмом. Ведь фундаментальное противоречие между империей и русским народом, впервые пробле-матизированное славянофилами, со временем не только не ослабло, а лишь усилилось. И это приводит нас к вопросу, предощущавшемуся (хотя и не сформулированному) славянофилами и ставшему после них путеводной нитью русского националистического дискурса. Была ли вообще возможна этнизация континентальной полиэтничной политии? Ответ на него довольно прост, ибо исторически апробирован. Нет, не была возможна. Реальный выбор состоял в сохранении нерусской империи или же отказе от нее в пользу русского национального государства. Любая масштабная и последовательная стратегия русификации империи в ближайшей или чуть более отдаленной исторической перспективе неизбежно привела бы к ее распаду. Континентальная полития могла существовать, только питаясь русскими соками, русской витальной силой и потому даже равноправие (не говоря уже о преференциях) русских с другими народами исключалось. Говоря без обиняков, русское неравноправие составляло фундаментальную предпосылку существования и развития континентальной политии в имперско-царской и советской исторических формах. За доказательствами далеко ходить не надо. В 1989-1991 гг. русские пытались сочетать несочетаемое: сохранить Советский Союз и добиться равноправия (всего лишь равноправия, а не преимуществ!) России и русских с другими союзными республиками и «советскими нациями». Знаменитый референдум 17 марта 1991 г. наглядно отразил эту двойственность массового сознания: тогда большинство населения РСФСР проголосовало одновременно за сохранение союзного государства и введение поста президента России (этот пункт выражал массовое стремление к равноправию своей республики). Результат всем нам слишком хорошо известен. Советская идентичность, наиболее распространенная и выраженная именно среди русских, точно так же не смогла сохранить единое государство, как в начале XX в. его не смогла сохранить не столь сильная, но все же существовавшая и развивавшаяся имперская идентичность. Можно возразить, что историко-культурные и социальные контексты второй трети XIX в. и последнего десятилетия XX в. кардинально отличались, что в начале XIX в. доля русских в численности империи была несравненно больше, чем столетие или два века спустя. Значит, империю можно было русифицировать или, выражаясь эвфемистически, существовала гипотетическая возможность реализации либерального проекта российской «политической (гражданской) нации». Другое дело, что не было сил, способных повести Россию по этому пути. Достаточно вчитаться в «Русскую правду» Павла Пестеля, чтобы понять, к чему повели бы подобные силы, захвати они власть в стране и начни строить в России национальное государство наподобие франции. Отрешаясь от других аспектов программы, густо пропитанной духом якобинского террора, остановимся лишь на ее, так сказать, национальном разделе. Этническое разнообразие Пестель предполагал искоренить форсированной и насильственной ассимиляцией в русскость: «Верховное Временное Правительство должно постоянно стремиться к приобщению всех в одну нацию и растворению всех различий в общей массе, чтобы жители Российского государства по всей его территории были русскими»111. А в отношении народов, принципиально, по мнению Пестеля, не ассимилируемых, например, двух миллионов евреев, вообще предполагалась их тотальная депортация за пределы «осчастливленной» гражданскими правами демократической России. Судя по «планов громадью», большевики неспроста указывали на свою преемственность по отношению к декабризму! Нетрудно догадаться, что подобный путь строительства «гражданской нации» встретил бы массовое сопротивление, для подавления которого потребовался бы не менее массовый, на грани этноци-да, террор. Крайне сомнительно, что «демократическая Российская республика» могла выдержать подобное напряжение и сохраниться в прежних имперских границах. В любом случае начерченный декабристами России путь западного «прогресса» грозил стране такой кровавой баней, что поневоле порадуешься провалу их мятежа. В отличие от своего незадачливого тезки начала XX в. Николай I смог на столетие отсрочить реализацию прогрессистской утопии. 111 Цит. по: Хоскинг Джеффри. Указ. соч. С. 191. 112 Славянофильство и западничество. Вып. 2. С. 79-80. Возвращаясь к славянофильству, отметим, что современные исследователи недоумевают той реакции, которую крошечная группа славянофилов вызывала у правящей бюрократии. Валицкий называет ее «подлинный, хотя и не слишком понятный сегодня страх»112. Не думаем, что подобная сильная эмоция объясняется лишь оппозиционностью и даже потенциально субверсивным характером славянофильской доктрины в отношении актуальной и современной им действительности. Это слишком рациональное объяснение иррационального чувства — страха, не затрагивающее его экзистенциальных корней. Рискнем предположить, что избыточный и необъяснимый страх перед славянофилами проистекал, в конечном счете, из антропологического пессимизма правящего слоя. То было предощущение (то есть чувство, иррациональное по своей природе) опасности политических проекций славянофильского народолюбия. В свете последующего развития России этот страх выглядел вполне оправданным. Более того, по иронии отечественной истории или в силу какой-то ее внутриструктурной закономерности народолюбие в России опасно прежде всего для объекта подобной любви — самого русского народа. Именно «освободители» народа силой заставляли не понимавших своего счастья русских влачиться по кровавому пути «прогресса». Надо полагать, делалось это из особого сострадания к ним. Вероятно, изначальным психологическим и экзистенциальным истоком славянофильского мировоззрения послужил именно антропологический оптимизм — высокая оценка актуальных или потенциальных качеств русского народа. Психологически очень трудно быть националистом, не оценивая высоко свою нацию — пусть даже не актуальную, наличествующую в реальном бытии, а нацию грядущую — воплощение надежд и упований национализма. Хотя славянофилы нередко впадали в пессимизм и были полны тревожных предчувствий, в конечном счете они верили в избранность русского народа и его особое предназначение в мировой перспективе. 113 Герцен А. И. Былое и думы. М., 1982. Т. 2. С. 119. 114 Лакер Уолтер. Черная сотня. Происхождение русского фашизма. М., 1994. С. 35. Правящей бюрократии был характерен антропологический пессимизм. При этом она вряд ли знала русский народ хуже славянофилов. В отношении знания последними народной жизни весьма показателен случай с Константином Аксаковым, который, чтобы сблизиться с народом, надел мужицкий армяк и ермолку. И что же? Его стали принимать за персиянина!113 «Националисты-бюрократы <...> были реалистами, и в их мировоззрении не было места мессианству и пустым мечтаниям. Многие из них... восхищались Англией, но они знали, что средний русский не слишком зрел, не столь законопослушен, как средний британец...»114. В представлении бюрократии самодержавие было центральным институтом, обеспечивающим приобщение «диких» народных масс к цивилизации и главной гарантией причастности России миру европейского просвещения. В общем, буквально по Пушкину: правительство у нас единственный европеец. Попутно отметим, что как антропологический оптимизм, так и антропологический пессимизм в конечном счете проистекали из иудео-христианской традиции, которая весьма двусмысленна в понимании природы человека и способна оснастить равно убедительной аргументацией противоположные точки зрения. Впрочем, правящая бюрократия прилагала все усилия, чтобы ни одна из них не дошла до опекаемого ею народа: перевод Священного Писания с церковнославянского на современный русский всячески тормозился. Лишь в 1862 г. на русском языке был издан Новый Завет, а вся Библия целиком — только в 1876 г. Между тем крестьяне просто не понимали происходившего во время церковной службы. Вот что писал об этом Юрий Самарин Ивану Аксакову 23 октября 1872 г.: «...по мере того, как я подвигался в толковании литургии крестьянам, меня более и более поражает полное отсутствие всякой сознательности в их отношении к церкви. Духовенство у нас священнодействует и совершает таинства, но оно не поучает. ... Писание для безграмотного люда не существует; остается богослужение. Но оказывается, что крестьяне... не понимают в нем ни полслова; мало того, они так глубоко убеждены, что богослужебный язык им не по силам, что даже не стараются понять его. Из тридцати человек, очень усердных к церкви и вовсе не глупых крестьян, ни один не знал, что значит паки, чаю, вечеря, вопием и т.д. Выходит, что все, что в церкви читается и поется, действует на них, как колокольный звон; но как слово церкви не доходит до них ни с какой стороны, а стоит в душе каждого, как в Афинах неизвестно когда и кем поставленный алтарь неведомому богу.... Нечего себя обманывать: для простых людей наш славянский — почти то же, что латинский...»115. 115 Самарин Ю.Ф. Статьи. Воспоминания. Письма. М., 1997. С. 232. Антропологический пессимизм, подозрительность и настороженность в адрес русского народа питали негативное отношение правящей бюрократии к славянофильскому народолюбию. Оно казалось особенно опасным в свете критики петровского наследия и призывов вернуться к «Московскому царству». Для подавляющего большинства тогдашнего образованного сословия это выглядело опасной попыткой свернуть с торного пути цивилизации, вернуть Россию в «старомосковское варварство». Даже изгой в николаевской России, Петр Чаадаев, оказался по одну сторону баррикад с режимом в отношении к славянофильству. Справедливо указав на историческую важность славянофильства как первого проявления «эмансипированного национального разума», он в то же время страстно обличал содержание этой эмансипации. «Автор "Апологии" противопоставлял славянофилам "просвещенное правительство"; в известном смысле он даже взывал к правительству, обращая его внимание на то, что славянофильское движение угрожает наследию Петра Великого и может повлечь за собой непредвиденные последствия»116. Характерно, что опасение славянофильского радикализма принадлежало человеку, готовому пожертвовать Россией в пользу революции. Казалось бы, уж куда радикальнее... Не только западник Чаадаев и правительственные бюрократы восприняли в штыки славянофильскую концепцию. В конце концов, их отношение можно объяснить в вульгарно-социологическом духе, списав на сословную ограниченность. Но даже профессор-разночинец и сын крепостного крестьянина Михаил Погодин весьма пессимистически оценивал состояние народа, из которого сам же вышел. Он был убежден, что русские крестьяне «не станут людьми, пока не приневолят их к этому», а в приступах откровенности признавался: «Удивителен русский народ, но удивителен только еще в возможности. В действительности он низок, ужасен, скотен»117. Другими словами, Погодин высоко ставил потенциальные качества русского народа, но полагал, что в своем актуальном состоянии он критически нуждается в цивилизующей и направляющей силе самодержавия, представляя в то же время превосходный материал для его целей. Погодин, безусловно, был русским националистом. Но, в отличие от славянофилов, он представлял то его течение, которое фокусировалось преимущественно на государстве, считал именно государство, а не народ, единственной творческой силой в истории России. Таким образом, в формировавшемся русском националистическом дискурсе изначально наметились две линии. 116 Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 67. 117 Цит. по: Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 34-35. Одну — славянофильскую — можно условно назвать народническим национализмом. Разумеется, славянофилов нельзя в прямом смысле слова считать предшественниками последующих русских народников; последние относились к славянофильству как к ретроградной идеологии, воспринимая ее в лучшем случае со снисходительной насмешкой. «Тем не менее славянофильские идеи прямо или косвенно просачивались в народническую идеологию, сочетаясь с характерным для народничества "экономическим романтизмом" (Ленин) и анархическими мотивами, придавая своеобразную окраску народнической идеализации самоуправляющихся общин»118. Второе направление — государственнический национализм. Хотя в последующем националистическом дискурсе эти два течения были неразрывно переплетены, их можно и нужно выделять для понимания его динамики и внутреннего напряжения. Ретроспективно хорошо заметно, что государственническое течение русского национализма всегда было влиятельнее и сильнее народнического. В первую очередь потому, что оно рассматривало себя союзником государства, которое этим с успехом пользовалось, в то время как народнический национализм воспринимался государством как потенциальная угроза. Впрочем, даже государственнический национализм все равно оставался русским национализмом и, в конечном счете, также находился в потенциальной оппозиции имперской политии. Ведь государственнический национализм также требовал ее русификации или, как минимум, учета интересов и повышения статуса русского народа, что шло вразрез с устоями и политикой империи. «Погодин, при всей своей верноподданности, был склонен на первый план ставить соображения великодержавного национализма, в легитимизме (конституирующем элементе уваровской триады. — Т. С, В. С.) усматривал (не высказываясь слишком громко на эту тему) традиционный предрассудок, затрудняющий политику внешней экспансии... стремление "обрусить" как самодержавие, так и всю общественную жизнь (вот она, идея этнизации имперской политии! — Т.С., B.C.)... сближало Погодина со славянофилами, делало его их союзником в идеологической борьбе»119. Итак, государственнические, великодержавные националисты все равно оставались националистами и в той мере, в какой они ими были, объективно, помимо своей воли оказывались в оппозиции к империи. 118 Славянофильство и западничество. Вып. 2. С. 86. 119Там же. Вып.1.С41. Не надо думать, что эта оппозиционность исторически уникальна. Даже в Британской империи, считающейся моделью гармоничного и плодотворного сосуществования имперской и этнической идентич-ностей, одно время существовала ярко выраженная коллизия подобного рода. В XVIII в. ответом на строительство Британской империи стал «взрыв английского национализма, противопоставившего себя имперскому и даже британскому национализму»120. Далеко не все подданные их Величества соглашались безропотно пожертвовать традиционными английскими свободами, ценностями и мифологией избранной протестантской нации «в угоду ценностям азиатских и римско-католических подданных»121. Потребовались десятилетия тяжелых испытаний и целенаправленной работы, чтобы в Великобритании возник «гораздо более сознательно и официально сконструированный патриотизм, делавший упор на монархии, важности империи, ценности военных и морских достижений и желательности сильного стабильного управления»122. Однако, несмотря на свой внешне надэтнический («гражданский и либеральный») характер, британский патриотизм имел ярко выраженную этническую и расовую подкладку. На протяжении веков британское самосознание отличалось крайним этноцентризмом и расизмом «расы господ» (идея «богоизбранности» всего английского народа стала общераспространенной уже в XVII в.). Наименьшим общим знаменателем для всех имперских подданных, вне зависимости от их этничности и расы, была Корона. Такой тип преданности можно определить как династический, и в этом смысле «британская корона в начале 1900-х годов подходила под ту же категорию, что и Габсбурги в Австро-Венгрии, Романовы "всея Руси" или Гогенцоллерны доимперской Пруссии»123. Тем не менее в гордившейся своим многорасовым составом Британской империи не могло быть и речи о расовом равенстве — расовое превосходство британцев было sine qua поп, составляло культурный и ментальный фон имперского бытия. Но дело не ограничивалось лишь расовой исключительностью. 120 Макарова Е.Л. Национальная мысль и национальное сознание в Анг- лии // Национальная идея в Западной Европе в Новое время. С. 70. 121 Там же. 122 Там же. С. 75. 123 Там же. С. 121. Основу «британскости» составляла «английскость». Англия считалась старшей страной составного королевства, основательницей «внутренней» и «внешней» империи, источником основных имперских традиций и установлений. Основные атрибуты «британскости» — монархия, парламент, протестантизм — также имели английское происхождение. Наконец, при всех поощрительных жестах в сторону валлийцев, шотландцев и ирландцев, они воспринимались как младшие нации в семье британских народов124. (Не правда ли, очень напоминает советскую концепцию «русского народа как старшего брата в семье советских народов»?) «Было нелегко быть республиканцем, неанглийским националистом или католиком, не поставив свой патриотизм под сомнение»125. Важно также отметить, что объемы понятий «корона» и «англий-скость» («британскость») во многом совпадали. Уже в елизаветинский период понятие «нация» все чаще заменяло такие понятия, как «королевство», «страна», «государство»126. Тем самым было заложено основание для последующего отождествления английской идентичности, британского общества и имперского государства. (Во Франции времен Старого порядка понятия «король» и «нация» также нередко использовались как синонимичные, хотя трактовка нации как политико-моральной категории, как некоего норматива, открывала путь для произошедшего в XVIII в. разделения и противопоставления короля-государства и общества-нации127.) Таким образом, при внешней однотипности династическому патриотизму Романовых британский династический патриотизм имел критически важное измерение в виде английской этнической идентичности и английского национализма. Институциональное ядро империи составляла Британия как национальное государство, а ценностно-культурное и этническое ядро — англичане (британцы). Национальное государство и национальная идентичность в качестве ядра колониальной империи, английский национализм в его расширенной британской версии — вот два из трех главных условий успешного конструирования многослойной британской идентичности и имперского патриотизма. Третье условие — прямая материальная выгода для англичан от существования империи. Никакие новые ревизионистские трактовки природы Британской империи не смогли опровергнуть этого фундаментального факта. 124 Макарова Е.А. Указ. соч. С. 121-122. 125 Там же. С. 122. 126 Там же. С. 28. 127 Пименова Л. А. Идея нации во Франции Старого порядка // Национальная идея в Западной Европе в Новое время. С. 157, 163. В Российской империи не было ни одной из этих предпосылок. Российская империя была континентальной, а не морской, и выделение в ней институционального ядра-метрополии было попросту невозможно. Для подавляющего большинства простых русских расширение империи чем дальше, тем заметнее оборачивалось новым бременем и тяготами, а не выгодами. Наконец, не только русский национализм, но даже артикулирование русской этничности потенциально подрывали устои континентальной полиэтничной политии. В отличие от Британской, в Российской империи этническая идентичность номинального имперского народа — русских — не только не совпадала с имперской, но и находилась в постоянном остром конфликте с нею. «Основная масса русского народа при всем почитании монарха была далека от согласия и примирения с системой, базирующейся на крепостном праве, подушной подати и рекрутчине»128. Нередко дело представляют таким образом, будто идеология «официальной народности» была попыткой придать империи Романовых этническое измерение и даже опереться на русский национализм. Эту политику в научной литературе еще называют «бюрократическим (официальным) национализмом». В данном случае мы имеем дело с затянувшимся интеллектуальным заблуждением, исток которого — бессознательный или намеренный методологический сбой, размывание понятия «национализм». Трудно обнаружить националистический след в официальной идеологии николаевской России. Хотя такой элемент уваровской триады, как «народность», содержал потенциальную возможность национализма, чем в полной мере воспользовался Михаил Погодин, официальная интерпретация триединой формулы графа Сергея Уварова была вне- и даже антинационалистической. Под народностью понималась безраздельная преданность русского народа алтарю и трону, социальное единство народа и отсутствие конфликта между ним и властью. Другими словами, «народность» трактовалась как атрибут власти, производное от нее, но не как некая самостоятельная и отдельная от власти величина. 128 Хоскинг Джеффри. Указ. соч. С. 161-162. Такая трактовка сознательно и последовательно противопоставлялась открытому Великой французской революцией принципу «национальности» — пользующимся своими правами свободному народу, выступающему источником власти и объектом лояльности. В России на первом месте стояла преданность монарху и отождествляемому с ним государству. Династический и имперский патриотизм отождествлялись и по возможности очищались от русских этнических коннотаций. Единственным этническим атрибутом русскости и высшей национальной ценностью признавалась лояльность русских верховной власти. Иные трактовки выглядели нежелательными и даже политическими опасными. В самом деле, если русские подлинно имперский народ, то почему они не имеют никаких преференций, а среди чиновников так много немцев? Не говоря уже о том, что признание самостоятельного значения за «народностью» означало, что народ, как и церковь, играет хоть какую-то роль в легитимации монархии. «А это Николай I решительно отвергал, так как в подобном допущении слышал приглушенное эхо революционных идей, вызвавших потрясение во многих европейских странах»129. Начиная с николаевского правления, любая модификация имперской идеологии в России — не важно, царской или советской — была враждебна русскому национализму. Это не исключало его использования (особенно государственнической версии национализма) имперской властью и инкорпорирования отдельных националистических положений в официальный идеологический дискурс. Но в любом случае подобное использование строго дозировалось, носило исключительно функциональный характер, а русский национализм даже в «медовые месяцы» отношений с властью находился в подчиненном и зависимом положении. На пути его заветной цели — этнизации (русификации) имперской политии — был воздвигнут непреодолимый заслон. 129 Хоскинг Джеффри. Указ. соч. С. 161. Итак, на стадии генезиса русского националистического дискурса сформировались две основные версии русского национализма — условно, народническая и государственническая; выявился потенциально оппозиционный и даже подрывной характер русского национализма в отношении основ имперской политии, что, в свою очередь, предопределило настороженное и негативное отношение власти к национализму; была проблематизирована (пока еще не очень четко и последовательно) главная теоретическая и практическая тема русского национализма — как совместить интересы империи и русского народа.
Глава 4 НАЦИОНАЛИСТИЧЕСКИЙ ДИСКУРС В КОНЦЕ XIX — НАЧАЛЕ XX в.
Любой исследователь русского национализма XIX в. неизбежно сталкивается с вопросом: кого же из общественных деятелей и интеллектуалов той эпохи можно уверенно называть русскими националистами? В отношении начала XX в., когда русский национализм впервые оформился как массовое политическое движение и приобрел идеологическую завершенность, это более или менее очевидно, но XIX в. ставит нас перед многими неопределенностями и двусмысленностями. 130 Пайпс Ричард. Струве: левый либерал. 1870-1905. М., 2001. С. 31. Во многом они вызваны тем, что националистический дискурс в лабораторно чистом виде встречается не столь уж часто. Значительно чаще его элементы входят в состав синкретических идеологических мировоззрений, не поддающихся однозначной оценке. Поэтому отнесение той или иной исторической фигуры к определенному идеологическому течению определяется не только содержанием ее собственного мировоззрения, но также исходной методологической позицией исследователя и выбором объекта исследования. В одном ракурсе те или иные личности могут оказаться националистами, а в другом — консерваторами или либералами. Например, Петр Струве вошел в историю одним из основоположников русского кадетского либерализма или, другими словами, либерализма западного образца. Однако Ричард Пайпс, автор капитального исследования о Струве, утверждал, что национализм был «одним из незыблемых столпов его интеллектуальной биографии, можно сказать, ее константой, тогда как в отношении остального его политическая и социальная точки зрения постепенно менялись»130. В данном случае противоречие легко снимается определением Струве как либерального националиста. Но хотя гибкие определения создают более нюансированную и изощренную картину, они не отменяют необходимость идеологической типо-логизации как таковой. Сразу оговоримся, что не ставили задачей разработку исчерпывающей идеологической классификации или хотя бы простого перечисления всех тех исторических фигур, которых можно отнести к русскому национализму. Вместе с тем, не ограничиваясь одним лишь указанием на существование интеллектуальной неопределенности, предлагаем для обсуждения два критерия, которые помогут очертить «плавающие» границы русского националистического дискурса. Первый критерий: признание самостоятельного значения русской этничности или, в терминологии той эпохи, принципа «народности». При этом не имеет значения, какими атрибутами наделялась «народность» и как она описывалась, принципиально само ее постулирование в качестве самостоятельной сущности. Второй критерий: решение проблемы отношения империи и русского народа в пользу этнизации имперской политии. Здесь опять же важен не сам факт проблематизации подобного отношения, а именно принципиальный характер его решения — этнизация — вне зависимости от предлагавшихся конкретно-исторических вариантов. Обращаем внимание, что оба критерия вытекают из общеразделяемого современной наукой определения национализма. Хотя даже в этом случае многозначность идеологических определений сохранится, она уменьшится до приемлемых величин. Так, применение этих критериев исключает отнесение к русскому национализму масштабной фигуры Константина Леонтьева с его аристократическим иерархизмом, последовательным этатизмом и игнорированием русской этничности. Национализм он небезосновательно считал идеей западной и даже либеральной, то есть противоречащей исконным русским основаниям, а к славянофильству относился с легким презрением, как к демократической, модернистской и потому потенциально опасной идеологии. Тем не менее, выглядящее внешне логичным отнесение Леонтьева к консерваторам будет неполным без очень важного уточнения. Усматривая единственно возможное будущее для России на путях государственного социализма, он тем самым оказывался в оппозиции к наличествующему российскому бытию. В функциональном смысле Леонтьев был не консерватором, а скорее потенциальным революционером. В данном случае уместна аналогия с Петром Чаадаевым. Хотя в содержательном и ценностном отношении связь последнего с «широко понимаемым общеевропейским консерватизмом... не может подвергаться сомнению», «его идеи не укрепляли российского статус-кво, отрицали существующую действительность и играли по отношению к ней деструктивную роль»131. Весьма характерно и крайне отрицательное отношение самодержавия к подобной разновидности консерватизма. Более сложен случай Николая Данилевского. В отличие от славянофилов, придававших первостепенное значение религиозному атрибутированию этничности, для автора «России и Европы» этническая близость значила больше конфессиональной. В духе культурных веяний эпохи Данилевский характеризовал культурно-исторические типы посредством натуралистической метафоры, уподобляя их биологическим организмам. Высоко ценивший технологические и научные достижения западной цивилизации, он в то же время отвергал ее политические ценности, возлагая свои упования на некий народнический аграрный социализм. В этом смысле Данилевский признавал важность русской этничности или, по крайней мере, учитывал ее. В то же время он не был мессианистом в славянофильском духе. Данилевский верил во всемирно-историческую миссию России, но в его трактовке она была ядром лишь одного из культурно-исторических типов. Хотя этот тип имел наибольший потенциал развития, вопрос о его реализации оставался открытым. На первый взгляд, Данилевский был чужд самой постановке вопроса этнизации политии. Думаем, однако, она присутствовала у него (равным образом, как и у панславистов) в снятом виде и выносилась вовне. Этнизация Российской империи выглядела неизбежным и закономерным результатом оформления славяно-русского культурного исторического типа и агрессивной политики по образцу немецкой унификации. Внешнеполитическая доктрина панславизма носила, по существу, революционный характер, ибо была направлена в поддержку мятежного национализма против легитимного монархизма. По практическим и идеологическим соображениям подобная политика была категорически неприемлема для Российской империи. 131 Славянофильство и западничество: консервативная и либеральная утопия в работах Анджея Валицкого. Реферативный сборник / Сост. К. В. Ду-шенко. В 2-х вып. Вып. 1. М., 1991. С.61. В том, что касается внутренней политики, панславизму был присущ заметный демократический аспект, но с несравненно более выраженным этнократическим оттенком, чем у ранних славянофилов. В этом смысле очень показателен предложенный министром внутренних дел графом Николаем Игнатьевым проект реанимации Земского Собора (1882). В гипотетическом совещательном органе обеспечивался русский приоритет, в то же время ему отводилась пусть скромная, но все же некоторая роль в легитимации власти. Это был причудливый симбиоз архаичной славянофильской утопии с модернистским принципом национальности. Так или иначе, олицетворяемое панславизмом «неосознанное стремление к нединастическому национализму»132 было вызовом принципу легитимизма и социальным устоям империи. По счастью для последней, панславистское влияние ограничивалось преимущественно образованными слоями общества, не задевая живые чувства массы простых русских, которым вряд ли была близка идея имперской экспансии. В контексте рассматриваемой темы значение панславизма (а в более широком смысле — русского национализма последней трети XIX в.) состояло в том, что он вынес националистические идеи за пределы узкого интеллектуального круга и пытался внедрить их в широкие слои общества. В упоминавшейся типологии Мирослава Гроха это была стадия В национального возрождения. Несомненно, однако, что влияние Федора Достоевского на образованные слои общества было несравненно более значительным, чем влияние мало читавшегося при жизни Константина Леонтьева, довольно популярного Николая Данилевского и вообще всех панславистов вместе взятых. Причем не столько романы, сколько политическая журналистика составила писателю заметную общественную репутацию среди современников. «"Дневник писателя" сделал его имя известным всей России, сделал его учителем и кумиром молодежи, да и не одной молодежи, а всех мучимых вопросами, которые Гейне назвал проклятыми»133. 132 Оценка Г. Роггера цит. по: Хоскинг Джеффри. Россия: народ и империя (1552-1917). Смоленск, 2000. С. 385. 133 Воспоминания Е.А. Штакеншнейдера цит. по: Лакер Уолтер. Указ. соч. С 42. Но был ли Достоевский русским националистом в свете выдвинутых критериев? Хотя идеологическая классификация гениального писателя с развивавшимися и противоречивыми взглядами неизбежно носит условный характер, сопровождаясь рядом оговорок, рискнем ответить на этот вопрос утвердительно. И дело вовсе не в жгучем антисемитизме и антиполонизме Достоевского. Негативное отношение к чему-нибудь или кому-нибудь еще ничего не говорит о позитивных взглядах человека, о том, за что он выступает. Одним из столпов мировоззрения Достоевского было признание первостепенной важности русской этничности, которую он вполне в славянофильском духе атрибутировал через православие. Более того, писатель влил новое вино в сморщившиеся мехи русского мессианизма. Он верил, что русский народ — «исключительное явление»: единственный народ-богоносец, воплощение Бога и спаситель мира. Русскую уникальность Достоевский проецировал в социополитичес-кую сферу: он выступал против попыток копирования Европы, ратовал за выработку форм и институтов, воплощающих национальную традицию. Утверждения о национализме Достоевского нередко пытаются опровергнуть его знаменитой пушкинской речью и характерными для него оговорками об общечеловеческой миссии России, всемирной отзывчивости русских, братской любви к человечеству. Но, как говорил один из героев Александра Дюма-старшего, Писание завещало любить ближних своих, однако в нем нигде не сказано, что англичане — наши ближние. Невозможно поверить, что Достоевский видел в поляках и «жидах» братьев русского народа. Его ненависть к ним была вполне реальной, хотя во многом иррациональной, и даже призывы к «братской любви» не способны закамуфлировать подлинность этого чувства. В конце концов, задача утверждения всеобщей гуманности и всемирно-исторического синтеза на основе русской духовности относилась Федором Михайловичем в очень далекое и туманное будущее. А в настоящем каждый народ не просто мог, но был обязан лелеять свою самобытность, ведь перестав считать себя единственным носителем истины, он переставал быть и великим народом. Однако абстрактное признание допустимости мессианских притязаний любого народа Достоевский ограничивал тем, что подлинным считал лишь русский мессианизм. В общем, почти по Оруэллу: все звери равны, но некоторые — равнее других. Не была чужда писателю и идея этнизации имперской политии, хотя выраженная скорее в виде смутного намека. Ведь если Россия сильна союзом царя с народом, то для сохранения этого союза и предотвращения грядущей кровавой революции, в отношении которой Достоевский испытывал сильный страх, необходимо пойти навстречу народу, удовлетворить его чаяния. Тем не менее эта мысль выражена настолько расплывчато, а концентрация Достоевского на религиозной и экзистенциалистской проблематике была столь всепоглощающей, что его намек не воспринимался как выражение политической оппозиции. Наиболее дальновидные правительственные консерваторы считали писателя своим союзником и оказывали ему поддержку. Впрочем, даже приверженность лагерю правительственных консерваторов не гарантировала безопасности в случае обращения к националистическим идеям. Вот очень показательный и важный пример. Михаил Катков, ведущий публицист и газетный редактор 1860-1880-х гг., имел репутацию одного из столпов официального консерватизма. Кредо этого течения состояло в сохранении статус-кво и противодействии любым новациям, способным его нарушить. В то же время Катков был одним из ярких выразителей великодержавного, имперского национализма. Он настаивал на первенствующем характере русского народа в империи и требовал признать за ним право навязывать другим народам свою волю и систему правления, включая в том числе их ассимиляцию: «В России одна господствующая национальность, один господствующий язык, развитый веками исторической жизни»134. Катков вдохновлялся английским опытом, который не был применим в России в силу качественного отличия континентальной империи от колониальной. Возможно, программа Каткова была осуществима в отношении небольших и слабо развитых этнических групп, но вряд ли применима даже к татарам, не говоря уже о поляках, финнах, немцах или евреях. Хотя после польского восстания 1863—1864 гг. пламенные инвективы Каткова в адрес поляков были эмоционально близки верховной власти и значительной части русского образованного общества, каким могло стать реалистическое решение польской проблемы? Можно было уничтожить Польшу как политическую и даже административную единицу, но невозможно было элиминировать польское национальное сознание и ассимилировать поляков. Недвусмысленные намеки Каткова на нерусский характер власти («русское правительство в своей политике принимает характер нерусский»135) были вызовом традиционной имперской политике поддержания баланса между этническими элитами империи. 134 Цит. по: Хоскинг Джеффри. Указ. соч. С. 388. 135 Там же. Массированная газетная пропаганда Каткова за этнизацию империи создала ему одно время репутацию фрондера и вызвала немалый общественный резонанс. По существу эта линия была оппозиционна традиционным имперским устоям и неудивительно, что выпуск его газеты был на некоторое время приостановлен. Может показаться, что правление Александра III воплотило в жизнь идеи Каткова, однако не стоит преувеличивать русификаторские масштабы и радикализм целей политики «царя-националиста». Ведь жизненный императив империи состоял в сохранении стабильности, а любая насильственная и масштабная ассимиляция в рус-скость эту стабильность неизбежно подрывала. Поэтому политика русификации проводилась непоследовательно и ситуативно — там и тогда, где и когда она укрепляла стабильность, и сворачивалась, если стабильность оказывалась под угрозой. Да и в принципиальном плане масштабная ассимиляции в рус-скость была невозможна, ведь русские к концу XIX в. составляли лишь немногим более 44% в общей численности населения империи. А украинцы упорно не соглашались быть русскими, да их таковыми и не считали, в противном случае не возникла бы необходимость в беспрецедентной по своей жестокости государственной политике русификации украинского населения, осуществлявшейся на протяжении второй половины XIX — начала XX вв. Если малороссы в самом деле представляли собой не более чем «этнографическую группу» русского народа, а малороссийского языка, по выражению министра внутренних дел (1868) графа П. А. Валуева, «нет, не было и не будет», то зачем же запрещали «испорченный диалект русского языка» и с такой настойчивостью добивались русификации «этнографической группы»? Ведь не приходило же никому в голову заниматься русификацией иных этнографических групп русского народа, которых было не так уж мало. Не вносит определенности в эту двусмысленность и часто приводящееся (генетически восходящее к официальному дискурсу имперской эпохи) объяснение русификации украинцев боязнью политического сепаратизма. Дело даже не в том, что значение этой угрозы серьезно преувеличивалось. Если власть имущие расценивали ее как реальную, то, в полном соответствии с социологической теоремой Томаса, они не могли не предпринимать шагов по ее купированию. Но ведь и опасение политического сепаратизма «украинского племени» имело своим имплицитным основанием существование отдельной от русской украинской идентичности, разделявшейся массой простых малороссов. Так или иначе, политика Александра III лишь внешне (да и то отчасти) напоминала катковские упования на русификацию империи и превращение русских в целом (а не только русской элиты) в господствующую национальность. Казус Каткова только подтверждает выявленную закономерность: любой последовательный русский националист, даже если он был консерватором официального толка, неизбежно вступал в противоречие с основами империи. При этом совместить интересы русского народа и империи не удавалось даже на теоретическом уровне, ибо концептуализация подобного рода и, тем более, ее публичная пропаганда рассматривались как угроза имперским устоям. Если перейти от частных случаев к обобщениям и типологизации, то можно выделить три основные трактовки русскости в националистическом дискурсе, в той или иной степени связанные с определенными идеологическими и политическим течениями. Одна из позиций, восходящая к славянофильству и теории «официальной народности», определяла русскость преимущественно или даже исключительно через ее атрибуты — православие и верность престолу. Другими словами, русский народ мог существовать только при господстве православно-монархического сознания. На этой точке зрения последовательно стояли упоминавшийся Михаил Катков и идеологи круга «черной сотни». Такая интерпретация русскости была связана с официальным консерватизмом, хотя и не совпадала с ним. 136 Струве П. Б. Избранные сочинения. М., 1999. С. 29. 137 Цит. по: Сергеев С. М. Русский национализм и империализм начала XX века // Нация и империя в русской мысли начала XX века. М., 2003. С 14. Вторую позицию можно определить как либеральную или, точнее, национал-либеральную. Она увязывала принцип национальности с либеральной демократией: без «признания прав человека», подчеркивал Петр Струве, «национализм есть либо пустое слово, либо грубый обман или самообман»136. Но и либерализм «для того, чтобы быть сильным, не может не быть национальным»137. Сама же национальность определялась принадлежностью к культуре. Духовным вождем национал-либерализма был Струве, вокруг которого сгруппировался круг как уже известных, так и начинавших свою карьеру интеллектуалов и публицистов: А. С. Изгоев, С. А. Котляревский, В. Н. Муравьев, А. Л. Погодин, П.Н.Савицкий, В.Г.Тардов, Н. В.Устряловидр. В распоряжении этого течения находились один из лучших отечественных журналов начала XX в. «Русская мысль» (в 1910-1917 гг. его редактировал сам Струве) и газета «Утро России». Если национал-либералы в понимании национальности исходили из безусловного приоритета «почвы», то представители еще одной позиции выражали революционный для тогдашней России принцип «крови». Хотя, как ни покажется на первый взгляд странным, этой радикальной точке зрения отнюдь не были чужды некоторые либеральные коннотации. Так, наиболее видный представитель биологического детерминизма, талантливый и влиятельный предреволюционный публицист Михаил Меньшиков писал: «Нация — это когда люди чувствуют себя обладателями страны, ее хозяевами. Но сознавать себя хозяевами могут только граждане, люди обеспеченные в свободе мнения и в праве некоторого закономерного участия в делах страны. Если нет этих основных условий гражданственности, нет и национальности»138. Утверждение вполне либеральное. К месту вспомнить, что одно время Меньшиков призывал учредить «русский имперский клуб — одновременно национальный и либеральный»139. Меньшиков М. О. Выше свободы. М., 1998. С. 89. Цит. по: Сергеев С М. Указ. соч. С. 15. Но сходство с национал-либерализмом было внешним. Кардинальные расхождения касались двух базовых пунктов: понимания природы национального и оценки места русского народа в империи. В свою очередь эти различия вытекали из общефилософских, мировоззренческих предпосылок. С исчерпывающей полнотой об этом пишет Сергей Сергеев: «Струве, отказавшись от марксизма и позитивизма, перешел к "этическому идеализму", опиравшемуся на наследие Канта и Фихте; Меньшиков же был биологическим детерминистом и социал-дарвинистом с сильной примесью ницшеанства. Отсюда и вытекают все остальные противоречия между ними: для Струве главная ценность — благо отдельной личности, для Меньшикова — благо этноса как биологического организма; первому либеральный строй важен как осуществление высшего нравственного принципа равноценности всех людей, второму — как средство "отбора" новой аристократии, устанавливающей законы для "ленивого, мечтательного, тупого, простого народа"; с точки зрения духовного вождя национал-либералов, национальность определяется принадлежностью к той или иной культуре, по мнению ведущего публициста "Нового времени" — к той или иной "расе", "крови", "породе"; если лидер правых кадетов призывал к утверждению юридического равноправия всех народов Российской империи, то идейный рупор Всероссийского национального союза считал инородцев врагами России и потому протестовал против их присутствия в Думе... Короче говоря, "либерализм" Меньшикова носил ярко выраженный антидемократический и этнократический характер...»140 К двум давнишним линиям русского националистического дискурса — народнической и государственнической — Меньшиков добавил третью — биологическую, элитистскую, подчеркнуто националистическую. Он «неоднократно подчеркивал... что для него высшей ценностью в уваровской триаде является ее третий элемент — народность»141. Круг сторонников подобных идей группировался вокруг газеты «Новое время»; также они нашли некоторое отражение в идеологии Всероссийского национального союза. 140 Сергеев С М. Указ. соч. С. 15. 141 Там же. Вообще биологические метафоры и политические проекции расового дискурса пользовались нараставшей популярностью в тогдашнем западном мире. Оттуда же черпали свое вдохновение и русские интеллектуалы. В частности, Меньшиков обильно цитировал труды знаменитого X. С. Чемберлена. Есть своеобразная ирония в том, что русские националисты искали интеллектуальные образцы на Западе, к которому они в большей части относились с недоверием и презрением. В свою очередь, западному расовому дискурсу было свойственно пренебрежительное отношение к славянам, которых относили к низшей расе. Но для традиционалистской Российской империи такие проекции были чем-то экстраординарным и отвергались подавляющим большинством образованного русского общества. Еще менее вероятна их мобилизационная способность в отношении массы простого народа: комплекс развивавшихся Меньшиковым идей не укладывался в рамки традиционного русского мировоззрения. Хотя оно не было таким уж православно-монархическим, как надеялись консерваторы-охранители, но вряд ли могло стать столь расистским, как, скажем, мировоззрение простых англичан или испанцев, явивших западному миру образцы эгалитарного, народного расизма. «Самосознание испанского простолюдина, его чувство собственного достоинства, представления о чести и бесчестии были основаны на идее "чистоты крови"»142. В любом случае откровенно выраженные идеи расовой и этнической исключительности, а тем более их пропаганда или попытка осуществления представляли недвусмысленную угрозу основам континентальной имперской политии. 142 Юрчик Е. Э. Представление о нации и национальное сознание в Испании. XVI — начало XIX в. // Национальная идея в Западной Европе в Новое время. Очерки истории / Отв. ред. В. С. Бондарчук. М., 2005. С. 238. 143 Сергеев С М. Указ. соч. С. 16. При всех различиях в понимании русскости, основные течения русского национализма сходились в признании необходимости этнизации политии. Не были чужды этому требованию и национал-либералы. Более того, в каком-то смысле именно они предлагали наиболее радикальный и наименее реалистический вариант этнизации имперской политии. Настаивая на юридическом равноправии всех населяющих империю этносов, они «в то же время... никогда не отказывались от национально-русского характера российской государственности, вообще не признавая империями многоэтнические государства, лишенные руководящего национального ядра»143. Для подавляющего большинства отечественного образованного слоя, включая либералов, Российская империя была русским национальным государством. Задача состояла в том, чтобы привести реальность в соответствие с нормативистским видением. Хотя либералы предполагали решить ее посредством развития гражданских институтов и демократических реформ, ассимиляция в русскость все равно осталась бы на повестке дня. Ведь не существовало ровно никаких гарантий, что получившие гражданские свободы народы не потребуют собственной государственности. Даже Польшу и Финляндию либералы не собирались выпускать из цепких объятий будущей российской демократии — территориальное единство оставалось для них священным принципом. Поэтому для оформления России как национального государства требовались не только юридическое равноправие, но и культурная гомогенизация на манер французской, осуществлявшейся весьма жесткими методами. Между тем масштабная русификация была неосуществима в любом социо-политическом контексте — не важно, традиционном имперском или демократическом — ввиду снижающегося удельного веса русских в общей численности населения империи и неизбежного сопротивления ассимиляции со стороны ряда этнических групп. Напомним, что самодержавию так и не удалось ассимилировать даже очень близких русским украинцев. С великолепным безразличием к этой — критически важной — стороне дела либералы настаивали на дальнейшем расширении границ России, что обрекало ее на еще большую расовую и этническую чересполосицу, на дальнейшее уменьшение доли русского народа, который сами же либералы считали руководящим национальным ядром. Наибольшими империалистами среди русских националистов досоветской эпохи были именно либералы. Подобно своим западным единомышленникам, они исходили из презумпции цивилизаторской роли империи, несущей прогресс и знания входившим в сферу ее влияния народам. Позиция консервативных националистов и радикалов в отношении русификации была не в пример более трезвой. Всячески поддерживая ее, они в то же время понимали ее пределы. Меньшиков даже предлагал отказаться от тех инородческих окраин, которые невозможно обрусить. Правда, реализм по части русификации сочетался с Утопизмом другого основополагающего принципа этих направлений русского националистического дискурса, а именно — подчеркнутым этнократизмом. Руководящую роль русского народа предполагалось закрепить и обеспечить предоставлением ему политических и экономических преимуществ. Другими словами, речь шла о подлинной революции: превращении русских в подлинном смысле слова народ-метрополию и трансформации континентальной Российской империи в де-факто колониальную. И здесь неизбежно встает тот же вопрос, что и в отношении либерального проекта превращения России в национальное государство: а возможно ли это было в принципе? Ответ здесь может быть только отрицательным. Дело даже не в том, что русские этнические преференции с неизбежностью спровоцировали бы сопротивление нерусских народов. Главное, что эта идея подрывала такие имперские устои, как полиэтничный характер элиты и эксплуатация русских этнических ресурсов. Русское неравноправие составляло фундаментальную предпосылку существования и развития континентальной политии — не только в имперско-царской, но и в советско-коммунистической исторических формах. Таким образом, пути и решения, предлагавшиеся русскими националистами на рубеже XIX и XX вв., помимо их воли и желания носили объективно подрывной характер в отношении имперских устоев. Суб-версивный модус русского националистического дискурса в конечном счете определялся тем, что кардинальная проблема сочетания интересов русского народа и имперского государства в принципе не имела и не могла иметь удовлетворительного для обеих сторон решения. Это была игра с нулевой суммой: империя могла существовать только за счет эксплуатации русской этнической субстанции, русские могли получить свободу для национального развития, лишь пожертвовав империей. Похоже, что к началу XX в. русские националисты даже не приблизились к пониманию этого капитального противоречия. Зажатый в его тисках русский национализм оказался в концептуальной и психологической ловушке и резко ограничил свои мобилизационные возможности. Выступление против империи (не конкретно-исторической политической формы — самодержавной монархии, а империи как способа организации социального и территориального пространства) было для него исключено. Но это означало, что он не мог, точнее, не решался апеллировать к массовой, народной русской этнической оппозиции имперскому государству. Даже обратившаяся к низам «черная сотня» не решилась до конца пройти по открывшемуся перед нею пути. Русский национализм был настолько радикален, чтобы своими теоретическими и идеологическими построениями бросить вызов имперским основам, хотя концептуализировал это не как вызов, а именно как способ сохранения империи. В то же время он был не настолько радикален, чтобы стать в подлинном смысле революционной силой, возглавить массовое народное движение. Нет, не за свержение имперского государства, а за его преобразование на предлагавшихся русским же национализмом принципах. Более того, русские националисты боялись своей потенциальной революционности.
Глава 5 НА ПУТИ К ПАРТИИ НОВОГО ТИПА («ЧЕРНАЯ СОТНЯ»)
История «черной сотни» как нельзя лучше вскрывает эту имманентную слабость (вероятно, не столько политическую и идеологическую, сколько социокультурную и ментальную) русского национализма, ставшую для него роковой. В типологии Мирослава Гроха черносотенное движение соответствует стадии С национального возрождения — массовой мобилизации населения. В начале XX в. русский национализм из элитарного занятия превратился в дело масс, им были захвачены сотни тысяч людей. Постсоветская ревизионистская историография «черной сотни» разрушила ряд политико-идеологических стереотипов в отношении этого поистине народного политического движения, в то же время оставив открытым ряд принципиальных вопросов. И первый из них касается понимания русскости и того места, которое она занимала в идеологии «черной сотни». Преобладает точка зрения, что русскость атрибутировалась черносотенцами через политическую лояльность престолу и православное вероисповедование, причем первое было несравненно важнее второго. Вот как об этом пишет автор одного из лучших отечественных исследований «черной сотни» Сергей Степанов: «Для черносотенцев термин "истинно русский" указывал прежде всего на верность престолу и отечеству. Национальность и вероисповедание играли второстепенную роль. С такой точки зрения представлялось вполне естественным, что генералы Думбадзе и Мин были "истинно русскими". В то же время Рюриковичи по крови князья Павел и Петр Долгоруковы, являвшиеся членами кадетской партии, в глазах черносотенцев не принадлежали к русскому народу, а вот их отец князь Дмитрий Долгоруков, человек монархических убеждений, был "истинно русским"»144. (Исключение из состава русского народа политических оппонентов самодержавия разительно напоминало понимание нации в годы Великой французской революции.) Хорошо известно, что среди вождей и идеологов «черной сотни» было немало этнических нерусских. Обращает внимание Степанов и на то, что «основной костяк Союза русского народа и других черносотенных организаций составляли украинцы и белорусы»145. Впрочем, для «черной сотни», отождествлявшей русскость с восточным славянством, это вряд ли составляло проблему. Сергею Степанову, проводящему мысль о подчиненном и второстепенном характере этнического принципа в идеологии «черной сотни», вторит Сергей Сергеев. Правда, он проводит важное различие между массовым психоэмоциональным настроем черносотенцев и артикулированными, интеллектуальными трактовками русскости. «Какие бы чувства не обуревали "черносотенцев", на интеллектуальном уровне нация никогда не имела для них самоценного значения». Далее следует обобщающее суждение: «В конечном счете, для искреннего и последовательного традиционалиста, понятие "православный" важнее понятия "русский"»146. Степанов С Черная сотня. 2-е изд., доп. и перераб. М., 2005. С. 32-33. 145 Степанов С. Указ. соч. С. 502. 146 Сергеев С. М. Русский национализм и империализм начала XX века // Нация и империя в русской мысли начала XX века. М., 2003. С. 13. 147 Выдержка из устава Союза Михаила Архангела цит. по: Степанов С Указ. соч. С. 32. 148 Постановления второго Всероссийского съезда русских людей. [6-12 ап- реля 1906 г.] // Правые партии. 1905-1917. Документы и материалы. В 2-х тт. T.I. 1905-1910 гг. М., 1998. С. 150. Похоже, в данном случае мы имеем дело с новой историографической мифологемой взамен старой. Дело в том, что черносотенная трактовка русской нации носила двойственный характер: в зависимости от контекста и целей она могла пониматься как политическая имперская или как этническая общность. В первом случае критерий политической лояльности потенциально позволял отнести к русской нации оставшееся «верным престолу и русской государственности в дни пережитых смут»147 немецкое население империи в целом. Однако включение немцев в имперскую общность сопровождалось одновременным требованием «уничтожить привилегии немецкого населения, вредные для местного блага населения (Прибалтики. — Т. С, B.C.) и всей России»148. Другими словами, имперская и этническая общности вовсе не отождествлялись, а в рамках имперской общности первенствующее место резервировалось за определенной этнической группой — русскими (пусть даже они понимались как восточные славяне): «Русской народности, собирательнице земли русской, создавшей великое и могущественное Государство, принадлежит первенствующее значение в государственной жизни и государственном стро ите л ьстве »149. Даже на интеллектуальном уровне черносотенцы отнюдь не были чужды атрибутированию нации через «кровь», а не только через «почву» — православную веру и политическую лояльность престолу. Вот характерное место из агитационного документа Союза русских людей периода избирательной кампании в I Государственную Думу: «В сословных собраниях имеют право голоса только Русские по вере и по происхождению (курсив наш. — Т. С, В. С.)»150. Еще более важно, что стержень идеологии и программ черносотенных организаций составил последовательно проводившийся этнокра-тический принцип. Лозунг «Россия для русских!» был для них непосредственным руководством к действию. Не подлежащее сомнению русское первенство и господство должно было закрепляться широким набором политических и экономических преференций. Русским депутатам отводилась решающая роль в Государственной Думе, а представительство национальных окраин должно было быть ограниченным (первоначально черносотенцы вообще настаивали на исключительно русском составе и характере выборных учреждений). В стратегических ведомствах — железнодорожном, морском и речном — могли служить только русские. Территория страны делилась на «коренные русские области» и национальные окраины: Польшу, Финляндию, Среднюю Азию и Закавказье. При этом к русским землям черносотенцы относили часть Польши, Литвы и Средней Азии. Вне зависимости от этого деления русский язык сохранял государственный статус на всей территории страны, а школа всех видов и степеней должна была стать русской школой. Другими словами, предполагалась масштабная культурная ассимиляция инородцев. 149 Платформа Союза русского народа по выборам в I Государственную Думу [до 27 апреля 1906 г.] // Правые партии. Т. I. С. 162. 150 Там же. С. 138. Русским обеспечивались важные экономические льготы и преференции. Например, преимущественное право приобретения и аренды казенных земель и заселения свободных территорий по всей империи. В «коренных областях» преимущественные права русского народа превращались в исключительные151. Этнократический характер носила и национальная программа черносотенцев. Все нации империи были разделены на «дружественные» и «враждебные». «Враждебность» определялась двумя критериями: первый — явный — активность в революционном движении; второй — имплицитный — стремление восстановить или создать собственную государственность. В «черном» списке оказались финны, поляки, армяне. Под подозрением находились и кавказские «туземцы» — по-видимому, по причине буйного нрава и распространенных среди них криминализованных и девиантных форм социального поведения. Потенциально враждебные этнические группы подлежали жесткому административному контролю. Однако этнократический контроль и ассимиляция в русскость вряд ли могли стимулировать лояльность «народов-смутьянов» в отношении престола и вызвать у них желание жить в империи. Результат подобного решения оказался бы прямо противоположным — рост национального возмущения и недовольства. Другими словами, лекарство могло оказаться хуже болезни: долженствующая сохранить империю этнократическая политика с неизбежностью привела бы к повышению внутренней нестабильности. Столь же потенциально опасным выглядело и отношение черносотенцев к «дружественным инородцам», в число которых зачислялись этнические группы Поволжья, Средней Азии и Сибири. В их адрес декларировалось, что «все нерусские народности, имеющие исконную племенную оседлость в коренной России и живущие извечно среди русского народа, он (русский народ. — Т. С, В. С.) признает равными себе, своими верными и добрыми соседями, друзьями и сородичами»152. Нелегко, однако, считать себя «друзьями и сородичами», если твои права ограничиваются в пользу русских и навязывается ассимиляция в русскость. 151 См., например: Кирьянов Ю. И. Правые партии в России. 1911-1917. М., 2001. С. 304-305. 152 Выдержка из программного документа Союза русского народа цит. по: Степанов С. Указ. соч. С. 31. Несомненно, идеология «черной сотни» имела своим основанием именно русский этнический принцип, пусть даже русскость трактовалась расширительно, как принадлежность к восточному славянству. Это в отношении элитных слоев можно было заниматься разбором их политической позиции, выясняя, кто «истинно русский», а кто нет. Но в отношении массы русского народа работала презумпция: русский, значит, православный и лояльный престолу. Только в этом случае была возможна этнократическая организация социополитической и экономической жизни империи. Другими словами, на бессознательном уровне этничность определяла религию и политическую позицию, а не религия и политическая позиция — русскость. Православие считалось национальной религией русских точно так же, как англичане считали своей национальной религией протестантизм, а французы — католицизм. И это — невзирая на вселенский характер трех христианских деноминаций. На дискурсивном уровне биологическое (по крови) понимание русскости было рельефно выражено такими идеологами Всероссийского национального союза, как Михаил Меньшиков и Павел Ковалевский, разделявшими, с некоторыми вариациями, жесткий этнократический подход «черной сотни». Избыточность и иррациональность этнократической программы получат убедительное объяснение лишь в том случае, если мы поймем, что за ней стояла не паранойя, а тревога массы русских людей. Положение дел в империи начала XX в. ощущалось (именно ощущалось, рефлексия в данном случае явно запаздывала) не просто как неблагополучное, но как угроза именно русскому народу. Угроза не доминирующему положению и преференциям русских — нельзя всерьез обсуждать то, чего не было и в помине — а угроза их способности и впредь нести на своих плечах имперскую ношу. То было подспудное массовое, интеллектуально не вполне артикулированное ощущение предела русской силы, упершейся в перемалывавшую ее империю. Подобное ощущение не было чуждо «черной сотне», выступавшей категорически против экспансионистской внешней политики и придерживавшейся изоляционистской позиции. Черносотенцы выступали против панславистских идей создания славянской федерации, крайне критически относились к балканским славянам в ходе Боснийского кризиса (1908-1909) и Балканских войн (1912-1913), не обольщались идеей вновь «водрузить Олегов щит на вратах Царь-града», требовали вести миролюбивую и оборонительную внешнюю политику. В общем, их внешнеполитическая позиция была антиимпериалистической, что объяснялось реалистической оценкой ситуации: любое расширение границ России лишь создавало новых внутренних врагов; Российская империя и без того была настолько велика, что ей впору было думать о сохранении, а не о приумножении территорий. Черносотенные антиимпериализм и миролюбие выглядят провидческими в свете последующего хода истории. Записка лидера правых в Госсовете, П. Н.Дурново, направленная Николаю II в феврале 1914 г., предсказывала, что участие России в мировой войне уничтожит авторитет монархии, подорвет силы страны и приведет ее к революции. Подобной оценки придерживались многие правые националисты. Невозможно отрицать, что во внешнеполитической области черносотенцы оказались не в пример разумнее и реалистичнее русских либералов и либеральных националистов, которые, придерживаясь экспансионистской программы, тем самым невольно способствовали полной и окончательной гибели той России, которую они всего лишь хотели реформировать. Судя по положительному отклику, который черносотенная внутриполитическая риторика, призыв к «защите русского народа от инородческой опасности» вызывали у широких слоев населения, низовая масса ощущала актуальную и современную ей ситуацию как неблагополучную не только в социально-классовом, но и в этническом отношении. «Хотя национальные меньшинства считали Россию "тюрьмой народов", это была весьма своеобразная тюрьма, где положение русских было столь же незавидным, как и положение жителей окраин. Даже после освобождения от крепостной зависимости русское крестьянство оставалось юридически неравноправным. Занимаясь тяжким сельским трудом, являясь главным плательщиком податей и неся основное бремя государственных повинностей, население великорусских губерний чувствовало себя не менее угнетенным, чем население национальных окраин»153. Более того, имперская власть проводила последовательную, сознательную и целенаправленную политику социально-экономического ущемления русских в пользу инородцев: «Правительство с помощью налоговой системы намеренно поддерживало такое положение в империи, чтобы материальный уровень жизни нерусских, проживавших в национальных окраинах, был выше, чем собственно русских, нерусские народы всегда платили меньшие налоги и пользовались льготами»154. Кардинальную проблему «империя и русские» черносотенцы предполагали решить за счет превращения всего русского народа (а не только его элиты) в правящий имперский слой. В этом смысле черносотенство носило субстанциально демократический характер. В сущности, манифестация от имени определенной этнической группы как целостности демократична по своей природе. Однако демократизм черносотенства, в отличие от предшествовавших ему исторических проявлений русского национализма и русского националистического дискурса, носил не только теоретический, но и практический характер. Ведь это было массовое, в подлинном смысле слова всесословное движение, объединявшее представителей всех слоев и групп российского общества: от высшей аристократии, чиновничества, купечества и интеллигенции до рабочих и крестьян. 153 Степанов С Указ. соч. С. 29. 154 Миронов Б. Социальная история России периода империи (XVIII — начало XX в.) В 2 т. 3-е изд. Т. 1. М., 2003. С. 33. Однако основную массу черносотенных союзов составляли крестьяне, что придавало демократизму «черной сотни» радикальное измерение. Стихийный, низовой демократизм черносотенства вынужденно, сквозь зубы признавали даже его непримиримые оппоненты. Один из левых по своим политическим взглядам современников эпохи определял черносотенную идеологию как «мелкобуржуазный вульгарно-демократический национализм»155. Даже большевистский вождь Ульянов-Ленин отмечал в «черной сотне» наличие «темного мужицкого демократизма, самого грубого, но и самого глубокого»156. Радикализм «черной сотни» питался одновременно двумя источниками — социальным и этническим. Крестьянство представляло собой не только социально угнетенное большинство имперской России. В тех регионах, где оно наиболее активно поддерживало «черную сотню» — в Белоруссии и на Украине, — социальная дифференциация была закреплена этнически: помещики, крестьяне и основная часть торгово-промышленной прослойки принадлежали к различным этническим группам, составляя фактически этноклассы (термин известного социолога крестьянства Теодора Шанина). В целом обнаруживается следующая социологическая закономерность: активность «черной сотни» и уровень ее массовой поддержки были решающим образом связаны с этническим составом населения. Черносотенцы не пользовались успехом в регионах с почти исключительно русским населением и там, где его доля была незначительной (Финляндия и Средняя Азия); в Польше, Прибалтике, на Кавказе и в Закавказье черносотенные организации концентрировались в административных центрах. Прослеживается также сильная корреляция между поддержкой черной «сотни» и долей еврейского населения: более половины (57,6%) всей численности черносотенных организация было сосредоточено всего в 15 губерниях так называемой «черты еврейской оседлости»157. Другими словами, еврейство выступало катализатором одновременно этнического и социального недовольства. В то же самое время отмеченная закономерность указывает на ограниченность мобилизационного потенциала черносотенного движения. Его призыв не мог рассчитывать на существенный отклик там, где социальное недовольство не имело этнического измерения в его специфическом еврейском преломлении. 155 Цит. по: Степанов С. Указ. соч. С. 6. 156 Ленин В. И. О черносотенстве // Поли. собр. соч. Т. 24. С. 18. 157 Степанов С Указ. соч. С. 139. В любом случае стихийный демократизм основного состава «черной сотни» не мог не повлиять на программу, риторику и политические практики движения. Некоторые его программные пункты вообще могли принадлежать леворадикальным партиям. Внесенные под давлением снизу, они служили постоянным источником раздора. В целом же идеология черносотенства, его риторика и политические практики представляли собой причудливое сочетание старого и нового, архаики и модерна, что отражало как переломный характер самой исторической эпохи, так и переходный тип «черной сотни» как политической организации. Оценка черносотенной идеологии как архаической основывается на буквальном воспроизведении, копировании ею интеллектуальных и идеологических схем второй трети XIX в. Идеологический базис составляла теория «официальной народности» с традиционным акцентом на ведущем характере второго члена этой формулы — самодержавия. Но то, что казалось самоочевидным в начале XIX в., не выглядело столь же убедительным столетие спустя. Для большей части образованных слоев русского общества политические и социальные свободы, конституционная монархия или даже республиканская форма правления выглядели не в пример привлекательнее самодержавной монархии. Как черносотенцы ни тщились, они так и не смогли выработать и предложить обществу убедительную интеллектуальную аргументацию в пользу сохранения незыблемости самодержавия. Преданность монархическому принципу была для них символом веры, а не предметом дискуссий и рационального выбора. Но если для защиты самодержавия требовалась массовая политическая мобилизация, чем, собственно, и занималась «черная сотня», то это означало, что монархический принцип поставлен в русском обществе под сомнение и народ играет определенную роль в легитимации монархии. По иронии истории, самим фактом своего существования «черная сотня» выражала ненавистный ей модернистский и демократический принцип национальности, которым требовалось подкрепить не выдержавший испытания временем принцип самодержавия. Да и активное участие черносотенцев в деятельности Думы означало, что они де-факто признали ограничение самодержавной власти и необходимость парламента, хотя настаивали на его исключительно законосовещательном, а не законодательном характере158. 158 Об отношении правых к Думе см.: Кирьянов Ю. И. Указ. соч. С. 301 — 304. Почему же надломился «священный палладиум России» — самодержавная власть? В своем объяснении этого фундаментального факта черносотенцы исходили из славянофильской концепции русской истории, которая усматривала в петровских реформах трагический разлом, разделивший историю России на петербургский и московский периоды, а страну — на вестернизированную элиту и сохранивший верность национальным традициям простой народ. Более того, черносотенцы солидаризовались с политически крамольным выводом славянофилов: современная российская монархия не имеет ничего общего с московским самодержавием. «Русские государи, начиная с Петра I, хотя и продолжали именовать себя самодержавными, но это самодержавие было уже не православно-русским, а весьма близким к западноевропейскому абсолютизму, основанному не на православно-церковном и земско-государственном единении и общении царя с народом, а на праве сильного...», — утверждали черносотенцы159. Итак, самодержавие как нормативистская модель было на практике искажено и извращено, в чем, по мнению черносотенцев, виновно было, прежде всего, «бюрократическое средостение» между царем и народом. Какой бы фантастической не выглядела этиология болезни, в данном случае гораздо важнее предлагавшиеся рецепты ее лечения. Можно уверенно констатировать, что реалистической программы исправления сложившегося положения дел черносотенцами не было предложено. Да и вряд ли таковая могла появиться, ведь, с точки зрения преданных монархистов, реформирование монархии оставалось всецело в компетенции обожествляемого самодержца. Тем самым «черная сотня» как политическая сила исключала из своего арсенала политическое воздействие на монархию, ограничиваясь моральными призывами и смутными пожеланиями в духе идеала «народной монархии». «Арсенал тактических приемов правых сводился в основном к направлению челобитных на имя царя, премьера, министров»160. 159 Устав и основоположения Союза русского народа. М., 1906. С. 8. Цит. по: Степанов С. Указ. соч. С. 27. 160 Кирьянов Ю. И. Указ. соч. С. 62. Незыблемая преданность самодержавию обрекала черносотенцев на политическую пассивность и безвольное следование за динамично развивающейся социополитической ситуацией. Вот характерный пример. В течение 1905 г. монархисты активно обсуждали идею кон-ституирования Земского собора, но пока они решали, не будет ли его учреждение изменой принципу самодержавной монархии, развитие событий опередило все дискуссии. И так повторялось из разу в раз. Отказываясьот инициативной политики, движение в некотором смысле отказывалось от политики вообще. На протяжении всего существования черносотенного движения его реакции носили запаздывающий, ситуативный и вторичный характер. Черносотенцы ни разу не смогли сыграть на опережение, навязать собственную политическую повестку и стратегию. И дело здесь не в запаздывающей рефлексии и интеллектуальной слабости — в рядах черносотенного движения было немало первоклассных интеллектуалов и блестящих демагогов, — а в том, что их связывала по рукам и ногам собственная идеология. Перефразируя Стендаля, можно сказать, что нет для политической партии большей беды, чем оказаться рабом собственных убеждений. Участвуя в политике, «черная сотня» парадоксально отказалась от главной цели и главного приза политики — власти. Пораженческая идеология сублимировала психологический дефект — волевую слабость русского национализма, отсутствие у него укоренного на экзистенциальном уровне инстинкта власти. И этот порок, впервые проявленный в «черной сотне», оказался чуть ли не родовым. По крайней мере, он присущ русскому национализму на протяжении всего XX и начала XXI вв. Мы склонны полагать, что волевая слабость стала одной из главных (хотя и не единственной) причин исторического поражения «черной сотни», покинувшей российскую авансцену поспешно, без сопротивления и с исключительно дурной славой. В любом случае это более важное обстоятельство, чем отсутствие единства в рядах движения, которое Степанов называет «главной проблемой черносотенцев, объяснявшей их слабость и беспомощность»161. Взаимная вражда черносотенных организаций действительно была притчей во языцех. (Характерна перекличка времен: современные русские националисты также более чем далеки от духа братолюбия и соборности.) 161 Степанов С Указ. соч. С. 504. Но ведь вопрос политического единства не менее остро стоял и для леворадикальных оппонентов «черной сотни». О борьбе «за единство партии большевиков» в свое время была создана многотомная историография, возникшая отнюдь не на пустом месте. По саркастическому замечанию известного эмигрантского писателя Марка Алданова, если бы коммунисты всего мира ненавидели буржуазию так, как они ненавидят друг друга, то они бы ее точно победили. Но русских большевиков, отношения между которыми очень напоминали отношения пауков в банке, поверх всех и всяческих разногласий объединяло доминантное устремление к власти. А поскольку их личные и групповые интересы были спаяны с предлагавшимся ими общественным проектом, то в этом смысле они были не просто безыдейными честолюбцами или прекраснодушными утопистами, а волевыми и беззастенчивыми носителями идеальных интересов. Но откуда могли взяться единство и политическая энергия у черносотенного движения? В его идеологии и программе негативное измерение (против чего оно выступает) превалировало над позитивным (за что оно выступает), и, главное, это движение не стремилось к политической власти. Черносотенцы всерьез рассуждали о том, чтобы самораспуститься после восстановления порядка и благолепия на земле Русской. Другими словами, и без того слабо выраженный, аморфный общественный проект не был подкреплен мощной групповой мотивацией, за ним не стояли идеальные интересы. А ведь теоретически «черная сотня» имела шанс поучаствовать в российской политике несравненно более успешно, чем это получилось у нее в действительности. Несмотря на склонность гомерически завышать свою численность, это было действительно массовое движение, объединявшее в 1907—1908 гг. около 400—410 тыс. человек. Даже в момент наибольшего упадка, в 1916 г., правые радикалы насчитывали в своих рядах не меньше 30—35 тыс. человек, оставаясь самой крупной политической силой России. Для сравнения: в большевистской партии накануне Февральской революции состояло 12-15 тыс. членов162. Хотя костяк «черной сотни» составляло крестьянство (преимущественно многонациональных губерний), в ней были представлены все слои русского общества — от высших до низших. Не остались бесчувственными к черносотенной пропаганде и рабочие: она была особенно влиятельна среди двух полярных групп рабочего класса: его высококвалифицированной части («рабочей аристократии») и неквалифицированных пролетарских низов. Примечательно, что «революционный» Путиловский завод Петербурга служил одновременно одним из самых надежных оплотов «черной сотни». 162 Кирьянов Ю. И. Указ. соч. С. 417. Отнюдь не чуралась черносотенства образованная часть русского общества: преподаватели и ученые, врачи и юристы, инженеры. Причем интеллигенция играла важную роль в руководстве черносотенными организациями. В общем, «черная сотня» представляла собой в полном смысле слова новаторский для России образец широкого популистского движения, что можно оценить как силу, а не как слабость. Этот популизм выражался в том числе в первоклассной социальной демагогии, по части которой черносотенцы вряд ли уступали большевикам. «Черная сотня» выдвинула ряд ярких и небесталанных лидеров, хотя не имела и не могла иметь общепризнанного вождя, ведь таковым мог стать только монарх. Наконец, движение пользовалось поддержкой и/или благожелательным нейтралитетом православной церкви и значительной части правящей элиты. Правда, даже самые преданные симпатизанты из числа последней рассматривали «черную сотню» исключительно утилитарно: она была хороша как средство массовой мобилизации в поддержку престола и орудие против левых радикалов и либералов. Вот откровенное признание одного из влиятельных и осведомленных царских сановников на сей счет: «черная сотня» нужна была «для противодействия уличной толпе, ходившей по улицам с красными тряпками... Союз русского народа был нужен, когда нужно было гнать красные тряпки, и в этом он оказал огромную услугу. А теперь он уже не нужен, красных тряпок на улицах уже нет. Раньше нужны были крики "Ура! Да здравствует царь, да здравствует самодержавие", нужно было пение "Боже, царя храни", когда по улицам пели революционные песни»163. Тем более никому из аристократов и ответственных правительственных чиновников не могла прийти в голову мысль о реализации черносотенного этнократического идеала. Его угроза устоям полиэт-ничной континентальной политии была не менее очевидна, чем вызов левого радикализма. Этническую исключительность русских (даже понимаемых как триединый народ) невозможно было последовательно реализовать в стране с многонациональной элитой и значительной долей нерусского населения. 163 Цит. по: Кирьянов Ю. И. Указ. соч. С. 391. Хотя в глазах последнего российского самодержца движение воплощало мистическую связь монарха и народа, это вовсе не значило, что он позволил бы православному и преданному ему «народу» влиять на определение судьбы империи, за которую почитал себя лично ответственным. Весьма характерно, что сразу же после спада революционного движения прежнее благоволение Николая II в адрес черносотенцев сменилось прохладой, отношение к ним приобрело официальный характер. Власть держала «черную сотню» на коротком поводке, не давая ей свободы в осуществлении химерических и убийственных для империи фантазий. Но такая зависимость вполне устраивала и самих черносотенцев: послушание воле монарха служило нерефлектируемым основанием их политической деятельности, которая чем дальше, тем заметнее превращалась в бездеятельность. Добровольное отчуждение самостоятельной политической воли в пользу верховной власти закономерно вело радикальных националистов к гибели. Они продолжали держаться власти, которая их презирала и не ценила, хранили верность потерявшему животворящую силу и общественное признание монархическому принципу. В 1909 г. Михаил Меньшиков, которого черносотенцы весьма ценили, обратился к ним с публичным призывом: «Бросьте афишировать вашу преданность старому отжившему строю. Не будьте большими католиками, чем сам Папа. Признайте, что старый строй, приведший страну к краху, перестал быть национальным»164. Не удивительно, что когда развитие событий в России приобрело характер очередного революционного кризиса (1917), «черная сотня» была не в состоянии повлиять на его развитие. Отчужденная от власти, которую она безнадежно бомбардировала петициями, а не осаждала решительными действиями, она в то же время оказалась отчужденной от радикализованного войной русского общества. «Безоговорочная поддержка правыми партиями и организациями царя и его правительства... в... тяжелой экономической и политической ситуации имела следствием отход от них не только "общества", но и прежних их приверженцев»165. Вероятно, единственный шанс предотвратить революцию и сохранить монархический принцип состоял в выступлении против актуальной монархии — смещении Николая II, причем задолго до февраля 1917 г. Избрать подобную линию действий черносотенное движение не могло — не столько идеологически, сколько психологически. И в результате кануло в лету вместе со Старым порядком. Весьма характерно, что семьдесят с небольшим лет спустя русские националисты заняли аналогичную позицию в отношении коммунистического строя: они предпочли пойти на дно вместе с ним, но не выступить против него. Подобная историческая повторяемость наводит на грустные мысли в отношении русских националистов. Верность обреченной власти, которая презирала и третировала союзников-националистов, свидетельствует не столько о благородстве последних, сколько об их ограниченности, если не выразиться более сильно и определенно. В любом случае такое поведение находится за пределами политики. 164 Цит. по: Кирьянов Ю. И. Указ. соч. С. 402. 165 Там же.С.411. А ведь главный парадокс «черной сотни» состоял в том, что, провозглашая верность консервативным устоям — православию и самодержавию, претендуя на роль сугубо консервативной силы — оплота законности и порядка, на самом деле она была радикальным и даже подрывным (в отношении статус-кво) движением. Ее главное устремление — этнизация имперской политии — объективно носило революционный характер. Но радикализм «черной сотни» не исчерпывался лишь этой метаидеей. Он воочию проявился также в радикальном политическом стиле организации, заслужившем черносотенным монархистам репутацию «революционеров справа». Хотя справедливости ради надо признать, что радикализм этот носил скорее вербальный и риторический характер. Значение и масштабы черносотенного террора были раздуты и откровенно фальсифицированы прогрессивной общественностью, создавшей черносотенцам репутацию патологических убийц. В действительности по части организации террора крайне правые оказались беспомощны, а его масштабы были несравнимы с красным террором. «Если черносотенцы совершили два убийства и одно покушение на убийство, то только эсеры в 1905-1907 гг. совершили 233 покушения. При этом партия эсеров была не единственной, использовавшей террор. По неполным данным, с февраля по май 1906 г. террористы убили и тяжело ранили 1421 человека, а по статистике Департамента полиции в 1907 г. "невыясненными лицами" было совершено 3487 террористических актов против рядовых представителей государственного аппарата»166. Мишенью террора оказались и сами черносотенцы: только в 1907 г. были убиты 24 монархиста167. Черносотенцы значительно чаще выступали обороняющейся, чем нападающей стороной, а их действия во многом (хотя не всегда) были спровоцированы экстремизмом левых партий. Левый и правый экстремизм взаимно питали друг друга; в более широком смысле насилие составляло отличительную черту российской политики начала XX в. Однако после революции 1905-1907 г. нет серьезных оснований обвинять «черную сотню» в разжигании низменных страстей, организации погромов и убийств политических противников. Скорее наоборот, она пыталась утихомирить страсти даже во взрывоопасных ситуациях168. 166 Степанов С. Указ. соч. С. 220-221. 167 Там же. С. 201. 168 См.: Кирьянов Ю. И. Указ. соч. С. 354-359. Радикальный заряд был выражен и в программе «черной сотни», представлявшей, на первый взгляд, архаичную утопию. Политическим образцом для черносотенцев выступало Московское царство, асоциально-экономическим — патриархальная крестьянская страна. Они провозглашали, что «хозяйственная политика должна иметь своим руководящим началом взгляд на Россию как на страну преимущественно крестьянскую и земледельческую...»169. В более широком смысле черносотенцы попытались перенести славянофильский идеал в новый исторический контекст. Ввиду крайней слабости буржуазных отношений в России второй трети XIX в. антикапиталистическое измерение славянофильства, сублимировавшего народную утопию, носило исключительно теоретический характер. Но в начале XX в. капитализм уже был неопровержимой реальностью, что резко актуализировало антикапиталистический потенциал этой утопии. Левой критике капитализма и левой утопии черносотенцы противопоставили правую критику капитализма и правую утопию. Ее исходным пунктом послужило восходящее к эпохе романтизма представление о коррумпированности города и опасности крупной индустрии для нормальной, органической жизни. «Предводители "черной сотни" и прочие теоретики крайне правой считали причиной большинства бед, причиной брожения в стране урбанизацию и индустриализацию России — эти процессы резко ускорились в 1890-х годах... город означал отсутствие корней, загнивание, революционные перемены; только в деревне может пойти национальное обновление страны. Однако даже правые экстремисты понимали, что сильная Россия (та, которую они видели в мечтах) должна иметь развитую индустрию. В этой отношении, как и во многих других, они сталкивались с неразрешимой дилеммой»170. 169 Платформа Союза русского народа по выборам в I Государственную Думу [до 27 апреля 1906 г.] // Правые партии. Т. I. С. 162. 170 Лакер Уолтер. Указ. соч. С. 60. С одной стороны, капитализм нес с собой угрожающее социальное расслоение и рост классовой напряженности, он дестабилизировал самодержавную монархию, устоям которой были одинаково враждебны как классы нуворишей и буржуазных интеллектуалов (подлинный ужас черносотенцев вызывала значительная доля еврейства в этих социальных группах), так и пролетаризация массы крестьянского населения. С другой стороны, экспансия капитализма и форсированное развитие крупной индустрии в России были реальностью — неприятной, но неизбежной. Понимая, что приостановить ход истории не удастся, свою задачу-максимум черносотенцы видели в том, чтобы направить его в такое русло, где удастся избежать двух взаимосвязанных угроз — обуржуазивания и пролетаризации России. Они попытались сформулировать программу «третьего пути», позволяющего пройти стране между Сциллой капитализма и Харибдой социалистической революции. Императивом социоэкономической программы «черной сотни», как указывалось выше, был крестьянский характер России. Хотя вожди черносотенства исходили из презумпции незыблемости и неприкосновенности частной собственности и помещичьего землевладения, они были вынуждены выдвинуть что-то вроде программы аграрной реформы. Предполагалось передать крестьянам часть казенных земель, гарантировать экономическую стабильность крестьянских хозяйств и обеспечить их дешевыми кредитами. В то же время эта реформа хотя бы отчасти носила антикапиталистический характер. Идея ликвидации частных земельных банков и передачи их функций общегосударственному банку воздвигала барьер на пути проникновения буржуазных отношений в деревню. В некотором противоречии с этим пафосом черносотенцы сдержанно позитивно относились к столыпинской аграрной реформе, представлявшей мощное орудие капитализации русской деревни. Возможно, сей парадокс объясняется тем, что хотя часть правых, ориентирующихся на доктора Дубровина, выступала против форсированного разрушения крестьянской общины — важного гаранта социальной стабильности, в целом черносотенцы усматривали в столыпинских преобразованиях ultima ratio — последнее средство предотвращения революции. В этой оценке Столыпина они парадоксально сходились со своим антиподом Ульяновым-Лениным. В интеллектуальной перспективе черносотенства крестьянин и мелкий ремесленник представляли более предпочтительный социокультурный тип, чем пролетарий. Для первых были характерны независимость, инициатива, творчество, укорененность в почве, стихийный консерватизм и органическая солидарность. Для вторых — атомизированность, слепое и унизительное послушание, механистическое сознание и механистическая же солидарность, оторванность от корней. Поэтому в области промышленного производства ставка делалась на развитие народных промыслов, ремесленных мастерских и небольших частных предприятий. «Для народного труда выгоднее десять маленьких фабрик, чем одна большая, так как десять фабрик будут доставлять больше заработков и чернорабочим, и образованным людям»171. Сугубо отрицательным было отношение к капиталистическим монополиям, за создание которых черносотенцы требовали судебного преследования капиталистов — точно так же, как они требовали преследования рабочих за политические стачки. 1 Земщина. 1913. 22 сентября. Цит. по: Степанове. Указ. соч. С. 18. Главным источником капитализма был Запад, несший, по убеждению черносотенцев, язвы капиталистического разврата и семена атеистического социализма в богоспасаемую Россию. Избежать его «тлетворного влияния» «черная сотня» предполагала путем экономической автаркии и внешнеполитической изоляции. Страна должна была избавиться от критической зависимости (кстати, вполне реальной в начале XX в.; в этой констатации черносотенцы сходились с большевиками, достаточно вспомнить знаменитый ленинский трактат «Империализм как высшая стадия капитализма») от иностранных монополий и банков. Для чего следовало ограничить свободу западного капитала в России, проводить протекционистскую политику и вообще вывести Россию из мировой финансовой системы. Последнего можно было добиться отказом от золотого стандарта и введением не котирующейся на мировом рынке валюты — «национального кредитного рубля». В социальном плане эта идея отвечала интересам аграрного большинства, мелких и средних городских слоев, не выдерживавших конкуренции с крупным капиталом, зачастую питавшимся извне. Изоляционизм и автаркия вытекали из разделявшегося «черносотенцами» и присущего значительной части русской общественной мысли давнишнего историософского представления о качественном превосходстве России над Западом. Вот что писали черносотенцы о западных странах: «...они уже давно умерли, разлагаются и издают невыносимое зловоние и скоро, совсем скоро разрушатся»172. Естественно, России следовало отграничиться от Запада, дабы не заразиться миазмами его «разложения» и не быть засыпанной обломками его разрушения. Однако как совместить врожденное превосходство России над Западом с актуальным экономическим, научно-технологическим и военным отставанием России не только от Запада, но, как выяснилось в ходе русско-японской войны, даже от части Востока? Этот вопрос «на засыпку» не ставил черносотенцев в тупик, ведь ответ на него был подготовлен русскими интеллектуалами еще за полвека до того. Здесь отечественная мысль совершала достойный удивления кульбит: актуальное отставание России объявлялось ее потенциальным преимуществом. Отставая от Запада экономически и технологически, Россия обладала врожденным духовным превосходством, которое превратится в актуальные преимущества, когда обезбоженная либеральная западная цивилизация, заведшая мир в тупик, рухнет под тяжестью собственных ошибок и преступлений. Вот тут-то и пробьет час России, восторжествует божественная справедливость, Россия откроет миру новые горизонты и поведет за собой благодарное человечество. Таков, в общих чертах, был взгляд на русскую отсталость. 172 Цит. по: Степанов С. Указ. соч. С. 16. Хотя внешне эта историософия выглядит сомнительной интеллектуальной уловкой, невозможно отрицать, что она обладала (и все еще обладает) пленительным обаянием для поколений русских умов, искренне и истово убежденных в ее правоте. Вероятно, реалистичное объяснение устойчивости и влияния данной схемы следует искать в области групповой психологии. В данном случае можно без труда обнаружить классическую реакцию: комплекс неполноценности, порождающий комплекс превосходства. Американская исследовательница Лия Гринфельд выстроила на психоаналитическом фундаменте целую теорию национализма, доказывая, что формированию обостренного национального чувства в значительной (в некоторых случаях — в решающей) мере способствует специфическое психологическое состояние — досада, подавленное чувство зависти. (Гринфельд использовала для обозначения этого психологического комплекса французское слово ressentiment, которое на русском языке передается как «ресентимент» или «ресентиман»173.) Как бы ни относиться к теории Гринфельд в целом, концепция ressentiment очень плодотворна для объяснения характерного русской культуре в целом (а не только русским националистам) отношения к Западу. Вообще комплекс мер, предлагавшихся черносотенцами для спасения России от разлагающегося Запада — экономическая автаркия, протекционизм, примат политики над экономикой и пр., — разительно напоминал теорию Фридриха Листа об автаркии «больших пространств». Вероятно, это объясняется теоретическим влиянием незаурядного немецкого мыслителя. Русские правые вообще с пиететом относились к германской мысли. Книга же Фридриха Листа «Национальная система политической экономии» вызвала острую интеллектуальную дискуссию в Европе конца XIX в. и, будучи переведенной на русский язык, серьезно повлияла на российский дискурс, причем не только праворадикальный. Поклонником идей Листа о критической важности протекционизма для развития национальной экономики был такой непримиримый противник черносотенцев, как Сергей Витте174. Теоретическая симпатия к одному из отцов-основателей доктрины (экономического) национализма175 недвусмысленно указывает на национализм самого Витте. 173 Гринфельд Лия. Национализм: пять путей к современности. М, 2008. Также см.: Коротеева В. В. Теории национализма в зарубежных социальных науках. М., 1999. С. 97-98. 174 См.: Витте С. Ю. Национальная экономия и Фридрих Лист (1889) // В поисках своего пути: Россия между Европой и Азией. М., 1997. 175 Показательно, что американский историк Роман Шпорлюк вынес имя Фридриха Листа в заглавие своей известной книги о теоретической и поли- тической конкуренции марксистской и националистической доктрин. См.: Szporluk R. Communism and Nationalism: Karl Marx vs. Friedrich List. Oxford, 1991. Кардинальное различие между виттевской и черносотенной интерпретациями концепции Листа состояло в оценке капитализма и его роли для России. Витте не исключал Россию из капиталистического контекста и видел в ускоренной капитализации будущее страны, протекционизм же он рассматривал как орудие защиты слабого российского капитализма от более сильных и развитых экономик западных держав. Исходившие из антикапиталистической презумпции черносотенцы отождествляли капиталистическую субстанцию с враждебным России и внутренне разлагающимся в результате влияния капитализма Западом. Таким образом, протекционизм (и более широко — доктрину Листа) они перетолковывали в антикапиталистическом духе, как средство защиты некапиталистической России от капиталистического Запада. По иронии истории, идеи Листа в значительной мере были воплощены в жизнь советской экономической практикой в 30—60-е гг. Венцом ряда поразительных сходств между правой идеологией и практикой страны победившего социализма выглядит отношение к государству. Черносотенцы отводили самодержавному государству роль главного экономического агента и социального регулятора. В более широком плане они вообще разделяли характерную значительной части русской общественной мысли веру во всесилие государства. И это вера была исторически обоснована: в России государство всегда значило несравненно больше и играло значительно большую роль, чем в западных странах. Более того, сама русская ментальностьтематизи-рована властью — не важно, в позитивном или негативном ключе, и этатематизированность составляет русский этнический архетип. По сравнению с предшествующими правыми консерваторами и националистами «черная сотня» выделялась гипертрофией роли государства: «Ни один из представителей охранительного направления в XIX в. не предлагал такого широкого государственного вмешательства, как черносотенцы в начале XX в.»176. Дологического завершения, находящегося на грани абсурда и даже перешедшего эту грань, идея ведущей роли государства и его всепроникающего влияния была доведена большевиками после их прихода к власти. Степанове. Указ. соч. С. 19. Параллели между «черной сотней» и большевиками проводятся вовсе не с целью доказательства существования взаимных идеологических влияний крайне левых и крайне правых политических сил в имперской России. Чего не было, того не было. Дело скорее в том, что в сформированной российской действительностью структурной матрице отечественного радикализма, — не важно, правого или левого, — были важные совпадающие элементы. Помимо отмеченных выше, одним из таких элементов можно считать социальный популизм самого радикального свойства. Хотя черносотенное движение манифестировало себя как оплот законности, порядка и главную опору статус-кво, его главная цель состояла в мобилизации массовой политической поддержки в поддержку консервативных ценностей. Однако социальные низы, к которым апеллировали черносотенцы, были настроены весьма решительно. За оболочкой консервативных ценностей — преданностью престолу и православию — скрывался радикальный и, в каком-то смысле, даже революционный заряд. «Как бы ни были опутаны царистскими иллюзиями рядовые члены правых организаций, они не отказались от радикальных требований, прикрытых верноподданнической терминологией»177. Таким образом, радикальный популизм был изначально встроен в черносотенный дискурс, и со временем его накал лишь увеличивался. По мере радикализации российского общественно-политического контекста происходила неизбежная радикализация населения, и черносотенцам приходилось забирать все круче по части социальных требований с тем, чтобы успешно конкурировать со своими радикальными оппонентами слева. В результате «черная сотня» оказалась в плену нарастающего и непреодолимого противоречия между антикапиталистическим зарядом своей внешне архаичной программы и радикально настроенными низами, с одной стороны, и преданностью исторически отжившим государственным институтам, формам и социально-экономическим структурам, против которых объективно канализировалась энергия социального и этнического протеста — с другой. «Черносотенная идеология... делала ставку на широкие социальные слои, возбуждаемые шовинистическими и демагогическими лозунгами. В новых условиях это был единственно возможный, но чрезвычайно скользкий путь. Ведь одной рукой черносотенцы поддерживали частную собственность, а другой посягали на имущество части правящей элиты. Поле маневра здесь было ограничено. Принести в жертву помещиков и буржуазию иной национальности означало совершить классовое предательство, чреватое непредсказуемыми последствиями. Проявить классовую солидарность значило оттолкнуть очень многих из вставших под черносотенные знамена»178. Так или иначе, демагогия «черной сотни» провоцировала социальные практики, подрывавшие статус-кво. Особенно важно, что это происходило в деревне, которую черносотенцы считали своей главной опорой, оплотом самодержавной монархии и противопоставляли потенциально революционному городу как воплощение консерватизма и стабильности. «Полицейские власти начали приходить к выводу, что крестьянские отделы Союза русского народа представляют собой не опору порядка, а скорее потенциальную опасность, и что главари черной сотни, пожалуй, не смогут обуздать процесс, который они сами вызвали безудержной демагогией и погоней за популярностью среди крестьянства»179. Вот как сформулировал это опасение весьма осведомленный наблюдатель, начальник Саратовского жандармского управления: «...в случае каких-либо вообще беспорядков, — Союз русского народа не может почитаться вполне надежной организацией, ибо, возможно, будет агитировать против помещиков»180. Итак, вопреки своим манифестациям «черная сотня» оказалась вовсе не консервативной, а радикальной, субверсивной и даже потенциально революционной силой. Ее радикализм проявлялся в беззастенчивой социальной и национальной демагогии и вдохновленных ею социальных и политических практиках; в далеком от консервативной респектабельности (пара)экстремистском политическом стиле; радикальное антикапиталистическое содержание скрывалось за оболочкой архаичной утопии славянофильского толка; радикальные настроения постоянно просачивались в идеологию и лозунги черносотенцев снизу, от поддерживавших их социальных низов. Вольно или невольно под сомнение ставилась даже фигура «обожаемого монарха», по которому рикошетом била критика бюрократического «средостения» между царем и народом. Если император хорош и в его воле изменить ситуацию, то почему же он не делает этого? — такой вопрос естественно вставал для той части черносотенцев, которая была способна к рефлексии. Хотя эти сомнения не высказывались публично, они постоянно подтачивали веру в непогрешимость монарха и его решений. 177 Степанов С Указ. соч. С. 49. 178 Там же. 179 Степанов С. Указ. соч. С. 324. 180 Там же. Характерен пример Владимира Пуришкевича, призвавшего в своей самой знаменитой думской речи (19 ноября 1916 г.), которой рукоплескали левые и либералы, к защите монарха от «темных сил», а впоследствии активно участвовавшего в заговоре по убийству Распутина. Его деятельность в последние предреволюционные месяцы выглядит трагической попыткой защиты принципа монархии перед лицом исторического провала венценосца. Нов той ситуации уже вряд ли можно было отделить принцип от человека... Наконец, доминантная идея «черной сотни» о национализации имперской политии подрывала базовые принципы империи Романовых. В этом смысле черносотенное движение носило объективно революционный характер, хотя его революционность была скрыта верноподданнической риторикой. По иронии истории, оппонировавшие друг другу крайние политические силы совместно работали на разрушение империи: левые — явно и сознательно, правые — неявно и бессознательно, так сказать, помимо своей воли и желания. Субверсивный и даже революционный модус номинально консервативно-охранительной политической силы объясняется тем, что в имперской России вообще было невозможно непротиворечивое сочетание русского национализма и имперских интересов. Это следует из анализа бытовавших исторических версий национализма и их потенциальных последствий. Следует также рассеять заблуждение насчет национализма правящей элиты и Николая II. Хотя последнему «самодержцу Всея Руси» не была чужда славянофильская идея прямого контакта царя с подданными, восстановления отчужденной бюрократией органической связи с «землей», он не мог всерьез относиться к идее русификации империи, ибо она была чревата кардинальной дестабилизацией. Русификация потенциально разрушала две главные опоры монархии: полиэтничную элиту и эксплуатацию русских ресурсов. В то же время царь интуитивно ощущал первостепенную значимость русского народа как ядра империи и в архаичной манере Московского царства пытался восстановить символическую связь с ним, не допуская, однако, и тени мысли об участии народа в легитимации монархии. В этом смысле «черная сотня» удачно укладывалась в старомодные представления Николая II: она воплощала послушный и преданный народ, не претендовавший ни на что больше, кроме счастья послушания монарху. Новая эпоха привнесла в старый идеал новое содержание: монархия вынуждена была допустить и даже поощряла осуществлявшуюся черносотенцами массовую националистическую мобилизацию — мобилизацию во имя и для спасения престола. Другими словами, фактически самодержавие признало принцип национальности и его самостоятельную, отчасти даже легитимирующую, роль в отношении самое себя. Но об этом малоприятном для себя факте правящая элита постаралась поскорее забыть, а ее отношение к русскому национализму носило исключительно инструментальный характер. Он был хорош в ситуации кризиса, но не нужен и даже опасен, когда кризис разрешен. После подавления революции 1905-1907 гг. черносотенцы пережили массовое разочарование, когда выяснилось, что они не только не могут рассчитывать на какие-нибудь дивиденды, но более не нужны власти ни в каком качестве, даже в роли подручных. «Применительно к Союзу русского народа была пущена кличка "мавр" — намек на классическую фразу: "Мавр сделал свое дело, мавр может уйти". Незнакомые с шиллеровской трагедией черносотенцы говорили, что с ними поступают по русской поговорке: "Кашку съел, чашку об пол". В публичных выступлениях черносотенцев отражалось разочарование и недоверие к правительственному курсу»181. Степанов С Указ. соч. С. 240. Неприемлемой для значительной части правящей элиты оказалась даже не столь радикальная, в сравнении с черносотенной, версия национализма, которую воплощал Петр Столыпин. Этот выдающийся государственный деятель пытался действовать в духе национального либерализма, сочетая довольно скромные преобразования по формированию политической нации с ее русификацией. Сопротивлением были встречены оба направления его политики. Против Столыпина выступил объединенный фронт правящей бюрократии и бездумных консерваторов. Бюрократия опасалась чрезмерно усиления Столыпина, консерваторы же видели в его реформах (к слову, за исключением аграрной, весьма скромных и умеренных, и зачастую лишь повторявших преобразования полувековой давности, отмененные контрреформами 80—90-х гг. XIX в.) пагубные новшества, ведущие чуть ли не к коренному изменению государственного строя. Для правых националистов абсурдной и опасной выглядела столыпинская идея распространения гражданских прав на евреев. Они буквально завалили верноподданническими телеграммами протеста монарха, который, сославшись на внутренний голос, решил не брать этого решения на свою совесть182. В то же время националисты поддерживали русификаторские устремления Столыпина, встретившие, однако, сопротивление значительной части правящей элиты. Наиболее показательным примером здесь можно считать так называемый «второй министерский кризис» (март 1911 г.). Предлогом к нему послужил правительственный законопроект об учреждении земств в 6 западных губерниях, вводивший сложную систему национальных курий, направленную на изменение этнического баланса: влияние поляков-помещиков уменьшалось в пользу восточнославянского крестьянства. В данном случае националистическая идея имела демократическую подкладку: расширение прав низших сословий и введение относительно демократического местного самоуправления. 182 Евреи и русская революция. Материалы и исследования / Ред.-сост. О. В. Будницкий. М.; Иерусалим, 1999. СП; Ананьин Б. В. Россия и международный капитал. Л., 1970. С. 199. Покушение на традиционную гегемонию дворянства, даже если речь шла о враждебных империи поляках, было абсолютно неприемлемо для правящей элиты. Концепция этнических курий была встречена в штыки как пагубная и подрывающая «принцип единой имперской национальности». Против столыпинского законопроекта в Госсовете была выстроена интрига, которую косвенно благословил Николай II, передавший членам совета разрешение «голосовать по совести». Хотя кризис, в конечном счете, завершился в пользу Столыпина, он подорвал его политические позиции и стал предвестником скорого конца карьеры на посту премьера. Таким образом, даже умеренный модернизаторский национализм Столыпина оказался чужд правящему сословию империи. В исторической ситуации начала XX в. либеральная националистическая доктрина имела шансов на успех не больше, чем радикальная этнокра-тическая программа «черной сотни». Возвращаясь к «черной сотне», необходимо отметить новаторский характер использовавшейся ею модели политической мобилизации. Большевики, поставившие на классовую борьбу, воплощали лабора-торно чистый социальный тип революционности, черносотенцы пытались (порою небезуспешно) соединить социальный и этнический принципы. В этом поиске они опередили свое историческое время: двадцать лет спустя после рождения в далекой северной России «черной сотни» синтез социального и национального привел к вершинам власти итальянский фашизм и положил начало грандиозной динамике германского национал-социализма. Но за эти двадцать лет сменилась целая историческая эпоха: Европа и Россия прошли испытание железом и кровью, на политическую арену вышли массы, были отброшены монархия и церковь, которые черносотенцы считали своими святынями. Но эти святыни оказались оковами, не давшими реализоваться революционному потенциалу «черной сотни», не позволившими ей превратиться, наряду с большевиками, в еще одну «партию нового типа». Переходный характер черносотенства, оказавшегося на перепутье между старой и новой исторической эпохами, точно уловлен Уолтером Лакером. «"Черная сотня" — уникальное явление в политической истории XX века... Это движение находится где-то на полпути между реакционными движениями XIX века и правыми популистскими (фашистскими) партиями XX века. Прочная связь "черной сотни" с монархией и церковью роднит ее с первыми, но, в отличие от ранних консервативных движений, она не элитарна. Осознав жизненно важную необходимость опоры на массы, "черная сотня" стала прообразом политических партий нового типа»183. Лакер Уолтер. Указ. соч. С. 48-49. Этот обобщающий вывод отчасти разделяется и довольно осторожным в оценках Сергеем Степановым, указывающим, «что арсенал средств, использованных черносотенцами, во многом совпадал с приемами фашистской пропаганды», что «черносотенная идеология предвосхищала фашизм» по части эффективного использования социального и национального популизма184. Разумеется, речь идет исключительно о типологическом сходстве, а не об идеологической преемственности или интеллектуальном влиянии «черной сотни» на итальянский фашизм и германский национал-социализм. Западный фашизм имел автохтонные корни и развивался преимущественно на собственной основе. Хотя он испытывал внешние влияния — Мануэль Саркисянц убедительно показал, что немецкий нацизм оплодотворялся английским расистским дискурсом185, — вряд ли немецкие «сверхчеловеки» ощущали потребность в интеллектуальных и идеологических заимствованиях у русских Untermenshen. Степанов С Указ. соч. С. 49. Саркисянц М. Английские корни немецкого фашизма. СПб., 2003.
Глава 6 ПОГРОМЫ, ЕВРЕИ И АНТИСЕМИТИЗМ
Важное сходство между «черной сотней» и германским нацизмом состоит также в их поглощенности еврейским вопросом и, главное, в расовом характере разделявшегося ими антисемитизма. Последнее обстоятельство принципиально отличает черносотенство от традиционной русской правой. Нельзя согласиться с Сергеем Степановым, отрицающим расовую основу черносотенного антисемитизма на том основании, что «расовая теория не пользовалась популярностью в черносотенной среде, может быть, из-за своей терминологической недоступности для широких масс, никогда не слышавших об арийцах. Более распространенным был мотив религиозной розни...»186. Какая бы теоретическая база ни подводилась под антисемитизм, из дискурса черносотенцев со всей очевидностью следует, что выделение евреев проводилось не по религиозному, культурному и языковому, а по расовому признаку. Если для «лиц не коренного русского происхождения и инородцев» теоретически была открыта дорога в черносотенные организации (в случае единогласного голосования за их кандидатуры), то для евреев такая возможность исключалась даже гипотетически, в силу того, что они евреи. Непременный пункт устава всех черносотенных организаций гласил: «Последователи иудейского исповедания и вообще евреи (курсив наш. — Т.С., B.C.) никогда не могут быть допущены в члены Союза»187. 186 Степанов С. Черная сотня. 2-е изд., доп. и перераб. М., 2005. С. 33-34. 187 Программа и устав Русского Народного Союза им. Михаила Архан- гела // Правые партии. 1905-1917. Документы и материалы. В 2-х т. Т. I. 1905-1910 гг. М., 1998. С. 380. Аналогичный пункт имеется в уставе Союза русского народа. Для русских «староконсерваторов» основанием ограничений и преследований в отношении еврейства служила религиозная принадлежность: переход из иудаизма в православие или любую другую религию превращал евреев, по крайней формально, в полноценных и лояльных подданных империи. Для «черной сотни» еврей, вне зависимости от его вероисповедания, социального статуса, степени ассимиляции в русскость и пр., все равно оставался врагом по своей антропологической природе. Старый консерватизм придерживался принципа «почвы», черносотенный — принципа «крови». Некоторые исключения — в число видных деятелей «черной сотни» входили этнические евреи В. А. Грингмут, Г. В. Буши де Кацман, Б. А. Пеликан, И. С. Продан и др. — погоды все равно не делали. Национальный состав правых организаций был весьма однороден. О том, что все дело было именно в крови, свидетельствует следующее важное обстоятельство: теоретики «черной сотни» требовали поражения в гражданских, политических и имущественных правах не только для евреев perse, но и для потомков «смешанных браков евреев с христианами и лицами других вероисповеданий до третьего поколения включительно, а также и в отношении лиц, женатых на еврейках... (в обоих случаях курсив наш. — Т. С, В. С.)»188. Впечатляющая параллель с печально знаменитыми нюрнбергскими законами нацистов о «защите чистоты расы» (1935)! Хотя, еще раз повторим, в этом случае, как и в других, нет никаких оснований усматривать именно в «черной сотне» вдохновлявший нацистов образец. В интеллектуальной перспективе «черной сотни» евреи по своей антропологической природе были враждебны России, христианству, всем нееврейским национальностям и стремились к мировому господству. Естественно, никакое мирное сожительство с таким субстанциально враждебным народом попросту не было возможно. Как же черносотенцы предлагали решить «роковой вопрос» России и всего христианского человечества? 188 Доклад на съезде соединенной комиссии представителей правых партий в г. Киеве по вопросу о желательных изменениях в законах о выборах в Государственную Думу и в положение об учреждении Государственной Думы [6 октября 1906 г.] // Правые партии. Т. I. С. 237. Справедливости ради надо признать, что нацистская идея Endlo-sung'a — «окончательного решения» еврейского вопроса — в черносотенных документах никогда не фигурировала. В контексте той исторической эпохи подобные идеи, и тем более их реализация, были попросту невозможны. Миру потребовалось пройти через бойню Первой мировой войны, чтобы радикально девальвировать стоимость человеческой жизни и избавиться от ряда культурных и гуманитарных ограничений. Тем не менее, с точки зрения черносотенцев, лучшим решени1 ем еврейского вопроса было бы физическое исчезновение евреев с территории Российской империи. (Можно подумать, они поселились в ней по собственной воле и желанию! Ведь царизм сам породил еврейский вопрос активным участием в разделах Польши.) Они призывали создать для евреев невыносимые условия существования, чтобы те сами стремились покинуть Россию или попросту вымирали. «Жидов надо поставить в такие условия, чтобы они постоянно вымирали», — откровенно писала черносотенная пресса189. 189 Цит. по: Степанов С. Указ. соч. С. 36. С этой целью «черная сотня» настаивала не только на неукоснительном исполнении беспрецедентных ограничений для еврейского населения, но и требовала их дальнейшего ужесточения. Речь шла практически о полном лишении евреев гражданских прав, в которых они и так были изрядно ограничены. Предполагалось закрыть для них доступ ко всем квалифицированным профессиям, лишить возможности заниматься любыми промыслами и получать образование. Евреи должны были быть «признаны иностранцами, но без каких бы то ни было прав и привилегий, предоставленных всем прочим иностранцам»190. Расчет делался на то, что поставленные в безвыходные условия евреи переселятся в «собственное царство»191. Тем самым русские радикальные националисты фактически солидаризовались с еврейскими националистами-сионистами. «Более того, черносотенцы даже ставили вопрос о практическом сотрудничестве с сионистами в деле переселения евреев из России. Руководители черной сотни говорили, что сионистское движение "было бы весьма симпатичным, если бы оно преследовало только выселение евреев на отдельную территорию". Однако, поскольку российские сионисты активно поддерживали революционное движение (как известно, в сионистской среде были сильны социалистические настроения. — Г.С, B.C.), среди черносотенцев возобладало мнение», что сионизм не более чем эвфемизм революционной деятельности192. Так или иначе, еврейская эмиграция из России не приняла чаемого черносотенцами лавинообразного характера, не собирались евреи и вымирать. Наоборот, они продемонстрировали колоссальную демографическую динамику, тем более впечатляющую, что находились в крайне стесненных обстоятельствах, можно сказать, в условиях наибольшего неблагоприятствования. Тем не менее, в течение XIX в. еврейское население в отошедших к империи бывших польских землях выросло в 8 раз! Даже для переживавшей демографический подъем России это была беспрецедентная динамика. Перепись 1897 г. насчитывала в России около 5,2 млн евреев, или половину евреев всего мира. К 1913 г., даже с вычетом немалой эмиграции (в 1881 —1914 гг. страну покинули 1,7 млн евреев, большей частью (85%) осевших в США), еврейское население должно было достигнуть 6,8 млн человек, что составляло немногим более 4% населения империи. К началу Первой мировой войны в России проживало примерно 2/3 евреев всего мира. 190 Избирательная программа (в связи с выборами в Государственную Думу), принятая I Всероссийским съездом уполномоченных отделов СРН и обязательная для всех отделов // Правые партии. Т. I. С. 192. 191 Избирательная программа (в связи с выборами в Государственную Ду- му)... // Правые партии. Т. I. С. 192. 192 Степанов С Указ. соч. С. 37. 193 Там же. С. 35, 38; Костырненко Г. В. Тайная политика Сталина: власть и антисемитизм. М., 2001. С. 31. При этом смертность среди еврейского населения была ниже средней по стране (16,3 против 26,3 на 1 тыс.), евреев реже поражали болезни и тяжелые физические недуги (3,27 против 4,17 на 1 тыс.) т. В общем, угнетаемый и преследуемый народ демонстрировал впечатляющую витальную силу и способность выживать даже в самых неблагоприятных условиях. Невольно может сложиться впечатление, что печально знаменитые еврейские погромы преследовали целью стимулировать еврейскую эмиграцию из России и ускорить вымирание евреев. Однако подобный вывод безоснователен. Современные отечественные исследователи «черной сотни» сходятся в том, что погромы носили ситуативный и спонтанный характер, а не были рациональной стратегией, направляемой или координируемой из единого центра. Хотя многие местные администрации нередко (далеко не все и не всегда) смотрели на погромы сквозь пальцы и придерживались позиции самоустранения, а фактически — поощрения погромной активности, самые тщательные разыскания не смогли обнаружить даже намека на существование единого центра, руководившего погромами, или каких-либо официальных указаний на сей счет194. В общем, в России не было ничего и близко похожего на знаменитую «хрустальную ночь», еврейские погромы в Германии в ночь на 10 ноября 1938 г., со всей немецкой тщательностью организованные и пунктуально задокументированные нацистской властью. Непредвзятый анализ обнаруживает, что евреи были главной, но не единственной мишенью погромщиков в России. «Октябрьские (1905 г. — Т. С, В. С.) погромы часто называют еврейскими, что не совсем справедливо. <...> Удалось установить национальную принадлежность двух третей пострадавших (всего погибло 1622 и было ранено 3544 человека. — Т. С, В. С). Среди них евреи составили 711 убитых и 1207 раненых; русские, украинцы и белорусы — соответственно 428 и 1246; армяне — 47 и 51; грузины — 8 и 15; азербайджанцы — 5 и 7; поляки — 4 и 6; латыши — 2 и 1...народности Кавказа... — 10 убитых и 53 раненых. Национальность 404 убитых и 932 раненых осталась невыясненной»195. 194 Степанов С Указ. соч. С. 93, 96-97. 195 Там же. С. 79-80. Помимо этнического (расового) критерия важное значение для выбора жертвы имели также культурный (интеллигенция, учащаяся молодежь), политический (оппозиционные демонстранты) и социальный (купцы, лавочники, ростовщики, шинкари) маркеры. Несчастье евреев состояло в том, что в их случае эти критерии зачастую совпадали, создавая своеобразный кумулятивный эффект. Но ключевым маркером, без сомнения, была этническая принадлежность. Одни и те же погромщики вымещали свой гнев на еврейских купцах, но обходили стороной русских. Случались, конечно, исключения, но, как всякое исключение, лишь подтверждавшие правило. Ведь громили не только богатых, но и еврейскую бедноту, в сравнении с которой русская и малороссийская нищета выглядела верхом обеспеченности196. (Достаточно почитать «Дни», вышедшие из-под пера отнюдь не юдофила Василия Шульгина.) Другими словами, только евреев громили за то, что они евреи, а не просто богатые, социально и культурно чуждые, образованные или политически нелояльные. Это было уже довеском, так сказать, отягчающим обстоятельством их этничности. Не случайно подавляющее большинство погромов — 292 из 358 (данные неполные) — произошло в черте еврейской оседлости197. Обстоятельнее о причинах русского антисемитизма еще будет сказано дальше, сейчас отметим лишь, что черносотенные манифестации, в большинстве своем носившие стихийный и спонтанный характер, были массовой реакцией на массовые же и тоже спонтанные революционные митинги и демонстрации. Иначе говоря, черносотенная активность была вторична по отношению к революционной активности. При этом в подавляющем большинстве случаев поводом для погромов служило откровенное глумление над атрибутами монархической власти или нападения на монархистов. «Как бы ни были взвинчены толпы черносотенцев, для насилия требовался повод, например, выстрелы из-за угла, выстрелы по монархическим манифестациям»198. Трудно дать однозначный и исчерпывающий ответ, кому и зачем были нужны действия, вызывавшие острую погромную реакцию. Наличествующие факты противоречивы и разрознены, их интерпретация решающим образом зависит от авторской позиции и политической конъюнктуры. Западная и советская наука безоговорочно придерживалась презумпции вины черносотенцев. Современная российская историография предпочитает более сбалансированный и дифференцированный подход. 196 Степанов С Указ. соч. С. 82-83. 197 Там же. С. 88. 198 Там же. С. 75. Вероятно, в одних случаях на черносотенцев действительно нападали революционеры или просто люди, впавшие в (саморазрушительный раж. Факты публичного глумления над монархическими атрибутами и личностью императора Николая II многочисленны и неоспоримы, их невозможно представить невинной шуткой или шалостью взрослых людей. Но то, что для одних представлялось достойной осмеяния и издевательства архаикой, для других в подлинном смысле слова представляло собой святыни, и смыть подобное оскорбление можно было лишь кровью. В других случаях не исключена провокация со стороны властей. Скажем, полиция могла стрелять в воздух, чтобы спровоцировать армию и монархистов на жесткие действия. В ряде случае вольными или невольными провокаторами погромов оказались сами евреи. Какие бы чувства не обуревали еврейских борцов за социализм и гражданские права после обнародования манифеста 17 октября, выходить на демонстрации с плакатами «Сион» и «Наша взяла!» было попросту самоубийственно. Вероятно, посредством таких провокаций, когда одной рукой еврейские активисты разбрасывали листовки с призывами «бить жидов», а другой — воззвания, призывавшие «израильтян» вооружаться199, они рассчитывали ускорить самоорганизацию еврейского населения и, возможно, стимулировать их эмиграцию в Эрец Исраэль. Записные антисемиты, конечно, усмотрят в подобных действиях специфически еврейский стиль мышления. Однако к подобным провокациям лет за тридцать до того прибегали и русские революционные народники, пытавшиеся столь своеобразным образом поднять народные массы против царизма. Революционная «Народная воля» одобрительно отнеслась к стихийным еврейским погромам, прокатившимся в России в апреле 1881 г., усматривая в них не этническую, а исключительно социальную направленность: «народ громит евреев вовсе не как евреев, а как жидов, эксплуататоров народа» 200. Степанов С. Указ. соч. С. 82. Цит. по: Костырченко Г. В. Указ. соч. С. 29. Там же. Симптоматично, что в этой оценке с народовольцами фактически солидаризовался их главный враг — царская администрация. «Власти... отнеслись к еврейским погромам как к проявлению революционной смуты и, преодолев кратковременную растерянность, принялись наводить порядок силой. Войсками, участвовавшими в подавлении антиеврейских эксцессов, было убито 19 погромщиков»201. Отношение к погромщикам как, в первую очередь, опасным социальным смутьянам нашло выражение в дополнениях к «Уложению о наказаниях»: в 1882 г. в него были включены специальные статьи, ужесточавшие наказание в отношении лиц, совершающих погромы («нападения одной части населения на другую»). Подобная жесткая реакция была во многом следствием позиции нового монарха, Александра III. Не испытывая, мягко говоря, симпатии к евреям, он полагал стабильность империи безусловным приоритетом, а потому, по его собственным словам, смотрел «на всех верноподданных без различия вероисповедания и племени», в «преступных беспорядках» на юге России усматривая «дело рук анархистов», для которых евреи служили лишь предлогом202. Другими словами, верховная власть рассматривала евреев исключительно прагматично, с точки зрения их влияния на стабильность империи. Проблема состояла в том, что в этом ракурсе евреи неизбежно оказывались ферментом дестабилизации. И не только по причине специфики профессиональной деятельности и социального успеха, но, во многом, в силу факта собственного существования. Погромы угрожали стабильности империи, но к самим погромам вело поведение евреев — «еврейская эксплуатация христиан» и инстинктивное влечение евреев к «подрывным» политическим течениям — приблизительно так можно реконструировать логику мышления правительства, если судить по его конкретной политике. Костырненко Г. В. Указ. соч. С. 29-30. Одной рукой оно жестко подавляло еврейские погромы как чреватые распространением социальной дестабилизации, а другой вводило дополнительные ограничения против евреев («Временные правила о евреях» 3 мая 1882 г. и последующие законодательные и административные акты) с тем, чтобы уменьшить субверсивный потенциал еврейства в социоэкономическом и политическом отношениях. Смысл этих «старых новшеств» состоял в том, чтобы ограничить евреям доступ: во-первых, в потенциально радикальную студенческую среду; во-вторых, в потенциально «либеральные» профессии (адвокатуру) и такой зародыш демократии, как местное самоуправление; в-третьих, в некоторые регионы, где еврейство вольно или невольно могло стать возбудителем общественного недовольства. В последнем случае весьма характерно изгнание более 25 тыс. еврейских ремесленников и торговцев из Москвы в 1891—1893 гг., в результате чего еврейское население Первопрестольной сократилось более чем в четыре раза. (К слову, в Москве еврейских погромов в революцию 1905—1907 гг. не случилось.) Можно сказать, что царская администрация относилась к евреям в духе знаменитой фразы Бенедикта Спинозы о евреях, несущих свой антисемитизм с собой. Начиная именно с 1880-х гг., некоторые влиятельные группы элиты и образованного класса все более заметно склонялись к восприятию еврейства как априори деструктивной в целом группы, считая это не приобретенным, историко-культурно обусловленным, а врожденным, антропологически детерминированным качеством еврейства. В подобной интеллектуальной перспективе «еврейский вопрос» приобретал неразрешимый и роковой характер, а еврейство неизбежно подвергалось антропологической минимизации и даже демонизации. Однако провокационность мышления и действий вовсе не составляла специфический этнический атрибут еврейства. В русской революционной драме авторами и проводниками сознательных или бессознательных провокаций были все ее участники — от революционеров до власти. В некотором смысле провокация была неотъемлемой частью и даже повивальной бабкой русской революции. Разве не в лоне провоцирующего «зубатовского социализма» выросла организации попа Гапона? Разве не был кровавой провокацией массовый расстрел мирной монархической манифестации 9 января 1905 г., положивший начало первой русской революции? А ведь в «кровавом воскресенье» невозможно обвинить еврейских подстрекателей, скорее Николая II и высших сановников империи. Казуистика на тему искренности, злокозненности и ошибочности субъективных намерений тех или персонажей русской революции увлекательна, но бессмысленна с точки зрения объективных исторических последствий их действий. Дело даже не в том, что, как известно, благими намерениями дорога в ад вымощена. В определенных исторических ситуациях результирующий вектор действий может оказаться совершенно неожиданным и невыгодным ни одному из персонажей. Проще говоря, одни хотят одного, другие — другого, а в результате на свет божий появляется такое третье, которого не хотели ни первые, ни вторые. Даже отнюдь не симпатизировавшим евреям властям не удалось в ходе следственных действий доказать, что только и исключительно евреи (или инородцы вообще) глумились над символами царской власти. Источники недвусмысленно указывают, что русские люди также основательно поучаствовали в этом кощунстве. И уж тем более не могло иметь места глумление над христианскими святынями, «так как при громадном численном преобладании русского населения в "черте оседлости" подобное поведение было бы самоубийственным»203. В общем, в интерпретации погромов сталкиваются две легенды и порожденные ими историографические мифы: черносотенный миф об исключительной вине евреев, якобы спровоцировавших погромы своими действиями; и либеральный миф, снимающий с евреев даже намек на ответственность. Последнее неверно ввиду исключительно активного и значительного участия евреев в революционном движении (вопрос о причинах этого будет рассмотрен дальше), вызвавшего обоснованные опасения среди умеренных и наиболее дальновидных представителей еврейской общины. Они предупреждали своих радикальных компатриотов, что от участия евреев в русской политике, говоря словами видного сиониста Жаботинского, «ничего доброго... не выйдет ни для русской политики, ни для еврейства»204. Авторы не намерены отделаться банальными рассуждениями, что-де истина находится посередине, что она не принадлежит ни антисемитам, ни юдофилам и ее надлежит установить путем тщательного исторического разыскания. Думается, в отношении погромов наиболее адекватна позиция, которую великий Лев Толстой высказал в «Войне и мире» в отношении знаменитого московского пожара 1812 г.: нет смысла обвинять л ишь французов или только русских, ибо в той ситуации Москва просто не могла не сгореть. Точно так же и в нашем случае: погромы в ходе революции были неизбежны хотя бы потому, что это была совсем не «бархатная», а кровавая революция. Они случились бы даже, не возникни в России «черная сотня». Ведь погромы происходили как задолго до ее формирования — например, на юге и востоке Украины в 1881 г., в Кишиневе и Гомеле в 1903 г., так и после исчезновения черносотенного движения с исторической сцены. Самые страшные погромы прокатились по Украине во время гражданской войны, особенно в 1919 г. 203 Степанов С. Указ. соч. С. 81. 204 Цит. по: Там же. С. 42. Ключевой вопрос, почему именно евреи оказались если не единственной, то, бесспорно, главной мишенью погромного насилия. По этой теме создана колоссальная и практически неисчерпаемая историография, которая постоянно пополняется. Не претендуя на подробный анализ проблемы, хотелось бы высказать несколько обобщающих и в то же время не вполне привычных суждений о корнях и причинах русского антисемитизма. На поверхности лежит тот очевидный факт, что евреи оказались тотально чужими — чужими по внешности, включая фенотипические признаки, манере поведения, языку, культуре и религии. Вероятно, они выглядели более чужеродными для русских, чем любая другая этническая группа империи (за исключением совсем уж экзотических, но и практических неизвестных большинству населения племен). Любая «чужая» группа потенциально содержит возможность своей негативизации. Вот как об этом пишет современный западный либеральный автор: «Как с точки зрения индивида, так и воображаемого сообщества [в виде] нации психологически очень трудно согласиться с наличием сильно отличающегося от нас "другого", одновременно признавая его основополагающее человеческое равенство и достоинство»205. Однако «чужак» не обязательно должен быть врагом, отношение к нему может быть нейтральным и даже позитивным. И хотя евреи исторически воспринимались с недоверием и подозрением, что было вызвано, в первую очередь, религиозными мотивами, в Российской империи к ним преобладало нейтральное отношение, а власть не исключала возможности их ассимиляции и предпринимала масштабные, хотя и не всегда последовательные шаги в этом направлении. Однако в 80-е годы XIX в. стало очевидно, что в массовом и элитарном сознании происходит интенсивная негативизация образа еврея. Надежды на ассимиляцию были отставлены, евреев, подобно кочевникам, отнесли к категории «инородцев», правительственная политика в их адрес, как уже отмечалось, претерпела заметное ужесточение. На интеллектуальном уровне начала формироваться влиятельная антисемитская доктрина. Схематично можно сказать, что модус восприятия еврея-чужака сменился с нейтрального на отрицательный, еврей превратился во врага. Почему же это произошло? 205 Бенхабиб Сейла. Притязания культуры. Равенство и разнообразие в глобальную эру. М., 2003. С. 9-10. Одной культурной дистанцией или религиозным отчуждением дело не объяснишь. Культурное различие между русскими и, скажем, аборигенными народами Сибири и Дальнего Востока вряд ли было меньше, чем между русскими и евреями. Столь же значительно оно было между русскими, с одной стороны, финнами, поляками и армянами — с другой. Тем более что эти народы, подобно евреям, рассматривались в целом как политически нелояльные. Однако только и именно евреи вызывали такой спектр негативных реакций и требование столь жестких мер в свой адрес, заслужив репутацию «главного внутреннего врага» России. В середине XIX в. на эту роль номинировались исключительно мятежные поляки; спустя двадцать лет граф Николай Игнатьев, вступая в должность министра иностранных дел, писал в своем меморандуме (1881 г.) уже о «могущественной польско-жидовской группе»; еще через двадцать лет евреи выдвинулись в качестве главной, хотя и не единственной, внутренней угрозы. Причем, как уже обращалось внимание, «черная сотня» и симпатизировавшая ей группа элиты и интеллигенции не делала различия между евреями-иудеями и евреями-выкрестами и ассимилянтами. Еврей был опасен как еврей perse, а не потому, что он иудей, революционер или капиталист. Очевидно, что в последнее двадцатилетие XIX в. произошел фундаментальный сдвиг в восприятии еврейства, приведший к драматическому росту русского антисемитизма. Вся совокупность факторов (включая обострение культурных и религиозных различий), которая может быть приведена в объяснение этого сдвига, укладывается в общее русло: евреи ассоциировались с капитализмом и вообще с модернизацией страны, с теми вызовами, которые они несли традиционному обществу и традиционному образу жизни. В то же самое время у каждой социальной группы находились свои, специфические, причины антисемитизма. 206 Степанов С Указ. соч. С. 39, 40; Костырченко Г. В. Указ. соч. С. 30. Хотя евреи черты оседлости не превосходили основную массу славянского населения уровнем жизни, существовала острая неприязнь их, вызванная, в первую очередь, этническим разделением труда. В то время как простые украинцы и белорусы занимались преимущественно сельским хозяйством, еврейское население концентрировалось в мелком ремесле, извозе и торговле. В 80-е гг. XIX в. 42,6% евреев занимались ремеслом и извозом, а 38,7% — торговлей. По переписи населения 1897 г., из 618926 человек, занятых в торговле на территории империи, 450427 (72,8%) были евреями; из каждой тысячи жителей черты оседлости торговцами были 390 евреев и 38 представителей других национальностей. Большей частью это были мелкие торговцы, однако далеко не все: евреи составляли приблизительно половину (точнее, 49,2%) мелких торговцев, 40,3% купцов I гильдии и 56,2% купцов II гильдии в 15 российских губерниях черты оседлости, где им принадлежало 37,8% промышленных предприятий и 59,1% питейных точек206. Подавляющее большинство мелких еврейских торговцев и ремесленников жило впроголодь, едва сводя концы с концами. По официальным данным, среднегодовой доход еврейского ремесленника в 1900 г. составлял 150—300 руб. против дохода крестьянина в 400-500 руб., а 19% евреев (каждый пятый!) вообще находились в положении пауперов, существовавших за счет благотворительности своих соплеменников207. Но, соглашаясь на более низкую норму прибыли, еврейские ремесленники составляли жесткую конкуренцию славянским мастеровым, что провоцировало социальную напряженность в местечках черты оседлости. По мере капитализации деревни в ремесленно-торговую сферу, где традиционно доминировали евреи, начали втягиваться тысячи крестьян, что также провоцировало конфликтные отношения. Тем более что евреи обладали таким важным конкурентным преимуществом, как коммерческий опыт, гибкость и коммуникативность. В общем, для простого «населения "черты" евреи сливались в сплоченную касту лавочников и шинкарей»208. В этом смысле их восприятие не изменилось со времен украинской войны за независимость XVII в., когда по Украине прокатились массовые и беспрецедентные по своей жестокости еврейские погромы. Концентрации евреев в коммерции и финансах можно найти довольно простое историческое объяснение. В христианском мире они были ограничены в профессиональном выборе и вынужденно концентрировались в тех сферах, которых христиане избегали — в финансах и торговле. Собственно говоря, чем евреи еще могли заниматься в черте оседлости, каким образом выживать, если государственная политика ограничивала их в других профессиональных занятиях? «Временные правила» мая 1882 г. запрещали евреям переселяться или приобретать собственность в аграрных областях, даже в пределах черты. Причиной служило опасение разложения традиционной «моральной» экономики под воздействием отождествляемых с еврейством товарно-денежных отношений. Неудивительно, что сельским хозяйством занималось менее одного процента (0,7%) еврейского населения. 207 Булдаков В. /7. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. М., 1997. С. 33. 208 Степанов С Указ. соч. С. 40. Нельзя согласиться с расхожими суждениями о «врожденной»-де неспособности евреев к производительному труду. Опыт государства Израиль не только наглядно продемонстрировал их способность с успехом заниматься сельскохозяйственным и индустриальным трудом, но и опроверг не менее устойчивый миф о неспособности евреев к самозащите, их обреченности на роль жертвы. Евреям удалось создать одну из лучших армий мира и, безусловно, лучшую армию Ближнего Востока. Другими словами, в зависимости от исторического контекста на первый план выдвигались те или другие еврейские качества. Вообще же в процессе коммуникации между этническими группами, находящимися в напряженных отношениях, неизбежно возникает любопытная амбивалентная мифология. Одну ее сторону можно передать следующим афоризмом: добродетели «своей» группы объявляются пороками «чужой». Проще говоря, если русский (или украинец) много и усердно работает, учится и нацелен на интеллектуальную карьеру, то, с точки зрения русских, это здорово. Но если такой же жизненной стратегии придерживается еврей (или «чужак»), то это плохо, ибо он паразитирует на России, что называется, жирует на русском горбу. В то же самое время «чужая» группа в целях самозащиты, поддержания собственного достоинства и консолидации вырабатывает столь же одностороннюю мифологию, содержание которой составляют преувеличение групповых успехов, самовосхваление и, в максималистской формулировке, утверждение собственного превосходства. Если говорить конкретно о евреях, то хорошо известно, сколь скрупулезно они учитывают и суммируют любые свои достижения во всех сферах человеческой деятельности. Отнюдь не чужды они идее о собственном врожденном, генетическом детерминированном интеллектуальном превосходстве. 209 Покровский Владимир. Евреи умнее других генетически? Цена за интеллектуальное лидерство иногда оказывается смертельной // НГ-Наука. [Приложение к «Независимой газете».] 2005. 14 декабря. СП, 15. Эта влиятельная мифологема, с равным успехом используемая как юдофилами, так и юдофобами, зиждется, тем не менее, на некотором фактическом основании. Евреи составляют лишь 0,25% населения Земли, но на их долю приходится 27% всех Нобелевских премий и 50% чемпионов мира по шахматам, что невозможно объяснить только социальными предпосылками и культурно-исторической средой. Без наследственных факторов здесь просто не могло обойтись. Другое дело, что последнее (по времени появления) генетическое объяснение этого феномена вряд ли можно счесть комплиментарным для евреев, скорее наоборот. Согласно гипотезе американских генетиков, более высокий интеллект ашкеназийских евреев вызван тяжелыми наследственными, специфически этническими, заболеваниями209. Говоря без обиняков, интеллектуальное превосходство оказывается оборотной стороной генетической дегенерации. Как бы ни относиться к этой гипотезе, ее значение в том, что она стимулирует постановку вопроса о существовании врожденных этнических архетипов евреев, включая предрасположенность этого народа к особой гибкости и изощренности поведения. Ответа на него пока что нет — возможно, по причине культурной табуированности самой темы. Хотя многое объясняющая гипотеза имеется. По утверждению одного из крупнейших российских генетиков, В. Тарантула, у американцев англосаксонского происхождения в прямом смысле слова обнаружено нечто вроде «гена предприимчивости». Но ведь еще больше оснований предполагать наличие подобного гена у евреев! Восходящие к античным временам занятие коммерцией и умение выживать в неблагоприятной среде стимулировали своеобразный естественный отбор, в прямом смысле слова закрепившись в еврейском генотипе. Парадокс в том, что если евреи действительно обладают подобной врожденной предрасположенностью, то она проявилась и актуализировалась именно благодаря антисемитизму. Многовековые преследования евреев способствовали выработке или проявлению тех качеств, за которые их упрекали и которые стали основой их высокой конкурентоспособности. Гибкость и адаптивность, способность выживать и добиваться успеха в тяжелейших условиях, особая чувствительность к деньгам, плотная система внутриэтни-ческих коммуникаций и этническая обособленность — все то, за что евреев традиционно упрекали их недоброжелатели, было во многом взращено антиеврейской политикой. Перефразируя Ницще, антисемитизм не убил евреев, а сделал их сильнее, что, впрочем, было бы невозможно, не обладай они изначальной силой. Ну а дальше получилось, как в Евангелии: последние стали первыми... Социальные аутсайдеры в рамках старой феодальной системы, евреи с их колоссальным опытом финансовых операций оказались в авангарде капитализма. Не лишена резона концепция Вернера Зом-барта о евреях как носителях духа капитализма. В российском контексте «чужеродные» евреи оказались такими же агентами капитализма, что и исконно русские старообрядцы. Для простого населения черты оседлости еврей выглядел чужаком-эксплуататором, для русского купечества он обернулся другой, но не менее негативной стороной — опасного преуспевающего конкурента. (Именно поэтому русские купцы были особенно чувствительны кантисемитской пропаганде и активно поддерживали «черную сотню».) В середине 1880-х гг. евреи составляли 18,4% купцов первых двух гильдий по стране в целом. В последующем удельный вес еврейской буржуазии значительно вырос — как в черте оседлости, так и за ее пределами. Например, по сведениям Петербургской купеческой управы, из 561 выбранных в 1910 г. свидетельств купцов I гильдии 427 приходилось на долю евреев; из 117 петербургских аптек евреям принадлежало 70; из 222 севастопольских купцов 167 были евреями210. Дело не ограничивалось только средним предпринимательским слоем. Евреи составляли наиболее мобильную и динамичную часть российской финансовой элиты. Фамилии Гинцбурга и Полякова, Соловейчика и Блиоха были известны всей России, равно как названия возглавлявшихся ими крупнейших банков: Азовско-Донского коммерческого, Московского земельного, Донского земельного, Международного, Сибирского торгового, Варшавского коммерческого и др. Даже если в финансовой сфере евреи не преобладали количественно, им принадлежал контрольный пакет акций российской банковской системы. Влияние евреев-финансистов в России усиливалось тем, что они оказались важным коммуникационным звеном между царским правительством и мировой еврейской финансовой элитой, к которой Россия была вынуждена обращаться для организации внешних займов. Ротшильды и Мендельсоны, Морган и Яков Шифф, которых консерваторы и черносотенцы обвиняли в заговоре против России, в действительности не раз спасали самодержавие в ситуации острых финансовых кризисов. Разумеется, не в ущерб собственным интересам, но почему должно было быть иначе? 210 Степанов С Указ. соч. С. 40, 41. В общем, влияние евреев в российской финансово-банковской системе и коммерции было значительным, неоспоримым и со временем лишь усиливалось. В позднеимперской России евреи служили этническим воплощением грандиозных культурных и политических перемен, ассоциировались с новым — капиталистическим — социо-экономическим укладом. Эта ассоциация была общепринятой: ее разделяли как русские антисемиты, так и юдофилы и люди, относившиеся к евреям нейтрально. Но выводы из этого фундаментального факта делались прямо противоположные: для первых евреи как носители новизны подрывали внутрироссинекую стабильность; вторые, наоборот, считали желательным поощрять участие евреев в финансах и коммерции, ибо видели в них важный катализатор российского обновления и экономического развития. В этом смысле очень показателен конфликт Министерства финансов и Министерства внутренних дел, символизировавший, по точному замечанию Джеффри Хоскин-га, «столкновение императивов экономического роста и внутренней безопасности»211. Патронируемые министром финансов Сергеем Витте коммерческие и технические училища не ограничивали прием евреев или представителей какой-нибудь другой этнической и социальной группы. Вероятно, Витте и российские технократы покровительствовали евреям и были противниками «черной сотни» по причинам скорее прагматическим, чем абстрактным соображениям гражданского равенства. Они отдавали отчет в нереалистичности социоэкономической и политической программы черносотенцев, а антисемитскую активность считали угрожающей стабильности страны и серьезным затруднением для сотрудничества с заграницей, в частности, для получения западных кредитов. В последнем пункте с ними солидаризовались чиновники российского МИДа, ведь «черная сотня» отнюдь не красила внешнюю репутацию России, а пропагандируемая ее изоляционистская установка противоречила российским внешнеполитическим планам. Не удивительно, что черносотенцы считали Витте своим злейшим врагом и даже организовали покушение на отставного, но все еще влиятельного государственного деятеля. Еще раз повторим: вряд ли противники «черной сотни» и сторонники еврейского равноправия были в большинстве своем юдофилами,—скажем, это точно не относится к ратовавшему за гражданское равноправие евреев Петру Столыпину. Они относились к евреям в характерном для российской аристократии духе: свысока и с пренебрежением, а многие из них даже оставались антисемитами. Но национальные интересы России и даже русский национализм они не отождествляли с антисемитизмом, считая последний ненужным и вредным для страны. 211 Хоскинг Джеффри. Россия: народ и империя (1552-1917). Смоленск, 2000. С. 407. Для либерально настроенной части российского общества любой антисемитизм был категорически неприемлем как ассоциировавшийся с реакцией и царской политикой. Любые критические замечания (вне зависимости от степени их обоснованности) в адрес евреев априори отвергались как обскурантистские и антисемитские, а евреи как группа ассоциировались с прогрессом, развитием и либерализмом. Сложилась ситуация, когда простой факт этнической принадлежности служил одновременно человеческой и политической репутацией, а юдофильство считалось знаком принадлежности к прогрессивной общественности. Порядочные люди не могут быть антисемитами — таков был категорический императив русской интеллигентской среды. (Двадцать лет спустя этот императив утратил свою категоричность. Крупный советский бонза Михаил Калинин в 1926 г. констатировал: «Сейчас русская интеллигенция, пожалуй, более антисемитична, чем было при царизме...»212) Интеллигентский этос во многом формировался усилиями самих евреев, добившихся значительного влияния в российских масс-медиа, особенно после манифеста 17 октября 1905 г. Так называемые «свободные профессии» — журналиста и адвоката — наряду с профессией врача были наиболее популярны среди молодого поколения евреев. Весьма характерно, что спрос на эти профессии возник вследствие модернизации Российской империи. Конечно, даже физически евреи не могли составить большинства сотрудников российских масс-медиа, однако их представительство в оппозиционной прессе было настолько значительным и заметным, что известная шутка о ложе прессы в зале заседаний Государственной Думы как черте оседлости выглядела небезосновательной. 212 Цит. по: Костырченко Г. В. Указ. соч. С. 100. 213 Степанов С Указ. соч. С. 38; Костырченко Г. В. Указ. соч. С. 30. Вообще молодые евреи, то есть поколение, которое социализировалось в контексте российской модернизации и экономического подъема, характеризовалось мобильностью, энергичностью и честолюбием, успешно преодолевая антиеврейские ограничения и препоны. Хотя российское законодательство ограничивало численность учащихся евреев 3-15% в средних и 3-10% в высших учебных заведения (в черте оседлости — 10%, в столицах — 3%, для прочих регионов — 5%), что примерно соответствовало доле евреев среди местного населения, строгость ограничений, согласно известному отечественному афоризму, смягчалась необязательностью их исполнения. В 1913 г. на 10 тыс. еврейского населения приходилось 5,6 студента (против 3,7 в среднем по стране) и 116 учащихся средних учебных заведений (против 43 в среднем по стране); в 1910 г. евреи составляли 10% (25615 человек) студенческого корпуса высших технических учебных заведений империи213. Одна часть российского общества и отечественной элиты усматривала в этих фактах проявление позитивной роли еврейства как фермента политического и культурного обновления и капиталистического развития. Другая, отдавая должное предприимчивости, энергичности и природной одаренности этого народа, оценивала его нарастающее влияние в экономике и масс-медиа прямо противоположным образом. Недоброжелатели еврейства, к числу которых принадлежала «черная сотня», видели в нем силу, разрушающую традиционную Россию, прежде всего самодержавие, и стремящуюся к господству в стране. Успешное проникновение евреев в финансовую сферу, коммерцию, печать и все более влиятельные свободные профессии служило доказательством еврейской экспансии, которая вызывала нарастающую обеспокоенность и подлинный ужас. Можно сколько угодно иронизировать по поводу преувеличенности и безосновательности подобных опасений, но невозможно отрицать очевидное: линия поведения российского еврейства — отчасти сознательно, отчасти бессознательно — была направлена на изменение социополитической рамки и институтов царской России. Да иначе и быть не могло. Для пораженного в своих правах народа естественно и неизбежно стремление к гражданскому равноправию и оппозиция дискриминирующей его политической системе. В этом смысле евреи en masse составляли силу, стремящуюся к капитальным изменениям и имплицитно или явно враждебную Старому порядку. О чем пишет даже относящийся к евреям с очевидной симпатией автор капитальной монографии о судьбах российского еврейства первой половины XX в.: хотя в годы Первой мировой войны еврейство не выказывало открытой враждебности к власти, «...для большинства евреев все же не были характерны верноподданнические настроения. Скорее наоборот, несмотря на внешнюю лояльность, в еврейской массе преобладало негативное отношение к правительству, порожденное дискриминационной политикой последних двух царствований»214. 2,4 Костырченко Г. В. Указ. соч. С. 43-44. Каковы бы ни были причины этой скрытой и явной, пассивной и активной враждебности, сама по себе она была доминирующей линией еврейской ментальности. Более того, часть еврейства неизбежно переносила подобное негативное отношение с имперской системы на отождествлявшийся с нею русский народ. В этом не было ничего исторически экстраординарного. Вряд ли существовал в Российской империи (а позже — в СССР) народ, не отождествлявший русских с имперскими институтами и механизмами и, соответственно, не возлагавший именно на русских ответственность за реальные и мнимые вины и прегрешения имперской (и коммунистической) политики. В данном случае бессмысленно задаваться вопросом, насколько обоснованно и корректно было подобное отождествление, вменяющее русским коллективную вину за имперскую политику. Важнее, что оно представляло собой основополагающий ментальный и культурный факт подавляющего большинства нерусских народов. Более того, системообразующее положение идеологии любого нерусского национализма гласило: во всем виноваты русские. Нетрудно догадаться, что подобное состояние умов с неизбежностью влекло за собой нежелательные и опасные для русских политические импликации, которым было суждено реализоваться уже после революции 1917 г. Проще говоря, в будущем русскому народу предстояло выступить в роли коллективного ответчика за империю перед лицом малых народов. В то же время в актуальной исторической ситуации позднеимпер-ской России прослеживаются четыре базовые еврейских стратегии. (Мы выделяем их как идеальные типы, в истории эти стратегии чаще всего комбинировались.) Первая — эмигрантская. Но хотя евреи покидали Россию в значительных масштабах, их численность в империи все равно увеличивалась благодаря высокой рождаемости. Вторая — ассимиляторская, начинавшаяся со смены религии. Однако это решение не выглядело приемлемым для массы евреев — народа с ярко выраженной и культивировавшейся этнической идентичностью. В любом случае ассимиляция была дорогой, рассчитанной на десятилетия. В Англии, где ассимиляция еврейства началась значительно раньше, чем в России, она, судя по факту еврейского погрома в Лондоне в 1917 г., все еще не была завершена в первое двадцатилетие XX в. Однако гораздо большей популярностью у евреев пользовался путь изменения статус-кво, который также включал две стратегии — условно, реформистскую и революционную. Существо первой состояло в адаптации к системе, использовании предоставляемых ею возможностей и их расширении, занятии выгодных и влиятельных позиций с тем, чтобы стимулировать постепенную трансформацию России в направлении западных обществ и государств. Эту стратегию можно смело назвать либеральной, в том числе и потому, что она была артикулирована либеральными партиями. Вероятно, большинство российских евреев следовало этой линии поведения, хотя скорее бессознательно, чем осознанно. В общем, время работало на них: тяжесть ограничительных законов смягчалась традиционной для России необязательностью их исполнения; евреи добились очевидного и признанного экономического и культурного успеха; общественное мнение и значительная часть российской элиты склонялись к предоставлению евреям всей полноты гражданских прав, и вопрос уже стоял лишь о сроках этого решения; пусть нехотя, под давлением обстоятельств, самодержавие было вынуждено идти по пути политической модернизации; важным фактором в поддержку эмансипации российского еврейства было давление влиятельной еврейской общественности Франции, Великобритании и США; традиционный недоброжелатель — «черная сотня» — значительно потерял в своем влиянии к концу первого десятилетия XX в. и т.д. Экстраполяция этих тенденций позволяла уверенно предполагать, что в недалеком будущем еврейская эмансипация будет достигнута и в России — если не фактически, то в формально-правовом отношении. Однако внешне более заметной (что не значит пользовавшейся поддержкой большинства) оказалась революционная стратегия еврейства, направленная не на постепенную, относительно мягкую, трансформацию системы, а на ее полное уничтожение. Евреи принимали активное участие в революционной борьбе, причем степень их участия непрерывно возрастала. Если среди народников, привлеченных к судебной ответственности в 1866—1895 гг., евреи составляли лишь 9%, то из 1178 народников и эсеров, привлеченных к ответственности в 1900— 1902 гг., евреев было 15,4%, из 5047 марксистов и социал-демократов, привлеченных в 1892—1902 гг., евреев была почти четверть (23, 4%). А в черте оседлости они вообще составили основную часть политических преступников: среди привлеченных к ответственности за политические преступления в 1901-1904 гг. евреи составили: по Виленскому судебному округу — 64,9%, Киевскому — 48,2%, Одесскому — 55%. Степанов С. Указ. соч. С. 41-42. Евреи составляли значительную часть рядового состава и руководства радикальных российских политических партий: партия большевиков во время первой российской революции насчитывала 18,9% евреев; из 25 членов ЦК РСДРП 4 были евреями (1 большевик и 3 меньшевика); из 39 членов и уполномоченных ЦК партии эсеров евреями было 11 человек215. В 1917 г. самой еврейской партией были меньшевики, в руководстве которых евреи составляли половину, у эсеров — 15%, среди большевиков — около 20% евреев. Правда, помимо евреев в руководящем слое большевистской партии также было 8% кавказцев, 6% прибалтов, по 3,5—4% немцев, татар и поляков. Так что в общей сложности инородцы составляли немногим менее половины руководства большевиков. Наименьшую долю — всего около 6% — евреи составляли в руководстве кадетов, слывшей, тем не менее, в общественном мнении самой еврейской партией216. Безусловно, евреи составляли одну из главных движущих сил (хотя отнюдь не большинство участников) революционного движения в России. Однако экстраполяция этого очевидного факта на еврейское население империи в целом, вольно или невольно осуществлявшаяся черносотенцами и немалой частью правящей элиты, включая императора Николая II, была ошибочной. Хотя все евреи хотели гражданского равноправия и политической либерализации, лишь незначительная (в сравнении с общей численностью еврейства) их часть намеревалась добиться этой цели посредством революции, в то время как большинство инстинктивно придерживалось стратегии мирной и постепенной трансформации системы, даже если оно эту систему, что называется, на дух не переносило. Наученные горьким историческим опытом евреи отдавали отчет, что слишком быстрые и радикальные перемены не обязательно пойдут им во благо, что слишком высок риск оказаться виновниками потрясений в глазах общественного мнения. Однако в переживавшем стремительную радикализацию российском общественно-политическом контексте на виду, естественно, находились евреи-радикалы, а не умеренные. Булдаков В. П. Указ. соч. С. 287-288 (примечание 19). Впрочем, несмотря на непропорционально большое (по отношению к доле среди всего населения) участие евреев в радикальной политике, они не составляли большинства ни в одной из общероссийских партий. Не говоря уже о том, что радикальные партии жестко конкурировали между собой и никогда не составляли политического монолита (хорошо известна история далеко не дружественных, мягко говоря, отношений большевиков и меньшевиков). Даже собственно еврейские политические организации зачастую жили друг с другом как кошка с собакой, чему немало примеров. Однако в том и заключается характерная черта образа «чужака», а тем более «враждебного чужака», что сторонний наблюдатель не обнаруживает в нем различий и нюансов, да и не заинтересован в подобном поиске. Все «чужие» оказываются для него на одно лицо. Вот так и евреи сливались для антисемитов в единую мятежную массу, обуреваемую стремлением разрушить «святую Русь» — главное препятствие на пути ко всемирному еврейскому господству. Но как быть с тем, что евреи-революционеры были враждебны капитализму, включая собственных компатриотов-буржуа, не меньше, чем российскому самодержавию? Очевидное противоречие политических целей и интересов различных групп еврейства легко преодолевалось в конспирологических схемах и теориях, интенсивно циркулировавших в России последних двух десятилетий XIX в. Главный посыл внешне интеллектуально изощренной антиеврейской конспирологии был весьма прост, если не примитивен, и в целом может быть квалифицирован как расистский. В русском антисемитизме с конца XIX в. религия носила вторичный характер для объяснения специфики еврейства, она была скорее модусом еврейства, а не его сущностью и образующим принципом. Ведь в противном случае пришлось бы признать, что евреи-революционеры, — как одни атеисты, — не принадлежат к еврейству. Как не принадлежали к нему многие из преуспевших адвокатов и журналистов, финансистов и коммерсантов, в значительной части стремившихся к эмансипации от жестких религиозных и общинных предписаний еврейства. В оптике русского антисемитизма еврей оказывался изначально порочным и враждебным в силу того факта, что он еврей, а не потому, что он богат или беден, революционен или лоялен власти. Еврейский капиталист по своей природе принципиально ничем не отличался от еврейского революционера, это были две колонны, марширующие к общей цели. (В данном вопросе интересным и полезным могло бы оказаться сравнение психотипов еврейского революционера и еврейского капиталиста. На сей счет существует множество спекуляций, но, кажется, нет научных работ.) Еврейский революционер служил орудием в руках еврейского капиталиста, могло быть и наоборот, но, в общем, это не имело принципиального значения, ведь неопровержимую реальность составлял «союз Маркса и Ротшильда». По крайней мере, последний российский монарх пребывал в тягостной уверенности, что всемогущий международный альянс еврейского капитализма и еврейского социализма готовит свержение его власти и приготовляет России кровавую баню. (После февраля 1917 г. его уверенность стала окончательной.) Похожим образом думали многие неглупые и искренне обеспокоенные судьбой России люди. И то было их подлинное убеждение, а не циничный пропагандистский трюк. По мнению Уолтера Лакера, «черная сотня» не просто использовала идею «еврейского заговора», она была уверена в его существовании217. Если это предположение справедливо, — а в его пользу говорит множество свидетельств, — то возникает важный и интересный вопрос: почему множество хорошо образованных, умных, зачастую лично честных и порядочных, социально преуспевших людей были обуреваемы всепоглощающим комплексом антиеврейских эмоций и демо-низировали эту этническую группу? Существование международного еврейско-масонского заговора было для них неопровержимым фактом и, некоторым образом, центральным пунктом их убеждений. Вероятно, мы имеем дело с феноменом психической природы. Нет, не паранойей — это значило бы не объяснить, а отмахнуться, — а бессознательным механизмом психологической защиты от неприемлемой для сознания реальности. Эта реальность состояла в том, что могущественная Российская империя подтачивалась вызревавшими в ней противоречиями, что «богоизбранный» русский народ все более активно выступал против самодержца, что на твердыню легитимизма накатывались волны революционного хаоса. Поскольку же, как верили правые, истинно русские люди не могут не быть лояльны самодержавию, то кто-то их подзуживает, обманывает доверчивых и наивных русских, интригует против власти, ведет подкопы под бастионы самодержавия. Кто же именно? 217 Лакер Уолтер. Указ. соч. С. 61-62. Ответ был под рукой: та группа, которая больше всего заинтересована в либерализации режима, которая выступает проводником западных влияний, которая одновременно раздувает революционное пламя и наслаждается плодами капитализма — евреи. Шедшие за революционерами русские люди были обмануты, и, раскрыв им глаза на суть происходящего, их можно было вернуть в лоно церкви и лояльности самодержавию, но евреи оставались подлинными врагами по своей биологической природе, и в их отношении не могло быть никаких компромиссов. (Правда, что же это был за народ, который так легко поддался обману и пошел за врагами России? Нуда рефлексией на эту тему правым предстояло заняться уже в эмиграции, после революции 1917 г.) «Злокозненные» евреи оказались простым и удобным объяснением фундаментальных, сложных и неприемлемых для правых перемен, которые Россия переживала с конца XIX в. Если «принцип Оккама» призывает не умножать число сущностей сверх необходимого, то черносотенцы пошли по пути редукции и сокращения числа сущностей меньше необходимого. Однако таким образом им удалось сформулировать рациональное объяснение грандиозной динамики, охватившей Россию и мир. Схема еврейско-масонского заговора была рациональной в том специфическом смысле, который вкладывает в понятие «рационализация» психологическая наука: поиск удобного объяснения и оправдания неприемлемой ситуации. То была рационализация как механизм психологический защиты, в основе которого лежит бессознательная компенсация социального стресса и тревоги. Признав, что русский антисемитизм имел не только социальные, культурно-исторические, но и не сводимые к ним психологические корни (психика не только отражение, пусть даже искаженное, реального мира; мир воспринимается и осваивается по имманентным психическим закономерностям), мы поймем, почему его теоретиков и идеологов не смущала (и не смущает) слабая аргументация и неубедительность конспирологических версий. Более того, слабая доказательность парадоксально оказывается сильной стороной. Аргументов мало, они сомнительны и носят исключительно косвенный характер? Так ведь это и доказывает существование заговора! Те, кому нечего скрывать, не таятся и не конспирируют свои замыслы. Масоны долгое время не допускали в свои организации иудеев? Это не более чем дымовая завеса, ведь всем хорошо известно, что масонство суть инобытие древнего талмудизма (в альтернативном варианте евреи, проникнув в масонство, подчинили его себе). Перечень можно продолжить без труда. Рациональная критика скользит по поверхности неразрушимой извне сферы конспирологии. Рискнувший войти в этот сумеречный мир окажется в сложной и разветвленной системе перекрестных ссылок и изощренных умозаключений. Нельзя не отдать должное логической стройности и эрудированности некоторых конспирологических версий, хотя в целом о них можно сказать словами одного русского ученого, произнесенными по другому поводу, но как нельзя лучше подходящими к нашему случаю: логика железная, а точка отправления — дурацкая. Достаточно признать исходную посылку — существование глобального субверсивного заговора — и ты оказываешься внутри этой сферы. Но сама эта посылка — вопрос исключительно веры, а не разума: она не доказуема, хотя и не опровержима. Любые аргументы «против» легко парируются: на то и заговорщики, чтобы умело прятать концы в воду. Вместе с тем тяга к конспирологии не есть специфически русская черта или исключительная особенность революционных и переломных эпох, она носит, без преувеличения, универсальный (охватывая, по крайней мере, иудео-христианскую и исламскую цивилизации) и трансисторический характер, а реестр конспирологических теорий чрезвычайно обширен и занимателен. И это заставляет предположить за устойчивой тягой к конспирологическим объяснениям существование некоей глубинной психической человеческой потребности. Назовем ее потребностью в тайне. (Аллюзия на знаменитую «Легенду о Великом инквизиторе» Федора Достоевского здесь не случайна: чудо, тайна и авторитет, по-видимому, составляют фундаментальные имманентные человеческие потребности или, воспользовавшись прозрачной реминисценцией из другого культурного ряда, базовые инстинкты.) Наличие подобной потребности в каком-то смысле доказывается принципиальной неуничтожимостью конспирологической парадигмы. Запреты и наказания здесь стол ь же неэффективны, что и просвещение. Конспирологические идеи не рассыпаются в столкновении с истиной и не побеждаются просветительскими кампаниями, а лишь трансформируются и облекаются в новую форму. В XX в. самое «почетное» место среди конспирологических теорий принадлежало, безусловно, идее еврейско-масонского заговора, аккумулирующей, вбирающей в себя иные конспирологические версии21*. В наше время она играет важную роль в демонологии современного исламского фундаментализма, в том числе в официальной идеологии современного Ирана. 218 О сохраняющемся влиянии именно этой конспирологемы свидетельствует следующий крайне любопытный факт: в начале 1990-х гг. Дэн Сяопин всерьез интересовался ролью евреев в гибели Советского Союза. Об этом одному из авторов книги поведал весьма уважаемый российский ученый, к которому Дэн Сяопин специально адресовался с вопросами на сей счет. В числе психологических источников русского антисемитизма необходимо указать еще один фактор — возможно, самый важный, хотя, как правило, не осознаваемый (а если осознаваемый, то тщательно скрываемый) носителями этого настроения. Главная тайна русского антисемитизма состоит в том, что им во многом движет глубинный страх перед евреями. Нетрудно заметить, что представления русских правых о евреях с конца XIX в. все более пропитываются всеохватывающей ненавистью и страхом, в то время как русская аристократия первой половины XIX в. испытывала в отношении евреев чувство превосходства, пренебрежения и иронии. Рискнем предположить, что глубинным источником антисемитизма оказался комплекс русской неполноценности, который парадоксально культивировался именно русскими националистами. А как еще иначе расценить требования государственной защиты русского народа от «жидовской эксплуатации» и «жидовского развращения»? Разве это не было признанием русской слабости перед лицом силы евреев? Здесь стоит привести цитату из крупного американского социолога XX в. Роберта Мертона. Вывод, сделанный им на американском материале, вполне применим к России начала прошлого века: «...Наложение определенных ограничений на "чужую" группу — скажем, нормирование числа евреев, которым разрешено поступать в колледжи и профессиональные школы, — логически вытекает из страха перед предполагаемым превосходством "чужой" группы. Если бы дело обстояло иначе, ни в какой дискриминации не было бы нужды»219. Страх и ненависть — очень сильные эмоции. Тем более что они носили подлинный характер, а не просто использовались в качестве пропагандистского оружия и средства политической мобилизации. Но не были ли они чрезмерными? Разве могли 7 млн евреев угрожать более чем 90 млн русских, украинцев и белорусов и могущественной самодержавной империи? А ведь именно это вытекало из юдофобии правых. 219 Мертон Роберт. Самоисполняющееся пророчество // Прогнозис. 2006. № 1.С. 233. В какой-то мере страх перед евреями питался впечатляющей социальной и культурной динамикой еврейства в позднеимперской России. Превращение еврея из местечкового гешефтмахера и презираемого грязного ростовщика (распространенные образы еврея в мировой и русской литературе) в крупного дельца, преуспевающего адвоката и врача, модного журналиста — властителя дум произошло настолько стремительно и неотвратимо, что вызывало наряду с изумлением и восхищением также оторопь, страх и ненависть. Но не стоит сводить объяснение лишь к социальной зависти, испытывавшейся к евреям как удачливым, энергичным и преуспевавшим конкурентам, или же к канализировавшейся по этническому руслу чувству социальной ненависти. То была лишь одна сторона дела. Другая состояла втом, что для правых интеллектуалов и идеологов русского национализма евреи парадоксально оказались воплощением тех качеств и атрибутов, которые они приписывали русскому народу, но которые почему-то обнаруживали у евреев, а не у русских! «Антисемитизм был чем-то вроде славянофильства разочарования, осознанием нереализованности национального потенциала. Ради статуса великой державы русские отбросили свой миф об избранном народе и империи правды и справедливости. Евреи, по контрасту, продолжали верить в свою избранность и держаться за мессианские пророчества. Тогда как славянофилы мечтали о крестьянской общине, основанной на принципах православия, все евреи, как казалось, жили собственными общинами, управляемыми религиозными лидерами, и добились успеха там, где русские потерпели неудачу: мессианская религия евреев стала сутью их национального самосознания»220. Обида на то, что евреи оказались большими русскими, чем сами русские, успешно дожила до наших дней. Русские охотно сетуют на еврейскую «групповщину», на то, что евреи (можно взять шире: инородцы) «всюду тянут своих», тем самым вольно или невольно признавая, что русская общинность, взаимовыручка, чувство локтя — не более чем фикция или, говоря языком социологии, «парадная ценность» (то есть такая ценность, которую люди приписывают себе, но которой в своей жизни не руководствуются). Совершенно не важно, были ли евреи на самом деле такими, какими их видели русские правые: сплоченным и преисполненным мессианских упований народом. Ведь реальностью были не евреи как таковые, а тщательно лелеемое и пропагандируемое правыми представление о них. Хоскинг Джеффри. Указ. соч. С. 406. Сердцевину русского националистического мифа о еврействе и мотор русского антисемитизма составило тягостное ощущение, что русские проигрывают евреям не только экономическую, но, главное, мессианскую конкуренцию. Евреи бросили вызов мессианскому первородству русских в русской же вотчине. В этом смысле можно сказать, что самим фактом растущего антисемитизма за евреями признавалась огромная и безусловная сила — не только социальная энергия, но и мистическая сила. Естественно, эта сила не могла не оцениваться правыми исключительно отрицательно. То, что для самих себя русские считали достоинством и добродетелями, для евреев они считали пороком. В самом деле, если может быть лишь один-единственный мессианский народ, и этот народ — русский, то еврейская претензия на мессианизм была ложной, враждебной России и вообще христианству. Генетически подобное представление восходило к давнишней христианской критике иудаизма, но в новой исторической реальности старая схема наполнилась новым содержанием и приобрела неожиданную актуальность. Еврейский капитализм и еврейский революционаризм рассматривались как сущностно единая сила, атакующая традиционную Россию с разных флангов. Более того, эта сила уже во многом смогла обольстить и свернуть с истинного пути русский народ и бросила успешный вызов «палладиуму России» — самодержавию. В демонизации еврейства, его интерпретации как субстанциально враждебного русским народа использовались различные культурные языки. На «старом» языке христианства евреи в силу своего метафизического предательства по отношению к Христу оказались оружием в руках Антихриста, а синагога — оплотом дьявола. Но этот средневековый язык уже не улавливал реалий прогрессистской и секулярной эпохи, поэтому он переплетался с новым для России рубежа прошлого и позапрошлого веков языком крови, расизма. Однако какие бы культурные формулы — от грубых и примитивных до рафинированных и изощренных — не использовались русским антисемитизмом, за ними стояло одно всепоглощающее и поистине экзистенциальное чувство — страх. Страх перед евреями. Подытожим краткие размышления о корнях, причинах и специфике русского антисемитизма. В историко-культурном контексте Российской империи евреи представляли собой классический, почти идеальный тип «чужого». Изменение модуса восприятия этого «чужого» с преимущественно нейтрального на негативный было, в самом общем виде, вызвано бурной модернизацией страны. Различные социальные группы, в той или иной мере общавшиеся с еврейством, наполняли образ «чужого» собственным, но одинаково негативным содержанием. Для части низших классов евреи оказались символом социального угнетения, для социально и экономически преуспевших групп — опасным конкурентом, для части правящей элиты — воплощением революционной угрозы, для правых — двухглавым драконом революции и капитализма. В то же время антисемитизм имел важную психологическую, экзистенциальную подоплеку. Фактически он выступил в роли защитного механизма психики от социального стресса и невыносимой реальности. В силу своей чуждости евреи служили удобным объектом многочисленных личных и групповых фобий и комплексов, козлом отпущения за происходившие в России начала XX в. грандиозные и неприемлемые для правых перемены. Кто-то же был виновен в той динамике — революционной и социально-экономической, которая сотрясала устои Российской империи и поставила под вопрос Старый порядок. По определению, это не могли быть самодержец и преданный ему «народ-богоносец». Да, часть русских людей была обманута, но кем? В общем, все сходилось на евреях. Но чем интенсивнее евреи демонизировались, тем более сильный страх они вызывали, а чем сильнее был страх, тем больше они демонизировались. Дело дошло до того, что по приписываемому им влиянию и роли евреи были поставлены русскими националистами вровень с русскими и даже выше русских, им стала отводиться историческая перспектива, превосходящая русскую перспективу. Националистический миф русского превосходства парадоксально обернулся созданным самими же националистами мифом еврейского превосходства! Таким образом, в своем психологическом изводе русский антисемитизм оказался комплексом неполноценности — неверием в силы и будущность русского народа. Социальные, культурные, религиозные и политические причины антисемитизма превращали его в эффективное средство политической мобилизации, в мощное оружие, диапазон действия которого, однако, был ограничен. Антисемитизм не имел массового успеха там, где не было значительных групп евреев, то есть на большей части территории империи. Наиболее действенной антисемитская пропаганда оказалась в черте оседлости, в то время как попытки раздуть пламя юдофобии за ее пределами, несмотря на колоссальные усилия «черной сотни», в общем, провалились. Большинство русских не испытывало и не могло испытывать в отношении евреев никаких сильных чувств — ни положительных, ни отрицательных — просто потому, что не сталкивалось с ними или не замечало их. В отличие, скажем, от польского антисемитизма 60—70-х гг. прошлого века, русские не были склонны к антисемитизму в отсутствие евреев. Однако антисемитизм, разжигаемый «черной сотней», после 1917 г. бумерангом вернулся обратно в виде русофобии немалой части еврейства, которое оказалось одной из главных опор и последовательным проводником коммунистической власти. Истоком этой русофобии было уже отмечавшееся отождествление русского народа в целом со старым режимом и возложение на русских коллективной ответственности за антиеврейскую политику царизма. Воинствующий антисемитизм «черной сотни» — массового народного движения — был сильным аргументом в пользу подобного отождествления. Если в погромах участвовали десятки тысяч людей, а сотни тысяч в разное время в той или иной степени поддерживали черносотенное движение, то у напуганных евреев не могло не сложиться впечатления тотальной пораженности антисемитизмом русского народа. Хотя подобное впечатление было ошибочно, для евреев оно составило часть их картины мира. Самое печальное и чрезвычайно опасное по своим последствиям состояло в том, что это, в общем, довольно естественное для евреев (и ряда других этнических групп) чувство, обрело легитимацию в официальной доктрине большевистской власти, возложившей на русский народ коллективную ответственность за самодержавие и якобы подавлявшую национальные меньшинства империю. Результатом стала свирепая русофобия, господствовавшая вплоть до начала 1930-х гг. Правда, не стоит возлагать исключительную вину за это на евреев. Антропологическая минимизация русских была характерна русской части коммунистической элиты ничуть не меньше, если не больше, чем большевикам-инородцам. В части третирования собственного народа русские большевики оказались «святее папы римского». После 1917 г. русские в каком-то смысле оказались в шкуре евреев, сполна испив чашу национального унижения. Что же удивляться впечатляющей антисемитской динамике русского общества в 20-е — начале 50-х годов прошлого века, когда даже бывшие юдофилы из числа интеллигентов нередко превращались в махровых антисемитов? Если евреи отождествляли русских с угнетавшим их царским режимом, то у русских было ничуть не меньше оснований возлагать на евреев ответственность за антирусскую политику коммунистической власти. Тем более что в сравнении с жестокостью большевистской власти царизм выглядел просто вегетарианским. Впрочем, несмотря на то, что в первые двадцать — тридцать лет советской эпохи антисемитизм приобрел несравненно более массовый (хотя и латентный) характер, чем при старом режиме, евреи так и не стали главным врагом русских, объектом всепоглощающей русской ненависти. Тем более невозможно это было в начале XX в. Если у русских и существовал объединяющий их враг, то им выступал Старый порядок, а не евреи. Лояльность (к началу XX в. уже основательно подточенная) значительной части простонародья к самодержцу не распространялась на имперские институты и бюрократию, социальные и экономические практики империи. Для России вообще исторически характерен пиетет по отношению к суверену при скептическом и негативном отношении ко всем промежуточным инстанциям между ним и народом. Известный из школьных учебников истории советской эпохи тезис о «царистских иллюзиях» русского крестьянства, в общем, справедлив. Как справедлив и парный ему тезис, описывающий специфику массового сознания следующим образом: «Царь хороший, а бояре плохие». Эти два стереотипа сохранили свою силу вплоть до сегодняшнего дня, успешно пройдя сквозь исторические эпохи. Отечественную государственную конструкцию можно уподобить пирамиде, стоящей не на основании, а на вершине. Тем самым, если царь-суверен становился в перспективе народного мнения «плохим», что и произошло в годы первой мировой войны с Николаем II (можно привести хронологически более близкую историческую аналогию: массовое разочарование советского общества в Михаиле Горбачеве, начиная с 1989 г.), то делегитимации подвергалось государство в целом. Этнический фактор действительно сыграл решающую роль в революционных потрясениях начала XX в., однако, вопреки сумеречным конспирологическим фантазиям, то была не еврейская, а русская этничность. Именно «народ-богоносец» расправился с помазанником Божиим и отряхнул со своих ног прах Старого порядка.
Русское восстание против Империи
В нашем представлении фундаментальной причиной бифуркации начала XX в. послужило не социальное и политическое напряжение: современная историография, в общем, не склонна считать этот фактор решающим для крутого изменения исторической траектории страны — а социокультурное, экзистенциальное и этническое отчуждение между верхами и низами общества, обрушившее их бессознательное взаимодействие и придавшее объективно не столь уж серьезным конфликтам неразрешимый характер. Революционная динамика начала XX в. фактически была национально-освободительной борьбой русского народа против чуждого ему (в социальном, культурном и этническом смыслах) правящего слоя и угнетающей империи221. Эту глубинную психологическую подоплеку красной Смуты очень точно уловили евразийцы, назвавшие ее «подсознательным мятежом русских масс против доминирования европеизированного верхнего класса ренегатов»222. Симптоматично, что и в советском пропагандистском языке большевистская революция поначалу называлась именно «(Великой) русской революцией», вызывая неизбежные коннотации с русской этничностью. Это тем более примечательно, что коммунистическая политика, мягко говоря, не благоволила к народу, давшему имя революции. И лишь спустя десять — пятнадцать лет после самого события было канонизировано тщательно очищенное от всяких этнических коннотаций наименование — «Великая Октябрьская социалистическая революция». Русский этнический бунт возглавила одна из наиболее вестер-низированных по своей номинальной доктрине политических партий — большевистская, для которой любая национальная проблематика была третьестепенна по отношению к социальной, члены которой гордились своим интернационализмом и доля нерусских в руководстве которой была одной из самых больших среди других общероссийских политических партий. Однако то была лишь внешняя сторона. В действительности именно большевики оказались наиболее созвучны — причем в значительной мере непроизвольно, спонтанно, а не вследствие сознательного и целенаправленного подстраивания — глубинной, внутренней музыке русского духа. 221 Подробнее об этническом и культурном отчуждении русского народа от имперской элиты см. гл.З книги В. Д.Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008). 222 Высказывание Н.С.Трубецкого цит. по: Уткин А. И. Запад и Россия: История цивилизаций. Учебн. пособие. М., 2000. С. 324. Во-первых, большевизм был результатом интеграции на русской почве рафинированного западного марксизма с автохтонной народнической традицией, вследствие чего возник новаторский синтез — «марксистский по начальному импульсу, но позаимствовавший у народников идею о революционности крестьянства, о руководящей роли небольшой группы интеллигентов и о "перепрыгивании" буржуазной стадии исторического развития для перехода непосредственно к социалистической революции... Разумно считать большевизм той формой революционного социализма, которая лучше всего приспособлена к российским условиям...»223. Большевизм был адаптирован к отечественной почве несравненно лучше любой другой заимствованной идеологии (например, кадетского либерализма). Во-вторых, составлявшая мифологическое ядро марксизма мессианская идея избранничества пролетариата удачно корреспондировала с мощным и влиятельным религиозно-культурным мифом русского избранничества, русского мессианизма. Общая мифологическая матрица позволяла без труда транслировать марксистскую доктрину в толщу русского народа. Тем более что у него имелась собственная версия мессианского мифа — «Святая Русь», отличная от мессианизма верхов. В общем, социалистический мессианизм соединился с народным мессианизмом. Хотя мифы мессианского избранничества исторически существовали у многих народов, порою (например, среди религиозных евреев и многочисленных фундаменталистских протестантских сект США) сохраняя силу и по сей день, русский случай начала XX в. выделяется тем, что обладавший огромной энергией, еще не выродившийся низовой, стихийный мессианизм русского народа срезонировал с кабинетными идеологическими формулами. Этот резонанс, в подлинном смысле слова разрушивший старый мир, можно было бы счесть всего лишь историческим совпадением, уникальной констелляцией обстоятельств (такое уж оно, русское счастье), но имелась еще одна причина гармоничного созвучия большевизма русскому духу. В-третьих, аутентичная марксистская идея разрушения старого государства и вообще отрицания института государства, его замены самоуправлением трудящихся слишком удачно совпадала с радикальной русской крестьянской утопией «мужицкого царства». Уже двух таких совпадений было бы достаточно для вывода: тенденция, однако... Но эта тенденция массового сознания еще и выражала русский этнической архетип — тематизированность русской ментальности властью, государством, который большевики исключительно умело и эффективно, хотя, скорее, бессознательно и спонтанно, чем осознанно и целенаправленно, использовали сначала для разрушения «до основанья» старой власти, а «затем» для строительства новой — несравненно более сильной, чем разрушенная. 223 Хоскинг Джеффри. Россия: народ и империя (1552-1917). Смоленск, 2000. С. 378. Большевики смогли оседлать «качели» русской истории — движение от покорности и обожествления государства к разрушительному беспощадному антигосударственному бунту и наоборот. Сразу отметим, что эта полярность вызвана не врожденной «дефектностью» русской этнической субстанции, якобы лишенной демократических потенций (таковые как раз имелись) и «обрекающей» русских на диктатуру (история скорее опровергает, чем подтверждает идею обреченности тех или иных народов на определенное политическое устройство и тип ценностей), а фундаментальной логикой сосуществования империи и русского народа. Так или иначе, большевистская революция может служить бесподобным примером умелого политического использования исторического ритма: поначалу, когда большевики шли к власти, они разжигали страсти, направляя русскую бунтарскую, анархическую стихию против актуального государства. Затем, когда сами стали властью, беспощадно ее обуздывали. Впрочем, общество, вволю вкусившее к тому времени кровавой вакханалии и разрухи, пришло к осознанию банальнейшей из истин: даже плохое государство лучше его отсутствия. Не большевики запустили эти «качели», но они оказались единственной политической силой, интуитивно уловившей их логику, что делает честь их интеллектуальным и волевым качествам, хотя не может не навлечь морального осуждения. 224 Капустин Б. Г. Современность как предмет политической теории. М., 1998. С. 272. Из этих замечаний следуют два важных вывода. Первый. Россия действительно была готова к революции больше других стран, но готовность эту определяли, в первую очередь, не социально-экономические условия, а социокультурные факторы и состояние русской ментальности. Никогда и нигде никакие «объективные» обстоятельства (в качестве которых чаще всего фигурируют экономика, институты и социальные факторы) не детерминировали непосредственно политику, а политика не выступала их «отражением». Превращение этих обстоятельств в факторы политики — «сложный процесс многоступенчатых опосредовании, в котором идеи и ценности играют как раз решающую роль. То, как, к примеру, самый сильный экономический кризис предстанет в качестве политического фактора и предстанет ли вообще, не предопределено собственной "экономической природой" этого кризиса, но зависит от цепи идейных опосредовании»224. Другими словами, возможность революции в решающей степени определялась происходившим внутри «черного ящика» русской ментальности, где обрабатывались сигналы внешнего мира и формировались реакции на них. А работа ментальности (насколько вообще можно разобраться в этой сверхсложной теме) шла по имманентным (и этнически дифферренцированным) закономерностям психики. Второй вывод. При всей внешней чуждости большевизма и большевиков России они оказались наиболее созвучны русской менталь-ности, что и послужило главной предпосылкой их политического успеха. Вообще политическая идеология способна вызвать массовую динамику лишь в случае, если она «цепляет» иррациональные слои психики и, прежде всего, этническое бессознательное народа, к которому обращен идеологический призыв. Марксизм вызвал грандиозную и долговременную динамику не в Европе, для которой она изначально предназначалась, а в России, которая, по справедливому указанию оппонентов Ульянова — Ленина, меньше всего подходила для реализации теорий герра Маркса. Значит, марксизм была адекватен именно России, он создал «сцепку» именно с русскими архетипами. Правда, сначала пережил «национализацию», превратившись из западного марксизма в русский большевизм. Из этого, кстати, вовсе не следует, что большевики действовали в интересах русского народа и работали на его благо, но это уже совершенно другой вопрос. На стадии же прихода к власти им удалось оседлать и возглавить мощный русский (этнический в своей глубинном истоке, но проецировавшийся в социально-политическую сферу) протест против культурно, экзистенциально и этнически чуждой русским власти, имперской элиты и воплощавшейся ими империи. Парадокс в том, что русские выступали против собственного детища, исторического плода своих вековых усилий. Вот уж точно: «Я тебя породил, я тебя и убью». «Старую» империю обрушил не взрыв периферийных национализмов, сепаратизм и отпадение окраин, а бунт народа, который был ее историческим творцом, составлял ее главную опору и движущую силу. * * * В течение менее ста лет русский национализм проделал эволюцию, отлично укладывающуюся в классическую типологию Мирослава Гроха: от кружков националистических интеллектуалов, зарождения националистического дискурса (стадия А) через активизацию национального сознания, распространение националистических идей в широких общественных слоях (стадия В) до массовой националистической мобилизации (стадия С). При этом стадии В иС отчасти наложились друг на друга. Апогеем и, одновременно, наиболее рельефным воплощением родовых черт и противоречий русского национализма стала «черная сотня». В предложенном нами делении русского национализма на народнический и государственнический черносотенное движение представляло попытку их соединения. С одной стороны, это было подлинно всесословное движение, не чуждое радикального популизма. С другой стороны, черносотенная идеология номинально была охранительной, ее стержень составляла идея сохранения и упрочения традиционной самодержавной монархии, а в программах черносотенных организаций государству отводилась решающая роль. Противоречие между радикально-народнической и государ-ственническо-охранительной тенденциями в идеологии, программах и практиках «черной сотни» отражало фундаментальный конфликт между базовыми интересами русского народа и потребностями имперской системы. Империя могла полноценно функционировать только за счет эксплуатации русских этнических ресурсов, предел которых на рубеже XIX и XX вв. уже обозначился. (Характерно, что внешнеполитическая и военная программы «черной сотни» имели ярко выраженную антиэкспансионистскую и даже изоляционистскую направленность. Более того, ряд теоретиков и идеологов русского национализма выдвигал совсем уж радикальную идею «сброса» избыточных территорий и народов, ставших обузой для русского этнического развития.) В этом смысле чем дальше, тем заметнее империя приобретала объективно антирусский характер. Однако изменение ее характера на прорусский или, в формулировке Роджерса Брубейкера, этнизация (национализация) политии, что и составляло главное чаяние русского национализма, подрывало имперские устои: полиэтничный характер имперской элиты, надэтнический характер имперских институтов, эксплуатацию русских этнических ресурсов как главный источник имперского развития. Парадоксально, но магистральная идея консервативной «черной сотни» (и ряда иных националистических течений) о русификации империи по своему заряду была революционной, ибо предусматривала радикальную трансформацию имперских устоев. Любая же попытка ее последовательного претворения в жизнь угрожала ввергнуть империю в Смуту, вряд ли меньшую по масштабам, чем актуальная «красная Смута». Пойти на подобный шаг «черная сотня» не решилась или не смогла. В целом русский национализм имперской эпохи находился в плену фундаментального противоречия между интересами империи и интересами русского народа. Империя могла существовать только за счет русского народа (более широко: восточных славян), русские могли получить свободу национального развития, лишь стряхнув с себя ношу объективно антирусской империи. В начале XX в. развивавшийся на протяжении столетий конфликт между империей и русским народом достиг своего апогея. Но хотя это противоречие не имело принципиального решения в виде долговременного непротиворечивого сочетания имперских и русских интересов (имперская и русская этническая субстанции были враждебны по самой своей природе), оно могло обрести кратковременное (по историческим меркам) разрешение в виде переформатирования континентальной империи, трансформации старого порядка в новый, где фундаментальное противоречие было бы воспроизведено на новом уровне. Творцом нового порядка выступила партия, парадоксально сочетавшая антинациональный дух и презрение ко всему русскому с удивительной, непревзойденной способностью эксплуатировать русские этнические чувства. Грандиозная динамика большевизма питалась ущемленными русскими интересами. Но ее результатом стало строительство несравненно более антирусского порядка, чем старый, разрушенный самим же русским народом под водительством большевиков.
Раздел II РУССКИЙ НАЦИОНАЛИЗМ ПРИ КОММУНИСТАХ
Глава 7 АНТИРУССКАЯ ИМПЕРИЯ
Как хорошо известно, результаты революций обычно противоположны вызвавшим их ожиданиям. Итогом русского национального восстания против империи стало не «Беловодье» здесь и сейчас, не «свободный труд свободно собравшихся людей», а новое, несравненно более тяжелое ярмо для русского народа. В старой империи русской силой пользовались как данностью, воспринимая ее как sine qua поп существования России. Русские не имели с этого никаких дивидендов, но уж, конечно, никому в голову не приходило наказывать их за факт самого их существования. Именно это и устроила русским коммунистическая власть: эксплуатируя русских в несравненно больших размерах, чем старая империя, она в то же время постоянно била их по голове, наказывая за саму русскость, которую старалась вытравить, уничтожить. Если Старый порядок был нерусским, то новый — последовательно, целеустремленно и открыто антирусским. По крайней мере, первые пятнадцать лет существования Советской власти. В чем же проявлялась стратегическая русофобия коммунистической власти? Во-первых, в перекачке экономических, финансовых и людских ресурсов из великорусского ядра на национальную периферию. Был взят директивный курс приоритетного развития национальных окраин и отсталых регионов за счет более развитых, в первую очередь великорусских и украинских. «На протяжении всех [19]20-х годов для национальных регионов был характерен более высокий удельный вес нового строительства, чем в целом по Союзу. Если в первую пятилетку (1928-1932 годы) капиталовложения в новое строительство по отношению ко всей сумме капиталовложений в промышленность составили по СССР в целом 42,4%, то по республикам Закавказья этот показатель составил — 65%, по БССР — 58,3, по Казахской ССР —63, по Туркменской ССР —74,3%. Во второй пятилетке в восточные районы было направлено около половины всех капиталовложений, направляемых на новое строительство объектов тяжелой промышленности»225. За финансовыми потоками из центра на окраины следовало перемещение предприятий и трудовая миграция, ведь собственных квалифицированных кадров в национальных регионах попросту не было. Даже индустриализация Украины с ее преимущественно занятым в сельском хозяйстве местным населением на первых порах осуществлялась русскими руками: «...В середине [19]20-х годов на Украине доля русских среди рабочих промышленности была равна 35%, среди специалистов и руководителей, занятых в промышленном производстве,— 37%, что было выше доли русских в занятом населении республики в 3 раза». А на национальной периферии, например, в Грузии или, тем более, в Узбекистане, доля русских в индустриальном производстве во много раз превышала их долю в населении республик. В Узбекистане середины 1920-х гг. русские составляли всего 5% республиканского населения и в то же время 40% всех рабочих в промышленности и около 70% специалистов226.0 решающей роли русских в развитии индустрии национальных республик можно судить по их доле в численности городского населения: в 1939 г. русские составляли 35,7% городского населения Азербайджана, 35% — Узбекистана, 58,4% — Казахстана. Фактические «репарации» со стороны бывшей «угнетающей нации» не ограничились лишь начальной стадией социалистической модернизации, перекачка средств и ресурсов составляла магистральную тенденцию советского строя на протяжении всей его истории. России и русским суждено было служить мотором социалистического строительства и источником ресурсов для ускоренного развития национальной периферии. Эту жертвенную роль с ними делили украинцы и белорусы. 225 Вдовий А. И., Зорин В. Ю., Никонов А. В. Русский народ в национальной политике. XX век. М., 1998. С. 200. 226 Русские (Этносоциологические очерки). М., 1992. С. 105. 227 См.: Martin Т. The Affirmative Action Empire. Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923-1939. Ithaca, 2001. Это не миф патриотической историографии, а научный вывод, который содержится и в работах ряда западных исследователей. СССР, как утверждается в одной из недавних монографий по истории национальных отношений в довоенном Советском Союзе, представлял собой «империю аффирмативных акций»227, то есть проводил сознательную и целенаправленную стратегию развития и поощрения советских меньшинств, этнической периферии. Требовавшиеся для этого значительные ресурсы изымались у восточнославянского этнического ядра; в сущности, само это ядро было главным ресурсом — и заодно жертвой — нового строя. Неслучайно английский историк Джеффри Хоскинг назвал свою фундаментальную книгу о русских в Советском Союзе «Правители и жертвы»228. Впрочем, зачем искать пророка в чужом отечестве? По словам крупного большевистского лидера, председателя Совнаркома Алексея Рыкова, «колониальная политика... Великобритании, заключается в развитии метрополии за счет колоний, а у нас колоний за счет метрополий»229. С чисто экономической точки зрения целесообразность и рациональность этой политики была более чем сомнительна. В чем легко убедиться, посмотрев на экономические показатели СССР закатной эпохи. Только три из пятнадцати советских республик — РСФСР, УССР и БССР (возможно, еще Азербайджан) служили донорами союзного бюджета, остальные — его реципиентами. Таков красноречивый итог политики «равномерного размещения» промышленности, производительных сил в Советском Союзе. Ее частичные достижения и успехи не поколебали значения России и Украины как экономического ядра страны. 228 Hosking Jeoffrey. Rulers and Victims. The Russians in the Soviet Union. Cambridge, Mass.; London, 2006. 229 Цит. по: Национальная политика России: история и современность. М., 1997. С. 303. 230 Русские. С. 99. В той мере, в какой эта политика удалась на национальной периферии, она была следствием преимущественных усилий восточнославянского этнического ядра, составлявшего костяк индустриальных рабочих и инженерного корпуса страны. На исходе советской эпохи «почти во всех республиках (кроме Белоруссии и Армении) в составе занятого русского населения... относительная численность работников индустриальных отраслей была выше, чем у коренных национальностей, особенно в республиках Средней Азии». В новых промышленных центрах последней коренные жители составляли всего 20% против 50-60% в крупных и малых городах со старой промышленностью. Даже на Украине русские составляли более четверти всех занятых в индустрии230. Так стоило ли городить весь этот огород, если искомые цели — выравнивание уровней экономического развития и модернизация социальной структуры традиционных обществ — так и не были достигнуты, вто время как финансово-экономическая цена доктрины «выравнивания» и «возмещения» выглядела чрезмерно высокой по любым меркам, тем более по меркам совсем не богатого Советского Союза? Даже коммунистическая элита национальных окраин возражала против форсированного индустриального развития своих регионов231. Для русского же народа, за счет которого подобная политика осуществлялась, ее последствия стали подлинной социальной и антропологической катастрофой. (Несколько забегая вперед, скажем, что переживаемое русскими ощущение масштабной и устойчивой несправедливости послужило первопричиной гибели Советского Союза.) О трагизме русской ситуации дает косвенное представление то обстоятельство, что против партийной политики решился выступить даже видный коммунист Рыков. При обсуждении союзного бюджета он возражал против значительно более быстрого роста бюджетов остальных национальных республик по сравнению с ростом бюджета РСФСР и заявлял, что считает «совершенно недопустимым, что туркмены, узбеки, белорусы и все остальные народы "живут за счет русского мужика"»232. 231 См.: Национальная политика России. С. 288. 232 Вдовин А. И., Зорин В. Ю.у Никонов А. В. Указ. соч. С. 233. 233 Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 45. С. 359. В общем-то, империя и при Старом порядке жила за счет русского мужика, но тогда объемы донорства были несравненно меньше, а главное, в то время не было последовательной, намеренной и демонстративной дискриминации русского народа. Второй аспект русофобской стратегии — дискриминация русских и России. Специально подчеркиваем: дискриминация была не самодеятельностью националов («перегибами на местах», в терминологии той эпохи), а важным и неотъемлемым элементом коммунистической доктрины. Ее теоретико-идеологическим основанием служила знаменитая ленинская формула об интернационализме, который «должен состоять не только в соблюдении формального равенства наций, но и в таком неравенстве, которое возмещало бы со стороны нации угнетающей, нации большой, то неравенство, которое складывается в жизни фактически»233. Кажется, это единственный «ленинский завет», который последовательно выполнялся до последних дней существования коммунистической власти. Социальная дискриминация русских была заложена в саму матрицу нового строя, она «красной нитью» проходит через всю советскую историю. Приведем лишь два красноречивых эпизода. В конце 1920-х гг. упоминавшийся Рыков отмечал, что попытки поднять зарплату культработникам РСФСР до уровня других республик сразу же натолкнулись на обвинения в великорусском шовинизме, но, когда русские получали меньше, это воспринималось как должное234. В период тяжелейшего послевоенного кризиса советского сельского хозяйства (1946—1947 гг.), когда на Украине и РСФСР от голода умерло более 2 млн человек, разница в оплате сельскохозяйственного труда в Закавказье и в российском Нечерноземье доходила до десятикратного разрыва. А ведь в послаблениях и льготах нуждались прежде всего территории, оказавшиеся в эпицентре войны, а не те, которые были ею слабо затронуты. Самое ужасное состояло в том, что чем лучше и больше русские работали, тем больше им приходилось отдавать. Производство надушу населения в РСФСР было в 1,5 раза выше, чем в других республиках (притом, что рост капиталовложений из госбюджета в Кавказ и Среднюю Азию был в 5—6 раз больше, чем в русские регионы), а потребление — в 3—4 раза ниже, чем в Грузии, Армении, Эстонии. Занимая первое место по промышленному производству надушу населения, по душевому доходу РСФСР стояла лишь на десятом месте среди 15 советских республик. Последнее вряд л и удивительно в свете следующих данных официальной статистики: в 1975 г. РСФСР могла оставить себе 42,3% собранного на ее территории налога с оборота, в то время как Азербайджан — 69,1%, Грузия — 88,5%, Армения — 89,9%, Таджикистан — 99,1%, Киргизия — 99,2%, Узбекистан — 99,8%, Казахстан и Туркмения — 100%. Короче говоря, русские получали непропорционально мало за их вклад в общесоюзную копилку. 234 Национальная политика России. С. 302. С начала 1970-х гг. Советский Союз выручил около 150 млрд нефтедолларов. За это же время в республики Средней Азии было вложено 150 млрд рублей (по тогдашнему паритету покупательной способности рубль несущественно отличался от доллара), причем преимущественно не в развитие производства, а в фонды потребления. Ведь среднегодовой прирост населения в этих республиках в 60-80-е годы XX в. был в 3—4 раза выше, чем в России. Эти фонды формировались преимущественно за счет России, а потреблялись многодетными азиатскими семьями. (Правда, по причине демографического бума среднедушевые доходы в Средней Азии были ниже российских в 2-3 раза)235. А чего еще было ожидать от политики «позитивной дискриминации»236 национальных окраин? Логически рассуждая, «позитивная дискриминация» одних неминуемо должна была обернуться подлинной дискриминацией других. Даже не в пример более богатые Соединенные Штаты проводили аффирмативные действия в отношении этнических и расовых меньшинств за счет этнического и расового большинства. Тема «обратной дискриминации», то есть ущемления белых, которые не могли найти работу или продвинуться по службе из-за предпочтения, отдававшегося расовым/этническим и прочим меньшинствам, служит предметом активного обсуждения в этой стране. По ехидному замечанию одного неполиткорректного американца, идеальным кандидатом на профессорский пост в американском университете является одноногая чернокожая лесбиянка с незаконнорожденным ребенком. 235 Статистические данные приводятся по: Барсенков Л.С., Вдовым А. И. История России. 1917-2004: Учебн. пособие для студентов вузов. М., 2005. С. 515-516; Башлачев В.А. Русская расовая бухгалтерия-2 // Расовый смысл русской идеи. М., 2002. Вып. 2. С. 236-239; Четкое М. Россия/СССР и Вос- ток: судьба исторической общности // Мировая экономика и международные отношения. 2003. №6; и др. 236 Адекватным переводом смысла выражения «affirmative actions* на русский язык будет «позитивная дискриминация», а не «позитивные дей- ствия». Хотя СССР не успел дожить до подобного кретинизма, редкий русский, как говорит наш друг, прекрасный знаток отечественной истории Игорь Аверин, не понимал, что нацмен в СССР несравненно выше великоруса. Особенно рельефно дискриминация русских выглядела в национальных регионах страны, причем не только в союзных республиках, но и в автономиях, входивших в состав РСФСР. «К моменту последней советской переписи населения (1989 г.) доля лиц с высшим образованием, особенно с учеными степенями, среди титульных народов союзных и многих автономных республик была выше среднесоюзного уровня и заметно выше по сравнению с русскими, проживающими в этих республиках. Так, например, в Якутии на 1000 человек среди якутов приходилось 140 человек с высшим и незаконченным высшим образованием, среди русских — 128 человек. В Бурятии и Калмыкии эти показатели еще больше в пользу титульных национальностей. Примерно такая же ситуация и по республикам Поволжья»237. Вот вам, пожалуйста, доказательства «врожденной» интеллектуальной ущербности русских и столь же «врожденного» интеллектуального превосходства «титульных» народов! По иронии истории, одними из первых механизм дискриминации русских в национальных регионах испытали на себе те, кто его запустил — коммунистические аппаратчики. Русские администраторы стали жертвой так называемой политики «коренизации» — форсированного создания национальных элит и «национализации» советских республик. Вот характерный эпизод, который тем более показателен, что связан с одним из будущих советских генсеков, Константином Черненко. Из Молдавии первой половины 1950-х гг. он умолял своего партайгеноссе в Москве: «Слушай, помоги мне. Приходят молдаване и говорят, что я восемь лет сижу, место занимаю. Наглостью их бог не обидел. Помоги куда-нибудь уехать, только в Россию (курсив наш. — Т.С., B.C.). Куда угодно»238. Впрочем, ворон ворону глаз не выклюет. От «перегибов» избавлялись, а «ленинские принципы кадровой политики» восстанавливались. Вот и Черненко оказался не просто «где-нибудь» в России, а в самой Москве, в ЦК КПСС. Уж что-что, а расстановку партийной номенклатуры Старая площадь держала под неусыпным контролем. 237 ТишковВ.А. Что есть Россия? (Перспективы нацие-строительства) // Тишков В.А. Очерки теории и политики этничности в России. М., 1997. С.120. 238 Цит. по: Барсенков А. С, Вдовин А. И. Указ. соч. С. 479. Судьба сотен тысяч и миллионов русских, не входивших в номенклатуру, была не в пример более тяжелой. То, что для одних оборачивалось перемещением по партийно-советской горизонтали, для других выливалось в потерю средств существования, а то и самой жизни. Вот типическое сообщение из оформлявшейся на Северном Кавказе Горской республики: «Жизнь русского населения... стала невыносима и идет к поголовному разорению и выживанию из пределов Горской республики: полное экономическое разорение краю несут постоянные и ежедневные грабежи и насилия над русским населением... <...> Местные власти... зная все это ненормальное положение, не принимают никаких мер против этого. Наоборот, такое положение усугубляется еще открытой пропагандой поголовного выселения русских из Горской республики...»239. А теперь попробуйте найти три отличия между началом 1920-х гг. и началом нынешнего века! Хотя со временем варварские формы дискриминации русских в национальных регионах были изжиты, ее принципиальный механизм сохранился, став лишь более изощренным и рафинированным. Подготовленная методом «ускоренной взгонки» национальная интеллигенция предпочитала профессии престижные, доходные и нехлопотные, концентрируясь в здравоохранении, просвещении, науке, культуре и искусствах. А на долю русских оставалась промышленность — занятие тяжелое, ответственное и малопрестижное. В общем, произошло этническое разделение труда на национальных «творцов» и русский рабочий скот. Причем со временем эта дифференциация лишь усугублялась. В 1980-е гг. темпы роста численности интеллигенции среди «коренных» народов возросли еще заметнее, в то время как падение доли русской молодежи в вузах за пределами РСФСР предвещало неизбежное радикальное снижение представительства русских в составе всех работников квалифицированного умственного труда240. Никакой справедливости в замещении русских кадров национальными чаще всего не было, да и быть не могло. О качестве массовой «национальной интеллигенции», особенно в Закавказье и Средней Азии, слишком хорошо известно всем, кто с ней воочию сталкивался. Учителя математики, не знавшие таблицы умножения; врачи, у которых пациенты боялись лечиться; вузы, которые пришлось полностью расформировать по причине тотальной коррумпированности, и т.д. Одним словом, аристократы духа и мастера культуры... На самом деле даже в этой несправедливости проявилась универсальная историческая закономерность. Английский историк Доминик Ливен назвал ее «законом колониальной неблагодарности», а по-русски можно сказать: не делай добра, не получишь зла. Если империи осуществляют цивилизаторскую миссию, заботясь об образовании и развитии включенных в них народов, то эти народы рано или поздно выступят против империи, втянувшей их в модернизацию. Цит. по: Национальная политика России. С. 292. Русские. С. 117. Даже самые яростные критики советского строя не могут отрицать, что в своей приверженности модернизации коммунисты пошли значительно дальше любой другой империи: общий уровень грамотности и среднего образования в советской Средней Азии оказался недостижим для английских небелых колоний; местное население советских среднеазиатских республик играло несравненно более значительную роль в управлении, чем местное население британских колоний. Коммунистическая власть последовательно и целенаправленно поощряла развитие самосознания нерусских народов. Хотя впоследствии это направление советской политики ослабло, оно никогда полностью не исчезало и не сходило на нет. Не говорим уже о бесспорных и общепризнанных заслугах коммунистического режима в сохранении малочисленных этнических групп и культурной самобытности. Вообще Советский Союз может служить классической иллюстрацией конструктивистских теорий. В нем из этнического «сырья» создавались нации, а из племенных союзов — национальные государства, точнее, институциональные, культурные и кадровые предпосылки наций и государств. Привязав национальную принадлежность к территории и введя ее паспортное установление, режим институционализировал этничность; результатом политики «коренизации» стало формирование амбициозных этнических элит. Вкупе с такими достижениями социалистической модернизации, как урбанизация и распространение образования, это создавало благоприятную почву для появления и распространения местных национализмов и партикуля-ризмов, прямо или скрыто направленных против русских. По крайней мере, с 1960-х гг. республиканские (как союзных, так и автономных республик) элиты стали искать новые источники своей легитимности в истории и традициях (зачастую откровенно конструировавшихся) так называемых «титульных» национальностей. На общесоюзной арене они предпочитали выступать от имени этих национальностей (а не всего населения республик), разыгрывая козырную карту этнической лояльности на союзном административно-бюрократическом и ресурсном «рынке». Квазигосударственные «социалистические республики» и «советские нации» вырастали там, где их исторически никогда не существовало. Без повивальных усилий коммунистической власти у подавляющего большинства постсоветских независимых государств было не очень много шансов обрести собственное историческое бытие или же путь к нему оказался бы гораздо более длительным, трудным, извилистым и без гарантий на успех. Это относится не только к среднеазиатским странам, Казахстану, Азербайджану и Белоруссии, которые лишь в новейших доморощенных мифах обладают собственной традицией государственности, но даже к Украине — одной из крупнейших (по территории и численности населения) стран Центральной и Восточной Европы. «...Сегодняшнее украинское государство родилось благодаря коммунистам. Именно их тоталитарная рука, проведя в 20-е годы "большевистскую украинизацию", подготовила истинное рождение украинской нации. И уже никакие откаты, никакие обратные русификации не могли ничего изменить. Дитя родилось в свой срок. Роды же в 1917-м могли оказаться преждевременными»241. К 1933 г. 89% учеников начальных школ Украины учились на украинском языке — цифра более чем впечатляющая для региона, где преподавание на украинском языке до 1905 г. было вообще запрещено. Произошла украинизация даже тех территорий, например, Донбасса, которые дотоле были преимущественно русскими по этническому составу, языку и культуре. В отличие от нерусских союзных республик, создававшихся, как «национальные дома», территория Российской Федерации формировалась по «остаточному принципу»: ее составили территории, не вошедшие в другие союзные республики. Не говорим уже, что часть территорий, освоенных и населенных этническими русскими, была передана этим самым республикам. Тем самым недвусмысленно провозглашалось, что РСФСР вовсе не «национальный дом» русского народа. Институциональная неполноценность России в сравнении с другими советскими республиками подчеркивалась отсутствием в ней таких ключевых институтов советской системы, как Компартия, Академия наук, телевидение и др. Правда, здесь возможна интересная казуистика. В определенном ракурсе институциональную неполноценность РСФСР можно рассматривать не как дискриминацию, а как закрепление имперского статуса русских — их отождествление со всем пространством СССР Но что уж точно нельзя квалифицировать иначе, чем русофобию, так это целенаправленное, намеренное и беспощадное подавление русского национального духа, русского национального самосознания, особенно в первые пятнадцать лет нового строя. В нашем анализе это третий, но, возможно, самый важный аспект стратегии государственной русофобии. В нем как в капле воды отразилась антирусская природа коммунистического режима. Горянин Александр. Мифы о России и дух нации. М., 2002. С. 193. Сокрушительный удар был нанесен по олицетворявшему русский этнический принцип православию (за годы Советской власти было уничтожено около 200 тыс. священнослужителей), жесточайшим преследованиям подверглись образованные слои старого русского общества, в ходе сталинской модернизации основная часть русского народа — крестьянство — была в прямом смысле слова поставлена на грань выживания. Еще бы, ведь, как предупреждал «видный организатор социалистической промышленности» Анастас Микоян, «великорусский шовинизм будет, пока будет крестьянство»242. Малейшее указание на специфически русские интересы квалифицировалось как проявление «великодержавного русского шовинизма» с соответствующими жестокости эпохи выводами, а на русских — «бывшую угнетающую нацию» — возлагалась коллективная ответственность за мнимые и реальные прегрешения царизма. Уничтожению подлежал не только русский дух, истреблялось само русское имя. Слова «русский» и «Родина» были изъяты из употребления или использовались исключительно в негативном смысле. Генеалогия популярного в современном либеральном дискурсе отождествления «русскости» и «фашизма» напрямую восходит к чекистам Ягоды, расстрелявшим «Орден русских фашистов» (группу писателя Ганина). Даже научный интерес к русскому народу рассматривался как «контрреволюционная вылазка»243. Не будем растекаться мыслью по древу, русофобия первых лет Советской власти подробно описана в научной литературе и патриотической публицистике. Кардинальный вопрос в том, чтобы понять, почему она составила сердцевину коммунистической политики и почему русские не протестовали, не выступили против столь чудовищного поношения и шельмования. Обычно в объяснение системной русофобии приводится комбинация следующих факторов: значительную роль в новой власти играли нерусские элементы, враждебно настроенные в отношении бывших «русских угнетателей»; этнические русские коммунисты потеряли связь со своим народом; русофобия была заложена в большевистской идеологии (в подтверждение приводятся хорошо известный набор ленинских и иных цитат). В общем, экзистенциальные мотивы, амальгамировавшие с идеологической доктриной. 242 Цит. по: Барсенков А. С, ВдовинА. И. Указ. соч. С. 139. 243 Красочная иллюстрация приведена в: ВдовинА. И., Зорин В. Ю., Нико- нов А. В. Указ. соч. С. 121-122. Не сбрасывая со счета значение этих факторов, которые придавали русофобской политике большевиков откровенно иррациональный и избыточно жестокий характер, мы полагаю, что ее мотивация все же была преимущественно рациональной. Хотя эти резоны и могут выглядеть с позиции сегодняшнего дня ошибочными, девяносто лет тому назад они казались весьма основательными. Коммунистической власти было характерно ощущение кардинальной угрозы, которую русская стихия представляла институту государства и власти как таковым — вне зависимости от их социально-политического характера. Хаос хорош, чтобы прийти к власти, но долго держаться на нем также невозможно, как и на штыках. Хотя Космос возникает из Хаоса, но лишь через его обуздание и трансформацию. А большевиками двигал пафос формирования кардинально нового в человеческой истории социополитического, экономического и культурного порядка-Космоса, радикально порвавшего со старым миром, отряхнувшего его прах со своих ног. В контексте этой подлинно титанической (подразумевая античный миф о восстании титанов против богов) задачи русская этничность выглядела двойственно. С одной стороны, выступая в дореволюционной ретроспективе создательницей и опорой империи, она тем самым отождествлялась с подлежащим тотальному разрушению Старым порядком. Репрессии против русских оказывались ударом по империи, гарантией против реставрации Старого порядка. С другой стороны, русская стихия воплощала тот самый Хаос, который надлежало трансформировать, переплавить в новый Космос. Русские выглядели строительным материалом нового мира, той tabula rasa, на которой коммунистическая партия напишет самые новые и самые красивые слова. В общем, русскость подлежала преодолению. Русофобия как механизм уничтожения русс кости была в то же время признанием незаурядной русской силы. Люди, обязанные приходом к власти русскому мужику, испытывали по отношению к нему не чувство благодарности, а прямо противоположные эмоции, и своей жестокостью изживали пережитую ими унизительную зависимость. У власти существовал глубокий, почти животный страх перед народом, способным расправиться с новой властью и новым государством так же легко и ухарски, как он расправился со старой империей. Рациональна в своем основании была и институциональная дискриминация РСФСР. Политическая логика, продиктовавшая асимметричную конструкцию Советского Союза, носила прозрачный характер: институциональное равенство России —самой большой, экономически развитой и богатой ресурсами республики — с другими советскими республиками, восприятие ее как русского «национального дома» стимулирует стремление к русскому первенству и составит почву неизбежного конфликта союзных и русско-российских интересов. Эти страхи были небезосновательны, более того, они оказались провидческими. Положа руку на сердце: разве не сепаратистская позиция РСФСР стала мотором разрушения СССР? Зеркало снова разбилось в центре, а не по краям. Политический вызов национальной периферии не представлял кардинальной угрозы Советскому Союзу, как не представлял он угрозы Российской империи. Как только 19 августа 1991 г. в воздухе раздался лязг танковых гусениц, перебивавший звуки «Лебединого озера», местечковые националисты в ужасе начали собирать чемоданчики для отправки в Сибирь. «Парад суверенитетов» был следствием ослабления центральной союзной власти, а консти-туирование новых независимых государств — результат безучастной позиции России и русских. Вот это и есть самое потрясающее в «крупнейшей геополитической катастрофе XX века» (Владимир Путин) — безучастность русских к судьбе страны, которую они называли «великой советской Родиной», но ради сохранения которой не пожелали пальцем о палец ударить. Почему они стали к ней так относиться — об этом наш сказ. Коммунистическую национальную политику в первое пятнадцатилетие Советской власти можно охарактеризовать как амбивалентную: поощрительную в отношении «националов» и дискриминационную в отношении русских. Такая стратегия закономерно вытекала из оценки стратегической ситуации. В старой империи залогом стабильности считались этнические русские, в то время как периферийные народы рассматривались с точки зрения потенциальной или актуальной сепаратистской угрозы. Но держатели коммунистической власти собственными глазами видели, что распад империи начался с номинальной метрополии и под натиском русских, а национальные окраины лишь воспользовались открывшимися возможностями. Поэтому в первое пятнадцатилетие советского строя формула внутренней стабильности была следующей: лояльность националов «покупалась» как противовес потенциальной угрозе государственности вообще и новой власти — в частности, со стороны этнического ядра страны — русских. К началу 1930-х гг. стратегическое видение ситуации стало меняться. Коммунистические правители перестали испытывать всепоглощающие опасения в отношении русского этнического ядра, зато этническая периферия начала возвращать себе статус наиболее опасного потенциального вызова стабильности и целостности страны. Хотя нейтрализации «русского национализма» (эвфемизм для обозначения русского самосознания) по-прежнему уделялось огромное внимание, русские небезосновательно отождествлялись со «страной Советов» в целом (а не отдельными ее частями), виделись ядром, надежным гарантом и опорой существования СССР. В первой половине 30-х годов в сталинском лексиконе появились такие непривычно комплиментарные характеристики русских, как «русские — это основная национальность мира», «русская нация — это талантливейшая нация в мире». Консолидировавший власть Сталин указывал на интегрирующую роль русского народа в истории и современности: «Русский народ в прошлом собирал другие народы. К этому же собирательству он приступил и сейчас»244. Знаменитый сталинский тост за «здоровье русского народа» на торжественном приеме в Кремле 24 мая 1945 г. по случаю победы в Великой Отечественной войне был не случайным эмоциональным выплеском или началом «новой стратегии в этнополитической сфере»245, а относительно давним и устойчивым (но до поры до времени скрывавшимся) представлением «красного цезаря» о месте и роли русского народа. И до 24 мая 1945 г. Сталин не раз комплиментарно отзывался о русских246, причем именно в своих застольных выступлениях247. Правда, эти его проговорки, в отличие от тоста 24 мая, не публиковались, то есть не могли повлиять на официальный и массовый дискурсы. 244 См.: Вдовин А. И., Зорин В. Ю., Никонов А. В. Указ. соч. С. 238; Застольные речи Сталина. Документы и материалы / Вступительная статья, составление, комментарии, приложение В. А. Невежина. М, 2003. С.42-45. 245 Эту распространенную точку зрения, в частности, выразили ГА. Бор- дюгов и В. М. Бухараев. (См.: Бордюгов Г. А., Бухараев В. М. Национальные истории в революциях и конфликтах эпохи // АИРО — научные доклады и дискуссии. Темы для XXI века. Вып. 5. М, 1999. С. 33-34.) 246 В этот ряд следует еще поставить застольное выступление Сталина на приеме в честь монгольской делегации 2 февраля 1943 г. (См.: Застольные речи Сталина. С. 331-333.) 247 Это важно отметить в связи с известной способностью алкоголя ос- лаблять тормозящие центры и способствовать вербализации сокровенного, скрываемого. По русской пословице, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. То, что было у Сталина на уме, нашло выражение в радикальном изменении официального идеологического дискурса, в новой образовательной и культурной стратегии первой половины 30-х годов. Вектор этих перемен вкратце можно определить как частичную реабилитацию русскости и восстановление государственного патриотизма. Содержание данного процесса описано в ряде научных работ248, но вопрос о его причинах и пределах остается в историографии остро дискуссионным. Поэтому мы сосредоточимся именно на этой стороне проблемы. Характеризуя факторы, приведшие к фундаментальным и драматическим изменениям советской внутренней политики в 1930-е гг., стоит, на наш взгляд, на первое место поставить не то, что было, а то, чего не было. Русские не смогли бросить такой же вызов коммунистическому режиму, который они незадолго до этого бросили старой империи. С одной стороны, их подрывная, антигосударственная энергия изрядно поистратилась в революции и гражданской войне. С другой стороны, большевики создали эффективную и крайне жестокую, откровенно бесчеловечную систему социального контроля. Они били русских по головам и рукам так долго, так жестоко и немотивированно, что, кажется, надолго отбили у них способность к социальному сопротивлению. Здесь мы сделаем небольшое отступление. Русские патриоты, обличающие роковую роль Запада в разрушении СССР, любят приводить апокрифическое высказывание отца-основателя ЦРУ Алена Даллеса о том, как американцы морально и культурно разложат «самый непокорный в мире народ» — русский. Так вот, непокорство из русского народа — исторически, пожалуй, действительно самого мятежного в мире — выбивали, вытравляли железом и огнем (в прямом смысле слова!) не американцы, а большевики. Их цель состояла в том, чтобы лишить русских воли к сопротивлению и воли к борьбе, превратить в послушное орудие коммунистического строительства. Увы, они в этом изрядно преуспели. 248 Особенно полезны в этом отношении упоминавшиеся книги А. И. Вдо-вина, В. Ю. Зорина, А. В. Никонова и Джеффри Хоскинга. Понятно, почему русские не поднялись на новую «пугачевщину», когда началась коллективизация — вторичное закрепощение крестьянства. Хотя, по воспоминаниям очевидцев, ненависть к Сталину и Москве носила в деревне первой половины 1930-х гг. всеобщий характер, 5 млн человек, умерших от голода в самых хлебородных регионах страны в 1932—1933 гг., сотни тысяч раскулаченных, жесточайшее подавление даже намека на недовольство способны были лишить воли к сопротивлению кого угодно. У русских оставался лишь один путь — бегство. Но, в отличие от времен создания Российской империи, они бежали не на свободные от социального контроля новые территории (таковых просто не было), а подальше от уничтожавшейся деревни — в города. В 1933 г. 57% строителей Магнитогорска прибыли туда не в порядке оргнабора, а самотеком или, проще говоря, сбежали из деревни. В целом по стране между 1926 г. и 1939 г. городское население увеличилось с 26,3 млн до 60,4 млн человек, в РСФСР — с 16,7 до 33,7 млн, население Москвы увеличилось вдвое, Горького и Свердловска — втрое249. В общем, хотя русских вынудили тянуть несравненно более обременительное тягло, чем в старой империи, коммунистическая власть могла не бояться русского бунта. В отличие от бунта украинского: по данным ОГПУ, 30% всех «кулацких восстаний» 1930 г. произошли в Украине, из них 45% — в марте. На три основных бунтарских региона РСФСР — Северный Кавказ, Центральное Черноземье и нижнюю Волгу — пришлось в сумме 25% «кулацких выступлений». Характерно, что все эти регионы граничили с Украиной и в них проживало немало украинцев250. Отказ от идеи непосредственной реализации мировой революции, переход к предполагавшей опору на собственные силы доктрине «социализма в одной стране» со всей беспощадностью и драматизмом поставил вопрос о политической устойчивости советского строя, о его способности осуществить форсированную модернизацию во враждебном окружении. Русские не были «основной» и «самой талантливой» национальностью мира, но, исходя из их витальной силы, численности, экономического потенциала, культурного влияния и истории, были, бесспорно, самым важным народом СССР. Они составляли стержень Советского Союза, решающую предпосылку его ускоренного развития и залог политической устойчивости. 249 См.: Население СССР 1973: статистический сборник. М., 1975. С. 14-15, 26-33. 250 Данные приводятся по: Hosking Jeoffrey. Op.cit. P. 102. Последнее нельзя было сказать ни о каком другом народе, даже об украинцах и белорусах, чья политическая лояльность вызывала у режима серьезные сомнения после опасного опыта «украинизации» и «белоруссофикации» 20-х годов. Не говоря уже о других этнических группах, некоторые из которых, как, например, поляки и корейцы, скопом записывались в «подозрительные», потенциально нелояльные советской власти. Первые этнические чистки, происходившие в СССР в 1934-1935 гг., наглядно засвидетельствовали, что этничность стала критерием политической благонадежности. Но если режим снова начал подходить к нерусским народам с позиции презумпции их нелояльности, то должен же он был на кого-то опираться? Поскольку презумпция политической лояльности резервировалась за русскими, постольку их неумное и жестокое третирован ие должно было быть прекращено. Классовая легитимация нового строя была дополнена легитимностью этнической. Первоочередное внимание к русскому фактору стимулировал и международный контекст. Феноменальная динамика нацистской Германии слишком очевидно продемонстрировала колоссальные возможности этнической мобилизации и слабость узкоклассовой идеологии. А ведь это была не относительно отсталая Италия, а наиболее развитое европейское государство с самым организованным и влиятельным рабочим классом, сильной компартией и наилучшими, как казалось Кремлю, перспективами пролетарской революции. Страна, видевшаяся русским коммунистам их главной надеждой, обернулась их злейшим врагом. Идеологическая конфронтация нацизма и большевизма парадоксально привела к их взаимному обогащению: фашисты почерпнули у большевиков важность социальных аспектов программы и революционный стиль действий, а коммунистам пришлось усвоить преподанный им урок важности национальных чувств. Последний был тем более важен, что система интернационалистского классового воспитания оказалась не в состоянии обеспечить мобилизационную готовность общества. Социологизированный курс истории прививал отчуждение от исторической России, безуспешно пытаясь заменить ее абстракцией Советского Союза — «родины международного пролетариата». Результаты этой индоктринации были откровенно плачевными: редкие школьники 20-х годов могли назвать советских руководителей или хотя бы имя страны, в которой они жили. Куцая мифология классовой борьбы, революции и гражданской войны не пробуждала у населения патриотических чувств251. 251 Впечатляющие данные на сей счет приведены в книге: Hosking Jeoffrey. Op.cit. P. 142-143. Перестройка системы социализации в патриотическом духе оказалась спасительной для Советов, ведь Великая Отечественная война была не столкновением пролетарского интернационализма с ультранационализмом, а фронтальной схваткой германского нацизма с русским патриотизмом. Специально подчеркиваем: не с советским, а с русским. В народном дискурсе война воспринималась и описывалась исключительно в этнических, а не в классовых терминах. Решающая роль русского народа в исходе войны прекрасно осознавалась Иосифом Сталиным. В 1943 г. он говорил: «Некоторые товарищи еще недопонимают, что главная сила в нашей стране — великая великорусская нация... Великая Отечественная война ведется за спасение, за свободу и независимость нашей Родины во главе с великим русским народом»252. Еще одним важным фактором была кадровая революция — давление подготовленных в годы советской власти значительных контин-гентов новых интеллектуалов и управленцев на административно-бюрократическую элиту первого послеоктябрьского призыва. Существенное отличие старой и новой элит среди прочего состояло в том, что среди первой была высока доля этнических нерусских, прежде всего евреев, а вторую составляли преимущественно этнические русские (более широко — восточные славяне). По подсчетам историка Сергея Волкова, в первом, условно «ленинском», поколении (1917 — вторая половина 30-х годов) советских руководителей высшего эшелона восточные славяне составляли 60-70%, а второе место по численности занимали евреи — 13—14%. Во втором, «сталинском», поколении (конец 30-х — середина 50-х годов) доля «инородцев» сократилась вдвое, до 15%, а евреев вообще радикально — до 1-2%253. Аналогичные изменения произошли практически во всех сегментах и эшелонах элиты, за исключением разве что культурной, где евреи были потеснены, но сохранили сильные позиции. Понятно, что даже правоверные русские коммунисты не могли полностью элиминировать собственные национальные чувства и безропотно принять господствовавшую в официальном дискурсе свирепую русофобию. Уступка русским чувствам была абсолютно необходима ввиду критической важности русской бюрократии; именно на нее Сталин опирался в борьбе с реальной и мнимой внутрипартийной оппозицией и конкурентами в высшем эшелоне коммунистического руководства. 252 Цит. по: Барсенков А. С, Вдовин А. И. Указ. соч. С. 343. 253 Волков С. В. Советский истеблишмент// Русский исторический журнал. 2001. Т. IV. № 1-4. С. 251-252, 255. Этническое измерение внутриэлитной динамики породило ее пропагандистские и академические интерпретации как сталинского «антисемитизма» и наступления «русского национализма». Сразу укажем, что в методологическом плане отождествление антисемитизма и национализма — ошибка или злостная фальсификация. Масштаб и глубина юдофобской политики в сталинскую эпоху также изрядно преувеличены, а то и откровенно мистифицированы. Как хорошо показано в капитальном исследовании Геннадия Костырченко, Сталин был слишком прагматичен для безоглядного антисемитизма254. Не обнаружено ни тени, ни намека приписываемых «вождю народов» кровожадных планов массового репрессирования евреев, их поголовного выселения на Колыму; этнический состав арестованных по «делу врачей» также не позволяет рассматривать его как антиеврейское и, тем более, как начало еврейской этнической чистки. Даже в пиковый год сталинских репрессий — 1937-й — доля арестованных евреев среди репрессированных не превышала их доли в численности страны (соответственно 1,8% арестованных евреев и 1,8% — их доля в населении СССР до 1 сентября 1939 г.), так что нет оснований говорить о какой-то избирательности в этом отношении. Более того, в ином ракурсе политика, которую называют антисемитской, парадоксальным образом выглядит защитой евреев! Высокая доля евреев среди руководства и следователей НКВД (21,3% на сентябрь 1938 г., а по некоторым данным — еще выше255) — чудовищной машины репрессий и насилия — неизбежно провоцировала массовый антисемитизм. В обыденном сознании русских, включая «старорежимную» интеллигенцию, евреи несли прямую ответственность за послереволюционный геноцид православного крестьянства и уничтожение традиционной России256. 254 См.: Костырченко Г. В. Тайная политика Сталина: власть и антисеми- тизм. М., 2001. 255 См.: БарсенковА.С, ВдовинА. И. Указ. соч. С.291, 302-303. 256 Об этом недвусмысленно свидетельствуют данные знаменитого Гарвардского проекта (многочисленных интервью, проведенных с советскими эмигрантами в начале 1950-х гг.). См.: Hosking Jeoffrey. Op.cit. P. 262. Надо отдавать отчет в том, что интеллектуальные интерпретации сверхактивного участия евреев в формировании нового строя могут быть сколь угодно справедливы и точны, но они не релевантны массовому сознанию русских той эпохи. Отождествление евреев с преступлениями коммунистической власти было таким же фундаментальным фактом русской ментальности, как и присущее дореволюционным евреям (а в более широком смысле — всем малым народам царской России) отождествление русских с самодержавной империей. Дореволюционная имлицитная русофобия еврейства после революции эксплицировалась в антирусские социополитические и социокультурные практики. В 1930-е гг. бумеранг вернулся обратно в виде массового антисемитизма, охватившего, в том числе, сформированные из этнических славян новые административно-управленческие кадры и новый корпус интеллигенции. Значительная представленность евреев в административно-управленческом аппарате, культуре и искусстве придавала конфликту старой и новой советских элит опасное этническое измерение, выступала одним из ключевых факторов отчуждения общества от режима, провоцируя народный антисемитизм и недовольство будто бы покровительствовавшей евреям верховной власти. Опыт Германии не позволял Кремлю легко отмахнуться от подобных опасений. Так что когда в ключевых советских ведомствах происходило изменение этнического баланса, а евреев, работавших в средствах массовой информации, вынуждали брать псевдонимы, власть нейтрализовывала массовое недовольство и потенциальную угрозу внутриэлитного бунта, тем самым косвенно защищая евреев. Конечно, в данном случае забота ее была не о евреях, а о себе родной. Но вот в годы Великой Отечественной войны евреев спасали, что называется, по-настоящему: в 1941 г. они составили 26,9% всех эвакуированных из районов, которым грозила гитлеровская оккупация257. 257 БарсенковЛ. С, Вдовин Л. И. Указ. соч. С. 340. 258 Костырченко Г. В. Указ. соч. С. 88, 100. Чтобы закончить с еврейским сюжетом, отметим, что распространенное и тщательно культивируемое мнение, будто в интеллектуальном и профессиональном отношении еврейская интеллигенция превосходила новую русскую, что-де в ходе «революции снизу» еврейских профессионалов заменили русские недоучки, представляет собой безосновательный миф. «Еврейский призыв» в коммунистическую власть, ее культурные и образовательные институты состоял из местечковых выходцев: ко второй половине 1920-х гг. еврейские местечки в пределах бывшей черты оседлости обезлюдели на 50%, зато еврейское население Великороссии увеличилось со 153 тыс. в 1897 г. До 590 тыс. в 1926 г., причем 544 тыс. евреев проживало в городах, а в государственных и общественных учреждениях работало 30% всех трудоспособных евреев258. Ну и какое же образование могли получить эти «интеллигенты» в своих местечках? Только талмудическое! Костырченко в своей книге несколько раз красноречиво проговаривается о профессиональной компетентности еврейских кадров. Например, директор ТАСС, Хавинсон, был смещен со своего поста потому, что не смог перевести Сталину телеграмму с английского на русский язык. И это глава ведущего информационного агентства страны!259 Широкое представительство евреев среди советских студентов — в 1927 г. доля студентов-евреев в педагогических вузах РСФСР составляла 11,3%, в технических — 14,7, медицинских — 15,3, художественных — 21,3% — свидетельствует об их похвальной тяге к высшему образованию и свободным профессиям, но ровно ничего не говорит об их интеллектуальном уровне. Так или иначе, в 30-е годы коммунистический режим вынужден был отказаться от стратегии «выжженной земли» в отношении русской этничности. Что же пришло взамен? Было бы непростительным заблуждением полагать, что началась национал-большевистская трансформация режима, его перерождение в русском националистическом русле. Если в нем и было что-то «национальное», так это эксплуатация русских этнических ресурсов, а «русский национализм» сводился к включению в идеологический дискурс формулы о «старшем русском брате», обосновывавшей русскую жертвенность, а для самой жертвы служившей своеобразной анестезией, вербальной компенсацией. Вся эта прорусская риторика очень напоминает фразу из знаменитого фильма «Место встречи...»: «Мы тебя не больно зарежем — чик, и все...» Костырченко Г. В. Указ. соч. С. 524. Также см. с. 256. При Сталине и его преемниках отношение к русскому фактору носило исключительно инструментальный характер. Он использовался в той мере и в тех пределах, в которых это укрепляло базовые принципы режима (монопольная власть партии, коммунистическая идеология) и способствовало осуществлению главных государственных приоритетов, в общем, не изменившихся с дореволюционных времен: территориальная целостность, политическая стабильность, поддержание статуса великой державы. То, что называют национал-большевизмом, в действительности представляло собой возрождение традиционного государственного патриотизма — преданности Отечеству и служения государству, но с непременным добавлением: социалистическому Отечеству и советской Родине. Не говоря уже о верности делу коммунистической партии. В сталинской интерпретации величие, талант и первенство русского народа состояли в том, что он первым поднял «флаг Советов против всего мира», «первым вырвался из цепей капитализма, первым установил Советскую власть», «породил Ленина»260. Староимперские иден-титеты и символы, отдельные элементы дореволюционной культуры, новое «старое» (великодержавное) прочтение отечественной истории и даже патронировавшееся государством православие включались в советскую идентичность, довольно органично вплетались в новую социальную и культурную ткань, не меняя при этом социальной сущности режима и даже укрепляя ее. Несмотря на дифирамбы в честь «старшего брата», «талантливейшего русского народа» и пр., реальная политика коммунистической власти в отношении русского самосознания носила настороженно-агрессивный характер. После 1948 г. в стране не было открыто ни одного нового православного прихода, а часть уже открытых была раскассирована. Еще более примечательно так называемое «ленинградское дело», которое, что весьма характерно, возникло в разгар культурно-идеологической кампании за «русское первенство». Обвиняемым — Н. А. Вознесенскому, А. А. Кузнецову, П. С. Попкову, М. И. Родионову и др. — инкриминировались «враждебные и антипартийные» разговоры о политической, экономической и духовной дискриминации РСФСР. Даже если подлинную подоплеку этого дела составляла борьба за власть в высшем эшелоне коммунистического руководства, а идея повышения институционального статуса РСФСР (создания Российской компартии или хотя бы Российского бюро в рамках ЦК, провозглашения Ленинграда столицей РСФСР и др.) лишь легитимировала амбиции части коммунистической элиты, выбор обвинения-предлога ясно давал понять советскому истеблишменту, что впредь на эту тему нельзя даже думать, не то что вслух заикаться. Застольные речи Сталина. С. 44, 333. Показательно, что в обвинительном документе «русскому сюжету» было посвящено лишь полторы из тридцати семи страниц текста, а какие-либо документальные свидетельства, подтверждающие серьезность этих планов, вообще отсутствуют. Тем не менее в историю «ленинградское дело» вошло как доказательство влиятельного русского национализма. Хотя, по мнению такого серьезного исследователя, как Хоскинг, в данном случае надо говорить не об этническом национализме, а о смутной идее повышения институционального статуса РСФСР в рамках Советского Союза261. Но даже в самом скромном виде это намерение было абсолютно неприемлемо для континентальной империи. Ревизия и частичное отрицание сталинского наследства преемниками «красного цезаря» не затронули выработанной им амбивалентной линии в отношении русской этничности. Приветствовалось и принималось лишь то, что укрепляло коммунистический строй и советскую страну — обобщенно это можно назвать государственным патриотизмом, государственной (общесоюзной) идентичностью. Но собственно русские этнические интересы оставались под подозрением, хотя режим уже не мог вернуться к политике брутального подавления естественных национальных чувств «народа-победителя» и вынужден был нехотя делать шаги ему навстречу, создавая в России некоторые культурные и информационные институты, существовавшие в других республиках, легализуя историко-реставрационное движение и т.д. В то же время, судя по воспоминаниям брежневской эпохи и некоторым опубликованным документальным свидетельствам, с конца 1970-х гг. возрождение русского самосознания рассматривалось КГБ (регулярно докладывавшим свои соображения высшему советскому руководству) как одна из серьезных внутренних угроз политической стабильности в СССР. Хотя это явление вовсе не было политической оппозицией режиму, более того, носило подчеркнуто лоялистский характер. 261 Hosking Jeoffrey. Op.cit. Р. 254. Его движущий мотив составило массовое стремление этнических русских к социальной и национальной справедливости. С 60-х годов формировался массовый русский дискурс, в центре которого стояла проблема соотношения русских этнических и российских республиканских интересов, с одной стороны, и общесоюзных, государственных — с другой. Само по себе признание несовпадения русских и общегосударственных интересов было радикально новым явлением отечественной жизни. Однако предлагавшиеся варианты решения этого конфликта вовсе не были оппозиционными коммунизму. Русские националисты всего-навсего добивались равноправия русских и России в рамках существующей советской системы, отказа от социальной дискриминации русских и институциональной дискриминации России. Проблему составляли не русские националисты, а русский народ perse. Как и при Старом порядке, он снова оказался неиссякаемым резервуаром ресурсов для экономического развития и военной машины, краеугольным камнем государственности, залогом территориальной целостности и стабильности. Успешное функционирование Советского Союза еще в большей степени, чем существование Российской империи, зависело от готовности и способности русских жертвовать собой. Хотя Россия и русские играли роль финансового и сырьевого донора советских республик, поставщика рабочей силы для нужд социалистической модернизации, уровень жизни в РСФСР был ниже, чем в других республиках европейской части СССР. Любые требования фактического равноправия русских с другими народами, а России — с другими республиками, подрывали советскую конструкцию, основанную на русском неравноправии. Именно поэтому коммунистическая власть воспринимала любые манифестации русского этнического сознания как вызов режиму и Советскому Союзу. В секретных докладах советской охранки интеллигентские разговоры о необходимости сохранения русской культуры и русских национальных традиций, памятников старины, спасения русской нации однозначно квалифицировались как «подрывная деятельность откровенных врагов советского строя». Причем этих «врагов» КГБ считал опаснее диссидентов, хотя «русисты» вовсе не призывали к изменению социалистического строя. Но даже робкие пожелания равенства русских с другими народами СССР, призывы к защите русской культуры и т.д. выглядели нескрываемой угрозой приоритетам территориального единства и политической стабильности СССР. 262 См.: Русские. С.414; Hosking Jeoffrey. Op.cit. P. 305. Анализ этнического состава коммунистического руководства и советской компартии, Разве можно такую страну называть русской империей? Да, русские превалировали в политической элите СССР. Они составляли 67% состава ЦК КПСС образца 1981 г. (восточные славяне в целом — 86%) при общей доле в численности населения СССР — 52%, в то время как выходцы из мусульманских республик составляли лишь 5,4% состава ЦК при общей доле в численности населения —11, 6%. На исходе СССР доля русских в политическом руководстве еще более выросла. Они составляли почти 3/4 состава ЦК КПСС, избранного XXVII съездом КПСС, русскими были 8 из 10 членов Политбюро и 10 из 11 секретарей ЦК262. Но это не обеспечивало русскому народу никаких социальных, экономических или культурных преференций и не может служить доказательством «русского» характера коммунистической власти. Политический истеблишмент ощущал себя «советским», а не «русским». В политике Кремля невозможно обнаружить даже намека на приоритет русских интересов как интересов этнической группы. Широкое распространение русского языка и обязательность его изучения диктовались необходимостью поддержания единого культурного, научного, образовательного и коммуникационного пространства, а не задачами «русификации». В общем, характерное для старой империи и послужившее первопричиной ее гибели фундаментальное противоречие между государством и русским народом в советскую эпоху полностью сохранилось и приобрело гиперболизированное выражение. «Сталин сделал максимальное возможное, чтобы уничтожить все исконно русское. При нем нео-Российская империя достигла своего апогея, как одна из двух мировых свердержав, тогда как русскую нацию довели до состояния почти унизительного»263. Разумеется, если бы отношения русского народа и советского государства носили исключительно антагонистический характер, то оно вряд ли смогло просуществовать даже жалкие по историческим меркам 74 года и, тем более, превратиться в сверхдержаву. Опираясь только на штыки, только на насилие, коммунистический режим не смог бы добиться подобной динамики. Поэтому вновь надо говорить о симби-отических отношениях государства, власти и русского народа. особенно на заключительном этапе ее существования, см. в: Тишков В. Л. Национальность — коммунист? (Этнополитический анализ КПСС) // Тишков В. Л. Очерки теории и политики этничности в России. М., 1997. 263 Хоскинг Джеффри. Россия: народ и империя (1552-1917). Смоленск, 2000. С. 501. Одним из оснований этого симбиоза послужил традиционный мессианизм русской культуры и русской идентичности, который синтезировался с новым, социалистическим мессианизмом. Русско-советский мессианизм имел два аспекта: внешний — «первое в мире государство рабочих и крестьян» прокладывало новые пути всему миру и человечеству, и внутренний — русские приобщали к прогрессу народы северной Евразии, восстанавливали справедливость в отношении «аутсайдеров» истории. Помощь «братьям» внутри страны и вовне была не только навязанным императивом, но и добровольно возложенным русскими на себя моральным долгом. На протяжении длительного времени (по меньшей мере до конца 1960-х гг.) русские воспринимали свою решающую роль в социалистической модернизации и даже собственную дискриминацию в пользу других этнических групп как естественное положение вещей. Для них это было проекцией их собственной силы, исторической миссии и чувства ответственности. Советская компенсаторная идеологическая формула о «русском старшем брате» выражала свойственное еще дореволюционной России реальное русское ощущение собственной силы и русского первенства. Проще говоря, у русских брали потому, что они внутренне готовы были отдавать. Это характерный парадокс истории, когда сила оборачивается против ее носителя. Питаясь русскими соками, советская система в то же время с максимально возможной полнотой проявила, актуализировала властный инстинкт (этнический архетип) русского народа. Хотя «каждая кухарка» не смогла управлять государством, она участвовала в отправлении таинства власти на своем месте — в качестве комсомольского или профсоюзного активиста, члена добровольной народной дружины или комитета народного контроля, добровольного «стукача» КГБ или письмоводителя ЖЭКа и т.д. При Советах система организации власти не только «огрубилась» и упростилась, утеряла сложную имперскую дифференцированность и ассиметричность. Властные отношения приобрели также характер всеобщности, они разворачивались как сверху вниз, так и по горизонтали, мириадами нервов пронизывая толщу отечественного социума. В общем, блестящее и исчерпывающее подтверждение концепции Мишеля Фуко о власти, разлитой в пространстве человеческого бытия, а не концентрирующейся только в вертикальных связях. В каком-то смысле советская система действительно оказалась самой демократической в мире — в ней доступом к власти, пусть микроскопической, обладала более значительная часть общества, чем в любой западной демократии. Обеспечив массовый доступ к власти, интегрировав миллионы людей во всеохватывающую систему властных отношений, коммунистический режим сделал гораздо больше, чем просто открыл перспективу вертикальной социальной мобильности. Он реализовал русский этнический архетип, нейтрализовав тем самым потенциальную несанкционированную социополитиче-скую активность населения. Так было заложено массовое основание и обеспечена стабильность нового строя. Однако произошло это далеко не сразу. Modus vivendi коммунистической власти и русского народа более или менее установился только после победоносной и кровопролитной Великой Отечественной войны. До нее ситуация висела на волоске, и большевики не питали на свой счет особых иллюзий. Чего стоит откровенное и саморазоблачительное признание Сталина западному собеседнику в критической ситуации осени 1941 г.: «Мы знаем, народ не хочет сражаться за мировую революцию; не будет он сражаться и за советскую власть... Может быть, будет сражаться за Россию»264. Характерно, что в советской пропаганде и официальной мифологии именно война послужила главным основанием отождествления русскости и коммунистического строя. Ретроспективно легко понять, как много дала русским советская система. Никогда в отечественной истории — ни до, ни после — русский народ в массе своей не жил так сытно, обеспеченно и спокойно, как он жил с середины 60-х по середину 80-х годов XX в., в пресловутую «эпоху застоя»; уровень жизни и социальной защищенности начала 1980-х гг. выглядит несбыточным мечтанием для подавляющего большинства населения современной России. Однако ситуация небогатого континентального полиэтничного государства, изо всех сил поддерживавшего статус великой державы, объективно оставляла слишком мало места для компромисса советского начала и русского народа. Их компромисс был ситуативен, а конфликт — постоянен, хотя зачастую латентен. Коммунистический режим, подобно вампиру, высасывал из русских жизненные соки и подрывал их силу, тем самым разрушая краеугольный камень советского строя. Такова была диалектика взаимоотношений коммунизма и русского народа, не позволяющая принять позицию тождественности их сущностных интересов. 264 Цит. по: Вдовин А. И., Зорин В. Ю., Никонов А. В. Указ. соч. С. 257. В то же время коммунистическая власть извлекла уроки из истории и попыталась предотвратить развитие событий по апробированному сценарию. Раз первопричиной гибели царской России стал конфликт русского народа и имперского государства, автохтонного русского общества и озападненной элиты, то предотвращение его повторения виделось в достижении культурной и социальной гомогенности, отождествлении русских с имперскими (союзными) интересами. Решающее значение приобретал вопрос формирования всеохватывающей гражданской, политической идентичности, в рамках которой русская идентичность не будет конфликтовать с государственной, а растворится в идентичности «советского народа», «советского человека». Предпосылки для такого решения были созданы новой системой социокультурных и символических координат. В СССР удалось успешно решить (вопрос о цене в данном случае не обсуждается) основные задачи индустриальной модернизации, избавиться от ахиллесовой пяты старой России — ужасающего социокультурного разрыва между элитой, образованной прослойкой и основной частью населения, добиться социополитической и культурной однородности общества. В стране была сформирована вполне современная (в смысле принадлежности эпохе Модерна) система общих институтов и коммуникаций, возникла единая политическая мифология, символика и ритуал, общая политическая культура и др. В то время как значение религии критически ослабло. По оценкам западных социологов, в частности Хантингтона, Советский Союз был не менее современным обществом, чем Соединенные Штаты или Великобритания. Правда, он воплощал иную, отличную от них версию современности265. В таком историческом контексте концепция «советского народа как новой исторической общности людей» была не только идеологическим обоснованием советской этнополитической стратегии, но и концептуализацией феномена, который в каком-то (ограниченном) смысле выглядел отечественным субститутом западной «политической (гражданской) нации». Сходство состояло не только в том, что «советский народ» воплощал реально существовавшую идентичность. Хотя в общественно-политическом дискурсе термины «советская нация» и «советская национальность» никогда не использовались из-за опасений спровоцировать рост этнической напряженности по причине «отмены национальностей», за ними стояло подлинное историческое бытие. 265 См.: Капустин Б. Г. Конец «транзитологии»? О теоретическом осмыслении первого посткоммунистического десятилетия // Полис. 2001. №4. С. 11. Процесс конструирования «советского народа» во многом предвосхитил популярную на Западе конца XX в. и пересматриваемую в настоящее время политику мультикультурализма. Акцент на политическом единстве не исключал сохранения и даже поощрения этнического и культурного своеобразия «советских наций» и этнических групп, хотя и в жестких политико-идеологических рамках. Путь к «сближению и слиянию» наций проходил через их «расцвет», а культура должна была быть «социалистической по содержанию» и «национальной по форме». В целом советская национальная стратегия делала ставку на идейно-политическую, экономическую и социокультурную интеграцию, а не на этническую и культурную ассимиляцию. Кардинальное отличие от западной «политической нации» заключалось в том, что одновременно и наряду с формированием принципиально надэтнической политической и гражданской идентичности режим не менее интенсивно занимался институционализацией этничности, оформлял новые этнонации и воздвигал для них «национальные дома» в виде советских союзных и автономных республик. Русские составляли невыгодное для них исключение из коммунистической национальной политики: они дискриминировались, а их республика была неполноценной. Такое место было им отведено в стратегии советской идентичности: раствориться в советском народе, стать его цементом, но при этом лишиться этнической самости — русскости. В этом состояло одно из коренных отличий советской ситуации от дореволюционной. В старой империи русские представляли этническую субстанцию, в которой, как долгое время предполагалось, естественным образом растворятся влившиеся в «русское море» народы. В СССР же русских пытались превратить в деэтнизированный субстрат, призванный скрепить блоки советской махины и лечь в основание «советского народа». Упрощая, если до революции был курс на ассимиляцию в русскость, то после революции — на ассимиляцию русских в «советекость». Хотя в доктринальных коммунистических документах нельзя обнаружить столь откровенных формул, такова была объективная логика советской национальной стратегии, логика социальных и политических практик «реального социализма». Ведь успех строительства «советского народа», «слияния национальностей» в решающей мере зависел от того, удастся ли ассимилировать русских (более широко — восточных славян). Это было связано не только с традиционной ролью русских как станового хребта государственности и преобладавшим влиянием русской культуры, но и с тем, что, составляя относительное, а вместе с украинцами и белорусами — «квалифицированное» (больше двух третей) большинство советского населения, они неизбежно оказывались этническим ядром «советского народа». В то же время институциональная неполноценность России в сравнении с другими советскими республиками должна была побудить русских рассматривать весь СССР как собственное «национальное государство», а союзные институты — как русские. Предполагалось, что это укрепит территориальную целостность и политическую стабильность страны, лишит русских смысла бросать вызов центральной власти. Таким образом, «советский народ» неизбежно окрашивался в русские национальные цвета. Ввиду конечного фиаско глобального советского проекта есть соблазн постфактум оценить советскую этнополитическую стратегию как заведомо провальную. И это было бы серьезной ошибкой: в краткосрочной и даже среднесрочной перспективе она была довольно эффективной, что, впрочем, не исключает ее оценки как исторически обреченной. «Советский народ» отнюдь не оказался химерой коммунистических идеологов, он приобрел черты реальной общности, что наиболее рельефно проявилось среди русских. Среди советских народов именно русские в наибольшей степени идентифицировали себя со всем советским пространством и воспринимали Советский Союз как свою Родину. Казалось бы, отождествление русских с СССР служит надежным и нерушимым залогом его целостности и стабильности. Однако история опровергла эту уверенность. Мгновенное и почти бескровное обрушение одного из наиболее могущественных государств мировой истории не могло быть случайностью или следствием заговора, у него, конечно же, имелись фундаментальные причины. Главной из них послужила коммунистическая политика в отношении русского народа. В кратковременной и ситуативной перспективе укрепляя единство страны, в долговременном, стратегическом плане она создавала ситуацию ее критической уязвимости. Имеются в виду не ошибки или преступления коммунистической власти — подобными ошибками и преступлениями полна любая национальная история и наша не так уж выделяется. Речь идет о том, что можно метафорически назвать «имперским Танатосом» — роковой предопределенностью имперской политии. Советская политика, советский опыт представлявшие в некотором роде рефлексию на гибель старой империи, привели точно к тому же результату, причем историческая траектория СССР оказалась значительно короче исторического пути его предшественника. Как в анекдоте советской эпохи: главная вина Романовых втом, что за триста лет своего правления они не смогли запасти провизии на семьдесят лет советской власти. Впрочем, природа русского Рока ничуть не мистическая, а рационально выводимая из генеральной формулы существования Российской империи и СССР. Их бытие и исторический успех критически зависели от силы русского народа. Ее ослабление естественным образом вело к уязвимости социальной системы и государства. К критическому рубежу своей силы русские подошли еще в старой империи, в СССР они перешли роковую грань — русская сила была решительно и бесповоротно подорвана коммунистической политикой. К крушению страны привел не взрыв периферийных национализ-мов или экономические проблемы, не давление Запада и дряхление советской идеологии, не ошибки высшего руководства и предательство обменявшей власть на собственность коммунистической элиты и даже не совокупность этих факторов, а драматическое ослабление русской витальной силы — источника мощи и главного движителя Советского Союза. Рождение «великой и ужасной» континентальной империи было обусловлено русской силой, ее бесславный финал стал результатом превращения русской силы в слабость. Этот процесс очень хорошо прослеживается по демографической динамике русского народа в советскую эпоху. Сокращение территории страны привело к повышению удельного веса русских в структуре ее численности: с 44% в конце XIX в. их доля выросла до 53% в 1926 г. и 58,4% в 1939 г., что несколько ослабило остроту дореволюционной проблемы превращения русских в относительное этническое меньшинство. Важным показателем русской силы было сохранение высокой рождаемости: к середине 1920-х гг. она восстановилась почти до уровня начала XX в., что вкупе со снижением смертности обеспечило повышение естественного прироста. Этот показатель превышал 20 (на 1000 человек) у русских и всех крупных народов европейской части страны. В СССР 20-х годов произошел первый демографический переход: снижение смертности при сохранении высокой рождаемости и высоком естественном приросте. Демографические изменения, растянутые во времени у европейских народов, у русских оказались спрессованы. На рубеже 20-30-х годов среди крупных народов европейской части СССР началось существенное снижение рождаемости, причем у русских, из-за их большей вовлеченности в процесс модернизации, более значительное, чем у других народов. Естественный прирост в РСФСР сократился почти вдвое в сравнении с серединой 1920-х гг. В 1926-1939 гг. потери русских от репрессий были выше средних по стране, а показатели естественного прироста — ниже. Последнее вызвало обеспокоенность коммунистической власти, ведь численность именно русского населения составляла главный экономический и мобилизационный ресурс страны. Вероятно, поэтому было принято знаменитое постановление 1936 г. о запрете абортов и о материальной помощи многодетным семьям. Роковой удар по русскому демографическому потенциалу нанесла Великая Отечественная война. В 1941 г. русские составляли 51,8% в составе населения СССР (с 1939 г. по 1941 г. их доля уменьшилась почти на 7% по причине значительного увеличения населения СССР), но среди мобилизованных их было 65,4%, а среди погибших — 66,4%. В целом восточные славяне составили 86,3% всех мобилизованных в Вооруженные силы и 84,2% погибших, при их доле в советском населении — 73%. В то же время постановления Государственного комитета обороны СССР от 13 октября 1943 г. и 25 октября 1944 г. запрещали призыв в Вооруженные силы коренного населения Средней Азии, Закавказья и Северного Кавказа. Надо полагать, принимая подобное решение, коммунистический режим руководствовался не гуманитарным мотивом сохранения этнического многообразия страны Советов, а здравой оценкой компетентности, политической лояльности и боевых качеств народов. В самой кровавой войне мировой истории положиться можно было только на русских, готовых безбоязненно проливать свою и чужую кровь. Известно, что маршал Баграмян приказывал расформировывать части, где русские составляли менее половины личного состава, и заново формировать их так, чтобы русские оказывались там в большинстве. Компенсаторный послевоенный подъем рождаемости приостановил, но не обратил вспять тенденцию снижения рождаемости и естественного прироста у русских, которая с первой половины 1960-х гг. приняла необратимый характер. В это время в России, на Украине и в Прибалтике произошло падение рождаемости ниже уровня воспроизводства населения, причем в этом отношении мы на десятилетие опередили Европу. Именно в 60-е годы произошел качественный слом. До начала 1960-х гг. СССР входил в число трех десятков стран с наиболее низкими показателями смертности. После долгого падения с 60-х годов стала расти мужская смертность, причем не только среди старших поколений, но и среди мужчин в расцвете сил — в возрасте 30—50 лет (т.н. «сверхсмертность»). В социально благополучные 70-е годы ожидаемая продолжительность жизни у русских впервые в мирное время стала уменьшаться. С 70-х годов наметилась тенденция депопуляции русского населения, охватившая сначала две, а к концу 80-х годов — пять русских областей РСФСР. Хотя доля русских во всем населении страны уменьшилась не так уж драматически, составив в 1989 г. 50,6%, демографический тренд ясно указывал на неизбежное снижение доли русского населения (меньше половины общей численности населения СССР). В современной России низкая рождаемость сочетается с высокой смертностью и снижением продолжительности жизни. В 1990-е гг. тенденция депопуляции вообще стала доминирующей: с 1992 г. по 2002 г. естественная убыль населения России составила 7,4 млн человек266. Между тем корни этой демографической катастрофы уходят в советскую эпоху. В то время как одни «социалистические нации» переживали демографический взрыв, восточные славяне начали потихоньку проваливаться в историческое небытие. Объяснение этого процесса трансформацией отечественного общества из аграрно-патриархального в позднеиндустриальное и урбанизированное не может служить исчерпывающим. Россия никак не вписывается в рамки второго демографического перехода, который характеризуется низкой рождаемостью при одновременной низкой смертности и росте продолжительности жизни. Не говорим уже, что есть чудовищная несообразность в том, чтобы считать признаком развитости и цивилизованности сознательный отказ иметь детей. Это — подмена понятий: разрушение в подлинном смысле слова базового инстинкта продолжения рода возводится в ранг высшей и чуть ли не жизнеутверждающей ценности. В этом смысле современный либерализм, поощряющий отказ населения развитых стран от воспроизводства, выглядит изощренной формой самоубийства; а общество, смирившееся с подобным положением вещей, можно смело считать психически и морально ущербным. 266 Демографические сведения позаимствованы из: Барсенков А. С, ВдовинА. И. Указ. соч. С. 341, 345, 363; Козлов В. И. История трагедии великого народа: Русский вопрос. М., 1996. С. 204-224; Русский крест// Политический журнал. 2004. № 13 (12 апреля). С. 51. Также см.: «Политический анализ должен вытекать из анализа демографического» [Интервью с Анатолием Вишневским] // Политический класс. 2005. №2. С. 49. Но и русское общество советской эпохи вряд ли было в этом отношении более здоровым. Ведь в узкобиологическом смысле русский жизнеродный потенциал оставался весьма значительным: с конца 1950-х гг. в России на одно рождение устойчиво приходилось около двух абортов (официально разрешенных в середине 50-х годов), количество которых составляло около 4 млн в год. Общий печальный итог — 100 млн неродившихся детей! Отказ от детей и массовое детоубийство (аборт и есть узаконенное детоубийство) свидетельствовали о капитальном и всеобъемлющем морально-психологическом и экзистенциальном кризисе русского народа. Точно так же пьянство и алкоголизм, повышенный травматизм и т.д., которыми принято объяснять сверхсмертность русских мужиков цветущего возраста, были симптомами, внешним выражением глубокого русского надлома. Демографический кризис тесно взаимоувязан с морально-психологическим. Определить, что в данном случае первично, а что вторично, вряд ли возможно, да и не нужно: одно перетекало в другое. Вероятно, то были различные аспекты ослабления русского витального инстинкта — воли к экспансии и воли к доминированию. В последней трети XX в. впервые за столетия имперского служения русские перестали ощущать себя сильным и уверенно смотрящим в будущее народом, которому по плечу любой груз. Русская демографическая слабость слишком очевидно контрастировала с демографической силой, демонстрируемой Средней Азией и мусульманскими регионами Северного Кавказа. В Таджикистане естественный прирост населения в 70-е годы в 6 раз превышал естественный прирост в РСФСР, узбеки в течение нескольких десятилетий превратились в третий по численности советский народ. К исходу Советского Союза среднеазиатские титульные народы вышли на траекторию удвоения своей численности каждые 25 лет! В 1970-е гг. западные аналитические центры прогнозировали, что к концу XX в. Советская армия будет более чем наполовину состоять из мусульманской молодежи Средней Азии и Кавказа. Противоход демографической динамики весьма нагляден на примере изменения этнического баланса в Казахстане. 1939 г.: русских — 2,5 млн, казахов — 1,9 млн; 1959 г.: русских — 4 млн, казахов — 2,8 млн; 1979 г.: русских — 6 млн, казахов — 5,3 млн человек. Если до 1960-х гг. рождаемость в русских и казахских семьях была сопоставимой (а в первой половине XX в. русские женщины вообще рожали больше, чем казашки), то в 60-е годы произошел перелом в рождаемости, вследствие чего уже в 70-е годы у казахов рождалось в 2 раза больше детей, чем у русских. Аналогичным образом дело обстояло в Чечено-Ингушетии. К началу 60-х годов русских там жило больше, чем чеченцев с ингушами: 348 тыс. против 292 тыс.; вполне сопоставимой была и рождаемость. Но в конце 1970-х на одного русского ребенка рождалось уже 5 вай-нахских. С учетом миграции доля русских в населении республики снизилась до 23%267. Ретроспективно, с современной наблюдательной позиции случай Чечни особенно важен ввиду рельефной связи демографической и политической динамики, как наглядная демонстрация политической проекции биологической силы. Обобщая, можно назвать это «косовской моделью» политики, разворачивающейся следующим образом: высокая рождаемость — изменение этнического баланса — выдавливание «чужаков» — дальнейшее изменение этнического баланса — требование сецессии при благоприятных политических условиях268. Можно, конечно, предположить, что в основе русского кризиса лежала некая неизвестная нам, не выявленная закономерность функционирования этничности как биосоциального феномена. Но лично нам кажется более вероятным, что русских сломала чудовищная ноша «социалистического строительства», добавленная к их традиционной роли гаранта стабильности, территориального единства и главного мобилизационного ресурса страны. Русский жизнеродный потенциал, по точному замечанию патриотического публициста, был переплавлен в военное и экономическое могущество СССР, в заводы и ракеты269. Если даже металлические конструкции «устают» и не выдерживают, то что уж говорить о людях. Русская сила оказалась отнюдь не безразмерной, а исчерпаемой. Мощная коммунистическая прививка реинкар-нировала традиционную империю в модернистский СССР, тем самым продлив ей жизнь, но она же оказалась фатальной для судеб народа, служившего империи рабочим скотом и пушечным мясом. 267 Статистика взята из: Козлов В. И. Указ. соч. С. 217,219,317; Башлачев В. А. Указ. соч. С. 221-223, 273-274. 268 Потеря Косово была закономерным политическим итогом биологичес- кой экспансии албанцев: в начале XX в. в Косово на 10 семей сербов прихо- дилась 1 семья албанцев, за столетие ситуация перевернулась — на 10 семей албанцев приходилась 1 сербская семья. Удержать Косово в составе Югославии можно было, лишь подвергнув албанцев геноциду, на что, по понятным при- чинам, сербы пойти не могли. 269 Башлачев В. А. Указ. соч. С. 213. Напомним, что демографическому фактору отводится очень важное место в создании и падении империй Нового времени. В конечном счете, Советский Союз обрушился из-за беспрецедентного биологического ущерба, который русскому народу причинило коммунистическое правление. В ходе «социалистического строительства» были растрачены казавшиеся безмерными русские жизненные силы, выхолощен мощный русский мессианизм, атрофировалась русская союзно-имперская идентичность. В этом смысле можно уверенно говорить об исторической обреченности Советского Союза: он был обречен потому, что иссякли силы народа, служившего стержнем континентальной политии. При других обстоятельствах государственная оболочка — Советский Союз — могла прекратить свое существование позже и иным образом. Но прекратила бы неизбежно, ибо русских поразило глубинное, экзистенциальное нежелание жертвовать собой ради созданного ими же государства.
Глава 8 ВОЗРОЖДЕНИЕ НАЦИОНАЛИЗМА
Типология Мирослава Хроха применима к анализу национализма в Советском Союзе с неменьшим успехом, чем к дореволюционной России. Ведь после сталинского правления национализм возник фактически заново, что называется, с чистого листа. Но применима с внесенной Ихцаком Брудным важной поправкой: фаза В не следовала непосредственно за фазой А, а была синхронизирована с ней, произошло их взаимоналожение. В 1953-1989 гг. научные и околонаучные дебаты о русской истории и культуре шли рука об руку с пропагандой националистических идей в «толстых» журналах и книгах, театральных постановках и кино. Брудный охарактеризовал эту комбинированную фазу как политику через культуру. Как известно, в коммунистических режимах политические споры обычно облекались в форму литературных и культурных диспутов, дискуссий об общественной нравственности и социальных проблемах270. Феномен подобной политики достиг своей кульминации в 1986—1989 гг., когда культурная интеллигенция сыграла важную, во многом решающую роль в формулировании повестки, определении тематики и содержания завуалированных политических дебатов. Именно на это время пришелся небывалый взлет тиражей печатных СМИ, включая «толстые» журналы271. Начало фазы С можно отсчитывать приблизительно с весны 1990 г. — выборов на Съезд народных депутатов РСФСР. В это время в РСФСР происходил бурный переход от политики через культуру к классической электоральной политике или, другими словами, от до-политической к политической фазе советского общества. 270 Brudny Yitzhak М. Reinventing Russia. Russian Nationalism and the Soviet State, 1953-1991. Cambridge, Mass., 1998. P. 13. 271 Ibid. P. 14. Стоит также напомнить методологически важное замечание Хроха о критическом значении содержания и интенсивности фазы В для понимания национализма фазы С. Применительно к нашему случае это означает, что развитие русского национализма в дополитической фазе (60-е — первая половина 80-х годов XX в.) во многом предопределило его судьбу в 90-е годы.
Социокультурные и политико-идеологические факторы возникновения и подъема русского национализма
Появление национализма не вытекает с неизбежностью из разделяемого нами примордиалистского подхода к этничности. Биологическая природа этничности не продуцирует сама по себе политический национализм или развитое национальное самосознание, а лишь открывает подобную возможность, формы и даже сама актуализация которой решающим образом зависят от конкретно-исторических обстоятельств. То же самое можно сказать о популярной в теориях национализма связи модернизации и национализма, которая нередко трактуется весьма примитивно: модернизация-де автоматически ведет к национализму. Это, мягко говоря, не так. Модернизация создает важные, необходимые условия национализма: массовое городское общество как главного потенциального потребителя националистической продукции, а также каналы и средства ее производства и распространения, но не производит национализм per se. Для его появления и распространения как минимум необходим производитель соответствующего продукта — интеллектуальная элита националистического толка. Эти методологические замечания указывают на критическую важность анализа исторической констелляции, породившей русский национализм. Вопреки распространенному заблуждению, такая констелляция сложилась вовсе не при Иосифе Сталине, а при Никите Хрущеве. Хотя при «красном цезаре» произошел отказ от политики тотального подавления русского самосознания, русской культуры и даже самого русского имени в пользу инструментального использования русского этнического фактора, никакого русского национализма — хотя бы в виде дискурсивной формации — в то время не возникло, да и не могло возникнуть. Как не могло появиться либерального западничества, социал-демократического реформизма и любого другого «изма». Очень уж тогдашняя среда не подходила для подобных культурных и идеологических экзерсисов. Поэтому попытка обнаружить в ней русский национализм — занятие по своей плодотворности сравнимое с поисками гуманистических мотивов в деятельности тов. Сталина. Не стоит смешивать мифы о сталинской эпохе с ее жестокой реальностью. Именно правление Хрущева, как убедительно показал Брудный, имело решающее значение для формирования русского национализма. Хотя нет ни одного националиста, замолвившего доброе словечко о «всесоюзном кукурузнике», русские националисты точно такие же дети ненавидимой ими «оттепели», как их либеральные оппоненты. Появление первой, еще очень робкой диссидентской поросли во второй половине 50-х годов прошлого века оказалось возможным лишь благодаря десталинизации и общей либерализации советской жизни. Причем среди первых диссидентских групп имелись и националистические: Народно-демократическая (1955-1958 гг.) и Российская национально-социалистическая (1956-1958 гг.) партии. Это были небольшие (не более 10-20 человек каждая) организации со смутными программами, но весьма радикальными целями: свержение «еврейско-комиссарского ига в СССР» и возрождение русской нации. Однако их деятельность была пресечена в зародыше и не успела оказать хоть какое-то влияние на общество. Даже о самом факте существования этих подпольных групп стало известно лишь благодаря историческим разысканиям 1990-х гг. Неизмеримо большее значение имел легальный, подцензурный национализм, который также начал складываться во второй половине 50-х годов прошлого века. Хотя мощный первотолчок ему дала Великая Отечественная война — не случайно организационно-кадровое ядро русофильской фракции советской интеллигенции составили фронтовики — именно хрущевская политика позволила националистическим настроениям кристаллизоваться и оформиться. Как культурно-идеологическая позиция и политическое мировоззрение русский национализм появился только благодаря хрущевской либерализации. В националистическом культурном истеблишменте советской эпохи отчетливо прослеживаются две возрастные волны: военное поколение (родившиеся в 1920—1925 гг.) и «дети оттепели» (родившиеся в 1926—1938 гг. и прошедшие социализацию в постсталинскую эпоху). Прекращение террора, десталинизация и общая гуманизация жизни сформировали новую социокультурную ситуацию — с несравненно более высоким, чем прежде, уровнем свободы, включая свободу формулирования и выражения широкого диапазона культурно-идеологических взглядов. При Хрущеве для публичной дискуссии были «распечатаны» всего лишь две темы, но зато какие: состояние деревни и сталинизм! По старой, еще дореволюционной традиции площадкой для общественных дискуссий стали «толстые» литературные журналы, но сама эта традиция возродилась только благодаря хрущевской «оттепели». Основным поставщиком продукции для журналов, зачинателем и модератором дискуссий в подавляющем большинстве случаев выступала интеллектуальная элита272, а главным потребителем — верхние слои советской интеллигенции; впоследствии аудитория кардинально расширилась за счет подключения массовой интеллигенции. (Здесь к месту напомнить социологическую закономерность, отмеченную одним из корифеев «национализмоведения» Энтони Смитом: националистические движения обычно начинаются как культурные и приобретают политическое значение, рекрутируя участников из таких свободных профессий, как медицина, право и журналистика.) Но почему же произошла «национализация» части советской культурной элиты? Инерция мощного патриотизма военных лет, законное чувство национальной гордости победителей — самоочевидный фактор, не нуждающийся в дополнительном анализе. Не менее важно, однако, что русский национализм был ответом на кризис идентичности — личной, групповой и общенациональной. Что имеется в виду? Проделанный Брудным анализ социального профиля националистического культурного истеблишмента показал, что главное социальное различие между русскими националистами и ненационалистами касалось происхождения: большинство видных националистов (точнее, 97 из 152, то 64%) родилось и выросло в деревне или в маленьких городах. В их судьбе как в капле воды отразилась судьба русского крестьянства, перемолотого жерновами сталинской модернизации. В 1930-е гг. из деревни в город перебралось почти 27 млн крестьян, в 1939—1959 гг. — еще 24 млн. РСФСФ была самой урбанизированной, за исключением Латвии и Эстонии, советской республикой: в 1959 г. в ее городах жило 52% ее населения, в 1970-м — 62%. Подробнее см.: Brudny Yitzhak М. Op.cit. P. 31-34. Фундаментальным результатом осуществленного в сжатые сроки «великого переселения» русского народа стал целый спектр масштабных и глубоких социопсихологических и социокультурных реакций, которые обобщенно можно определить как кризис идентичности массы крестьянства, оказавшегося в принципиально новой для себя среде. (В целом для теорий национализма характерно акцентирование важной связи между социопсихологическими и социокультурными последствиями модернизации и подъемом национализма.) Однако национализм элиты не был лишь выражением массовой крестьянской фрустрации, точнее, он был не только этим. Ведь жестокая сталинская модернизация открыла двери беспрецедентных возможностей для русских деревенских парней. Большинство националистических интеллектуалов, особенно принадлежавших послевоенному поколению, вовсе не было социальными аутсайдерами: они получили образование в лучших (сейчас бы сказали — элитных) учебных заведениях страны: в Литературном институте им. Горького, Московском и Ленинградском университетах и некоторых других столичных вузах и занимали хорошие социальные позиции. Но социальный успех дался им тяжелой ценой расставания с родным домом и привычным образом жизни. Эти люди пережили драматический кризис личной идентичности, выражавший и отражавший общий кризис традиционного русского крестьянства. Деревня и провинциальный городок были материнским лоном значительной части русского националистического истеблишмента, тем идеализированным прошлым, откуда они черпали свое творческое вдохновение и где искали рецепты переустройства современной им жизни. Факт социального происхождения имеет важное значение для понимания национализма, точнее, этнической чувствительности писателей-деревенщиков, но не может служить универсальным объяснением. Ведь по крайней мере треть (точнее, 36% из списка Брудного) видных националистических интеллектуалов не была детьми русской деревенской Атлантиды, а взросла на улицах больших городов. Более того, большинство из них выглядело типичными «детьми оттепели»: хорошее образование, престижная работа в гуманитарной сфере, участие в московских либеральных кругах, чувствительность к западным интеллектуальным влияниям (в качестве ярких примеров можно упомянуть Вадима Кожинова и Петра Палиевского). Тем не менее, в середине — второй половине 60-х годов прошлого века эти рафинированные интеллигенты оказались в стане русских националистов. Хотя в биографии каждого из них можно обнаружить какие-то индивидуальные интеллектуальные и культурные влияния (как, например, влияние Михаила Бахтина на молодого Кожинова и Алексея Лосева на Петра Палиевского) и экзистенциальные завязки, подвигшие именно к такому выбору, был еще и общий знаменатель. Трамплином для идеологического поиска интеллигентов послужило разочарование в хрущевском правлении и коммунистической политике вообще. Свернутая половинчатая либерализация, кровавое подавление народного восстания в Венгрии273, импульсивный и плохо продуманный реформизм оттолкнули их от политики Хрущева и посеяли сомнения в возможности реформирования советского коммунизма. Вновь, как в первой половине XIX в., в поисках идеологической альтернативы отечественная интеллигенция двинулась в двух расходящихся направлениях: либерально-западническом и автохтонно-почвенническом. И как сто лет тому назад, рядом с ними существовал влиятельный консерватизм, означавший в том историко-культурном контексте реабилитацию Сталина и его наследства. 273 Характерно, что члены Российской национально-социалистической партии выступали против ввода советских войск в Венгрию и даже организовали небольшую акцию протеста, по совпадению обстоятельств оставшуюся безнаказанной и даже незамеченной. Дрейф части городских либеральных интеллигентов в сторону славянофильства был культурной и интеллектуальной реакцией на хрущевскую политику. Экологическое варварство (возведение гидроэлектростанций, приведшее к затоплению ряда обширных русских территорий и строительство целлюлозно-бумажного комбината на Байкале) и разрушение традиционной историко-культурной среды (уничтожение старой Москвы и исторической застройки ряда русских городов), мощная антирелигиозная кампания, вызывавшая в памяти тяжелые реминисценции с политикой 20—30-х годов XX в., новая политика идентичности (формирование «советского народа»), рассматривавшаяся как покушение на этнические идентичности,— этого было более чем достаточно, чтобы вызвать непонимание, обиду и гнев городских интеллектуалов. У выходцев из деревни к этому добавлялось недовольство продолжавшейся и при Хрущеве социальной дискриминацией русского села. Официальная политика по принципу «от обратного» стимулировала поиски национальных корней, разворот к русской почве. В то же время десталинизация и смягчение режима сделали культурное движение в сторону русскости допустимым, хотя и политически сомнительным. Запретный плод русскости выглядел тем более желанным, что запрещал его все более непопулярный и комедийно выглядевший властитель. А пряный привкус оппозиционности и вольнодумства придавал этому культурному поиску особое очарование, ведь, в отличие от сталинской эпохи, квазиполитическая фронда была отныне не только возможна, но даже стала поощряться в интеллигентской среде, воспроизводившей традиционный стереотип поведения в отношении власти: внешне соглашаясь, держать фигу в кармане. Расщепление интеллигентской среды на, условно, три культурно-идеологических течения имело очевидную этническую подоплеку. Русские националисты, точнее, симпатизанты русской этничности, а также консерваторы-сталинисты были преимущественно или даже почти исключительно русскими, в то время как смыслообразующее и организационно-кадровое ядро либерально-реформистского лагеря составляли этнические евреи. Хотя русских в нем было изрядно и количественно они, вероятно, даже превалировали, смысловое и организационное ядро диссиденства составляли именно евреи. По словам Геннадия Костырченко, автора монументальной и вполне юдофильской книги о сталинской политике в отношении евреев, костяк диссидентского движения составляла интеллигенция еврейского происхождения274. 274 Костырченко Г. В. Тайная политика Сталина: власть и антисемитизм. М., 2001. С.697. Более того, еврейская этничность и отношение к ней стало своеобразным опознавательным знаком, символом либерально-западнического выбора вообще. Постфактум эту ситуацию весьма откровенно описала литератор Лариса Васильева: «В нашем литературном мире, разделенном на правых — славянофилов и левых — западников, лакмусовой бумажкой для определения принадлежности писателя к тому или иному лагерю был еврейский вопрос. Если ты еврей, значит, западник, прогрессивный человек. Если наполовину — тоже. Если ни того, ни другого, то муж или жена евреи дают тебе право на вход в левый фланг. Если ни того, ни другого, ни третьего, должен в творчестве проявить лояльность в еврейском вопросе. Точно так же по еврейскому признаку не слишком принимали в свои ряды группы правого, славянофильского фланга»275. Со второй половины 1960-х гг. корреляция этничности и культурно-идеологической позиции приобрела сильный характер, придав квазиполитической полемике черты этнического конфликта, что, в частности, выразилось, в популярных взаимных инвективах-стереотипах брежневской эпохи: с одной стороны, «все евреи — диссиденты, все диссиденты — евреи»; с другой — «все почвенники — антисемиты», русскостъ per se =антисемитизм и фашизм. In passim отметим, что для «асфальтовых» националистов типа Кожинова и Палиевского антисемитизм служил компенсацией предшествующей интеллектуальной и культурной зависимости от еврейской среды. По откровенному признанию самого Кожинова, до знакомства с Бахтиным он пребывал в уверенности, что русских интеллигентов-гуманитариев попросту не существует, что все интеллигенты — исключительно этнические евреи или с еврейской примесью. В этом ракурсе бунт против авторитетов и наставников, коими были евреи, неизбежно приобретал антисемитские черты, а антисемитизм оказался рядоположен стремлению к культурной и интеллектуальной эмансипации. Ведь евреи не только заняли нишу, принадлежавшую разгромленной большевиками старой русской интеллигенции, но и, по мнению остатков последней, активно участвовали в этом погроме. Подобной точки зрения, в частности, придерживались такие культовые, как сказали бы сейчас, фигуры в интеллигентской среде, как Бахтин и Лосев. 275 Цит. по: БарсенковЛ. С, Вдовин Л. И. История России. 1917-2004. Учебн. пособие для студентов вузов. М., 2005. С. 457-458. Этот критерий не раз служил источником подлинных человеческих драм. В качестве примера можно привести судьбу известного советского писателя Юрия Нагибина. Он был уверен в своем еврейском происхождении, которое-де скрывалось. И какое же разочарование пережил этот незаурядный писатель, когда выяснилось, что никакой он не еврей, а чистокровный русак, да еще и дворянского рода. Разумеется, антисемитизм не сводился к одному лишь этому фактору, а имел широкий круг будировавших его причин. Однако в любом случае есть какая-то злая ирония в том, что критерием принадлежности к русскому национализму, паролем русскости зачастую (что не значит — всегда) оказывалось не отношение к русским, а отношение к евреям. Резюмируя соображения о причинах появления русского национализма, еще раз повторим: национализм (в более широком смысле — интерес к русской этничности) стал ответом на кризис идентичности, имевший несколько измерений: личное (экзистенциальный и культурно-идеологический кризис интеллектуальной элиты), групповое (кризис традиционного русского крестьянства) и общенациональное (кризис политико-идеологической идентичности советского общества вследствие десталинизации и разочарования в хрущевской альтернативе сталинскому социализму). Хотя в хрущевское правление русский национализм носил еще зачаточный характер, именно в то время возникли структурные факторы его оформления в качестве самостоятельного культурно-идеологического и политического течения. Так что ненавидимый и презираемый националистами «Никита-кукурузник» объективно, вопреки своей воле сыграл роль повивальной бабки русского национализма.
Национализм и коммунистическая власть
Если возникновение русского национализма стало побочным продуктом смены верховной власти и эволюции советской системы, то его дальнейшая траектория и даже сам факт существования в решающей степени зависели от отношений с коммунистическим государством. При Леониде Брежневе была полностью воспроизведена парадигматическая для русской истории модель инструментального отношения власти к русскому национализму, а в более широком смысле — к русской этничности вообще, в советское время впервые апробированная Иосифом Сталиным. На первом месте по-прежнему находился государственный патриотизм или, упрощенно, то, что укрепляло коммунистический строй и советскую страну, в то время как собственно русские этнические интересы оставались под подозрением. В целом политика власти в отношении пробивавшегося из-под глыб русского самосознания колебалась между необходимостью его нейтрализации, с одной стороны, неизбежностью признания и учета русских интересов — с другой, желательностью использования русских этнических чувств и даже дозированного русского национализма для укрепления режима и основ советского строя — с третьей. Подробнее остановимся на последнем аспекте. Опираясь на работы Кэтрин Вердери и, особенно, Кеннета Джо-витта, Брудный концептуализировал коммунистическую стратегию в отношении националистических интеллектуалов как политику включения. Такая политика в целом характерна для постсталинской фазы коммунистических режимов, когда происходил сдвиг от социо-политического порядка, базировавшегося преимущественно на административном подавлении и жестоком насилии, к политике, где манипуляции имели несравненно большее значение, чем в прошлом. Учитывая особую важность интеллигентов — творцов национальных символов и мифов, коммунисты пытались обеспечить их лояльность, превратить эту важную социальную группу в т. н. «артикулированную аудиторию» — политически информированную и политически ориентированную группу, способную поддерживать режим в манере более изощренной и гибкой, чем прежде. Брудный утверждает, что постсталинский советский режим пытался трансформировать русских националистических интеллигентов в артикулированную аудиторию. Хотя националисты были зачастую весьма критичны в отношении официальной идеологии и партийной политики, их идеи не угрожали авторитарному характеру режима, а антизападный модус русского национализма в каком-то смысле даже легитимировал режим и оправдывал решимость Кремля избегать политических и экономических реформ. Через предоставление националистическим интеллектуалам льгот и привилегий, доступ к «толстым» журналам, газетам и издательствам режим мог контролировать их и манипулировать ими276. 276 См.: Brudny YitzhakМ. Op.cit. P. 16-17. Действительно, фундаментальные факторы вынуждали власть всерьез отнестись к перспективе использования русского национализма. Хрущевская десталинизация нанесла роковой удар по легитимности и мобилизующей способности коммунистической идеологии. Идеологическая прививка русского национализма могла отчасти компенсировать эту слабость, подстегнув мобилизацию общества в поддержку советской внешней политики. В свете ухудшающихся советско-китайских отношений апелляция к традиционному русскому патриотизму была просто неизбежной, а в своей имперской версии он мог хотя бы отчасти легитимировать вторжение в Чехословакию в 1968 г. и начатую в 1979 г. афганскую авантюру. Ведь в подавляющем большинстве националисты, несмотря на порою весьма острую критику ряда направлений советской политики — аграрной, демографической, экологической, историко-культурной, были лояльны коммунистической власти и поддерживали ее ключевые политико-идеологические принципы: авторитарное государство, великодержавный статус, жесткий государственный контроль над экономикой, дисциплину, антивестернизм. За отдельными исключениями русский национализм — не важно, подцензурный или диссидентский — стремился к некоему смутному национал-большевистскому синтезу, пытаясь сочетать верность социалистическому выбору с существенной корректировкой государственной политики в направлении учета русских интересов. Несколько огрубляя, он пытался обвенчать ленинизм со славянофильством277. В классификации Роджерса Брубейкера это был национализирующий (или этнизирующий) национализм: он избегал конфликта с властью и официальной идеологией, надеясь на их трансформацию в русском национальном направлении, и пытался по мере сил стимулировать этот процесс. Хотя в советском контексте вообще редко кто (за исключением, как сказали бы сейчас, «отмороженных») решался манифестировать открытую оппозиционность режиму и фундаментальным основаниям советского строя. Обычно речь шла об их корректировке, «очищении» аутентичного социализма от ошибок и искажений. Советскую интеллигенцию в целом характеризовало амбивалентное отношение к власти, она стремилась одновременно «быть наставником этой власти, эдаким "учительным старцем" при ней или хотя бы частью ее и в то же время иметь облик гонимых властью, жертвы. В любом случае совинтеллигенция не любя/ненавидя власть, боялась, тянулась к ней... определяла себя через нее, причем не только негативно, но и позитивно... была настроена на сотрудничество с властью»278. 277 В этом плане весьма характерно название статьи Михаила Антонова в первом номере неподцензурного журнала «Вече» (январь 1971 г.) — «Учение славянофилов — высший взлет народного самосознания в России вдоленин- ский период». 278 Фурсов Л. И. Интеллигенция и интеллектуалы. Предисловие к книге А. С. Кустарева «Нервные люди (Очерки об интеллигенции)» // Кустарев А. Нервные люди: Очерки об интеллигенции. М., 2006. С. 71. В чем же тогда состояло отличие националистической интеллигенции? В том, что в авторитарном государстве она видела, как говаривал во время оно граф Бенкендорф, «палладиум России». Для националистов авторитарное государство было не просто важным идеологическим постулатом и основополагающей ценностью, а чем-то несравненно большим — отличительным свойством и атрибутом (то есть врожденным признаком, в философском смысле этого слова) России и русскости вообще. Для многих русских националистов государство было даже важнее русского народа. В то время как интеллигенция либерального извода, экзистенциально отвергавшая русскость и Россию, принципиально отвергала и государство как их выражение. Сотрудничество с властью либералы компенсировали отрицанием государственности, наследуя в этом смысле анархо-нигилистической традиции русской интеллигенции. Националисты вели себя ровно наоборот: неприемлемость конкретных властных персон и политик у них сочеталась с пиететом по отношению к власти, государству как таковому. Они наследовали дореволюционномулоялистскому национализму, консервативно-охранительной интеллигенции. Неудивительно, что русские националисты советского разлива помыслить не могли выступить против актуального им государства или сформулировать независимую от него позицию — не политическую, а хотя бы культурную. Даже в своих культурных требованиях националисты уповали исключительно на государство, которое, опамятовавшись, запретит «пагубные» (читай: либеральные, прозападные) культурные течения и влияния и поддержит «полезные», «духоподъемные». Хотя поддержку режима и лояльность принципам советского строя националисты обуславливали тем, как коммунистическая власть справится с наиболее чувствительными и важными для них проблемами — демографической, экологической et cetera, прогрессирующая неспособность коммунистов решить эти проблемы не превратила националистов в политических оппозиционеров. Они стали более жесткими критиками власти, но не решились сформулировать нечто похожее на политическую альтернативу, да и вообще чурались и откровенно боялись политики. Подчеркнем, что в данном случае речь идет исключительно о русском национализме. Нерусские национализмы не только были последовательно оппозиционны коммунистическому режиму, но и составляли самую широкую политико-идеологическую и культурную рамку (наименьший общий знаменатель) выражения оппозиционных настроений. Все нерусские оппоненты Советов были, прежде всего, националистами, а уже затем борцами за права человека, социал-демократами, либералами, еврокоммунистами и т.д. Конвенциональный, условный характер оппозиции русских националистов коммунистическому режиму составлял принципиальный дефект русского национализма. По своим культурно-психологическим, экзистенциальным основаниям националисты оказались неспособны бороться за власть, что воочию проявилось на рубеже 80-х и 90-х годов прошлого века. Справедливости ради укажем, что эта слабость национализма не порождена лишь советской эпохой, а представляет его генетический дефект, начиная со славянофилов. Даже «черная сотня» — исторически самое успешное и массовое участие русских националистов в политике — критически зависела, причем не только и не столько в организационно-кадровом, административном и финансовом отношениях, сколько, прежде всего, по своему самоощущению, экзистенциальному модусу от связи с государством, властью. Стоило последней отвернуться от националистов, и они сразу же утеряли смысл собственного существования и политически дегенерировали. Потихоньку избавляться от идиотического и совершенно безосновательного упования на государство русские националисты стали лишь совсем недавно, с началом нового тысячелетия. Итак, в последней трети советской эпохи стратегическим аргументом в пользу использования коммунистами русского национализма была его важная компенсаторная функция, а также способность служить потенциальным источником дополнительной легитимации авторитарного режима и советского строя. Помимо этого, принципиального, соображения, существовали и важные тактические резоны. Один из них состоял втом, что в сфере культуры и литературы русский национализм был призван уравновесить, сбалансировать влиятельные (прото)либеральные и западнические тенденции. Коммунистические функционеры мастерски использовали принцип divide etimpera. Воспоминания и доступные архивы позволяют реконструировать немудреный, но весьма эффективный механизм манипулирования интеллигентскими страстями и фобиями. Либералам аппаратчики (а то и офицеры КГБ) «по секрету» рассказывали, что «Ванька прет» и лишь «прогрессивные силы» в аппарате ЦК сдерживают угрозу сталинистского реванша. А националисты слышали, причем зачастую от тех же самых людей, близкое и понятное себе: либералы-евреи набирают силу и пробрались наверх, поэтому надо проявить понимание и поддержать «патриотов» в руководстве советской компартии. Вот так создавалась влиятельная и популярная в культурной среде мифологема о «сионистском/националистическом подполье/заговоре на самом верху», подливалось масло и подкла-дывались дровишки в ожесточенную междоусобную схватку лагерей советской интеллигенции. Понятно, что в выигрыше оставался верховный арбитр — власть, к которой апеллировали конкурировавшие культурно-идеологические течения. (Здесь важно отметить, что если в широком смысле власть манипулировала интеллигенцией как таковой, то в узком смысле различные властные группы использовали различные интеллигентские фракции.) Эксплуатация властью русских этнических чувств имела, помимо этого, еще две причины. Первая: патриотизм казался субститутом со-циоэкономических и политических реформ. После того, как к началу 1970-х гг. под влиянием «пражской весны» в СССР были свернуты все попытки экономического реформирования, фактическим лозунгом момента стал девиз «лучше работать, меньше болтать о реформах». Казалось, патриотизм сможет стимулировать подъем трудового энтузиазма и усиление дисциплины, которые обеспечат необходимые темпы экономического развития без изменения структуры и методов управления народным хозяйством. Вторая причина: «деревенское» направление советской литературы культурно и идеологически легитимировало брежневскую политику форсированного инвестирования сельского хозяйства. Речь шла о колоссальных по масштабам и затратам проектах. Запущенная в марте 1974 г. амбициозная программа предполагала восстановить российское Нечерноземье, в том числе в демографическом отношении, к 1990 г. Вложения в «Продовольственную программу» — знаменитый коммунистический проект начала 1980-х годов — оценивались в 140 млрд рублей. Эти начинания с заведомо сомнительной эффективностью вызвали сопротивление части партийного истеблишмента, и, чтобы сломить его, требовалась мобилизация общественной поддержки, которую обеспечивали «деревенщики». Другими словами, Леонид Брежнев рассчитывал использовать мобилизационный потенциал русофильской литературы и культуры для поддержки приоритетов свой внутренней политики279. 279 Подробнее см.: Brudny Yitzhak М. Op. cit. P. 58, 60, 103 и др. Однако проблема «политики участия» состояла в том, что обеспечить лояльность «артикулированной аудитории» можно было, лишь предоставив ей хотя бы частичное право голоса. Поэтому взаимоотношения националистов и коммунистической власти не сводились лишь к вульгарному использованию властью националистов (в данном случае — писателей-«деревенщиков»), а становились улицей с двусторонним движением. Ведь коммунистическая власть легитимировала самое себя и свою политику нормативистской концепцией «народного блага». Именно в брежневское правление — пресловутую «эпоху застоя» — произошло беспрецедентное повышение уровня жизни массы советского населения, оформился советский вариант общества потребления и социального государства, составивший материальное основание «общественного договора» между коммунистическим государством и советским обществом. Оборотной стороной этого «договора» было заметное повышение чувствительности режима к общественным запросам и к общественному мнению. Памятный выросшим в советскую эпоху аргумент «люди не поймут» был не риторической фигурой, а квинтэссенцией обычного права, пронизывавшего страну Советов и имевшего силу, втом числе, для коммунистических функционеров. Якобы всемогущее Политбюро, опасаясь негативной общественной реакции, в течение многих лет не решалось хотя бы на несколько копеек поднять баснословно низкие цены на хлеб. Коммунисты всегда испытывали неизбывный страх перед русским народом — становым хребтом страны и залогом советского могущества, а потому относились к русскому этническому фактору, как любил говорить сакрализованный основатель советского режима, «архисе-рьезно». Они воспринимали писателей-«деревенщиков» как голос русского народа, а ставившиеся ими проблемы — как предмет общенационального беспокойства. «Деревенщики» не просто нужны были Брежневу для легитимации его внутренней политики, в каком-то смысле сама эта политика была ответом на русский общенациональный запрос, как он виделся, формулировался и выражался культурной элитой русофильского толка. Парадоксально, но факт: используя русскую культурную элиту в качестве своего орудия, коммунистическая власть в то же время побаивалась ее. Весьма показательна реакция еще здорового и адекватного Брежнева на знаменитую статью «Против антиисторизма», опубликованную в 1972 г. недоброжелателем русских националистов и видным коммунистическим функционером Александром Яковлевым: этот м... хочет поссорить нас с русской интеллигенцией, убрать засранца! (Впрочем, забегая вперед, скажем, что не только оппозиционный потенциал русофильской элиты, но и ее влияние на общество заметно преувеличивались.) Если власть пыталась влиять на общество через интеллигенцию, то и русофильская интеллигенция в свою очередь пыталась культурно и духовно повлиять на власть, развернуть ее в русском национальном направлении, точнее, в направлении смутного национал-большевистского синтеза. Учитывая же принципиальный отказ этой интеллигенции от выработки самостоятельной политической позиции, она нуждалась во власти не меньше, чем та в ней. Ведь кто-то же должен был претворять в жизнь консервативную утопию русского национализма! Можно сказать, что кооперация власти и русских националистов носила обоюдовыгодный характер, причем со стороны власти это был брак по расчету, в то время как националисты испытывали к ней искреннюю, но, как со всей очевидностью выяснилось, безответную симпатию. Главный аналитический вопрос — результаты политики включения: насколько успешной она оказалась, каковы были ее последствия? По мнению некоторых авторов, результатом флирта власти с русскими националистическими интеллигентами стало формирование влиятельной «русской партии», небезуспешно стремившейся к политическому доминированию в СССР и трансформации советского строя в национал-большевистском духе280. В подтверждение этого взгляда «расшифровываются» покровители русского национализма в советской политической элите, реконструируется зловещая конфигурация «русской партии», якобы расползавшейся по властному телу подобно раковой опухоли. Ничтоже сумняшеся российский «ученый» утверждает, что большинство сотрудников партийного-государственного аппарата, включая членов Политбюро, разделяли националистические взгляды281. Остается задаться недоуменным вопросом: почему же это большинство не реализовало свои националистические идеи? 280 зта точка зрения наиболее рельефно выражена в: Янов Александр. Русская идея и 2000-й год. Нью-Йорк, 1988. Близок к ней и российский автор Николай Митрохин. См.: Митрохин Николай. Русская партия: Движение русских националистов в СССР. 1953-1985 годы. М., 2003. 281 Митрохин Николай. Указ. соч. С. 357. Трезвый научный анализ, основанный на доступных кремлевских архивах и воспоминаниях, камня на камне не оставляет от квазиинтеллектуальных фантазмов. У русской националистической интеллигенции действительно имелись покровители в высшем коммунистическом эшелоне, но чаще всего совсем не те, которых называла тогдашняя молва. Знаменитый «железный Шурик» — сосредоточивший в своих руках несколько ключевых политико-административных позиций Александр Шелепин — не только не был «крестным отцом» русского национализма, но и вообще чурался его. Затруднительно увидеть русского националиста в человеке, который после октября 1964 г. громче всех ратовал за возрождение классового подхода и больше всего на свете боялся идеологической ереси. А вот глава советского комсомола, Сергей Павлов, оказал в середине — второй половине 1960-х гг. критически важную поддержку «Молодой гвардии», превратившую ее в центр кристаллизации русского национализма. За что сам поплатился карьерой282. Вероятно, он был единственным высокопоставленным советским политиком, которого можно назвать, да и то с натяжкой, русским националистом. Зато вряд ли таковыми были первый заместитель председателя Совета Министров СССР Дмитрий Полянский и белорусский коммунистический лидер Петр Машеров. Хотя чувствительность к проблематике националистического дискурса (например, экологической), ощущение важности русского этнического фактора и некоторые покровительственные жесты в адрес националистических интеллигентов позволяют усмотреть в них симпатизантов русофильского направления, нет оснований считать этих политиков русскими националистами в общепринятом понимании термина «национализм». В противном случае к русским националистам (точнее, к криптонационалистам) придется отнести и Леонида Брежнева, и Михаила Суслова, и Константина Черненко, ведь они также отдавали себе отчет в важности русского этнического фактора, считали крайне необходимым и желательным поощрение патриотических настроений в стране, негативно относились к либерально-западническому тренду в общественной жизни. 282 См.: Семанов С. Откуда есть пошла Русская партия // К не нашим. Из истории русского патриотического движения / Сост. С. Семанов, А. Лотарева. М., 2006. С. 10. В самом общем плане можно сказать, что официальная советская идеология отчасти пересекалась с русской националистической, что, с одной стороны, вызывало напряжение между ними как идеологическими конкурентами, ас другой — открывало возможность для некоторого сорудничества. На протяжении почти пятнадцати лет (с середины 60-х до начала 80-х годов прошлого века) такие ключевые фигуры советской политики, как Брежнев и Суслов, не возражая против идеологической критики русофилов, избегали ultima ratio regis постсталинской эпохи — так называемых «оргвыводов» или, проще говоря, снятия и замены руководящих кадров националистического толка в культуре. Мощный удар по истеблишментарному национализму был нанесен лишь в 1981-1982 гг., когда больные Брежнев, Суслов и Черненко уже плохо контролировали ситуацию, да и самих себя. А вот пока они были, что называется, в здравом уме и твердой памяти, дело обстояло иначе. Последствия специального заседания секретариата ЦК КПСС в декабре 1970 г., на котором разбиралась «Молодая гвардия», оказались более чем мягкими: журнал всего лишь осудили за увлечение «стариной»; его редактора, Анатолия Никонова, не «бросили на низовку», а перевели главредом же «Вокруг света». Но «молодогвардейцы» и после этого продолжали гнуть прежнюю линию, пользуясь покровительством нового лидера советской молодежи, Евгения Тяжельникова. Развернуть ситуацию не смогла даже открытая атака на русских националистов, предпринятая такой влиятельной фигурой, как исполнявший обязанности заведующего отделом пропаганды и агитации ЦК Александр Яковлев. Его знаменитая публикация «Против антиисторизма» (Литературная газета. 1972. 15 ноября283) вызвала сплоченный отпор русских националистов и, что несравненно более важно, упоминавшуюся выше остро негативную реакцию высшего советского руководства. Назначение Яковлева послом в малозначимую Канаду было фактической политической ссылкой. Значение истории 1970 г. и эпизода 1972 г. в том, что они продемонстрировали как наличие влиятельных сторонников политики включения, так и ее серьезных оппонентов. В то же самое время режим установил жесткие пределы этой политики, которая ни в коем случае не распространялась на диссидентский, неподцензурный, не зависимый от власти русский национализм. 283 Полный текст и комментарий см. в: К не нашим. С. 192-216. Последний, развивавшийся в тесной связи с легальным национализмом, в начале 1970-х годов манифестировал русскую националистическую идеологию с немыслимой в открытой печати откровенностью. Решающий толчок кристаллизации националистической доктрины дала полемика с превалировавшим в диссидентстве либеральным течением, принимавшим все более антирусский характер. Первый широко известный программный документ националистов — «Слово нации» (31 декабря 1970 г.)284 — стал ответом на анонимную «Программу демократического движения Советского Союза», видевшую в расчленении исторической России столбовой путь к демократии. Его автором был известный националистический публицист Анатолий Иванов (Скуратов); в составлении и обсуждении «Слова» участвовал довольно широкий круг лиц, включая видного «молодогвардейца» Сергея Семанова. Развернутая в манифесте историософия представляла любопытное сочетание не вполне типичного для националистов натуралистического дискурса с более традиционными национал-большевистскими обертонами. Провозглашался приоритет биологического над социальным; западный мир характеризовался как вырождающийся; оправдывалась большевистская революция; сильное централизованное государство и централизованное экономическое планирование (то есть опоры советской системы) с некоторым оговорками и пожеланиями расширения политических и экономических свобод признавались наилучшим образом подходящими для России. Провозглашая первичность национального принципа, «Слово» утверждало, что главный вопрос СССР — национальный, конкретно — русский. Русские, которые, по словам манифеста, играли непропорционально малую роль в жизни страны, должны были преодолеть это пагубное положение, создав мощное национальное унитарное государство, где «русский народ на самом деле, а не по ложному обвинению, должен стать господствующей нацией»285. При этом русский народ понимался как общность в первую очередь биологическая, а уже во вторую — культурная. 284 Полный текст и краткий комментарий см. в: К не нашим. С. 170-187. 285 Там же. С. 185. Неподцензурный национализм 70-х и 80-х годов существенно отличался от националистических кружков и групп 50-60-х годов по политическому темпераменту и образу действий. Первые националистические группы носили подпольный и антикоммунистический характер. Народно-демократическая партия и Российская национально-социалистическая партия второй половины 1950-х гг. призывали «бить коммунистов» и бороться за свержение «еврейско-комиссарского ига»; знаменитый ВСХСОН (Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа) — крупнейшая подпольная организации в истории послевоенной России — в течение нескольких лет (с 1962-го по 1967 г.) готовил вооруженное восстание против коммунистического режима. Горстка людей бросила отчаянный вызов абсолютно превосходящей силе коммунистической машины; по иронии судьбы, их революционный порыв вдохновлялся романтизированным опытом подпольного большевизма. Вкусившие горький хлеб лагерных отсидок, диссиденты 70-х действовали легально и избегали даже намека на конфронтацию с режимом. (В качестве демонстрации лояльности на обложке «самиздатов-ского» националистического журнале «Вече» (1971-1974 гг.) печатались фамилия и адрес его редактора — Владимира Осипова, прошедшего в мордовских лагерях перековку из стихийного либерала и анархо-синдикалиста в православного монархиста.) Пытаясь способствовать его мирной трансформации в национал-большевистском направлении, они взывали, апеллировали к интересам самой власти. Подчеркнутый отказ от политического активизма для многих националистов был следствием не только невозможности в СССР легальной политической борьбы, но и результатом проделанной ими экзистенциальной (приход к религии) и идейной (выбор славянофильской доктрины с ее подчеркнутой аполитичностью) эволюции. Место политики заняло своеобразное культурное и идеологическое просвещение в форме «самиздата». Здесь националисты следовали по пути, уже проторенному либеральными диссидентами. Вопрос втом, оказывал ли националистический «самиздат» влияние на советское общество и был ли вообще ему известен? Широкую циркуляцию и известность либерального и правозащитного «самиздата» обеспечивали вещавшие на Советский Союз западные «радиоголоса». «Хроника текущих событий», сведения о деятельности Комитета защиты прав человека, русской секции «Международной амнистии», московской Хельсинкской группы, демаршах академика Андрея Сахарова286 и др. последовательно и даже навязчиво доводились до всех советских людей, интересовавшихся альтернативной информацией о собственной стране и имевших радиоприемники. А таковых, без преувеличения, насчитывались миллионы. Знаменитая шутка музыкального ведущего русской редакции Би-Би-Си Севы Новгородцева: «Есть привычка на Руси — ночью слушать Би-Би-Си» не в меньшей степени относилась к «Голосу Америки» и «Свободе». Националистический «самиздат» никогда не имел обширной рекламы, а если западные радиостанции о нем и упоминали, то почти исключительно в негативных тонах, отождествляя с шовинизмом и антисемитизмом. (Справедливости ради признаем, что сами националисты предоставляли изрядные основания для подобного отождествления.) Исключение составлял лишь Александр Солженицын, но после высылки из СССР и ожесточенной критики им Запада «вермонтский отшельник» перестал быть персоной грата в западных СМИ. 286 Сахарова можно было смело назвать «человеком — информационным поводом». В 1972-1979 гг. он единолично провел 150 пресс-конференций и подготовил 1200 передач для иностранного радио. Тиражи печатавшегося на пишущих машинках националистического «самиздата» были мизерными — 20-30 экземпляров, а его читательская аудитория не превышала двух-трех сотен человек. Всего свет увидело десять выпусков журнала «Вече», два выпуска наследовавшего ему журнала «Земля» идва выпуска «Московского сборника». («Сборник» появился осенью 1974 г., издавался бывшим членом ВСХСОН Леонидом Бородиным и фокусировался на национальной и религиозной проблематике.) Даже вкупе это было значительно меньше одной лишь «Хроники текущих событий» — выходившего на протяжении 15 лет (!) уникального правозащитного бюллетеня, не говоря уже обо всей массе либерального «самиздата». Либеральной диссидентуре удалось создать, во многом благодаря западным посылкам и денежным переводам, разветвленную и действенную инфраструктуру взаимной помощи: денежное и материальное вспомоществование получали люди, лишившиеся работы вследствие политических преследований, отказники и «отсиденты» (вышедшие из лагерей). Воспевавшим общинность и солидарность русского народа националистам даже близко не удалось подойти к формированию аналогичной сети. По крайней мере, политзаключенные-националисты чаще получали помощь от «чужих» — либералов, чем от «своих». Тем не менее, не стоит недооценивать значение диссидентской струи в формировании и развитии русского национализма, равно как и в распространении его идей. Во-первых, будучи, как уже отмечалось, несравненно более свободным в формулировании и выражении взглядов, чем подцензурная печать, «самиздат» выступал своеобразной лабораторией националистической мысли и полигоном апробации ее идей. Во-вторых, «самиздат» служил важным каналом взаимодействия диссидентского и истеблишментарного национализмов. Скажем, Илья Глазунов и Сергей Семанов оказывали «Вече» финансовую помощь; «молодогвардейцы» и члены «Русского клуба» при ВООПИК не только входили в число постоянной читательской аудитории, но и нередко были авторами националистического «самиздата». Вообще же, буквально по известной фразе о сладости запретного плода, «самиздат», как магнитом, притягивал к себе потенциально или актуально русофильскую интеллигенцию. В круг друзей и знакомых издателей журнала «Вече» входили видные деятели русской культуры: писатели Леонид Бородин, Венедикт Ерофеев, Александр Солженицын и Василий Шукшин, живописцы Илья Глазунов и Константин Васильев, певица Лидия Русланова, историк Лев Гумилев и др. Через и посредством этих влиятельных (сейчас бы сказали: культовых) фигур идеи националистического «самиздата» просачивались в более широкие интеллигентские круги. «Самиздат» растекался не только по горизонтали, но и шел по вертикали, попадая даже в правящую элиту. Упоминавшийся Семанов передавал журнал «Вече» не кому-нибудь, а председателю Верховного суда СССР, снабжал националистическими памфлетами пятерых помощников членов Политбюро287. В этом отношении «самиздат» — не только националистический, а вообще — напоминал журнал Александра Герцена «Колокол»: оппозиционный царский власти, он с интересом и даже не без трепета читался высшими сановниками самой этой власти. Однако даже если известность и влияние русского националистического «самиздата» многократно превосходили его формальные тиражи, он все равно никогда не мог даже близко подойти к известности и влиянию либерального и правозащитного «самиздата», поддерживавшегося и пропагандировавшегося «радиоголосами» и «тамиздатом». Хотя репрессалии против различных идейных течений диссидентства были одинаково жестокими, их эффект в случае с русскими националистами и правозащитниками оказывался различным. Когда власть «закрывала» первых, они вообще выпадали из общественного оборота, в случае же ареста вторых западные «радиоголоса» все равно обеспечивали эффект их мощного актуального присутствия. 287 См.: Митрохин Николай. Указ. соч. С. 124; Самоваров Александр. Пер- спективы русского национализма: национализм с человеческим лицом. М., 2008. С. 348. В любом случае даже намек на независимую и альтернативную режиму политическую активность воспринимался им как вызов устоям советской системы. Относительная терпимость в отношении диссидентства в начале 70-х годов была побочным продуктом политики детанта: Кремль, добивавшийся соглашений с США по стратегическим вооружениям, какое-то время сквозь пальцы смотрел на неподцензурную политическую активность. Однако его терпение никогда не было безоговорочным (известные диссиденты П.Якир и В. Красин были арестованы летом 1972 г.) и сколько-нибудь длительным. В 1974— 1975 гг. удар нанесли по диссидентам всех мастей вне зависимости от их идеологической принадлежности: в феврале 1974 г. из СССР выслали знамя русского национализма Александра Солженицына, в ноябре по личному распоряжению Андропова был арестован Владимир Осипов (выпуск «Вече» прекратился еще в марте-апреле; на смену ему пришел журнал «Земля», продержавшийся лишь два выпуска); в декабре за «Хронику текущих событий» посадили Сергея Ковалева; весной 1975 г. под давлением КГБ прекратилось издание «Московского сборника». Всего же в 1967—1974 гг. к уголовной ответственности за антисоветскую агитацию и пропаганду привлекли 720 диссидентов288. 288 Барсенков А. С, Вдовин А. И. Указ. соч. С. 554. Вопреки националистическому мифу об особо пристрастном отношении власти к русским националистам, тяжесть наказаний для них и правозащитников была, в обшем, симметричной: «рецидивист» Осипов получил 8 лет «строгого режима»; Ковалев, для которого эта была первая «ходка», 7 лет «строгача» и 3 года ссылки; Бородин вообще отделался официальным предупреждением прокуратуры и, вернувшись в Сибирь, всецело посвятил себя литературному труду. Репрессии оказались более чувствительными для диссидентов-националистов не в силу избирательной жестокости преследований, а потому, что русское националистическое направление в диссидентстве вообще было заметно слабее либерально-правозащитного, пользовавшегося преимущественными симпатиями столичной интеллигенции. Плюс к этому стоит добавить упоминавшийся эффект западной пропаганды, многократно увеличивавшей влияние правозащитников и создававшей эффект их постоянного и важного присутствия. Так или иначе, сохранение общего вектора политики включения сопровождалось фактическим уничтожением внесистемного русского национализма. И это подтверждает, что отношение режима к русскому национализму и русской этничности вообще носило исключительно прагматичный и инструментальный характер. Хотя подавляющее большинство высокопоставленных коммунистов было этническими русскими, что, казалось бы, делало их потенциально чувствительными к националистическим аргументам, в первую очередь они ощущали себя коммунистами, а уже затем — русскими. В противном случае у них просто не оставалось шансов сделать карьеру при советском строе. Знаменитое «ленинградское дело» на десятилетия вперед преподало урок всем, мечтавшим о повышении статуса России. Характерно, что в учебных курсах истории КПСС постсталинской эпохи оно подавалось именно как доказательство опасности будирования русс ко-российского фактора, хотя в сталинском списке обвинений в адрес фигурантов дела это был сюжет чуть ли не третьестепенного значения. Так называемые «русские националисты» советской политической элиты — Петр Машеров, Дмитрий Полянский, Александр Шелепин и др. — на самом деле были никакими не националистами, а консерваторами советского образца. Точно такими же, как Леонид Брежнев, Михаил Суслов и Константин Черненко. Напряженные и конфликтные отношения между этими группами и личностями меньше всего имели отношение к русскому национализму, они коренились в борьбе за власть и, в какой-то степени, за выбор линии развития. Другое дело, что фракции советской интеллигенции использовались в этой борьбе для выяснения отношений и своеобразной проверки боем. «В столкновениях и взаимных укусах "либерального" и "охранительного" сегментов совинтеллигенции лишь отражался сложный и многослойный главный социосистемный конфликт в среде господствующих групп; эти столкновения часто выполняли роль "штабных игр" "неосталинистов" и "либералов", "пробных шаров", деклараций о намерениях, провокаций, неопасной формы выяснения отношений и т. п.»289 Фурсов А. И. Указ. соч. С. 79. Гиперболизация роли и влияния русского национализма в советской жизни чаще всего основана на его отождествлении с советским консерватизмом. Надо признать, что для подобного отождествления имеются, по крайней мере, два серьезных основания. Во-первых, как отмечалось несколькими строками выше, националистическая интеллигенция использовалась влиятельными властными группами в междоусобной борьбе. Во-вторых, у консерваторов и националистов был ряд важных идеологических совпадений: культ сильного государства, мессианизм, антивестернизм, антилиберализм и (порою) антисемитизм, что и создавало впечатление их тождества. Но даже если в советской жизни национализм и консерватизм порою амальгамировали, с научной точки зрения они представляли собой тесно связанные, но разноприродные течения, поэтому в аналитических целях их дифференциация абсолютно необходима. Любой флирт консервативной коммунистической власти с русскими националистами, равно как любые поползновения с их стороны упирались в непреодолимые препятствия. Часть из них коренилась в самой природе советского режима. «Священной коровой» оставалась официальная советская версия марксизма — сакральный источник строя и режима. Решительно отвергалась даже такая робкая попытка национал-большевистского синтеза как теория «единого потока» (континуитета царской и советской России), впервые апробированная на страницах «Молодой гвардии» второй половины 1960-х гг. Незыблемой оставалась коммунистическая монополия на власть: политика включения никогда не предполагала предоставить националистам какое-нибудь реальное влияние на советскую политику. Справедливости ради укажем, что они сами не заходили настолько далеко даже в самых дерзких своих упованиях. Но еще важнее были фундаментальные ограничения, коренившиеся в самой природе имперской политии континентального типа. В старорежимной, советской ли модификации она существовала и развивалась прежде всего (если не исключительно) за счет эксплуатации русских этнических ресурсов, причем в советскую эпоху тяжесть и масштабы этой эксплуатации значительно выросли. Главное, системообразующее противоречие советского строя составляло противоречие между русским народом и коммунистической империей. Разрешить его было возможно, пожертвовав империей или русскими. (Впрочем, как показало историческое развитие, ослабление русского народа неизбежно вело к гибели империи.) Хотя русские националисты почти единодушно и безоговорочно выступали за сохранение единства и целостности СССР, они не были готовы безоглядно бросить на алтарь советской мощи русский народ. В то же время любые реальные, а не символические шаги навстречу требованиям равноправия РСФСР и учета русских интересов, что и было лейтмотивом русского почвенничества, объективно подрывали базовые основания СССР В контексте нашей темы культурно-идеологическая ситуация брежневской эпохи может быть упрощенно описана как конфликт двух идеологий: официального советского консерватизма и русского этнизирующего национализма, требовавшего адаптировать советские институты, структуры, социополитические и культурные практики под русские национальные интересы. (Здесь надо отметить, что между самими националистами не было согласия насчет того, какие институты и структуры наилучшим образом подходят для русских.) Таким образом, русский национализм не только бросал вызов официальной идеологии. Несмотря на подчеркнутый и зачастую искренний политический лоялизм, своим идеологическим и культурным содержанием он объективно, помимо собственной воли ставил под сомнение легитимность коммунистического режима и имперской политии. (Пусть даже он никогда не оспаривал ее территориальные границы, а наоборот, всегда выражал полное согласие с ними.) Поэтому даже в самом лояльном и откровенно сервильном выражении русский национализм не мог не восприниматься властью как политически сомнительный, потенциально оппозиционный и подрывной. И уж тем более это относилось к диссидентскому национализму, открыто требовавшему превращения Советского Союза в национальное русское государство. Однако субстанциальное противоречие между имперской поли-тией и русскими этническими интересами не обязательно влекло за собой конфронтацию идеологических доктрин — официальной и русской националистической. Их отношения носили более сложный и нюансированный характер, допускали взаимное влияние и обогащение. Русские националисты вполне искренне разделяли часть символов веры царской и коммунистической эпох. На протяжении двух столетий для подавляющего их большинства sine qua поп оставались имперскость России, подчеркнутый этатизм и авторитарный характер власти в стране, антизападная, антидемократическая и антилиберальная (в лучшем случае — внезападная, внедемократическая и внелиберальная) ориентация России. В свою очередь официальная идеология — не важно, в форме «официальной народности» или советской версии марксизма — пыталась включить и ассимилировать некоторые существенные элементы националистической доктрины. В конце концов, «народность» и «православие» графа Уварова были лишь парафразом русскости, а сама доктрина «официальной народности» — ответом на взрыв европейских национализмов; точно также ключевой ингредиент советского патриотизма и «гордости советского человека» составлял русский этнический национализм. Но как бы далеко не заходило идейное взаимовлияние, по самой своей природе имперская власть не могла стать русской националистической, а русский национализм не соглашался пожертвовать русскими интересами в пользу империи. В этом смысле никакая «русская партия», понимаемая как стратегический и долговременный альянс (а не ситуативный тактический компромисс) советских коммунистов и русских националистов, была невозможна по определению. У них были, что называется, разные группы крови и абсолютная тканевая несовмести мость. К слову о группах крови. Неославянофилы, равно как оппонировавшие им неозападники, были склонны экстраполировать этническую подоснову своего культурно-идеологического противостояния — русские vs. евреи — на советский политический истеблишмент и партийный аппарат. Коммунистическую стратегию в культурно-идеологической сфере и в отношении фракций советской интеллигенции они нередко объясняли этническим происхождением и родственными узами принимавших решения политиков или влиявших на их выработку аппаратчиков. Проще говоря, русские патриоты объясняли недоброжелательство в свой адрес еврейским происхождением или «еврейскими женами» тех или иных политиков. В свою очередь, для западников факт наличия еврейской крови (или даже смутные намеки на нее) служил презумпцией прогрессивности и либерализма. Признавая сильные корреляции и даже, возможно, детерминистские зависимости между этничностью и культурно-идеологическим и позициями элитных групп советской интеллигенции, мы не уверены в существовании аналогичных зависимостей для советского политического истеблишмента. Устойчивую неприязнь шефа КГБ Юрия Андропова к русским националистам еще можно попытаться объяснить его еврейским (согласно националистическим апокрифам) происхождением. Но как быть с тем, что еврейские родственные узы Леонида Брежнева и Михаила Суслова не будировали с их стороны априори враждебных реакций в адрес национализма? Да, Михаил Андреевич изрядно приложил руку к диффамации известного «сионоборца» Ивана Шевцова. Но ведь литературно слабые писания Шевцова пропагандировали неприемлемую с точки зрения официальной советской доктрины беллетризованную версию «протоколов сионских мудрецов», а на голову главного партийного идеолога Шевцов вылил такие потоки грязи и инсинуаций (в романе «Набат» Суслов был выведен в качестве верховного «покровителя сионистского подполья» в ЦК партии), что тот просто обязан был защитить собственную репутацию и реноме коммунистической партии. Не говорим уже, что в сравнении со сталинскими временами, которыми так восхищались советские консерваторы, включая Шевцова, эта кампания была вполне вегетарианской: несколько человек лишились своих постов, а в адрес романов Шевцова полетели стрелы литературной критики. Так или иначе, женатый на еврейке Суслов вовсе не был гонителем и врагом русских националистов. Более того, его помощник Воронцов поддерживал и продвигал (не без ведома патрона, разумеется) одного из наиболее влиятельных националистов — Семанова. Зато не имевший «расово сомнительных» связей, чистокровный русачок Александр Яковлев всегда был непримиримым врагом русского национализма. Вообще доступные сейчас воспоминания позволяют уверенно утверждать, что основную массу влиятельных недоброжелателей русского национализма составляли отнюдь не «замаскировавшиеся евреи» или женатые на еврейках русские, а высокопоставленные аппаратчики из числа этнических русских290. Возможно, дело в том, что они ощущали смутную и неопределенную, но кардинальную угрозу империи, исходившую от русского национализма. Выбирая между русским народом без империи или империей за счет русских, эти коммунистические сановники делали выбор в пользу империи. В лучшем случае они, по афористичному замечанию Александра Самоварова, отводили «русским роль служения, но не господства»291. Но разве не таким был выбор русской элиты на протяжении последних нескольких веков? Высшие сановники империи второй трети XIX в. испытывали перед славянофилами тот же иррациональный страх, что и Юрий Андропов перед «русистами» в последней четверти XX в. Положа руку на сердце, опасения в адрес русского национализма нельзя не признать провидческими. Хотя содержание националистической утопии было консервативным, по отношению к статус-кво — континентальной имперской политии — она носила субверсивный характер. Объективным результатом ее реализации неизбежно бы стало разрушение крауегольного камня имперской политии — подчиненного и зависимого положения русского народа, а стало быть, и самой политии. 290 Многочисленные свидетельства на сей счет приведены в: Самоваров Александр. Останутся ли в России русские? Русское национальное самосозна- ние: триумф или катастрофа. М., 2007. 291 Там же. С. 327. Доказательства на сей счет предъявлены самой историей. Советский Союз разрушила не волна периферийных национализмов, а лозунги российского суверенитета, равноправия России и повышения статуса русского народа — идеология, сформулированная, выношенная и взлелеянная русскими патриотами в 60-80-е годы XX в. И что с того, что националисты не мыслили Россию и русских вне империи — царской или советской? Давно известно, дорога куда вымощена благими намерениями... Впрочем, такова вечная ирония истории: нам не дано предугадать, чем обернутся наши слова и действия. Похоже, русские националисты никогда не понимали, что на самом деле они были вовсе не консерваторами, а революционерами. Даже в 2002 г. видный деятель истеблишментарного национализма 70—80-х годов прошлого века, Валерий Ганичев, сетовал, что царские и коммунистические власти совершили одинаковую ошибку — не воспользовались блестящей славянофильской теорией — и это-де привело к крушению как Старого порядка, так и коммунистического СССР. В данном случае о националистах можно сказать так же, как о Бурбонах после реставрации: ничего не забыли, но ничему не научились. Если бы царская или коммунистическая власть взяла на вооружение русскую националистическую программу, то империя Романовых точно не дожила бы до 1917 г., а Советский Союз не простоял бы и семьдесят с небольшим лет, отпущенных ему историей. Противодействие русским националистам было отнюдь не инспирировано евреями, а, можно сказать, коренилось в самой природе имперской политии. Не говоря уже о том, что любой политический режим по определению не может не сопротивляться революции, а национализация (или этнизация) политии, к которой стремились русские националисты, была бы революцией самого радикального свойства.
Глава 9 НАЦИОНАЛИСТИЧЕСКИЕ ИДЕИ И РУССКОЕ ОБЩЕСТВО
Но для националистов было легко и лестно объяснять мотивы коммунистической политики в свой адрес и, главное, собственные неудачи происками тайных сил. Эта примитивная философия истории обеспечивала их индульгенцией: не в том дело, что мы плохо организованы, а наши шаги непродуманны, а в том, что против нас выступает могущественная «тайная власть». В то же время захваченность кон-спирологией психологически парализовала и лишала способности к любой целенаправленной политической деятельности. Ведь если враг потаенный, то он может оказаться в любом обличий и в любом месте, а бороться с ним — все равно, что бороться с воздухом. Практическое применение этой историософии привело к плачевным результатам. Образованные и неглупые люди все чаще фокусировались не столько на позитивной повестке — каких целей и каким образом добиваться, сколько на негативной — как противодействовать «тайновластию». А поскольку агентов последнего в своих рядах еще надо было обнаружить, то внутренняя жизнь «русской партии» приобрела заметный параноидальный оттенок. Несмотря на кажущийся комизм, в 70—80-е годы прошлого века поиски «внутренних врагов» (продолжающиеся порою по сей день) выливались в человеческие драмы, сломленные судьбы и загубленные репутации. Да и вообще отношения внутри «русской партии» были выдержаны не столько в духе христианского человеколюбия и славянофильской соборности, сколько внутривидовой борьбы. Порою трудно было понять, кого националисты ненавидят больше — друг друга или своих оппонентов — евреев и западников. Если бы они ненавидели своих врагов так, как ненавидели друг друга, то их шансы захватить власть в России резко бы выросли. Поэтому термин «партия», подразумевающий, как минимум, сплоченную и дисциплинированную группу единомышленников, выглядит явно ошибочным для характеристики русского национализма 60—80-х годов прошлого века. Он представлял собой никак не партию, а, пользуясь современной терминологией, сетевую структуру: совокупность личностей и небольших групп, разделявших общее настроение, находившихся в более-менее постоянной коммуникации и реализовывавших близкие культурные и личные стратегии; опорными точками и информационными терминалами сообщества выступали журналы «Наш современник» и «Молодая гвардия», в меньшей степени — «Москва» и некоторые провинциальные издания. Внутренняя сплоченность этого сообщества была весьма низкой; относительную целостность ему придавал внешний фактор — наличие культурно-идеологических оппонентов, причем границей между двумя лагерями, как уже отмечалось, обычно выступало не отношение к русским, а отношением к евреям. Роль и значение этой демаркационной линии были доведены до абсурда. «Если их противники из еврейско-либерального лагеря говорили одно, то русские патриоты утверждали прямо противоположное. Эта своеобразная позиция: выслушай еврея и сделай наоборот — понятна. Сточки зрения тогдашних русских патриотов евреи в принципе не могли желать России добра, и все их затеи были направлены против интересов русского народа. Но такая позиция приводила к тому, что у русских патриотов как бы и не было собственной позиции. Если евреи против социализма, то мы будем за социализм, если евреи за демократию и рынок, то мы будем против»292. Хотя любая идеология включает антиизмерение — то, против чего она выступает, ни одна успешная идеология не может быть построена лишь на противопоставлении, а с неизбежностью требует позитивной программы. 292 Самоваров Александр. Останутся ли в России русские? Русское национальное самосознание: триумф или катастрофа? М., 2007. С. 62. В то же время антисемитизм, включая такие его сублимированные, культурно рафинированные формы, как антивестернизм и антилиберализм, служил важным пунктом консолидации националистов, советских консерваторов, идейных и безыдейных антисемитов, создавая впечатление разветвленной «русской партии». В действительно то была разношерстная коалиция, где единство «против» не подразумевало единства «за» и где противоречия между частями коалиции были не менее острыми и принципиальными, чем ее конфликт с противоположным лагерем. Как точно в данном случае подметил Николай Митрохин, этническая ксенофобия партийных аппаратчиков «не имела какой-то позитивной программы (оттолкнув евреев или немцев, сделать что-то полезное для русских или украинцев), скорее речь идет о существовании опознавательной системы по принципу "свой — чужой"»293. Собственно националистический лагерь включал, образно говоря, «каждой твари по паре»: от экзотических монархистов-антикоммунистов до конвенциональных национал-большевиков. В самом общем виде подцензурный национализм можно разделить на либеральный, консервативный и радикальный. Хотя подобная типология, в общем, банальна, в нашем случае Ицхак Брудный подвел под нее разработанную систему критериев: отношение к политической либерализации и экономическим реформам, к западным социополитическим и культурным ценностям, к антисемитизму и ксенофобии, к советскому настоящему, сталинизму и царскому прошлому и т.д.294 Исходя из этих критериев, к либеральным националистам можно отнести либеральное крыло деревенщиков и журнал «Новый мир». Они не разделяли исключительной захваченности прозападных либералов правами человека и не верили, что тотальная пересадка западных ценностей и институтов станет панацеей для России; в то же самое время они признавали необходимость радикальных политических и экономических реформ, избавления советской политики от сталинского наследства. В отличие от консервативных и радикальных националистов, либералы не идеализировали традиционную русскую деревню как воплощение моральных ценностей; они были свободны от агрессивного антиинтеллектуализма и ксенофобии, включая ее антизападное и антисемитское измерения. Мейнстрим составлял консервативный национализм, представленный журналами «Москва», «Наш современник», «Волга» и Север». В его фокусе находились традиционная русская деревня, с одной стороны, критика морально коррумпированного городского общества и вестернизированной интеллигенции как главного проводника этой коррупции, — с другой. 293 Митрохин Николай. Русская партия: Движение русских националистов в СССР. 1953-1985 годы. М., 2003. С. 89. 294 Brudny Yitzhak М. Reinventing Russia. Russian Nationalism and the Soviet State, 1953-1991. Cambridge, Mass., 1998. P.8-9. Для радикального национализма «Молодой гвардии» были характерны воинствующее неприятие западных ценностей; требование сильного авторитарного государства и сакрализация государства вообще; преклонение перед Сталиным295. Несмотря на условность подобной классификации, она в основном охватывает спектр идеологических альтернатив подцензурного национализма (для диссидентского национализма потребовалась бы иная, более дробная и изощренная классификация) и указывает, что его радикальное течение служило мостиком между консервативным национализмом и различными вариациями советского консерватизма. Но вот о либеральном национализме сказать подобное уже невозможно: хотя либеральные националисты взаимодействовали с либералами, для массы консервативных националистов подобное сотрудничество было абсолютно исключено. Ограничив себя в поиске союзников, русский национализм тем самым отказался и от возможности расширения своего влияния. Ведь основные симпатии городского населения склонялись в сторону прозападной, либерально-потребительской, а вовсе не русофильской, авторитарно-коллективистской модели. Так или иначе, результатом политики включения — умеренного и ограниченного покровительства власти русскому националистическому дискурсу — вовсе не стало образование могущественной «русской партии», находившейся в союзе с влиятельной группой политической элиты. Ничего подобного не было и в помине. Тем не менее националисты получили от этой политики ощутимые дивиденды. «Деревенщики», бывшие при Хрущеве лишь одной из групп интеллектуальной элиты, при Брежневе превратились в наиболее влиятельное литературное направление. По подсчетам Брудного, одиннадцать писателей-«деревенщиков» были награждены самыми престижными литературными премиями; награды меньшего калибра получили еще пятнадцать националистических и консервативных писателей, поэтов и литературных критиков. Их книги издавались миллионными тиражами: произведения 43 авторов вышли тиражом не меньше 450 тыс. экземпляров, причем книги 23 из них — тиражом не меньше миллиона. По ним снимались популярные фильмы и ставились спектакли. 295 Brudny Yitzhak М. Op.cit. P. 10-12. Русофилы контролировали три важных общенациональных литературно-общественных журнала («Наш современник», «Молодую гвардию» и «Москву») и ряд провинциальных («Волгу», «Кубань» и «Сибирские огни»). Динамика их тиражей (напомним, в советскую эпоху определявшихся властью) стремительно росла: между 1971-м и 1982 г. тираж «Нашего современника» вырос на 236%, «Молодой гвардии» — на 176%, «Москвы» — на 108%, в то время как «Нового мира» — на 97%, «Юности» — на 75%, «Октября» — на 36%2%. Попутно отметим, что ожесточенная конкуренция за тиражи, премии, награды, административные позиции в культурной сфере и прочие вещи подобного рода составляла чрезвычайно важный аспект советской культурной жизни. Борьба интеллигентских партий за ресурсы — материальные и символические, за культурный капитал — была настолько переплетена с культурно-идеологической полемикой, что порою невозможно отделить одно от другого. В голову вдумчивого наблюдателя советских литературных нравов неизбежно закрадывалось циничное предположение, что борьба «за народную нравственность» или «против реставрации сталинизма» нередко прикрывала не столь возвышенное стремление приобщиться к цековской «кормушке». Вполне можно согласиться со следующей констатацией: «Лоббирование финансовых и иных корпоративных интересов группировки русских националистов занимало значительную (если не большую) часть времени, которое активисты группировки готовы были потратить на "русскую деятельность"». И еще: хотя националисты формулировали любую свою задачу в нравственных категориях, ими двигали «в первую очередь довольно грубые расчеты и меркантильные интересы»297. Впрочем, либералы мыслили и поступали точно таким же образом. Одинаково несвободны русофильские и либеральные «мастера культуры» были и в манифестации своих художественных взглядов. Хотя в конце 1960-х гг. цензура в отношении «деревенщиков» порою казалась менее жесткой, чем в отношении либералов, впоследствии власть отошла от двойных стандартов и стала одинаково строго относиться к своим сомнительным подопечным. По крайней мере, на рубеже 70—80-х годов XX в. «деревенщики» постоянно жаловались на удушающую цензуру. См.: Brudny Yitzhak М. Op.cit. P. 18, 104-107. Митрохин Николай. Указ. соч. С. 388, 560. Во второй половине 60-х—70-е годы прошлого века «толстые» журналы и в целом литература и искусство стали влиятельным каналом пропаганды националистических взглядов и воздействия на советское общественное мнение. Эта пропаганда дала мощный импульс русскому национальному самосознанию, пробивавшемуся из-под глыб устроенного большевиками русского погрома. Трудно переоценить роль и значение истеблишментарного национализма в возрождении русского самосознания. Он восстановил прерванную связь времен и заставил русских вспомнить собственную русскость. Пробуждение интереса к православию и отечественной истории, массовая активность по защите и восстановлению историко-культурного наследия — первостепенная и неоспоримая заслуга русских националистов. Особого внимания заслуживает последний пункт. Учреждение в 1966 г. знаменитого ВООПИК — Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры — во многом стало результатом давления националистической интеллигенции. В советских условиях эта организация теоретически могла стать субститутом партии и институциональной базой русского национализма. Прообразом развития в подобном направлении был «Русский клуб» (1968-1969 гг.) — действовавшая в составе ВООПИК дискуссионная площадка и форма организации русской националистической интеллигенции. Через него прошла практически вся элита русского национализма, те люди, которые определяли его культурно-идеологическую физиономию и влияли на общественное мнение. Участниками — активными и эпизодическими — клуба были писатели и публицисты А.И. Байгушев, О.В.Волков, В.Д.Иванов и В.А.Чивилихин; поэты И.И.Кобзев, С. Ю.Куняев и Г.В.Серебряков; главные редакторы журналов «Техника — молодежи», «Молодая гвардия», «Альманах библиофила» и издательства «Современник» (соответственно В. Д. Захарченко, А. В. Никонов, Е. И. Осетров, В. В. Сорокин); литературные критики и литературоведы В. В. Кожи-нов, А. П.Пайщиков, О. М. Михайлов, Ю. Л. Прокушев, В. А. Чалма-ев; автор самиздата и публицист A.M. Иванов (Скуратов); историк П. Г. Паламарчук и историк литературы С. И. Шешуков; кинорежиссер Б. Карпов; живописец И. С. Глазунов; архитекторы-реставраторы В.А. Виноградов, О.И.Журин; искусствовед М.П.Кудрявцев; переводчик С. Г. Котенко и др. Хотя националисты имели сильные позиции в ряде отделений ВООПИК, включая важный московский филиал, компартия надежно контролировала эту общественную организацию. Тем не менее, просуществовавший менее двух лет «Русский клуб» послужил моделью для возникновения аналогичных организаций в провинции, дав толчок созданию сетевой инфраструктуры национализма; также клубу принадлежала важная роль в легитимации националистической повестки. Последняя никогда не ограничивалась только прошлым — исторической и историко-культурной проблематикой. В националистическом дискурсе важное место занимали вопросы положения русской деревни, экологии, демографического кризиса и моральной коррупции советского общества. Националисты привлекли к ним широкое общественное внимание и пытались выдвинуть их в центр общенациональной дискуссии. Русский национализм пытался сформулировать новую русскую идентичность, основанную на синтезе ценностей различных и даже во многом антагонистичных историко-культурных эпох — досоветской и советской. В целом, за отдельными исключениями, русский национализм находился в русле широкого национал-большевистского синтеза и порою даже весьма преуспел в нем. Однако в силу преобладающей социокультурной динамики шансы этой идеологемы стать путеводной нитью послесталинского советского общества были ис-чезающе малы. Даже властная протекция (впрочем, весьма умеренная) русофильскому тренду в культуре и литературе не смогла обеспечить его преобладающего влияния на общество. Несмотря на впечатляющую динамику, тираж «Нашего современника» уступал тиражу «Нового мира», а совокупный тираж трех «толстых» националистических журналов — тиражу одной лишь либеральной «Юности»298. И это неудивительно. Мифология русского национализма и массовые настроения шли, что называется, расходящимися курсами. Чувствительность общества к проблематике националистического дискурса (экология, моральная коррупция, демографический упадок, деградация русской деревни и т. д.) вовсе не означала его согласия с предлагавшимися националистами способами решения этих проблем. Но главное, фокус общественного внимания постепенно сдвигался в направлении, далеком от националистической повестки. 298 См.: Brudny Yitzhak М. Op.cit. P. 104-107. При всех внутренних разногласиях националистические рецепты возрождения России основывались на общей посылке: сильная и честная власть, а также возвращение общества к традиционным русским ценностям (здесь общим знаменателем выступала смутная идея православно-коммунистического синтеза) станут залогом обновления России. Типологически националистическая программа 60-х — первой половины 80-х годов XX в. была такой же консервативной утопией, что и взгляды ранних славянофилов. Во многом это обуславливалось тем, что славянофильство (шире — националистический дискурс XIX — начала XX вв.) служило для националистов советской эпохи источником вдохновения и резервуаром идей. Подобно славянофилам, они выдумали (или, говоря языком XIX в., помыслили) такую Россию и такой русский народ, которых никогда не существовало в помине. Подобно славянофилам, они опирались на культурно-идеологические мифы и предлагали двигаться вперед с головой, обернутой назад, в прошлое. Идеологическим ядром русского национализма советской эпохи служил идеализированный взгляд на традиционную русскую деревню как источник высоких моральных и культурных стандартов и ценностей, главную духовно-нравственную опору России. Однако л///? традиционной деревни не просто умирал, а к 70-м годам прошлого века уже, в общем, умер. «Прощание с Матёрой» Валентина Распутина было прощание с деревенской Атлантидой, на смену которой пришли бетон и железо индустриального города, населенного разобщенными массами. Истоки присущего националистам противопоставления идеализированной деревни идемонизировавшегося города уходили в славянофильскую философию. Однако изменившийся историко-культурный контекст решительно видоизменил и саму эту оппозицию. При Николае I крестьяне и деревня абсолютно доминировали количественно и социально; при Николае II даже после нескольких десятилетий бурного промышленного подъема города все еще оставались островами в крестьянском море. В преимущественно крестьянской и аграрной стране славянофильская утопия выглядела пусть и не очень реалистично, но вполне органично. Однако в последней трети XX в. Россия стала страной индустриальной и урбанизированной. Более того, РСФСР была самой урбанизированной, за исключением Прибалтики, советской республикой. В ней город бесповоротно одержал верх над деревней, пускай даже немалая часть его жителей еще не стала горожанами в полной мере. Коммунистической власти не хватило исторического времени на «выплавку» горожанина, занимающую, согласно социологическим и культурологическим теориям, три поколения. Между тем в начале 1990-х гг. примерно половина жителей Советского Союза была горожанами в первом поколении. Среди 60-летних и старше коренными горожанами были только 15-17%, среди 40-летних — 40%, и только в числе лиц моложе 22 лет преобладали горожане во втором поколении299. При этом связь большинства горожан с сельскими родственниками зачастую была сильнее внутригородских или производственных связей. Таким образом, к моменту распада СССР большинство новых горожан по своей ментальности в какой-то мере все еще оставалось сельскими жителями. Но даже если они и не порвали окончательно пуповину, связующую их с деревней, город все же победил деревню полностью и окончательно. И не только по формальному соотношению долей городского и сельского населения, а главное, по доминировавшим в позднесоветском обществе социокультурным и ценностным ориента-циям. Какие бы глубокие и теплые чувства не испытывали вчерашние крестьяне в отношении покинутой ими деревни, назаддороги не было, да они ее и не искали. Никто из них не собирался менять городскую квартиру на деревенскую избу без удобств, нормированный рабочий день — на тяжелую безразмерную полевую работу, доступные городские развлечения — на скуку депрессивной русской деревни. Потребительскому обществу — а при Леониде Брежневе в СССР сформировался отечественный вариант социального государства и общества потребления — были непонятны и чужды националистические призывы к аскетизму и самоограничению, антивестернизм (и в это в то время, когда Запад становился для советских людей воплощением рая на земле300) и антииндивидуализм, идея самопожертвования во имя идеальных императивов. В общем и целом, консервативная утопия русского национализма, воплощавшая ценности идеализированного традиционного общества, была глубоко чужда модернистски ориентированным советским горожанам. 299 Вишневский А. Г. Серп и рубль. Консервативная модернизация в СССР. М., 1998. С. 94. 300 Подробнее об отношении советского общества к Западу см. гл. 7 книги: Соловей В. Д. Кровь и почва русской истории. М., 2008. Естественную ностальгию по утерянному деревенскому миру, точнее по идеализированному детству, националисты ошибочно приняли за поддержку своих пасторальных и патриархальных идей. На самом деле русское сознание решительно развернулось в сторону прогрессисте ко-потребительской утопии западного извода. Этот поворот был не столько заслугой отечественных западников и либералов, сколько результатом грандиозной советской модернизации, железом и кровью выковавшей в России новое социокультурное качество — общество Modernity. Вследствие чего идеологические призывы презиравших Россию и русских либералов-западников парадоксальным образом оказались для русского сознания, в первую очередь сознания городского среднего класса, значительно ближе и понятнее возвышенной риторики националистических интеллектуалов. Впрочем, такое уже было в начале XX в., когда русские пошли за номинально западнической и, в общем, презиравшей русский народ большевистской партией, а не за молившейся на «народ-богоносец» «черной сотней». Но винить в произошедшем русские националисты могут и должны только себя, а не какое-то мифическое «тайновластие». Заблуждение, объяснимое для дворян второй трети XIX в., непонятно и непростительно для интеллигентов последней трети века двадцатого. Разве кто-нибудь надевал на них интеллектуальные шоры и мешал здраво оценить ситуацию? Почему неглупые и образованные люди второй половины XX века смотрели на современную им Россию сквозь очки века XIX? Они категорически отвергали политическую демократию и рынок, индивидуализм и права человека, считая все это атрибутами субстанциально чуждого и враждебного России Запада. Вот уж действительно, мертвые (в данном случае славянофилы) хватают живых. Самое прискорбное в русском национализме советской эпохи — его интеллектуальная слепота и психологическая глухота. Люди, провозглашавшие высшей ценностью русский народ, пальцем о палец не ударили, дабы этот народ познать и понять. В националистической картине мира актуальный русский народ, народ-как-он-естъ, был заменен мифом о народе-каким-он-должен-бытъ — красивым и возвышенным, но совершенно нерелевантным. Миф этот, как и в XIX в., был создан литературой и литературной критикой. Русские националисты предпочитали не замечать, что подлинные русские совсем не такие, какими они их вообразили. Перефразируя знаменитые слова тов. Сталина, они не хотели видеть, что другого народа в России для них нет. Яростное нежелание националистических интеллигентов признать фундаментальную реальность — победу города и городского образа жизни — носило иррациональный характер. Даже в начале 80-х годов прошлого века они продолжали утверждать, что спасение России придет из деревни, что из города нельзя ожидать ничего хорошего. (И при этом сами жили в городах!) Голоса немногих несогласных — например, Александра Проханова и Владимира Бондаренко — тонули в преобладавшем антимодернистском хоре. Русские националисты не просто критиковали коммунистическую политику в деревне, пренебрежение экологией, культ индустриализма и проч. Они бросили вызов современности как таковой — и в этом противостоянии националисты — выходцы из деревни было заедино с рафинированными «асфальтовыми» националистами. Их утопия была не просто консервативной, а, говоря без обиняков, реакционной. Причем реакционной настолько, что обретала революционный характер. Точь-в-точь по Сталину: если уйдешь слишком вправо, то придешь налево. Прототипом националистического бунтаря против современности послужил Александр Солженицын — первый русский писатель после-сталинской эпохи, сочетавший публичную критику партийной политики в деревне с открытым вызовом официальному культу современности и урбанистическому образу жизни. При Брежневе эта комбинация составила отличительную черту идеологии деревенской прозы. В своем доминантном экзистенциальном и идеологическом устремлении — антимодернистском — националисты не только вступали в конфликт с номинально модернистской властью, но и обрекали себя на массовое непонимание. Общество отдавало им должное как певцам и плакальщикам ушедшего мира, но не испытывало желания руководствоваться сданными в архив культурно-историческими образцами. Поднятое националистами восстание против современного мира выглядело благородной, но невыполнимой миссией. Тем более, что безапелляционная убежденность в собственной правоте чем дальше, тем заметнее оборачивалась сектантской ограниченностью. «...Главная беда Русской партии заключалась в том, что она сама не пожелала стать партией всех русских. Свирепая непримиримость к инакомыслящим русским — это главный грех Русской партии». «Деятели Русской партии требовали от всякого интеллигента духовно определиться. Испытывает ли этот интеллигент должную и неистовую вражду к Западу и к сионизму? Если нет, то он, как минимум, потенциальный враг или враг реальный»301. Похожий подход исповедовала «черная сотня» началаXX в., правда, в отличие от своих последователей, некоторые представители черносотенства демонстрировали впечатляющий интеллектуальный реализм в оценке характера и потенций русского народа. 301 Самоваров Александр. Указ. соч. С. 316, 317. В общем, в русское националистическое движение 60-х — первой половины 80-х годов XX в. оказались встроены серьезные дефекты, причем не привнесенные извне, а выросшие изнутри, и даже, в каком-то смысле, имманентные русскому национализму. Эти слабости не имели значения и были не очень заметны в ситуации монопольного господства КПСС, нос возникновением конкурентной политической среды они оказались минами замедленного действия, пустившими под откос поезд националистической мобилизации. Впрочем, решающая схватка за умы и души русских была еще впереди, вто время как на рубеже 70-х и 80-х годовXX в. политика включения или, другими словами, оперативно-тактического сотрудничества власти и русских националистических интеллигентов зашла в тупик. Эта политика не только не превратила националистов в послушного сателлита Кремля, а наоборот, ухудшила их отношение к власти. Произошла почти токвилевская революция ожиданий. Надежды националистов были разогреты авансами и намеками Кремля. Правда, эти авансы и намеки — реальные или кажущиеся — они не просто интерпретировали в выгодном для себя духе, но еще и явно гиперболизировали. Что в данном случае не принципиально, ведь, согласно знаменитой социологической теореме Томаса, если люди оценивают события как действительные, то они действительны по своим последствиям. Другими словами, разочарование националистов в том, что Кремль не выполнил свои обещаний (которых, он, впрочем, и не давал) и не откликался на их призывы, было подлинным и глубоким. Та заметная фрустрация, которую националисты переживали на рубеже 70-х и 80-х годов, стимулировала их политическую нелояльность. Парадоксальным образом политика включения, призванная обеспечить лояльность националистов, привела к противоположному результату. Националисты были крайне раздражены неспособностью коммунистов справиться с депопуляцией деревни и демографическим упадком русского народа, защитить историко-культурное наследие страны, остановить разрушение окружающей среды и моральное разложение российского общества (алкоголизм, рост числа разводов, распад традиционной семьи, растущая преступность), организовать эффективное противодействие усиливающемуся западному влиянию. С их точки зрения, ни по одному из этих важных пунктов, составлявших широкую националистическую программу, не было достигнуто решительных успехов. Недовольство националистов фокусировалось на неэффективном и маразмировавшем брежневском руководстве; предполагалось, что, буде оно заменено «здоровыми национальными силами», желанные перемены станут реальностью. Не похоже, чтобы националисты отдавали себе отчет в принципиальной невозможности национализации советской политии — перекройки ее структур и институтов под русские этнические интересы. Эта невозможность определялась не спецификой и конфигурацией правящего слоя и даже не характером правящей идеологии (национал-большевистский синтез, как показывает опыт других социалистических стран, например, Румынии времен Николае Чаушеску и современного Китая, теоретически и практически не заказан), а самим типом советского государства. Главное диалектическое противоречие России составлял конфликт между русским народом и имперским государством. Континентальная империя в любой ее исторической модификации могла существовать лишь за счет эксплуатации русских этнических ресурсов. Удовлетворение главного чаяния националистов — обеспечение хотя бы русского равенства (не говоря уже о русском приоритете, о котором осмеливались говорить лишь диссиденты) в рамках континентальной имперской политии было невозможно даже в начале XX в., не говоря уже о его конце. Любое значительное повышение статуса русских и России автоматически влекло за собой критическое ослабление и неизбежный распад имперского государства. 302 Цит. по: БарсенковЛ. С, ВдовинЛ. И. История России. 1917-2004. Учебн. пособие для студентов вузов. М., 2005. С. 548. С точки зрения целостности и стабильности имперской политии потенциально опасными выглядели даже требования русских националистов в области культуры. Весьма характерна реакция коммунистического истеблишмента на письмо Михаила Шолохова Леониду Брежневу в марте 1978 г. Нобелевский лауреат, живая икона советской литературы, выразил традиционную обеспокоенность националистов уничтожением историко-культурного наследия и дискриминацией русской культуры и литературы в пользу прозападной и авангардистской культуры (за этим просматривался прозрачный намек на евреев). Выдержанное в традиционной советской стилистике послание призывало «еще раз поставить вопрос о более активной защите русской национальной культуры от антипатриотических, антисоциалистических сил, правильном освещении ее истории в печати, кино и телевидении, раскрытии ее прогрессивного характера, исторической роли в создании, укреплении и развитии русского государства»302. К письму отнеслись самым серьезным образом и даже, похоже, не без некоторого испуга. Резолюция Брежнева предлагала вынести его на Политбюро. Уже 20 марта (письмо Шолохова достигло своего адресата 14 марта) курировавший советскую культуру секретарь ЦК Михаил Зимянин направил в Секретариат ЦК меморандум с опровержением шолоховских инвектив. В то же время он объявил о создании специальной комиссии из высокопоставленных партийных и советских бонз для специального изучения поднятых в письме проблем. Хотя комиссия состояла исключительно из консерваторов и людей, зачислявшихся молвой в покровители и симпатизанты «русской партии»303, она пришла к выводу о беспочвенности всех обвинений Шолохова. Причем каждый из пунктов его обвинений разбирался столь дотошно и скрупулезно, что была даже подсчитана доля этнических русских и евреев среди авторов журналов «Новый мир» и «Октябрь»!304 Но главное, комиссия наложила табу на любое публичное обсуждение поднятой Шолоховым тематики. Ее секретное (!) постановление безапелляционно гласило: «Никаких открытых дискуссий по поставленному... вопросу о русской культуре не открывать»305. Другими словами, любая постановка вопроса о специфических правах и интересах русского народа хотя бы в области культуры (не говоря уже о политике или социально-экономической сфере) рассматривалась как потенциально дестабилизирующая и политически опасная. И в этом опасении, несмотря на групповые разногласия, коммунистический истеблишмент, похоже, сходился. 303 Кроме самого Зимянина, в комиссию вошли кандидат в Политбюро, председатель Совмина РСФСР Михаил Соломенцев; кандидат в П Б, министр культуры СССР Петр Демичев; главы отделов пропаганды, культуры и науки ЦК КПСС Евгений Тяжельников, Василий Шауро и Сергей Трапезников соответственно; председатель Союз писателей СССР Георгий Марков. Поз- же Соломенцева и Трапезникова в комиссии заменили секретарь ЦК Иван Капитонов и заместитель председателя Совмина РСФСР, глава ВООПИК Вячеслав Кочемасов. 304 Согласно этим подсчетам, в 1976-1978 гг. русские составили 62% авторов «Нового мира» и 70% авторов «Октября», в то время как евреи соответственно 17% и 6%. (Данные приводятся по: Brudny YitzhakМ. Op.cit. P.292 (сноска 45). 305 Цит. по: Барсенков А. С, Вдовин А. И. Указ. соч. С. 548. Трудно иначе оценить тот принципиальный факт, что весной 1981 г. Политбюро предоставило Юрию Андропову карт-бланш на «зачистку» русских националистов. В интерпретации националистических комментаторов, наступление на русский национализм было результатом сочетания двух факторов. Во-первых, проявлением генетической русофобии Андропова, обусловленной его якобы еврейским происхождением. Во-вторых, в условиях нараставшей борьбы за власть, вызванной крайне плохим здоровьем Брежнева, Суслова, Кириленко и Черненко, Андропов, расчищавший себе дорогу на политический Олимп, пытался ослабить оппонентов, могущих-де опереться на националистов306. Само появление секретной записки КГБ «Об антисоветской деятельности Иванова А. М. и Семанова С. Н.» (28 марта 1981 г.)307 в ЦК КПСС может считаться образцом классической аппаратной интриги. Абсолютно лживым было и главное обвинение: русским националистам инкриминировалась антисоветская, антисоциалистическая деятельность, да еще якобы поощрявшаяся и подстрекавшаяся из-за рубежа! Что ж, глава КГБ прекрасно знал, на каких струнах души «кремлевских старцев» можно было успешно сыграть. В то же время факт создания подобного документа служил признанием нараставшего влияния русского национализма, особенно в интеллигентской среде. Впервые с 20-х годов он стал рассматриваться как сила, способная бросить вызов советской системе. И если записку Андропова еще можно заподозрить в намеренном преувеличении влияния «русистов» с целью устрашить Политбюро, то приписываемая поочередно то ему, то его сменщику на посту главы советской охранки Федорчуку фраза: «Главное для нас — это русский национализм; диссиденты потом — их мы возьмем за одну ночь», выглядела откровенным признанием русского национализма потенциально важным политическим фактором. 306 См., например: Семенов С. Откуда есть пошла Русская партия // К не нашим. Из истории русского патриотического движения / Сост. С.Семанов, А.Лотарева. М., 2006. С. 12-13. 307 Текст записки и комментарий к ней см. в: К не нашим. С. 366-370. На наш взгляд, сила и влияние русского национализма весьма преувеличивались. Но это аналитическая оценка постфактум. В то время как в рассматриваемую нами эпоху именно неадекватная оценка русского национализма диктовала отношение к нему как к кардинальной угрозе. (Снова теорема Томаса!) Похоже, что это опасение разделялось Политбюро в целом, а тяжелобольные Брежнев и Черненко уже не могли (или не хотели) купировать мощный удар, нанесенный «русской партии» в 1981-1982 гг. Впрочем, назвать его таким уж жестоким нельзя. По меркам сталинских времен, антинационалистическая кампания вообще выглядела вегетарианской. В «отсидку» были направлены известный националистический публицист Анатолий Иванов (Скуратов), талантливый писатель Леонид Бородин (вторично) и группа иркутской молодежи, проходившей по делу «Вампиловского книжного товарищества». В основном же репрессалии носили административный характер: со своих должностей были сняты главный редактор «Комсомольской правды» В. Н. Ганичев (он был освобожден от этой должности в октябре 1980 г.), Ю. Л. Прокушев и В. В. Сорокин (соответственнодиректор и главный редактор издательства «Современник»), С. Н. Семанов (главный редактор журнала «Человек и закон»), Ю. И. Селезнев (заместитель главреда «Нашего современника»), Н. Е. Палькин (главред «Волги»). Существенной корректировке подверглись издательские планы и тиражи патриотических журналов, были ограничены административно-финансовые возможности ВООПИК. И без того хилая организационно-кадровая инфраструктура русского национализма была дезорганизована, а его амбиции подорваны. Из чего, однако, не следует, что именно андроповская кампания, как настаивают националистические комментаторы, обусловила роковую слабость «русской партии» в последовавшие годы перестройки. Вот типичная оценка такого рода: «Была заблокирована... национальная альтернатива "вестернизации" СССР, которую упорно предлагали обществу и власти (в первую очередь) участники национал-патриотического движения»308. Это явное преувеличение силы и потенций русского национализма. 308 К не нашим. С. 370. Преследование русских националистов было составной частью широкой кампании против антисистемных элементов вообще. В конце 1979-го — начале 1980 г. были арестованы и сосланы почти все лидеры и активисты правозащитных, национальных и религиозных организаций; в январе 1980 г. в Горький сослали академика Андрея Сахарова. Начавшаяся в преддверии московской Олимпиады-80 тотальная зачистка страны от «подрывных элементов» завершилась полутора годами позже. Летом 1981 г. заместитель председателя КГБ С. К. Цвигун с гордостью рапортовал со страниц партийного официоза, журнала «Коммунист»: антиобщественные элементы, маскировавшиеся под поборников демократии, обезврежены, правозащитное движение перестало существовать309. Вопреки апокрифической фразе Андропова/Федорчука, самый жестокий удар наносился вовсе не по русскому национализму, а по либеральному диссидентству и нерусским национализмам310. Ведь в диссидентском движении превалировали именно эти течения. Когда в 1988 г. были помилованы все советские политзаключенные, то оказалось, что русских националисты составляли лишь десять человек среди приблизительно двухсот, осужденных за политику. И это соотношение более или менее характерно для диссидентского движения на всем его протяжении. В целом в 1957—1985 гг. были осуждены за политику 8124 человека, среди которых русских националистов оказалось лишь 92 человека311. Так что на фоне диссидентов-правозащитников русским националистам, в общем-то, грех было жаловаться на судьбу. Не говорим уже, что война в Афганистане, масштабный кризис в Польше и экономическая стагнация в СССР по-прежнему вынуждали власть рассматривать русские этнические чувства как компенсатор экономических проблем и канал патриотической мобилизации. 309 БарсенковА. С, Вдовин А. И. Указ. соч. С. 557. 310 По воспоминаниям Леонида Бородина, его дело 1982 г. стало своеобраз- ным учебным полигоном, на котором комитетчики из национальных респуб- лик учились у «старшего брата», как бороться с национализмом. Следственную группу возглавлял русский из центрального аппарата КГБ, а все остальные ее члены прибыли из национальных республик. Так что удар наносился не точечно — только по русофилам, а по площади — по национализму вообще. 311 См.: 58-10. Надзорные производства Прокуратуры СССР по делам об антисоветской агитации и пропаганде. Март 1953-1991. М., 1999. Иначе невозможно объяснить беспрепятственную активность ряда историко-культурных объединений русской националистической направленности, среди которых наиболее известной была «Память» — имя, впоследствии ставшее нарицательным. В первой половине 1980-х гг. эти группы всецело посвятили себя организации просветительских вечеров по русской истории и культуре, реставрационной деятельности, участию в трезвенническом движении, организации кампаний против поворота северных русских рек в Среднюю Азию и в защиту Байкала. Вместе с тем за фасадом умеренности, лояльности и демонстративной аполитичности скрывалась потенциальная политическая тенденция радикального свойства. Ведь экологические кампании были прообразом массовых публичных движений, а на вечерах «Памяти» все громче звучали обвинения в адрес масонов и евреев. В общем, в стране Советов русские националисты имели ничуть не меньше, если не больше свободы, чем либералы. Поэтому распространенное в русской патриотике объяснение политического провала рубежа 80-х и 90-х годов прошлого века репрессалиями против русских националистов начала 80-х выглядит откровенно смехотворно. Ведь не помешали же эти репрессии успешной политической мобилизации, осуществленной в годы перестройки националистами периферийных республик и либерально-демократическим движением. Так что пенять русофилам надо только на самих себя, но никак не на «русофоба» Андропова. Их политическое фиаско стало, прежде всего, следствием врожденных слабостей и дефектов, а не заговора «мировой закулисы» и деятельности «сионистского подполья» в СССР. По точному замечанию Самоварова, если «русская партия» не смогла состояться как реальная политическая сила, то в этом виновата лишь она сама312. 312 Самоваров Александр. Перспективы русского национализма: национализм с человеческим лицом. М., 2008. С. 19.
Глава 10 НА ПЕРЕЛОМЕ (Вторая половина 80-х — начало 90-х годов XX в.)
Хотя для русских националистов характерна устойчивая демониза-ция Михаила Горбачева, которого они считают главным виновником крушения советской империи, первое время горбачевского правления казалось, что сбылось их самое заветное желание: к власти в СССР наконец-то пришел молодой, энергичный и прорусски ориентированный лидер. Ведь политика нового руководства — масштабная антиалкогольная кампания (май 1985 г.), отказ от глобального проекта поворота северных русских рек на юг (август 1986 г.) и вообще внимание к экологии, нормализация отношений с Русской православной церковью (начиная с 1988 г.) — отвечала заветным чаяниям русского национализма. Более того, вполне вероятно, что идеи русских националистов 70-х — начала 80-х годов сыграли важную роль в подготовке перестройки и даже формировали ее первоначальную повестку313. По крайней мере, Горбачев и его жена, чувствительные к «деревенской прозе», сделали ряд поощрительных жестов в адрес русских националистов: либеральный националист Сергей Залыгин был назначен редактором культового в интеллигентской среде «Нового мира», а консервативный националист Петр Проскурин — главой Российского фонда культуры (это назначение, по некоторым сведениям, не обошлось без участия Раисы Горбачевой). 313 Brudny Yitzhak М. Reinventing Russia. Russian Nationalism and the Soviet State, 1953-1991. Cambridge, Mass., 1998. P. 193-194. И если националисты не смогли использовать открывшиеся перед ними возможности, то винить они должны в первую очередь себя, а не мифических сионистов и масонов. Хотя их давний недруг, Александр Яковлев, занял важную позицию в коммунистическом синклите, его влияние никогда не было безраздельным. Противовесом Яковлеву в Политбюро выступал не менее влиятельный Егор Лигачев и многие другие члены ПБ. Не говорим уже, что приписываемая Яковлеву роль «серого кардинала» и «архитектора» (намек на масонство) перестройки — сугубый плод националистической мифологии, парадоксальным образом совпавшей с мифотворчеством самого Александра Николаевича, пытавшегося создать себе репутацию единственного творца и вдохновителя демократических преобразований. На самом деле он светил отраженным светом Горбачева и транслировал его политическую волю. Более того, советский генсек блестяще использовал Яковлева как фигуру прикрытия и ложную мишень, на которую направлялся основной пыл консервативной критики. Ага, скажет кто-то со злорадством: так все-таки дело в Горбачеве! Сразу укажем, что ни йоту не верим в злокозненность устремлений советского лидера и, тем паче, в наличие у него потаенного демонического замысла разрушения СССР. Подобный ход мысли находится за пределами науки, да и вообще здравого смысла. Невозможно объяснить, с чего бы вдруг одному из наиболее влиятельных людей мира (а глава СССР, безусловно, был таковым) вдруг взбрело в голову подрывать основы собственного могущества. Конечно, ретроспективный анализ логики действий Горбачева легко выявит в ней слабые места и провалы. Что ж, каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны. Но когда советский генсек начал в 1987 г. подлинную революцию сверху, это решение было мужественным, выглядело в той ситуации единственно возможным и, о чем нелишне напомнить, пользовалось массовой поддержкой. Первые два года перестройки показали, что прежние советские образцы решения проблем растеряли свою эффективность. В силу ряда фундаментальных факторов, наиболее важным среди которых был изменившийся социокультурный профиль советского общества (городское, модернистское, хорошо образованное, потребительски и прозападно ориентированное), есть веские основания усомниться в применимости так называемой китайской (читай: авторитарной) модернизации для позднего СССР. В сущности, этап авторитарной модернизации мы прошли в 30-е — начале 50-х гг. XX в. В новых исторических условиях на повестке дня могла стоять лишь такая мо-дернизационная модель, которая предполагала активное освоение и использование западного опыта в политической, экономической и культурной сферах. Это было не отходом от социализма — для общества и политической элиты, включая Горбачева, социалистический выбор выглядел безальтернативным, — а движением в сторону другого, несоветского социализма — социал-демократического, предполагавшего рыночную экономику, политическую демократию и правовое государство, пусть даже с приставкой «социалистические». Люди, жившие в ту эпоху, без труда вспомнят, что доминантой массовых умонастроений середины 80-х годов прошлого века было желание перемен самого радикального свойства. Хотя об их содержании имелось смутное представление, очень хотелось больше свободы, больше экономической эффективности и больше справедливости. Из коллективной памяти стерся тот всеобщий энтузиазм, которым общество встретило реформы Горбачева и поистине общенародная поддержка, которую он на первых порах получил. Однако русские националисты не участвовали в этом хоре одобрения. Их отчуждение и переход в оппозицию Горбачеву были предопределены кругом социополитических и историософских идей, культивировавшихся ими в предшествующие десятилетия. Политическая демократия, рыночная экономика, западная культура, индивидуализм — в общем, все то, к чему стремился и вел дело Горбачев, — составляло для националистов атрибуты ненавистного им Запада, антитезу «святой Руси». Отсюда понятно, что Горбачев просто не мог опереться на русских националистов в своем реформаторском устремлении, а потому его союз с либералами и западниками был предопределен. Здесь важно не перепутать местами причины и следствия. Не феерический взлет Яковлева и союз Горбачева с либерально-реформистскими кругами вынудили националистов перейти в оппозицию, а априори враждебное отношение последних к горбачевским реформам заставило генсека отказаться от опоры на них. Конечно, националисты могут гордиться тем, что не поступились принципами в обмен на политические выгоды. Беда в том, что эти архаичные принципы ни в малой степени не согласовывались с практикой жизни и массовыми умонастроениями. В их основе лежало странное и абсолютно ни на чем не основанное убеждение, что русская субстанция антагонистична демократии, рынку и свободе. Где, на каких скрижалях истории русофилы прочитали, что Россия и русские специально не созданы для свободы и процветания? И это в то время, когда другие народы успешно совмещали национализм и национальную самобытность с рынком и демократией. В характерном для русского национализма пренебрежении международным опытом есть что-то трогательно-комичное: люди, вдохновенно разоблачавшие мировую закулису и строившие изощренные конспирологические схемы, не имели представления о мире, лежавшем за пределами их кабинетов, кухонь и излюбленных книг. Националистическая историософия находилась (и все еще продолжает находиться) в обратно пропорциональном отношении к реальному миру. Но самое обескураживающее состояло даже не в ограниченном интеллектуальном кругозоре националистической интеллигенции — либеральная, на свой лад, была ограничена ничуть не меньше. Различие в данном случае состояло в том, что первая оценивала Запад сугубо и исключительно отрицательно, в то время как вторая — всецело положительно. Общая неадекватность понимания внешнего мира была неизбежным следствием советской закрытости от него. В случае с националистами наиболее удивительное — повторим это еще и еще раз — состояло в бесподобном пренебрежении реальным состоянием советского общества и его массовых устремлений. В националистической картине мира русский народ-как-он-есть был подменен литературоцентричным мифом о народе-каким-он-должен-быть. То, что националисты предлагали модернистски и потребительски устремленному советскому обществу — сильное самодовлеющее государство, сохранение советской империи, коллективизм, дисциплина, аскетизм — было диаметрально противоположно его доминантному устремлению к политической свободе, частной собственности, индивидуализму. Националистам даже не приходило в голову, что столь грандиозный разрыв между националистическим нормативом и реальным положением дел был следствием их принципиального сбоя в стратегической оценке ситуации. Но ведь, проникнувшие в метафизический план истории и прозревшие глубины народного духа, они просто не могли ошибаться. В этом смысле культурно-психологический профиль русского национализма выглядел парадоксально. С одной стороны, притязая выступать от имени русского народа как целостности и искренне ратуя за униженных и оскорбленных русских, националисты де-факто оказывались демократами. Национализм вообще неразрывно сопряжен с демократией: демократические преобразования происходят, как правило, в националистических формах, а любая успешная националистическая мобилизация эгалитарна и демократична по своей сути. С другой стороны, те же самые русские националисты не просто отвергали демократию как форму общественного устройства, но и разделяли элитистскую позицию, взгляд на общество сверху вниз: нам-де лучше известно, в чем интересы народа. И если слюнявая на-родофилия в сочетании с незнанием реального (как сказали бы сейчас, «чисто конкретного») русского народа — родовая черта русского национализма, начиная со славянофилов, то элитизм роднил его с прозападным либерализмом. Отличие состояло в том, что западный вектор российского либерализма был вполне созвучен, изоморфен массовым настроениям русского народа, который эти либералы вполне искренне презирали. Точно так же, как презирали его в начале XX в. большевики. Но и буквально молившиеся на «народ-богоносец» националисты в действительности не доверяли ему, отказывали в праве самому решать свою судьбу. Они представляли русских в виде легко манипулируемой массы. Вот сейчас-де народ сбит с толку, одурачен либеральной пропагандой, но окажись ключевые масс-медиа в руках националистов, народ моментально прозреет, опамятуется. Такова была логика русского национализма, не выдерживающая никакой критики. Ведь руководители главного пропагандистского орудия советского режима — всесоюзного телевидения, Ненашев и сменивший его Кравченко, принадлежали к советским консерваторам, разделявшим с националистами часть символа веры. А информационный заряд ТВ многократно превосходил «площадь покрытия» печатных СМИ, контролировавшихся либералами. Ну и что, сынку, помогли тебе эти ляхи? На ТВ все равно превалировали либеральные настроения, точнее, посылаемый им либеральный сигнал воспринимался обществом на ура, вто время как умеренный консерватизм части передач явно диссонировал с преобладавшим общественным умонастроением. Даже если бы второй канал ТВ был отдан русским националистам — а такая идея у Горбачева была, — «что бы он услышал по этому каналу? В первый же день сказали бы, что Михаила Сергеевича нужно повесить»314. 314 Самоваров Александр. Перспективы русского национализма: национализм с человеческим лицом. М., 2008. С. 19. В общем, националисты сами загнали себя в стратегическую ловушку. Они встали в безусловную оппозицию реформам Горбачева, в то время как их культурно-идеологический призыв обладал сокращающейся мобилизационной способностью. Был ли выход из этого политически самоубийственного положения? Конечно! Более того, он выглядел самоочевидным: если бы русские националисты, подобно националистам других советских республик, а также восточно- и центральноевропейских стран соединили, обвенчали национализм с идеями демократических и рыночных преобразований, то получили бы подлинное бинарное оружие огромной политической мощи. Что этому препятствовало? Ничего, кроме интеллектуальной ограниченности (если не выразиться сильнее и нелицеприятнее) самих русских националистов. За редким исключением, они так и не решились пойти навстречу демократии и рынку. Но зато их оппоненты — прозападные либералы — никогда не были столь кошерными. Когда того потребовала политическая целесообразность, они с легким сердцем перехватили русские националистические лозунги, включили их в собственную программу и проложили ими дорогу к власти. Излюбленная идея националистов о «сионо-масонском» заговоре даже близко не могла приблизиться к мобилизационному потенциалу требований политической демократии и рыночной экономики. Но дело не только в том, что реформистская повестка была для русского общества несравненно важнее антисионистской. В последнем случае русские зачастую просто не понимали, о чем идет речь. В отличие от польского антисемитизма, полностью сохранявшего свою силу даже в отсутствие евреев, русские оказались малочувствительны к антисемитской пропаганде даже там, где евреи жили, не говоря уже о тех местах, где их количество было мизерным315. Мало того, что традиционная программа русского национализма — сохранение историко-культурной среды, защита экологии и т. д. — и без того выглядела жидковато на фоне нового общественного запроса. Эта скромная позитивная повестка явно терялась в густой тени антисионистского пафоса — негативного измерения националистической идеологии. Но такого сорта идеология вряд ли могла быть успешной. 315 В конце 1980-х гг. одному из авторов этой книги пришлось изрядно поколесить по Западной Сибири. В ее городах и весях местные интеллигенты, спрошенные о «еврейском вопросе» в этих краях, просто не понимали, о чем идет речь. Символом и наиболее известной манифестацией русского национализма перестроечной эпохи послужило общество «Память». Организованный им 6 мая 1987 г. митинг, по-видимому, вообще был первой массовой политической акцией эпохи перестройки. С его участниками лично встретился тогдашний глава московской городской организации КПСС Борис Ельцин, а «Память» (более широко — русский национализм) стала предметом оживленного обсуждения среди членов коммунистического синклита — Политбюро ЦК КПСС. В принципе, тогда перед русским национализмом открылся шанс возглавить массовую политическую мобилизацию, тем более что популистские лозунги «Памяти» (прекращение войны в Афганистане, борьба с бюрократизмом, защита историко-культурной среды и экологии) общество встречало позитивно и заинтересованно. Но для самой «Памяти» это было лишь гарниром к главному блюду — антисемитизму: «антисионистская» и «антимасонская» риторика абсолютно доминировала над позитивной программой. Подобное было абсолютно неприемлемо даже для коммунистической власти, которая, хотя в части своей и относилась к евреям с подозрением, но ради сохранения международного реноме придерживалась политической корректности. Грубый и откровенный антисемитизм вызвал мгновенную и мощную негативную реакцию влиятельной либеральной интеллигенции и отторжение со стороны значительной части городского среднего класса советских мегаполисов — Москвы и Ленинграда. Масла в огонь подлила мощная медийная кампания против «реакционного мелкобуржуазного национализма» (советский новояз) и угрозы «русского фашизма» (терминология западных СМИ). Ее результатом стала эпидемия страха, поразившего еврейское население Советского Союза. Часть евреев старалась как можно скорее покинуть СССР из опасения перед предстоящими погромами. Этот ужас в художественной форме сублимирован пьесой братьев Аркадия и Бориса Стругацких «Жиды города Питера». Хотя на самом деле подобной угрозы никогда не существовало, это не отменяет подлинности, экзистенциальной прочувствованности еврейских страхов. Погромы ожидалисьто в тысячелетнюю годовщину крещения Руси, то к какой-то другой дате, то вообще без оной316. Ничего лучше нельзя было придумать для компрометации русского национализма и мобилизации против него влиятельных интеллигентских групп, определявших общественное мнение. 316 Одному из авторов книги доподлинно известно, что в 1990 г. режиссер одного из наиболее популярных московских театров, еврей по национальности, искал контакты с лидерами «Памяти», дабы предотвратить якобы готовившиеся ею еврейские погромы. Рафинированные националисты, чуравшиеся грубоватых и истеричных хлопцев из «Памяти», одетых в армейские сапоги, косоворотки и гимнастерки, всячески открещивались от нее. Но «Память» была естественным и закономерным порождением русского национализма 70—80-х годов XX в. с его захваченностью поисками «тайновластия» и чуть ли не космического размаха борьбой с «сионистами и масонами». Да, дитя явно не радовало глаз, но разве могло оно быть иным? Перефразируя Соллертинского, из уродливого сперматозоида вряд ли мог получиться красивый ребенок. Сетования националистических интеллектуалов на бессознательно или сознательно провокационный характер деятельности лидеров «Памяти», которых они вполне в кон-спирологическом духе обвиняли в подчиненности сионо-масонству, совершенно беспочвенны: те светили отраженным светом истеблиш-ментарного национализма. В многажды упоминавшейся типологии Мирослава Гроха «Память» знаменовала переход от комбинированной фазы А/В — патриотического просветительства и пропаганды к фазе С — массовой националистической мобилизации. При этом Грох подчеркивал, что характер и даже сама возможность фазы С предопределены фазой А/В. Проще говоря, корни грубого, разнузданного, антисемитского национализма «Памяти» восходили к истеблишментарному, культурно рафинированному национализму «русской партии» 70-80-х годов. Не секрет, что ее вожди и наиболее видные представители были антисемитами, хотя избегали публичных изъявлений своих чувств и настроений. В этом смысле «Память» не более чем эксплицировала латентные мотивы «русской партии». То, что у Вадима Кожинова и Василия Белова было на уме или звучало в кухонных разговорах, у Дмитрия Васильева и Игоря Сычева появилось на языке и стало главной темой публичных выступлений. В более широком смысле круг националистических идей 70-х — первой половины 80-х гг. во многом предопределил непривлекательный облик, идеологическую ригидность и ничтожный мобилизационный потенциал последующего национализма. Также он унаследовал от предшествующей фазы вопиющую организационную недееспособность, неделовитость, состояние внутренней конфликтности и, главное, психологическую неготовность к политической борьбе. Глубинный, поистине экзистенциальный изъян русского национализма состоял в том, что он не собирался бороться за власть, как огня боялся связанной с ней ответственности и пребывал в непонятной уверенности, что власть сама придет к нему на поклон: окормляйте, мол, нас духовно и интеллектуально. Более проигрышную позицию просто невозможно вообразить. Русские националисты сами сделали все возможное для собственного поражения. Но во второй половине 80-х они находились на взлете. Благодаря горбачевской гласности политика посредством культуры достигла своей кульминации. В 1986-1989 гг. интеллигенция через газеты и «толстые» журналы оказывала определяющее влияние на повестку, тематику и содержание общенациональных дебатов. Хотя формально обсуждались литература, история, нравственные и социальные проблемы, фактическое содержание дискуссии составлял выбор модели советского развития. Основной водораздел проходил между славянофилами и западниками, в то время как советский консерватизм оказался неспособен выдвинуть привлекательную культурно-идеологическую альтернативу. На стороне националистов выступали «Наш современник», «Молодая гвардия», «Литературная Россия», «Дон», «Север», «Сибирские огни» и руководство Союза писателей РСФСР, осторожно поддерживаемые «Москвой». Радикализация социополитического контекста вела к радикализации противостоящих лагерей и кристаллизации их позиций. Дискурс истеблишментарного национализма опрощался и огрублялся, структурно и содержательно заметно дрейфуя в сторону примитивных программ первых политических групп националистического характера. За националистической ревизией советского прошлого, полемическими выпадами против либералов, апологией коллективистских и авторитарных тенденций русской истории, критикой Запада без труда прослеживалась красная нить разоблачения масонства и сионизма. Эта идейная эволюция выглядела абсолютно неприемлемой для либеральных националистов. Хотя не все из них перешли на сторону широкой либерально-демократической коалиции, центристская линия солженицынского «просвещенного патриотизма», которую наиболее последовательно выражал «Новый мир», в общем, не имела шансов на успех и была обречена остаться маргинальной. Уход либеральных националистов серьезно ослабил потенциал влияния национализма на городские средние слои. Насколько вообще успешной была националистическая пропаганда посредством культуры? Хотя после снятия ограничений на тиражи ее аудитория значительно увеличилась, аудитория либеральных печатных изданий увеличилась несравненно больше. В 1990 г. «Наш современник», «Молодая гвардия» и «Москва» имели в совокупности 1,6 млн подписчиков (на 23 тысячи меньше, чем в 1989 г.), в то время как совокупный тираж «Нового мира», «Знамени» и «Юности» составил 6,6 млн (на 1,3 млн больше, чем за год до этого)317. Ключевой вопрос заключался в том, могли ли националисты, проигрывая как культуртрегеры, выиграть как политики? Ведь пик политики посредством культуры одновременно был и ее закатом. По мере расширения и интенсификации горбачевских реформ на первый план выдвигалась политика в ее западном, классическом понимании — как массовая публичная активность и конкуренция на состязательных, демократических выборах. Начиная с 1989 г., политика все более явственно смещалась из сферы культуры в парламент и на улицы, а политическое значение культурных институтов быстро уменьшалось. Избирательные кампании весны 1989 г. и весны 1990 г. (соответственно выборы на съезд народных депутатов СССР и народных депутатов РСФСР) вынудили русских националистов покинуть знакомые клубы и прокуренные кухни и двинуться в народ. На первый взгляд, их политическая позиция выглядела привлекательной: националисты манифестировали себя как альтернативу одновременно коммунистам и демократам. Однако эта претензия на самостоятельную политическую роль не была подкреплена ни идеологически, ни организационно-практически. 3,7 Brudny Yitzhak М. Op.cit. P. 230. Весной 1989 г. националисты фактически не вели кампании. Единственным примером относительно успешной националистической мобилизации могла похвастаться Москва: в Черемушкинском округе советской столицы националист с экологическим уклоном Михаил Лемешев конкурировал с известным демократом Сергеем Станкевичем. Убедительная победа, пусть даже во втором туре, Станкевича показала, что симпатии советского городского среднего класса склонялись в сторону демократического движения. Самоутешение националистов, что это, мол, морально коррумпированная Москва, а вот в провинции, сохранившей русский дух, мы о-го-го, мы себя покажем, выглядело весьма сомнительным на фоне поражения такой знаковой фигуры, как писатель Юрий Бондарев. И где — в провинциальном Волгограде, которому были посвящены проникновенные страницы военной прозы этого популярного писателя, мэтра советской литературы. Однако полусвободные выборы в общесоюзный парламент оказалась в тени предстоявших выборов на съезд народных депутатов РСФСР. Два обстоятельства придали им критическую важность. Во-первых, по мере развития так называемого «парада суверенитетов» — стремления советских республик к обособлению, которое охватило и Россию, фокус власти медленно, но неуклонно смещался на республиканский уровень, что, в свою очередь, резко повышало значение республиканских парламентов. Во-вторых, отмена знаменитой 6-й статьи союзной Конституции, законодательно закреплявшей ведущее положение компартии в советской политической системе, создавала беспрецедентную ситуацию открытой политической конкуренции. А конкурировать было за что, ведь в случае с Россией на кону оказывался контроль за ключевыми советскими ресурсами. Победа той или иной политической силы в России превращала ее в держателя контрольного пакета акций «корпорации СССР», в вершителя судеб советской империи. Перед националистами открылся прекрасный шанс делом доказать, что они знают свой народ, что тот доверяет им и готов вверить свою судьбу. Однако далеко идущие националистические амбиции натолкнулись на сомнительность их идеологического призыва и организационную импотенцию. Если бы не помощь коммунистических аппаратчиков, националистам не удалось бы сколотить даже ту маломощную коалицию националистических и национал-большевистских групп, которую они пытались противопоставить широкому демократическому избирательному блоку — знаменитой «Демократической России». Мотивы, побудившие коммунистов помочь националистам, были очевидны: преобладание демократических настроений в крупных городах, особенно в Москве и Ленинграде, не оставляло электоральных шансов «ставленникам номенклатуры». Невозможность выставить собственных кандидатов вынудила коммунистов воспользоваться чужой идеологической «крышей», благо с националистами их роднили ненависть к Горбачеву и демократам, а также стремление сохранить СССР. В то же время союз с националистами носил со стороны коммунистов половинчатый и осторожный характер: он не был официальной линией и шел вразрез с политикой Горбачева, а потому осуществлялся закулисно (особенно в столицах) и, зачастую, на собственный страх и риск318. При этом отношение коммунистических аппаратчиков к националистам было весьма пренебрежительным, для чего, впрочем, последние сами давали изрядные основания собственной неделовитостью, истеричностью и интеллектуальной неадекватностью. Одному из авторов этой книги довелось довольно близко наблюдать создание националистического избирательного блока и даже участвовать в переговорах с секретарем Черемушкинского райкома партии. Коммунисты были готовы предоставить националистам немалые по тем временам ресурсы. И что же? Националисты не умели, не могли, но, главное, не хотели распорядиться ими. Они пребывали в каком-то странном самоослеплении: не то ожидали, что коммунисты все сделают за них, а им лишь останется насладиться плодами победы, не то верили, что русский народ чудодейственным образом опамятуется и перейдет на их сторону. Но сами при этом пальцем о палец не ударяли, предпочитая, буквально по русской сказке, лежать на печи. За три месяца кампании националистический блок смог организовать лишь одну (!) массовую акцию, да и ту буквально накануне выборов, когда дело, в общем, уже было проиграно. В то время как «Демроссия» вела чрезвычайно энергичную уличную кампанию, собирая на свои манифестации десятки и даже сотни тысяч человек. Не удивительно, что день выборов стал оглушительным фиаско националистов и подлинным триумфом «Демократической России», одержавшей сокрушительную победу в столицах — Москве и Ленинграде. Однако объяснение проигрыша националистов лишь их организационной немощью и традиционным недоверием к демократической политике было бы явно неполным. Допустим, они преодолели бы себя и пошли на улицы, однако что могли националисты предложить городскому среднему классу, ориентированному на смутные, но весьма радикальные демократические и рыночные идеалы? Социалистическую плановую экономику и сохранение власти партии? А ведь именно таким было программное кредо национал-большевистского альянса: социализм как исторический выбор России, плановая экономика vs. рынок, авторитарная власть vs. парламентская демократия. 318 Характерно, что инструктор ЦК КПСС Барабашов, стоявший за Блоком общественно-патриотических движений России, после выборов был уволен с должности. Хотя националистические предостережения о шипах и терниях рыночной экономики и политической демократии, как показало время, оказались во многом точными и исторически справедливыми, переживавшее массовую невротизацию и психотизацию российское общество не внимало голосу разума. Как известно из психологии, люди вообще существа скорее иррациональные, чем рациональные, в ситуации же масштабного кризиса иррациональные настроения и устремления легко прорывают тонкую пленку логико-дискурсивного мышления и полонят умы миллионов. Публичная солидаризация националистов с компартией в тот исторический момент, когда доминантой массовых настроений становился истеричный антикоммунизм, возможно, и свидетельствовала об их стоицизме — разве не благородно хранить верность обреченному союзнику? — но никак не об их уме. Последователи «черной сотни» ничего не забыли, но ничему не научились. Элементарная логика политической борьбы подсказывала: втайне пользоваться поддержкой коммунистов, а наяву их проклинать. Но у националистов не хватило умения даже для столь немудреного кульбита. Что уж говорить об ассимиляции националистической доктриной популярных идей политической демократии и рыночной экономики: с непостижимым упорством патриоты продолжали твердить, что Россия специально не создана для демократии и рынка. Теоретической вершиной русской национализма была попытка адаптировать «философию хозяйства» Сергея Булгакова к перестроечным реалиям319. Смешно сказать, но эти завиральные идеи пользовались невероятной популярностью среди националистов рубежа 80—90-х годов прошлого века. Мы полагаем, дело было отнюдь не в отсутствии профессиональных экономистов среди националистов, о чем пишет Сергей Сергеев320. Если чего им не хватало, так это не экономистов, политических аналитиков и доступа в электронные СМИ, а неумения уловить Zeitgeist — дух времени. 319 На этой ниве активно подвизался Михаил Антонов, участник националистического «самиздата» 70-х годов. 320 Сергеев Сергей. «Русизм»: третья волна // Политический класс. 2008. №7. Это понятие, рожденное немецкой романтической философией, в современных теориях прикладной политики рассматривается в качестве одного из ключевых факторов успешной политической деятельности наряду с материальными ресурсами, профессиональной командой и т.д. Дух времени — это настроение общества в целом, это то, что определяет выбор им политических приоритетов и политических идей. Образно говоря, это могучий ветер, который может стать ветром победы, если правильно развернуть паруса. Но против этого ветра не стоит плевать и, тем более, плыть. Что националисты с непостижимым упорством и делали, проявляя интеллектуальную слепоту и отсутствие хоть какого-то чутья в отношении массовых настроений советского общества. Из неумения уловить дух времени и вытекали фундаментальные политические ошибки русского национализма. Он поддержал коммунистическую власть именно тогда, когда та зашаталась и критически ослабла; он предлагал городскому среднему классу максимально непривлекательную для того политическую и социально-экономическую модель. В общем, националисты сделали все возможное, дабы проиграть выборы весны 1990 г. и похерить уникальный шанс превратиться в самостоятельную политическую силу. Хотя, как уже отмечалось, проигрышный политико-идеологический профиль националисты унаследовали от прежней культурно-исторической эпохи — фазы А/В в типологии Мирослава Гроха, было бы ошибочно трактовать филиацию идей как детерминистскую зависимость. Взгляды националистов конца 60-х — первой половины 80-х годов, отрицавших демократию и рынок, восхвалявших империю и авторитарное государство, вовсе не были обречены на автоматическое воспроизведение в новых условиях; они вполне могли претерпеть серьезную трансформацию подобно взглядам демократов и Ельцина. Ведь еще в начале 1989 г. те не были ни публичными антикоммунистами, ни, тем паче, радетелями российского суверенитета. По иронии истории Советский Союз был разрушен именно тем оружием, которым националисты пытались его укрепить. Мало того, что демократы предложили привлекательную для советского общества политическую и социоэкономическую альтернативу коммунистическому режиму, так они еще и умело ассимилировали националистическую по своему происхождению доктрину российского суверенитета. А ведь первоначальная политическая траектория Бориса Ельцина и демократического движения не предвещала ничего подобного. Вплоть до рубежа 1989 и 1990 гг. Ельцин выступал какхаризматичный социальный популист, во взглядах которого не было даже намека на какую-нибудь национальную проблематику. Доминировавшим умонастроением демократического движения, с которым Ельцин связал свою политическую судьбу с лета 1989 г., вообще было, по меткому замечанию одного наблюдателя, экзистенциальное отрицание всего русского, национального. Отождествлявшиеся с империей Россия и русскость вызывали у демократов исключительно негативные коннотации. Однако перенос тяжести политической борьбы с союзного на республиканский уровень вынудил их искать ключик к русским сердцам и осваивать психологически крайне неприятную для них тематику русского этнического дискурса. Важный стимул к «русификации» «Демроссии» (и даже само название коалиции) исходил от либеральных националистов, которые альянсу с коммунистами предпочли союз с демократами. Надо отдать должное политической гибкости последних, которые, несмотря на свое экзистенциальное неприятие русскости, не сочли зазорным взять на вооружение идеи политических конкурентов. Программа «Демократической России» покоилась на трех китах: рынок, демократия и суверенитет России. В общем, почти суверенная демократия. Националисты же много и со вкусом говорили о суверенитете России (даже требовали перенести союзную столицу из Москвы в другой город), но нисколько о рынке и демократии. Отличие от демократов состояло еще и в том, что националисты в совершенно нереалистической манере предполагали совместить российский суверенитет и общесоюзное единство. И это при том, что они призывали прекратить субсидирование Россией союзных республик и обеспечить ее политическое и экономическое равноправие! Нет нужды еще раз разворачивать многажды доказанный нами на страницах этой книги тезис: континентальная имперская полития — не важно, в самодержавной или советской форме — могла существовать и развиваться только за счет эксплуатации России и русских. Любое равноправие России с другими республиками неизбежно разрушало имперское государство — и тем быстрее и надежнее, чем полнее это равноправие обеспечивалось бы. Демократы же прекрасно отдавали себе отчет, что суверенитет России станет тараном, который разрушит советскую империю. А это и составляло их самое страстное, потаенное, экзистенциально укорененное желание. Но, еще раз повторимся, магическая формула разрушения СССР была выкована не демократами, а русскими националистами. К ним с полным основанием можно применить парафраз из гетевского «Фауста»: вот сила, которая желая блага (блага с точки зрения националистов), совершала зло... Могли Валентин Распутин, талантливый писатель и воистину печальник русского народа, вообразить, каким зловещим эхом отзовется произнесенная им в сердцах на съезде народных депутатов СССР знаменитая фраза: что, может быть, России задуматься о выходе из состава Советского Союза? На лету подхватив идею российского суверенитета, открывавшую дорогу к вершинам политической власти, демократы в то же время дали ей собственную интерпретацию. Если для националистов суверенитет означал, в первую очередь, этническую эмансипацию русских и России, что они считали первейшим средством сохранения советского единства, то демократы делали акцент на суверенитете как ключевом орудии разрушения советской империи, последовательно элиминируя при этом любые коннотации с русской этничностью. Подчеркнем: именно с русской, которая рассматривалась с точки зрения негативистской презумпции: русский народ-де по самой своей субстанции носитель имперских, авторитарных, антирыночных и антидемократических тенденций. (Кстати, русский националистический дискурс утверждал точно то же самое, но считал эти черты чуть ли не главным достоинством русских.) В то же время любые другие этничности и национализмы, в том числе внутри России, оценивались всецело позитивно, ведь они были антиимперскими, а потому якобы демократическими и реформистскими. Нетрудно догадаться, что такая интерпретация российского суверенитета содержала потенциально антирусский заряд, который время проявило со всей очевидностью. В общем, на рубеже 80-х и 90-х годов прошлого века русскому обществу была предложена следующая фундаментальная дилемма: русско-российская эмансипация и сохранение империи (эта привлекательная стратегия была совершенно нереалистична) или же разрушение империи посредством российского суверенитета и формирование России, где русские все равно окажутся пораженными в своих базовых правах (последнее не было очевидно массовому сознанию, но аналитически вполне предвидимо). Первую позицию выражали националисты вкупе с частью консервативных коммунистов, вторую — демократы. Правда, теоретически существовала еще одна альтернатива, которую выражал либеральный национализм: суверенитет России и русская эмансипация с сохранением славянского ядра Советского Союза. Однако, несмотря на ее подкрепление авторитетом Александра Солженицына (знаменитый памфлет «Как нам обустроить Россию»), влияние этой позиции было слишком незначительным, дабы претендовать на равноправную конкуренцию с двумя крайними политико-идеологическими альтернативами. Радикализовавшееся общественное мнение тяготело к полюсам, а не к срединной линии; в противоположные углы ринга загоняла и логика политической борьбы. Согласно одной из ее аксиом: если не можешь победить, то присоединись. Неспособность националистов стать независимым политическим игроком не оставила им другого выхода, кроме как идти на поклон к компартии и консервативной части истеблишмента. Благо в июне 1990 г. была создана, невзирая на сопротивление Михаила Горбачева, Российская коммунистическая компартия. Причем свежеиспеченная коммунистическая структура нуждалась в националистах не меньше, чем те в ней. Если потерпевшие политическое фиаско националисты надеялись, что консервативные институты советского государства — компартия, армия и КГБ — возьмут на вооружение их идеологию, то сами эти институты взывали об идеологической модернизации. Им нужно было срочно найти что-то взамен обветшавшего марксизма-ленинизма, а идеология имперского национализма казалась самым подходящим субститутом. Националисты и коммунисты двигались друг навстречу другу по двум трекам — идеологическому и политико-организационному. В идеологии происходила интенсивная «национализация» консервативного крыла советской элиты. Националисты предложили ей идеологическую доктрину, где защита советской империи и авторитарного государства, плановой экономики и коллективизма была свободна от обветшавшей марксистской легитимации. На роль нового источника легитимности выдвигалась российская культурно-историческая традиция — якобы имперская, авторитарная и коллективистская, органичным порождением и развитием которой представлялся советский социализм. Другими словами, в качестве нового идеологического оружия предлагался не столь уж новый национал-большевизм. Правда, его последнее издание было обильно декорировано технократической лексикой и паранаучным жаргоном. (В этом диком новоязе особенно преуспел претендовавший на рубеже 80—90-х годов прошлого века на роль идеолога и стратега консервативной части советского истеблишмента Сергей Кургинян.) В отличие от 20—30-годовХХ в. национал-большевизм выглядел не «клеткой, в которую надо заманить птичку» — уловкой и обманкой, а кардинальной и вполне органичной идеологической эволюцией. В откровенно национал-большевистском духе высказывался секретарь ЦК РКП по идеологии Геннадий Зюганов: в декабре 1990 г., выступая на седьмом съезде СП РСФСР, он в первый раз открыто заявил о необходимости идеологической трансформации компартии в направлении имперского национализма. Оплот коммунистического влияния в армии — знаменитый ГлавПур (Главное политическое управление Советской армии и Военно-морского флота) — пригласил националистических писателей сыграть роль новых идеологов. И даже лидер новой компартии, Иван Полозков, представлял себя чуть ли не националистом и ратовал за союз компартии и Церкви! (Вот уж воистину, о tempora, о moresl) Идеологическая трансформация сопровождалась и подкреплялась созданием политического альянса, куда националисты вносили идеологию, а коммунисты — организационно-кадровые и материальные ресурсы. Цель союза была проста и понятна: отстранение Горбачева и приход к власти национал-большевистских сил. Движение в этом направлении вдохновлялось примером Югославии, где сербский националист Слободан Милошевич, встав во главе компартии, начал проводить открыто просербскую политику. (Правда, как показали 1990-е гг., это обернулось не лучшим образом для бывшей Югославии, самих сербов и персонально Милошевича.) Шагами по созданию коалиции стали прошедшая в феврале 1991 г. по инициативе и под эгидой ЦК РКП конференция «За великую, единую Россию» (по названию — чистая белогвардейщина!); создание в июле 1991 г. под патронажем ГлавПура Всероссийского патриотического движения «Отчизна»; подготовленное Геннадием Зюгановым и Александром Прохановым «Слово к народу» (конец июля), призвавшее создать массовое политическое движение на позициях имперского национализма. Характерно, что в «Слове к народу», в программе «Отчизны» и вообще в любых манифестах проектировавшегося блока полностью отсутствовала коммунистическая риторика; точно так же, как не было ее и в воззваниях ГКЧП. Призывы к «защите социализма» и даже прилагательные «социалистический» и «коммунистический» постепенно исчезали из официального дискурса, а во главу угла выдвигался внеидеологический государственный патриотизм. Таким образом, в первой половине 1991 г. стали рельефно проявляться контуры пресловутого «правого блока» — организационного объединения националистов, консервативной части советского истеблишмента и национал-большевистского течения компартии, — блока, который дотоле был скорее мифом либеральной пропаганды, чем реальностью. Парадокс в том, что этот блок (так до конца и не оформившийся) не имел ровно никакого отношения к ГКЧП. Более того, его выступление оказалось для организаторов блока полной неожиданностью и спутало их стратегические планы321. Планы же эти состояли в следующем: отрешить Михаила Горбачева от поста генсека на предстоявшем осенью 1991 г. съезде КПСС, осуществить чистку и обновление госаппарата, изменить стратегический курс страны. Предполагалось, что новой политической опорой власти, призванной заменить скомпрометировавшую себя компартию, станет организация, призыв к созданию которой прозвучал в «Слове к народу», а новой официальной идеологией — государственный патриотизм. В то же время компартия составила бы ядро новой политической партии. Не исключалось даже установление в стране военного правления, опиравшегося на эту партию. Роль «русского Пиночета» предназначалась герою афганской войны, генералу Борису Громову. Выступление «правого блока» намечалось на осень. 321 Весьма характерна реакция заместителя председателя и главного «ор- говика» движения «Отчизна» на события 19 августа. Этот полковник, имени которого за давностью лет мы уже не упомним, буквально кричал: «Что же они (имеются в виду гекачеписты. — Т.С., B.C.) делают!? Они все погубили, это провокация»! Уже 19 августа руководство московского движения «Отчизны» выступило с осуждением путча. 322 К слову, сам Михаил Горбачев настойчиво повторяет, что именно вы- ступление ГКЧП сорвало его планы реформирования и сохранения СССР. Другими словами, он обвиняет если не в предательстве, то в глупости группу высших советских руководителей. В этой перспективе ГКЧП выглядел поспешным экспромтом, который не только сорвал перехват власти государственническими силами, но и привел к распаду Советского Союза, породив волну спекулятивных и конспирологических гипотез. Современная отечественная историография и публицистика вообще склонна трактовать трагический финал СССР в конспирологическом ключе. Диапазон версий простирается от примитивных, но все еще популярных утверждений о «предательстве Горбачева»322 до квазинаучных социологических схем о коммунистической элите, обменявшей власть на собственность; порою эти схемы объединяются в невообразимую смесь —этакий «гибрид русалки и змеи». Так или иначе, все конспирологические версии редуцируют объяснение к действиям или намерениям узкой группы элиты и выносят народ за скобки. Другими словами, их родовая черта — последовательный элитизм и воинствующий антидемократизм, что особенно пикантно для левых и националистических авторов, притязающих выступать от имени и в защиту народа. Мы же трактуем вопрос о причинах гибели СССР в демократическом, так сказать, ключе, полагая, что грандиозные перемены были вызваны не менее грандиозной социальной динамикой или, перефразируя Ленина, настоящая политика началась, когда в действие вступили миллионы людей. Вызвать же подобную динамику были способны только идеи. «Крах коммунизма... показал силу старой истины, что не процедуры и институты, а идеи правят миром и меняют мир, что против них, словами Гегеля, бессильна и "недействительна" вся "позитивность"»323. Здесь мы сделаем важное добавление: идеи правят миром, то есть превращаются, по Ульянову-Ленину, в «материальную силу» (или, по Максу Веберу, в «идеальные интересы»324) там и тогда, где и когда они взаимодействуют, «сцепляются» с массовыми настроениями, с нерефлексируемыми пластами человеческой психики, с коллективным бессознательным. Смутная и радикальная демократическая идеология оказалась массовому русскому сознанию несравненно ближе и созвучнее консервативных идей националистов. Русская психе откликнулась на демократический призыв в двух отношениях. Во-первых, в социокультурном плане позднее советское общество, как уже неоднократно отмечалось, ориентировалось на Запад: идеи политической демократии, рыночной экономики, индивидуализма и потребления были ему не в пример понятнее, ближе и роднее националистической риторики долга, аскетизма, служения, коллективизма и авторитаризма. 323 Капустин Б. Г. Современность как предмет политической теории. М., 1998. С. 287. 324 Макс Вебер утверждал, что социополитическую практику определяют не только идеи и не только интересы как их противоположность, и даже не соче- тание того и другого, а заинтересованность индивидов в следовании каким-то идеям или, другими словами, идеальные интересы. Следуя этим интересам, индивид получает не только и не столько материальную, сколько моральную и психологическую выгоду, эмоциональное удовлетворение. Во-вторых, —а об этом мы еще не говорили, хотя и подразумевали — последние двадцать лет существования СССР русская мен-тальность приобретала все более отчетливый антиимперский модус. Русские заметно тяготились государством, которое сами же создали, но которое высасывало из них жизненные соки. Проще говоря, им надоело быть тягловым скотом и пушечным мясом откровенно антирусской империи, каковую представлял собой СССР. Очень важно понимать, что не гибель Советского Союза привела к разрушению союзной идентичности, а проходившее под покровом советской стабильности разрушение этой идентичности, выхолащивание ее жизненной силы послужило кардинальной предпосылкой гибели советской страны. Задолго до того, как Александр Солженицын написал афористичную фразу «Нет у нас больше сил на империю!», это тревожное ощущение охватило миллионы русских сердец. Социокультурные и морально-психологические механизмы легитимации и компенсации русского бремени перестали работать. Народ, создавший в беспримерно тяжелых условиях могущественное и крупнейшее в мировой истории государство, отказался от собственного детища и высокой миссии столь легко и бестрепетно, что этому не могли поверить ни националисты, ни демократы, ни Михаил Горбачев325. Однако факт остается фактом: ни общество в целом, ни укомплектованные преимущественно русскими союзные элиты не предприняли ровно никаких решительных действий для защиты страны, которую русские называли своей «советской Родиной», но которую, судя по их действиям (точнее, по их бездействию), они ощущали не матерью, а мачехой. Как же так, возразят нам: а ГКЧП, а знаменитый референдум 17 марта 1991 г.? Но как раз ГКЧП самое выразительное доказательство того, что этнически русская коммунистическая элита относилась к советскому государству точно так же, как и ведомые ею массы русских, — как к чужому. 325 По воспоминаниям близких ему людей, последний генсек всерьез опасался массового выступления русских за сохранение Советского Союза. См.: Черняев А. 1991 год: Дневник помощника Президента СССР. М, 1997. С. 13,20, 148 и др. 326 На исходе СССР этнические восточные славяне составляли 97% совет- ского генералитета. Не секрет, что высшие эшелоны союзной бюрократии и коммунистического аппарата, командный состав Советской армии и КГБ сознательно и целенаправленно комплектовались русскими (более широко — восточными славянам), что должно было служить отождествлению русских и союзных интересов и, соответственно, гарантировать крепость СССР326. И что же? В августе, а затем в декабре 1991 г. паралич поразил, в первую очередь, институты, воплощавшие союзное единство и призванные стоять на страже территориальной целостности Страны Советов. Ни один человек не остался верен присяге. Единственный, кто покончил жизнь самоубийством после провала ГКЧП, был латыш Пуго, а русские маршалы и генералы сдали страну так же, как сержанты сдают караул327. Они не могли умирать и не были готовы убивать ради сохранения страны, которой присягнули на верность. Если «способность или неспособность производить готовность идти на смерть — это в конечном счете последний аргумент в пользу жизнеспособности или нежизнеспособности той или иной политической системы»328, то Советский Союз как универсалистская, метафизическая идея умер задолго до дня своей формальной ликвидации. И не надо кивать на Горбачева, якобы дезориентировавшего, сбившего с толку армию и союзную бюрократию. В 1917 г. московским юнкерам, генералу Корнилову и тысячам офицеров не требовались ничьи распоряжения и приказы, чтобы выполнить свой долг. Но курсанты советских военных училищ не уподобились московским юнкерам, ни одна (!) воинская часть не выступила под знаменем «единого и неделимого СССР», никто не уходил на Волгу к генералу Макашову, как уходили на Дон к генералу Краснову. Поведение элиты и офицерского корпуса как в капле воды отразило доминирующее отношение русских к «советской Родине». Да, на референдуме 17 марта 1991 г. 71,3% населения России проголосовало за сохранение Союза, что, кстати, было меньше доли русских в составе республики (83%) и даже меньше доли проголосовавших «за» (76,4%) в целом по стране. Но ведь почти столько же (70,3%) русских проголосовало и за введение поста президента РСФСР (приуготовленного Борису Ельцину), что в том политическом контексте означало форсированное движение к распаду страны. 327 Форма суицида, которую будто бы избрал для себя маршал Ахромеев, настолько необычна для боевого офицера, что заставляет подозревать инсце- нировку. А странные «самоубийства» бывших управляющих делами ЦК КПСС вообще, как говорится, из другой оперы. 328 Капустин Б. Г. Указ. соч. С. 27. Уверенная победа Ельцина уже в первом туре президентских выборов (он получил 57,3% голосов от пришедших к избирательным урнам), которой не ожидали даже его ближайшие сподвижники и он сам, означала, что на бессознательном уровне русские уже сказали: Good-bye, USSR\ Другое дело, что они не решались сами себе в этом признаться, рационализируя свое поведение в рамках внешне сбалансированной, но внутренне противоречивой и политически нереализуемой формулы повышения статуса России в едином Советском Союзе. Ею, как заклятием, русские пытались защититься от невыносимой правды: плевать им на «советскую Родину» с высокой колокольни! До сих пор они боятся признаться себе в том, что Советского Союза не стало не в силу чьих-то козней, а прежде всего потому, что они сами этого захотели или, в лучшем случае, не препятствовали распаду страны. В полном соответствии с психологическими механизмами, описанными Анной Фрейд, эти неприемлемые чувства проецировались и продолжают проецироваться на Михаила Горбачева, которому суждено оказаться в роли искупительного агнца коллективной вины. Это психоаналитическое наблюдение находит убедительное подтверждение в социополитических практиках, в актуальном поведении русского народа. В массе своей он продемонстрировал подлинное и глубокое безразличие к судьбе Советского Союза. Защита Дома Советов в сентябре — октябре 1993 г. оказалась не более чем трагическим эпизодом, своей разовостью и локальностью наглядно показавшим массовое экзистенциальное отчуждение российского общества от советского государства, его миссии и вообще от любых идеальных императивов. Единственным постсоветским аналогом «Дона» — очагом спонтанной борьбы за государство после его исчезновения — оказалось Приднестровье. Но поднятое там знамя не привлекло добровольцев и не осенило вооруженной борьбы за возрождение СССР. Зато лозунги демократов создали эффект бинарного оружия: идеи политической демократии и рынка, наложившись на идею российского суверенитета, овладели массами и вызвали к жизни поистине тектонические потрясения. Причем готовность русских отказаться от империи, а, главное, та легкость, с которой они это проделали, оказалась полной неожиданностью как для участников политической драмы, так и для внешних наблюдателей. Парадоксально, но факт: глубоко антирусский по своей сути либерализм оказался русским ближе и понятнее национализма. Впрочем, нечто подобное мы уже проходили в начале XX в., когда Россией овладела глубоко антирусская партия большевиков. И эта историческая повторяемость не была случайной. Либерально-демократическая политика эксплуатировала ту же самую негативистскую, антигосударственную, анархическо-бунтарскую сторону русского этнического архетипа, что и большевики. Либеральная мифология уничтожения «тоталитарного Левиафана», которому на смену придет демократическое «минимальное государство», по существу, ничем не отличалась от большевистской мифологии тотального разрушения эксплуататорского государства и замены его самоуправлением трудящихся. Правда, после завоевания политической власти стратегии оказались диаметрально противоположными. Большевики из Хаоса стали выковывать новый Космос, вбивая народную стихию в русло жестокой просвещенческой утопии; либералы же предпочли остаться в Хаосе, сознательно поддерживая высокий анархический накал отечественного общества. Но в обоих случаях нельзя не отметить успешное «сцепление» идеологических призывов и русской ментальности: в этом смысле российский «либерализм» оказался столь же глубоко почвенническим, что и российский «марксизм», хотя и тот, и другой имели не так уж много общего с аутентичным либерализмом и марксизмом. Как большевизм во время оно возглавил бунт русского крестьянства против капиталистической модернизации и урбанизации, так и либерализм стал знаменем бунта против форм социальной организации, дисциплины и стиля жизни позднеиндустриального общества. Парадоксальным образом демократическая революция в России оказалась не только и не столько победой либерализма как политико-идеологического течения, сколько историческим реваншем многомиллионной крестьянской России, брошенной Советами в жернова насильственной модернизации и урбанизации. Анархическое восстание конца 80-х — первой половины 90-х годов прошлого столетия стало мужицким отмщением коммунистической власти за «вторичное закрепощение» государством, за разрушение традиционного образа жизни, за форсированную модернизацию с ее жестокой индустриальной дисциплиной и насильственным перемещением миллионов людей в города. Русские, как и всякий другой народ, склонны снимать ответственность с собственных плеч, перекладывая ее на кого угодно и на что угодно: Горбачева, мифических масонов и сионистов, коварный Запад (как будто когда-нибудь и где-нибудь внешняя политика диктовалась филантропическими мотивами!), падение цен на нефть и т.д., и т. п. Однако нелицеприятная правда состоит в том, что именно русские — и никто другой — в охотку и со сладострастием сначала разрушили собственное государство, а потом с упоением погрузились в новый мир — мир деградации и отупляющего скотства. Собственный «железный конь» — пусть ржавый, но импортный, много доступного пива и семечек, дешевая водка и наркотизирующее телевидение, возможность лежать на боку, не работать, — сбылась, наконец, многовековая мечта русского крестьянина. Увы, но большевики — начала XX века и его же конца — чувствовали русский народ не в пример лучше националистов. И хотя играть на «понижение», на низменных страстях всегда легче, чем на «повышение», правда и то, что другого русского народа у нас не было, нет и не будет. Либералы во главе бунта вчерашних крестьян — типологически то же самое явление, что и большевики во главе крестьянского бунта: номинально модернизационные идеологии для достижения политических целей апеллировали к самому архаичному и низменному в русском человеке. Но при этом либералы и большевики — и в этом их глубинное, экзистенциальное сродство — одинаково ненавидели русских и Россию. Черпая мобилизующую силу в общем источнике — русской ментальности, они были в то же время едины в своем подозрительном и враждебном отношении к русской этничности, ассоциировавшейся с имперским принципом, старым режимом, косностью, бескультурьем и цивилизационной отсталостью. В цепи европейских «бархатных революций» рубежа 80—90-х годов прошлого века и среди советских республик Россия оказалась единственной страной, где принципы демократии и либерализма были разведены с национальной традицией и сознательно противопоставлены ей. И причиной тому служило отнюдь не идеологическое противостояние с русским национализмом, в значительной своей части оказавшимся политическим союзником коммунистической власти. Когда потребовали политические обстоятельства, либеральное движение взяло на вооружение выпестованные националистами идеи суверенитета и равенства России. Дело было именно в экзистенциальной чуждости русскости, рассматривавшейся с точки зрения презумпции виновности — как опора империи, источник коммунистического режима и кардинальная угроза демократии. Русские люди поддержали демократическое движение, увидев в нем возможность освобождения от невыносимого имперского бремени и в надежде на лучшую участь для себя и для России. Точно так же они поддержали в свое время большевиков, чья власть оказалась для русских несравненно более тяжелым ярмом, чем старый режим. Либеральная утопия была созвучна русскому этническому архетипу, а демократические лозунги выражали доминанту массового настроения — мирной трансформацией добиться справедливости — для русских и всех остальных народов СССР. Конец века зеркально отразил его начало. В начале века большевизм и либерализм представляли собой конкурировавшие модернистские версии развития России, противостоявшие консервативному социокультурному комплексу. Семьдесят с небольшим лет спустя консервативно-охранительный коммунизм (такова общая логика эволюции идеологий, первоначальный революционный модус которых неизбежно сменяется эволюционно-реформистским, а затем — консервативно-охранительным) и институционализированная советская версия современности (Modernity) не смогли противостоять экспансионистскому натиску революционного либерализма и западной модели современности. И оба раза русский национализм оказывался в ловушке: манифестируя себя как консервативно-охранительную, антиреволюционную силу и в этом качестве поддерживая уходящую власть — самодержавную и коммунистическую — он обрекал себя на поражение вместе с ней. Злая ирония истории состояла в том, что по своим целям русский национализм вовсе не был консервативным течением. Патриархально-консервативный флер скрывал подрывной, даже революционный заряд: ведь добиваясь этнизации имперской политии, националисты по существу бросали вызов ее фундаментальным основам, выступали против статус-кво. Однако за редким исключением они никогда не понимали своей революционной природы. Зато ее тонко чувствовала имперская власть, относившаяся к русскому национализму (более широко — к русской этничности вообще) с подозрением и опаской и обращавшаяся к нему за подмогой только от полной безысходности — как это было в революциях 1905-1907 и 1989-1991 гг. Особую пикантность последней революции придало то обстоятельство, что именно русский национализм выковал разрушивший империю таран — идеологию российского равенства и суверенитета. Поэтому, борясь с демократической революционной волной, русские националисты в каком-то смысле боролись сами с собой и с собственной вековой мечтой. Может быть, когда над Кремлем спускался «серпастый и молоткастый» флаг, они наконец прочувствовали смысл фразы из весьма нелюбимого ими романа Ильфа и Петрова: «Вот и сбылась мечта идиота...» В аналитическом плане два вопроса наиболее важны для понимания русского национализма на переломе 80-90-х годов прошлого века и последующей националистической динамики. Первый из этих вопросов относится к сфере политической, второй — к состоянию русской этничности как таковой. Могли ли националисты отклониться от дружеских объятий, превращавшихся для них в роковые, избегнуть «поцелуя смерти», которым их одарял уходящий в историческое небытие строй? По-другому, это вопрос о субъектности русского национализма, его способности сыграть в российской политике самостоятельную роль, а не довольствоваться разовыми выходами и репликами «Чего изволите-с?». Ведь сами националисты грезили о статусе «третьей силы», альтернативной как левым, так и правым. Почему же им так и не удалось стать ею? Нами уже много было сказано об идеологической и интеллектуальной неадекватности русского национализма, о том, что его наиболее влиятельные теоретики и идеологи не знали и не понимали народа, среди которого жили, предпочитая сконструированных ими (с опорой на русскую литературную традицию) русских «чисто конкретным» людям во плоти и крови. Соответственно идеологический призыв русского национализма адресовался не актуальному, а мифическому русскому народу, а потому обладал низкой мобилизационной способностью, что называется, уходил в песок. Политические и культурно-идеологические враги национализма — большевики в начале XX века и либералы на его исходе — не в пример лучше чувствовали чаяния «народа-богоносца» и умело на них откликались. Хотя чаще всего ими эксплуатировались и разжигались приземленные и прагматические, а то и низменные мотивы, горькая правда состояла в том, что эти мотивы для русских значили не в пример больше трансцендентных и идеальных целей, которыми их пытались зажечь националисты. Русская душа никогда не была такой, какой ее воображали славянофилы — ни в XIX в., ни, тем более, на исходе XX в. Западники и националисты: возможен ли диалог? М., 2003. С. 257. Еще в конце XIX в. социологические исследования отечественной деревни показали стремительную эволюцию русских ценностей в буржуазном (читай: западном) направлении: «Вера стала в русском обществе маргинальной, а главными считались тогда ценности сугубо материальные: деньги, хорошая усадьба, богатство, успех, жизнь, "как у барина"»329. В общем, русское общество развивалось в том же направлении, что и западное, с некоторым запозданием следуя пройденным им путем. «Достижительность русского общества конца XIX века во многом... типологически близка достижительности синхронных ей западных обществ, т. е. русская культура того времени ориентирована на посюсторонние, а не потусторонние цели. В этом отношении русская деревня конца XIX века, в отличие от старообрядческого сообщества, была существенно иной, чем средневековая русская и западноевропейская деревня или, скажем, деревня современной Индии»330. Мощная коммунистическая прививка на время отсрочила, но не остановила однажды начатое социокультурное развитие. Более того, советская модернизация лишь ускорила его и сделала необратимым. Было бы принципиальной ошибкой представлять советскую историю апофеозом коллективистского (и, в этом смысле, наследующего общинному) духа. Посткоммунистическая экспансия торжествующего индивидуализма — а современное российское общество, согласно обширным сравнительно-социологическим исследованиям, несравненно более индивидуалистично, эгоистично и посюсторонне ориентировано, чем западное, — не просто хронологически воспоследовала советской эпохе или выступила ее отрицанием. Переживаемая нами драматическая морально-ценностная и культурная революция была содержательно подготовлена в советское время и тогда же началась. Если официозный коммунистический дискурс призывал поддерживать «присущее советскому человеку чувство коллективизма», то повседневные советские культурно-идеологические и социопо-литические практики блокировали любую несанкционированную публичную жизнь и канализировали человеческую активность в приватную сферу, не оставляя места социально и политически ориентированным коллективным действиям. Вспомните знаменитую советскую шутку: больше трех не собираться! Приблизительно с 1960-х гг. в советском обществе интенсивно формировалась парадоксальная ситуация господства частной сферы при отсутствии частной собственности331. Советский человек был «приватизирован» коммунистическим режимом, а уже в антикоммунистическую эпоху этот психологически и культурно подготовленный человек приватизировал материальные активы. 330 Западники и националисты: возможен ли диалог? С. 258. 331 Глубокий анализ этих процессов см. в книге: Капустин Б. Г. Указ. соч. (особенно важна лекция 8). Парадоксально, но факт: русские националисты, которых традиционно характеризуют как правых и консерваторов, в понимании человеческой природы оказались скорее левыми и прогрессистами. Известно, что левые идеологи рассматривают человека оптимистически, в то время как правые — пессимистически. В перспективе левой мысли человек рожден для счастья, как птица для полета, он хорош по самой своей природе, которую исказили социальные и историко-культурные факторы. Стало быть, измените обстоятельства, и изначально позитивная суть человека не преминет проявиться и раскроется во всей красе. Максима левых: власть, государство и присущее им насилие — главный враг человека. Правые — антропологические пессимисты. Они уверены, что мир лежит в грехе, что нет такой низости, такого преступления, на которые не сподобился бы человек, а потому низменную человеческую природу необходимо контролировать, дабы она не проявилась в своей неприглядной сути. Максима правых: государство дано не для того, чтобы создать на земле рай, а дабы избежать превращения нашей жизни в ад. Так вот, при всем гипертрофированном этатизме русского национализма, при всех его реверансах православию — религии, в общем-то, проникнутой антропологическим пессимизмом, он странным образом исходил из оптимистического понимания — если не человеческой природы вообще, то природы русского человека в частности. Народ-богоносец оделен всеми возможными достоинствами, которым мешают в полной мере реализоваться обстоятельства, но потенции которого раскроются под мудрым руководством националистов — таков, вкратце, их взгляд на русский народ. Это убеждение дожило до сегодня. Если рассмотреть националистическую рефлексию на предмет собственных политических неудач и провалов, то мы без труда обнаружим, что в оных националисты винят кого угодно — масонов и евреев, «агентов влияния», власть, банкиров, либеральные масс-медиа, предателей в собственных рядах и проч., но только не самих себя, не свои организационные слабости и интеллектуальные дефекты. Другими словами, и русский народ сам по себе хорош, и националисты неплохи, но вечно кто-то и что-то мешает их плодотворной смычке. В общем, как в шутке о плохом танцоре... Тем не менее, мы не склонны преувеличивать значение интеллектуальных изъянов русского национализма для понимания его незадавшейся политической судьбы. Можно привести массу исторических примеров, когда нереалистическая концептуальная схема отнюдь не препятствовала политическому успеху. Взять хотя бы наши родные пенаты: если не всё, то очень многое из того, что большевистский вождь Ульянов-Ленин писал о России и расстановке социальных сил в ней, было откровенной чепухой. Однако это не помешало большевикам подмять под себя страну. Здесь мы выходим на такую с трудом описываемую и рационализируемую область, как политическая воля. Этот подлинный движитель политики лежит глубже логико-дискурсивного мышления, и человеческой экзистенции. (По Карлу Шмитту, политика — это то, что захватывает человека целиком, проникает на экзистенциальный уровень.) Несколько упрощая, в политике побеждает не тот, чей интеллект выше, а идеология — изощреннее, а тот, кто борется по-настоящему, кто в этой борьбе готов идти до конца — не важно, своего или чужого, кто, словами столь любимого националистами Константина Леонтьева, готов властвовать беззастенчиво, или, словами ненавидимого ими Ульянова-Ленина, не играет с восстанием, а относится к нему всерьез. Мы склонны полагать, что решающим фактором, обусловившим мизерабельную политическую судьбу русского национализма, была его экзистенциальная, волевая слабость. Не в том дело, что он вышел к обществу не с самыми удачными призывами и лозунгами (в конце концов, немалая часть советского населения была готова поддержать даже консервативный национал-большевистский призыв), не в том, что он не знал, как работать с народом — этому и демократы обучались на ходу, и даже не в том, что в его рядах было (и все еще остается) изрядно дураков и подлецов — по качеству человеческого материала демократы были ничуть не лучше, если не хуже. Беда русских националистов в том, что они как огня боялись власти и связанной с ней ответственности, что они не хотели работать, хоть чуть-чуть напрячься ради достижения собственных целей, пребывая в странном убеждении, будто победа сама свалится им в руки. Русские националисты оказались библейскими иудеями, жаждавшими чуда, а не разума. Впрочем, трудно говорить о разуме применительно к людям, не проявившим способности обучаться даже на собственных ошибках, из раза в раз наступавшим на те же самые грабли. Трусость, лень и глупость оказались «родимыми» пятнами русского национализма. В противном случае националисты могли бы добиться гораздо большего в политике, пусть даже их поддержка была заведомо ограничена. Здесь мы переходим к анализу второго ключевого фактора динамики русского национализма — состояния русской этничности. К исходу советской эпохи русское этническое самосознание было настолько разрушено и ослаблено, что националистический призыв per se, или, другими словами, апелляция исключительно к русским этническим чувствам обладала ограниченной мобилизационной возможностью. Разрушение русского самосознания было результатом коммунистической национальной политики, которая носила дуалистический характер, радикально отличаясь в отношении русского и нерусских народов. Применительно к нерусским стержень коммунистической политики составляла институционализации этничности — формирование «советских наций», что объективно вело к формированию национальных идентичностей и/или их интенсификации. Хотя критики Советов делают акцент на русификации нерусских национальностей, по своему значению, интенсивности и стратегическим последствиям русификаторская линия явно уступала линии институционализации этничности. В данном случае русификация (или деэтнизация) нерусских была инструментом управления, в то время как в отношении русских деэтнизация составляла направляющий принцип режима. Цель коммунистов состояла в элиминировании русской этничности, растворении ее в «советекости», в социальной сущности СССР Из коммунистического лозунга «постепенного слияния» наций через их «расцвет» на долю русских (а также украинцев и белорусов) выпало «слияние», а «расцвет» достался другим. Нельзя не признать, что применительно к русским эта политика оказалась, в общем, эффективной. Подавляющее их большинство идентифицировало себя со всем советским пространством и воспринимало Советский Союз как свою Родину. Социологический опрос в Москве осенью 1987 г. — зимой 1988 г. показал, что большинство респондентов (почти 70%) своей Родиной считали весь Советский Союз, а не РСФСР, с которой идентифицировали себя лишь 14% опрошенных. В целом среди русских уровень союзной идентификации был даже выше, чем в советской столице, составляя почти 80%, в то время как, скажем, подавляющее большинство узбеков, грузин и т.д. называло Родиной «свои» национальные республики. Отождествление русских со всем союзным пространством выражало исторически устойчивую и длительную тенденцию к расширению территории их этнического расселения, тенденцию, которая, как и русская мобильность, была решительно форсирована практикой «социалистического строительства». Только за 13 лет, с 1926-го по 1939 г., численность русских вне пределов РСФСР выросла с 5,1 до 9,3 млн человек. В целом за годы Советской власти половина (точнее, 51%) всех русских хотя бы раз в жизни сменила место жительства, а доля русских, живущих вне РСФСР, возросла с 6,7 до 17,4%, составив накануне крушения СССР 25,3 млн человек (в том же году в границах РСФСР проживало 119,9 млн русских)332 . То было, без преувеличения, «великое переселение» отдельно взятого народа. Для сравнения. Горизонтальная мобильность «коренных» народов Закавказья (кроме армян) и Средней Азии была весьма невысокой, а в Средней Азии территориальная миграция вообще носила преимущественно локальный характер. Несмотря на значительно более высокую территориальную мобильность (в том числе по причине массовых репрессий сталинской эпохи) латышей, литовцев и эстонцев, для них также была характерна концентрация в «своих» республиках: в 1989 г. в них проживало более 95% всех латышей и литовцев, почти 94% эстонцев СССР333. Советы добились своего и в части разрушения русской этнической идентичности, которая у русских выглядела несравненно менее четкой и артикулированной, чем союзная. Во второй половине 1980-х гг. более четверти респондентов-москвичей затруднялись ответить на вопрос: «Что Вас роднит со своим народом?», а около 1/5 вообще не могли найти ничего, что связывало бы их с людьми своей национальности. Не более четверти москвичей смогли назвать хотя бы один признак национальной идентификации334. Невозможно представить, чтобы среди армян или латышей, узбеков или татар более половины населения ничтоже сумняшеся заявили, что для них не имеет значения ни их собственная национальность, ни национальность окружающих. А ведь такую точку зрения разделяли 62% русских москвичей и 50% русских респондентов на селе. И когда! По горячим следам распада СССР, в 1992 году, увидевшем пик кровавых межнациональных конфликтов! 332 См.: Русские (Этносоциологические очерки). М, 1992. С. 18, 33; Коз- лов В. И. История трагедии великого народа: Русский вопрос. М., 1996. С. 207, 219. 333 Русские. С. 33. 334 Там же. С. 400. Не то чтобы русские вообще не признавали важности этнических чувств — они не видели в них необходимости для себя лично, воспринимали как абстракцию. В то время как у других «советских наций» этническая идентичность была несравненно более важной, чем союзная, а ее переживание носило острый и заинтересованный характер. В этом отношении весьма показательно освещение русской тематики центральной и республиканской русскоязычной прессой середины 1980-х гг. «Правда» и «Комсомольская правда» акцентировали преимущественно социальную, а не этническую сторону русскости: русские как «советские люди», как интернациональное сообщество, а не отдельная этническая группа. В то же время республиканские русскоязычные издания отделяли русских от «титульных» наций, противопоставляли «их» и нас» именно по этническому критерию335. Союзная идентификация русских сохранялась в почти неизменных масштабах вплоть до кончины самого Союза. В декабре 1990 г., то есть за год до распада Советского Союза, когда «парад суверенитетов» и межэтнические конфликты в стране приближались к своему апогею, от 70 до 80% русских продолжали называть себя гражданами Советского Союза. Хотя число русских, открыто возражавших в то время против межэтнических браков или межэтнических контактов в профессиональной сфере, почти удвоилось в сравнении с 1970 гг., оно все же не превышало 15%, что было очень немного на фоне агрессивного национализма нерусских народов. Даже в Москве, активно выступавшей на стороне демократической оппозиции и Бориса Ельцина, в ноябре 1990 г. лишь 25% жителей поддерживали идею отделения РСФСР от СССР, в то время как 44% оставались сторонниками союзного единства (остальные не определились) 336. 335 Русские. С. 389. 336 См.: Русские. С.400, 415; Ток Vera. Russia. L., 2001. P. 206, 208. Итак, возможности русской националистической мобилизации на рубеже 80-90-х годов прошлого века были не очень значительны, заметно уступая потенциалу такой мобилизации в других советских республиках, за исключением лишь Белоруссии. Но это не значит, что их не было вообще. Даже из приведенных социологических опросов следует, что до 15% русских были потенциально чувствительны к националистическим лозунгам. И если русские националисты оказались не способны выбрать «собственный» электорат, то пенять они должны были лишь на себя, а не на мифическое «тайновластие». Весомым доказательством существования потенциала русской националистической мобилизации, с одной стороны, и неспособности традиционной «русской партии» реализовать его — с другой, стало сенсационное выступление Владимира Жириновского на первых президентских выборах в России 12 июня 1991 г. Дотоле никому не известный политик, проведя кампанию под националистическими лозунгами, с 7,8% голосов занял третье место на выборах, опередив таких известных персонажей, как Аман Тулеев, Альберт Макашов, Вадим Бакатин. Кампания Жириновского была крайне интересна и знаменательна сразу в нескольких отношениях. Во-первых, она продемонстрировала urbi etorbi новую версию русского национализма: разделяя традиционные националистические призывы о необходимости сильной авторитарной власти для восстановления закона и порядка, Жириновский в то же самое время заявлял о своем антикоммунизме и рыночной ориентации. Другими словами, он осуществил напрашивавшийся сам собой идеологический синтез, на который «русская партия» так и не решилась. (Не говорим уже об использовании Жириновским таких популистских, но весьма привлекательных в тогдашней России лозунгов, как снижение цен на водку.) В то же самое время (это во-вторых) кампания продемонстрировала очевидную атрофию имперского национализма в России. Подобное утверждение может показаться странным, ведь именно с лета 1991 г. за Жириновским закрепилась тщательно культивировавшаяся им репутация империалиста и сторонника восстановления традиционной Российской империи. Однако империалистический дискурс Жириновского носил не столько мобилизационный, сколько компенсаторный характер, представляя собой не политическую программу, а браваду и даже буффонаду. То была своеобразная анестезия ущемленного русского самосознания, которое, не желая более ничем жертвовать ради сохранения империи, хотело сохранить блеск и иллюзию былой мощи. Жириновский с успехом поддерживал эту иллюзию, изрыгая оскорбления, а то и откровенную похабщину в адрес имперской периферии, позже превратившейся в независимые государства. Психоаналитическая подоплека такого поведения более чем прозрачна: бессильная ругань компенсировала имперскую импотенцию русских. Да и сам «империалист» Жириновский, похоже, отдавал себе отчет в том, что судьба империи предрешена. Рефреном его избирательной кампании 1991 г. была «защита русских во всем Советском Союзе». А защита, как известно, нужна слабым, а не сильным. В-третьих, успех Жириновского означал, что кредо русских националистических программ — борьба с жидомасонством — не было близко даже значительной части националистического электората, для которого программа Жириновского оказалась важнее принципа «расовой чистоты». При этом история поставила почти лабораторный эксперимент: выступавший с национал-большевистской программой русский генерал и «жидоед» Альберт Макашов на президентских выборах более чем в два раза уступил ратовавшему за рынок и обличавшему коммунистов «сыну юриста» (соответственно 3,7 и 7,8% голосов). Можно, конечно, гипотетизировать насчет того, что умный и волевой русский кандидат-националист набрал бы не в пример больше Жириновского. Однако, используя парафраз классического анекдота, в той ситуации ум, воля и русское происхождение кандидата-националиста сочетались почему-то только попарно. Итак, начало 1990-х годов русский национализм встретил в откровенно жалком состоянии. Он не смог превратиться во влиятельное политическое движение несмотря даже на то, что, как мы показали, немалая часть советской элиты под давлением неумолимых обстоятельств проявила готовность к политико-идеологическому альянсу с националистами. В обобщенном виде кардинальный провал русского национализма можно объяснить тремя факторами. Во-первых, неадекватностью националистических программ и лозунгов социокультурному и пол итико-идеологическому профилю российского общества. Антидемократическая, антирыночная и антисемитская идеология в сочетании с публичной лояльностью коммунистическому режиму подорвали возможности русской националистической мобилизации. В свою очередь, эта идеология была во многом предопределена кругом идей, культивировавшихся националистами в предшествующие десятилетия. Важно отметить, что, в отличие от не «поступившихся принципами» националистов, либералы успешно ассимилировали (хотя не без внутреннего сопротивления) наиболее популярные националистические лозунги и символы, и это значительно расширило базу их поддержки. Во-вторых, интеллектуальная и культурная ригидность националистов усугублялась дефицитом волевых качеств, экзистенциальной трусостью и почти хрестоматийной русской ленью. Еще раз повторим: они как огня боялись власти и связанной с ней ответственностью и, оказавшись втянутыми в ситуацию острого политического противостояния, не проявили способности и желания бороться за власть, умения формулировать политические цели и добиваться их. Люди, приятные во многих отношениях, по своим психологическим качествам были органически не способны заниматься политикой. В-третьих, слабость русских национальных чувств, разрушенных и подорванных коммунистической национальной стратегией, ограничивала возможности «чистой» националистической мобилизации. Ее потенциал был заведомо меньше аналогичного потенциала других советских республик. Но, как показало успешное выступление Владимира Жириновского на президентских выборах в РСФСР летом 1991 г., это не значит, что он вообще отсутствовал.
Раздел III РУССКИЙ НАЦИОНАЛИЗМ НА РАЗВАЛИНАХ ИМПЕРИИ
СТРАНИЦЫ 296-297 ОТСУТСТВУЮТ
скую идентичность. Или, как сформулировал тонкий социолог и наш добрый знакомый Леонтий Вызов, русский национализм оказался экспериментальной, поисковой идеологией. Рассмотрим этот поиск подробнее, не останавливаясь в то же время на его нюансах и хитросплетениях, представляющих некоторый, довольно ограниченный, интерес для исследователей русского национализма и российской политики и мемориальный для ветеранов движения, но не имеющий цены для широкой публики. Начнем с политической идентификации национализма, вынужденного определяться в принципиально новой для него ситуации. Запрет КПСС разрушил биполярную — демократы vs. коммунисты — конфигурацию российской политики. История вторично (!), что бывает крайне редко, предоставила националистам шанс обрести собственное политическое лицо, стать субъектом, а не объектом политики. И вторично они его успешно профукали. Можно увлекательно гипотетизировать насчет того, почему у националистов не получилось самостоятельное политическое плавание, но, оглядываясь назад, нетрудно увидеть, что они попросту боялись быть независимыми или же не хотели ради этого хоть чуть-чуть напрячься. За редким исключением, националисты были озабочены не столько строительством собственного движения, сколько поисками внешней по отношению к ним политической силы, к которой можно было бы примкнуть, прислониться. Как в легенде о святом Христофоре, они предпочли искать самого сильного господина вместо того, чтобы попробовать самим стать таким господином. Удивительно, но факт: люди, которые еще недавно называли Бориса Ельцина «бульдозером, за рычагами которого сидят сионисты», после августа 1991 г. внезапно увидели в нем русского патриота и государственника, которому пообещали свою поддержку. Справедливости ради укажем, что это «прозрение» питалось некоторыми рациональными основаниями. Во-первых, масштабным историческим сравнением: большевики, шедшие к власти под лозунгами разрушения традиционной Российской империи, —а популярная аналогия между большевиками и демократами отчасти была основательна — очень быстро ее воссоздали, причем более сильной, чем старая. Во-вторых, логика подсказывала, что заменить безвозвратно подорванную марксистскую легитимность могла лишь русская националистическая легитимность с ее, как в большинстве своем были уверены националисты (да и не только они), имперской доминантой. Проще говоря, националисты надеялись, что, получив власть, Ельцин начнет восстанавливать традиционную российскую империю с националистами в качестве опоры этой власти. Если не получилось с коммунистами, так, может, прокатит с Ельциным? — в этом, если упростить, состояла их политическая надежда, основывавшаяся не только на благих пожеланиях, но и на некоторых фактах. Первый пресс-секретарь президента суверенной России Павел Вощанов осенью 1991 г. заявил о возможности пересмотра границ с теми из советских республик, которые покинут состав СССР. Несколько позже влиятельный Геннадий Бурбулис публично провозгласил тезис о Российской Федерации как правопреемнице Советского Союза и советского наследства. Однако эти обнадежившие националистов знаки остались в тени последовавших Беловежских соглашений, радикальных экономических реформ, расстрела парламента 4 октября 1993 г., проамериканского курса российской внешней политики и т. п. Казалось, после всего этого националисты освободятся от иллюзии превращения Бориса Ельцина в националиста и великодержавника. Ан не тут-то было! Даже перейдя в т. н. «непримиримую» оппозицию, они все равно резервировали за собой право на подобную надежду, связывая ее если не с самим Ельциным, то с группой «государственников» (Михаил Барсуков, Александр Коржаков, Олег Сосковец и др.) в его ближайшем окружении и в высшем руководстве страны. Подобную политическую позицию можно назвать ожиданием эт-низации политии. Именно ожиданием, ведь националисты не столько планомерно и сознательно работали ради данной цели, сколько надеялись, что процесс пойдет сам собой, как некая историческая неизбежность, плоды которой им останется лишь пожать. Действительно, режим Ельцина развивался в направлении адаптации некоторых важных националистических идей и лозунгов. Россия провозгласила свое право защищать т. н. «этнических россиян» в бывших союзных республиках — новых независимых государствах; она сыграла важную роль миротворца в этнических конфликтах на постсоветском пространстве; начиная с 1994 г. в российском официальном дискурсе все более интенсивно использовалась интеграционистская и великодержавная риторика; были сделаны важные шаги для установления союза с Белоруссией. Наконец, начатая в декабре 1994 г. война в Чечне породила среди русских националистов чуть ли не эйфорию: они предполагали, что война станет поворотным пунктом в националистической трансформации режима338. К приведенному стоит добавить инициированную Ельциным после его переизбрания на второе-президентский срок дискуссию о необходимости национальной иде^ для России. Между тем было понятно, причем отнюдь не только с высоты сегодняшнего дня, но и в современном рассматриваемым событиям контексте, что режим по своей природе, своей субстанции просто не мог испытать никакой глубокой националистической трансформации. Что имеется ввиду? Говоря без обиняков, социоэкономическая и социополитическая система, сформировавшаяся в России в 90-е годы прошлого века„ носит глубоко и последовательно антирусский характер. Ее полит-экономическую суть составил процесс форсированного созидания слоя новой политической и экономической элиты за счет обнищания миллионов русских (советский средний класс в одночасье перестал существовать) и крайне несправедливого перераспределения (фактически — грабежа) национального богатства, созданного каторжным трудом поколений русских людей. Марксистская социология назвала бы это реставрацией классовой власти. Соглашаясь, в общем, с этой оценкой, мы делаем одно принципиально важное добавление: в нашем случае социальное и этническое измерения если и не полностью тождественны, то совпадают столь значительно, что русских можно смело назвать этноклассом — социально эксплуатируемым и этнически униженным большинством. Официозный государственнический дискурс в данном случае играл и продолжает играть роль своеобразной анестезии: мы тебя не больно зарежем, а под патриотическим наркозом. В Кремле чувствовали ограниченность мобилизационного потенциала либеральных идей. В самом деле, трудно воодушевить общество обещанием еще большего неравенства, несправедливости и социального упадка значительной части населения. Во всех посткоммунистических странах идеи либеральной демократии были обвенчаны с идеями национализма, что обеспечило новую идентичность и национальное сплочение. В 1994—1996 гг. пойти по этому пути попробовали и в России. 338 Подробнее об этом см.: Соловей В. Д. Война в Чечне и российская оппозиция // Кентавр. 1995. № 5. Здесь вполне уместна аналогия с политикой позд нестал и не ко го СССР, где дифирамбы в честь «старшего брата» и великодержавный дискурс сочетались с нещадной социальной дискриминацией русских в пользу «младших братьев» и с антирусскими социокультурными практиками. Однако при всей своей жестокости сталинский СССР выгодно отличался: он все же был социальной системой прогрессист-ского типа. В то время как ельцинская Россия открыла миру феномен небывалой социальной, социокультурной и антропологической деградации невоюющей страны. Пресловутая борьба «либералов» и «государственников», групп Чубайса и Коржакова была не схваткой за изменение основ системы, а острой конкуренцией за перераспределение ключевых позиций внутри системы при сохранении ее социальной сути неизменной. Что русским с того, что Коржаков и Сосковец недолюбливали Чубайса, Гусинского и даже, возможно, были антисемитами? Разве НТВ стало хоть чуть-чуть гуманнее, сострадательнее и умнее, перейдя от Гусинского в руки государственного «Газпрома»? Разве изменилась к лучшему участь тех сотен тысяч рабочих, которые из юрисдикции раскуроченного ЮКОСа перешли в юрисдикцию «Роснефти»? Что, норма эксплуатации на предприятиях нынешних «патриотических предпринимателей» ниже, чем у ельцинских олигархов? Разве русские перестали вымирать при президенте Путине? А ведь его правление представляло собой классический реванш «государственников». И что же изменилось в эпоху этого реванша? Стало гораздо больше патриотической риторики и гораздо больше денег, что, впрочем, заслуга мировой сырьевой конъюнктуры, а не чиновных дельцов-патриотов. Но остались неизменным политэкономический базис и вектор деградации, динамика которой лишь усиливается339. Было бы крайней наивностью ожидать от такой системы — что в 1990-е гг., а тем более сейчас — добровольной трансформации в нечто более гуманное, ожидать ее, скажем так, самопроизвольного разворота в сторону русского человека. 339 Об этом подробнее см. гл. 11 книги: Соловей В. Д. Кровь и почва русской истории. М., 2008. Ведь эволюция сложных социальных систем, как любил повторять покойный Александр Зиновьев, необратима. Применительно к нашему случаю это означает, что вкратце охарактеризованная выше социальная система может развиваться и изменяться лишь в рамках предзаданного узкого коридора; что изменить ее социальную суть изнутри невозможно — подобные изменения возможны лишь извне. Система не поддается реконструкции, а только уничтожению. Или, как говорил слесарь-сантехник в популярном позднесоветском анекдоте: менять надо не прокладку, а систему. Мы не беремся судить, были ли весьма распространенные среди националистических политиков 90-х годов XX в. упования на прорусскую трансформацию режима плодом их интеллектуальной слабости, лукавством или безосновательной надеждой. Надеждой, принимавшей порою откровенно комический характер. Так, Александр Барка-шов, лидер Русского национального единства (РНЕ) — единственной радикальной националистической организации, пользовавшейся всероссийской известностью и обладавшей (в связи с участием в защите Дома Советов в сентябре — октябре 1993 г.) «героической легендой», всерьез ожидал, что больной Борис Ельцин добровольно передаст ему власть, подобно тому, как в 1933 г. престарелый Гинденбург передал власть Адольфу Гитлеру. Этот пример весьма характерен для понимания психологического и интеллектуального профиля русского национализма. Существовал прекрасный шанс конвертировать популярность РНЕ —а в 1994— 1997 гг. народ в него валил, без преувеличения, десятками тысяч — в эффективную политическую организацию. И как же этот шанс использовали? Новобранцев, в том числе образованных и бывалых людей, заставляли заниматься всякой ерундой вроде маршировки, изучения графоманских опусов «вождя» и расклеивания листовок; руководство же организации предпочитало проводить время в подогретых традиционной русской «сывороткой правды» высокоинтеллектуальных беседах о том, кто какие посты займет после победы и как будут наказаны враги России. Политическая стратегия (если вообще в данном случае применимо столь лестное определение) РНЕ сводилась к двухходовке: надо годить — режим рухнет под тяжестью собственных преступлений; Ельцин либо сам передаст власть националистам, либо они подберут ее из грязи. Стоит ли после этого удивляться, что немалый политический потенциал был безвозвратно растрачен, пар, что называется, ушел в свисток. А ведь РНЕ было одним из самых крупных, успешных и известных формирований русского национализма в последнее десятилетие ушедшего века. Что уж говорить о множестве партиек, группочек и секточек, известных по названиям и эпатирующим декларациям, но как огня избегавшим систематической политической работы. Вообще русский национализм характеризовался редкостным инфантилизмом: борьбе за власть он предпочитал разговоры о власти, которая каким-то непостижимым образом должна была свалиться ему в руки: в результате националистической самотрансформации режима или, наоборот, его саморазрушения. Более реалистическая, но все равно зависимая стратегия состояла в том, чтобы присоединиться к какой-нибудь влиятельной политической силе. «Либералиссимус» Жириновский оказался абсолютно неприемлем для националистических политиков. Почему? Сразу отметим, что весьма популярное среди националистов мнение о Владимире Жириновском как ненастоящем, фальшивом националисте вряд ли справедливо. Исходя из всех известных определений национализма, идеология его партия смело может быть квалифицирована как националистическая. Более того, в первой половине 1990-х гг. в ней проглядывали даже фашистские черточки. Другое дело, что Жириновского вряд ли возможно назвать оппозиционером — по крайней мере, после декабря 1993 г. Имитируя оппозиционность, его партия проводила оппортунистическую политику и поддерживала власть, получая за это, по всеобщему и небезосновательному мнению, изрядные материальные дивиденды. Однако почему бы националистическому профилю в идеологии не сочетаться с оппортунистической политикой? Тем более, что «непримиримость» националистической оппозиции также носила зачастую условный характер, представляя собой скорее риторическую фигуру и красивую позу, чем последовательную политическую линию. Жириновский обладал незаурядным политическим талантом, чего не встречалось среди националистов; «сын юриста» добился успеха, используя идеи и лозунги, которые националисты считали своей монополией. Полуеврей Жириновский понимает русский народ гораздо лучше многих русских националистов, по крайней мере, на его эксцентрическую риторику общество откликалось не в пример охотнее, чем на «духоподъемный» националистический дискурс. Что же удивительного, если националисты считали его узурпатором и испытывали к нему одно из самых сильных человеческих чувств — зависть? А между тем Жириновский был открыт для сотрудничества с националистами, но что они могли ему предложить? Ровным счетом ничего, особенно в сравнении с возможностями кремлевской администрации. Она была крайне заинтересована в сотрудничестве с Жириновским, ибо он переводил националистический протест в безобидное для власти русло: пар социального и национального недовольства уходил в громкий свисток. В то же самое время Жириновский выгодно оттенял правящий режим. На пугающем фоне «русского Гитлера», как охотно аттестовали Жириновского западные СМИ, Ельцин с камарильей выглядели не просто меньшим злом, а чуть ли не образцами благопристойности, цивилизованности и европейской культуры. В такой ситуации у националистов, не могущих объединиться и создать самостоятельную политическую силу, оставался единственный выбор: идти на поклон к КПРФ Геннадия Зюганова, благо последний всерьез пытался построить отечественную модель национального фронта — лево-патриотическую коалицию. И хотя многие националистические лидеры, например, Сергей Бабурин и Александр Руцкой, тяготились коммунистической опекой, избегнуть ее не удавалось. Во второй половине 90-х годов сложилась своеобразная «двухтактная» стратегия русского национализма: на парламентских выборах его организации безуспешно пробовали выступать самостоятельно, а на президентских — после недолгого торга — поддерживали коммунистического кандидата. Итог оказался следующим. В 1990-е гг. ключевыми игроками на националистическом поле стали две партии: националистическая, но оппортунистическая ЛДПР и оппозиционная, но не националистическая, а левоконсервативная КПСС. Многие из голосовавших за Зюганова или Жириновского не испытывали к ним симпатии, но не желали, чтобы пропали их голоса. Нельзя сказать, что националисты не отдавали себе отчета в сомнительности своего политического положения и не пытались преодолеть унизительную зависимость. Идея нового национализма, альтернативного сомнительному национализму ЛДПР и квазинационализму КПРФ, что называется, носилась в воздухе. У нее были серьезные социологические основания. КПРФ и ЛДПР не охватывали даже весь националистический электорат, кстати, не такой уж значительный: на протяжении 90-х годов он составлял 10-15%. Еще более важным было то, что приблизительно с середины 90-х годов прошлого века в российском обществе начать формироваться влиятельный социальный заказ на некоммунистическую оппозиционность, выходившую за рамки собственно национализма, но включавшую его в качестве одной из важных составных частей. Запрос на новый национализм сопрягался с запросом на «третью силу» — альтернативу как демократам, так и коммунистам. Стоит отметить две заслуживающие внимания попытки игры на этом поле: выступление Конгресса русских общин (КРО) в парламентской кампании 1995 г. и взлет отставного генерала Александра Лебедя в 1996—1998 гг. Выступление КРО, вопреки многочисленным прогнозам, предвещавшим объединению серьезный успех, оказалось малоудовлетворительным: «конгрессисты» не смогли даже преодолеть пятипроцентный барьер. Не вдаваясь, как и обещали, в кропотливое изучение «давно минувшихдней», в контексте нашего повествования мы считаем важным обратить внимание на главную причину неудачи КРО. Конгресс проиграл не потому, что был националистическим и оппозиционным, а потому, что оказался недостаточно националистическим и недостаточно оппозиционным. Его размытый политико-идеологический профиль привел к бегству потенциальных избирателей КРО под знамена «настоящих» националистов из ЛДПР (в течение приблизительно 10 дней перед голосованием 17 декабря 1995 г. к ЛДПР ежедневно переходило по 200-300 тыс. человек из потенциального электората «конгрессистов») и «жесткой» оппозиции в лице КПРФ340. Однако то, что стало роковым недостатком во время парламентской кампании, оказалось решающим достоинством кампании президентской. Если в парламентской кампании для закрепления «своего» электората необходима была четкая политико-идеологическая идентификация, то стратегия президентских выборов предполагала максимальное расширение поддержки и, соответственно, выход за рамки четкого политико-идеологического профиля. 340 Подробнее о парламентской кампании КРО и ЛДПР в декабре 1995 г. см.: Соловей В. Д. Перспективы русского национализма в свете парламентских выборов // Партийно-политические элиты и электоральные процессы в России / Аналитические обозрения Центра комплексных социальных исследований и маркетинга. Серия: Политология. М., 1996. Вып.З; Он же. Коммунистическая и националистическая оппозиция в контексте посткоммунистической трансформации России // Россия политическая / Под общ. ред. Л.Шевцовой; Моск. Центр Карнеги. М., 1998. С.231-236. Также см. соответствующие места кн.: Коргунюк Ю. Г. Современная российская многопартийность. М., 1999 и др. Успех Александра Лебедя, входившего в первую тройку КРО, на президентских выборах РФ в июне 1996 г. (14,52% голосов и третье место после Бориса Ельцина и Геннадия Зюганова) был, помимо других факторов, в значительной мере обусловлен синтетическим характером его избирательной идеологии: «прогрессивный» генерал-рыночник; государственник, но не коммунист; способен навести порядок в стране341. При этом важно отметить, что президентскую кампанию 1996 г. Лебедь вел вовсе не как русский националист (этнические мотивы у него вообще отсутствовали), а как надэтнический государственник и «сильный человек» — этакий русский де Голль. Но при этом русские националисты в целом воспринимали Лебедя как своего. То есть произошло упоминавшееся нами выше сопряжение запроса на новый национализм с запросом на новую политико-идеологическую силу. Ретроспективно можно сказать, что генерал Лебедь выступил предтечей полковника Владимира Путина. Оба они олицетворяли широкий неоконсервативный (формулировка социолога Леонтия Вызова) синтез — интеграцию левых, государственно-националистических и либеральных идей. Но Лебедь вышел на сцену российской политики в середине 90-х годов прошлого века, когда этот синтез только начал формироваться, а Путин — на рубеже веков, когда он уже оформился и приобрел доминирующий характер в российском обществе. Чтобы завершить этот сюжет, напомним, что в 1997-1998 гг. против Лебедя объединилась практически вся российская элита, а его значение как фактора отечественной политики постепенно уменьшалось342. В целом можно заключить, что опыт нового национализма в 90-е годы XX в. оказался достаточным, чтобы подтвердить наличие у национализма серьезного потенциала, но недостаточным для его реализации. Почему? Мы склонны полагать, что виной тому были, прежде всего, сами националисты. 341 Подробнее о президентской кампании Лебедя и Жириновского см.: Соловей Валерий. Коммунистическая и националистическая оппозиция в контексте посткоммунистической трансформации России. С. 242-245. Также см.: Коргунюк Ю. Г. Указ. соч. С. 339-342 и др. 342 Подробнее об этом см.: Соловей Валерий. Указ. соч. С. 257-262. Также см. весьма нелицеприятную, хотя и довольно объективную биографию Лебедя: Бархатов Александр. Генерал Лебедь, или Моя лебединая песня. М., 1998. Трусливые, ленивые и неумные, кропотливой повседневной политической работе они предпочитали пьянки, на которых ругательски ругали «оккупационный режим», «жидов» и прекраснодушно мечтали о национальном восстании (социальном взрыве). Как иронично, но точно характеризует националистическую среду 90-х годов не понаслышке знакомый с ней известный московский политолог и острослов Михаил Малютин: ни одной пьянки не пропустили, но режим Ельцина так и не свалили. Если же встречались в этом террариуме единомышленников — причем не так уж редко — дельные, неглупые и трезвые люди, то их энергию и порывы душили свои же. Взаимная неприязнь националистов друг к другу превосходила их ненависть к ельцинскому режиму. Националистическому движению в целом были присущи сумерки разума, атрофия воли, организационный паралич и нарциссическое словоблудие. Потратив десятки тысяч человеко-часов на обсуждение перспектив грядущей национальной революции и смакование картин расправы с «жидами» после ее победы, националисты пальцем о палец не ударили для реальной организации хоть какого-то выступления. Бесспорный факт, что единственным политиком посткоммунистической России, который всерьез озаботился подготовкой восстания против режима, был один из немногих генералов-евреев советской армии, Лев Рохлин. Это не дурная шутка, а малоизвестная страница нашей недавней истории. Герой первой чеченской кампании, отказавшийся по этическим соображениям принять награду Героя России, в 1998 г. готовил военное выступление против режима. Готовил, особо не скрываясь — впрочем, скрыть подобное все равно было бы невозможно. И выступление, судя по замыслу, имело весьма неплохие шансы на успех. Вот потому генерала и убили летом 1998 г.343 Эта тема, затронутая нами вскользь, заслуживает специального исследования и отдельной книги — книги, которая пока что не может быть написана. В данном случае мы лишь хотели обратить внимание на поведение русских националистов и вообще российской оппозиции, гордо именовавшей себя в 1990-е гг. «непримиримой». Мало того, что она, за редчайшим исключением, никак не помогала Рохлину, так еще и всячески вставляла ему палки в колеса. Особенно в этом занятии преуспела «краса и гордость» оппозиции — компартия Зюганова. 343 Интересные и важные свидетельства на сей счет содержатся в кн.: Хомяков Петр. Отчет русским богам ветерана Русского Движения. Сборник эссе на темы идеологии и политики. М., 2006. С. 42-49. Сведения Хомякова подтверждаются другими источниками. Вообще книга Хомякова — ценный исторический документ, правдиво повествующий о русском национализме изнутри. Судя по человеческим и деловым качествам людей, составлявших верхушку и интеллектуальный цвет русского национализма 90-х годов, любая его политическая стратегия была обречена на провал. Не внешние факторы, а внутренние слабости и дефекты национализма, главный из которых — низкое качество человеческого материала — обусловили его мизерабельную судьбу. Подчеркнем, что речь в данном случае идет, в первую очередь, о националистических вождях, а не о националистической пехоте. Та честно сражалась — не только в переносном, но и, в сентябре — октябре 1993 г., в прямом смысле — за дело, которое ее военачальники бросили на произвол судьбы или откровенно предали. Между тем политическая и социоэкономическая система, находившаяся в 1990-е гг. в стадии формирования, еще не отвердела и могла быть снесена. Но чтобы ее снести, надо было не имитировать политическую борьбу или ограничиваться действиями в рамках «законности и умеренности», а не бояться идти до конца — чужого и своего. В конечном счете, главный ресурс в политике не деньги и масс-медиа, а люди с их экзистенциальной решимостью. Еще раз повторим уже приводившуюся нами цитату: «Готовность идти на смерть —это в конечном счете последний аргумент в пользу жизнеспособности или нежизнеспособности той или иной политической системы»344. Или, говоря словами русского поэта, «дело прочно, когда под ним струится кровь». В середине — второй половине 90-х годов режим переигрывал оппозицию не столько суммой имевшихся у него материальных ресурсов, сколько, прежде всего, волевыми качествами и беззастенчивостью. В одном мизинце Бориса Ельцина оказалось больше воли, чем у всей полумиллионной КПРФ, ведшей свою генеалогию от революционного большевизма. Обвини коммунисты Кремль в фальсификации президентских выборов 1996 г., для чего имелись более чем веские основания, не признай результаты оных, и чаша исторических весов вполне могла склониться в их пользу. И если коммунисты пошли, как сказал бы легендарный отец-основатель русского большевизма, Ульянов-Ленин, по заведомо проигрышному пути «парламентского кретинизма» и «социал-демократического соглашательства», то это вопрос к ним, к их способности заниматься политикой, но вовсе не к «антинародному оккупационному режиму», руководствовавшемуся нормальной логикой политического выживания. 344 Капустин Б. Г. Современность как предмет политической теории. М.. 1998. С. 27. Еще один пример из того же ряда. В начале 1999 г. тогдашнему премьер-министру Евгению Примакову предложили возглавить переворот против недееспособного, неэффективного и ненавистного всей стране режима Ельцина. Причем этой эскападе легко было придать основание законности, ну а уж страна точно бы встретила ее с восторгом. И что же? Такой путь разрешения охватившего Россию кризиса оказался на дух неприемлем солидному советскому бюрократу, пусть даже стоявшему одно время во главе внешней разведки, а значит, более чем хорошо осведомленному в скрытых пружинах реальной политики. Политическое безволие (или, в лучшем случае, слабость политической воли) составляло отличительную черту советской элиты (во главе КПРФ стояли выходцы из второго и третьего эшелонов этой же элиты). То был продукт советского патернализма с его четкими правилами игры и крайне негативным отношением к любой несанкционированной активности. Националисты не были выгодным исключением из правила. Их самозабвенная радикальная риторика и призывы к национальной революции служили не более чем компенсацией нежелания и неспособности хоть что-нибудь предпринять для фактической организации этой самой революции. А когда все же находились люди, могущие, подобно генералу Рохлину, придать революционной фразе подлинно деловой импульс, то их оплевывали и вставляли им палки в колеса — и не какие-нибудь враги, а, прежде всего, собственные соратники. Говоря парафразом известного интернационального анекдота, русских националистов держали свои же. Вялость политического темперамента и отсутствие глубоко укорененной, экзистенциальной тяги к власти можно назвать общей характеристикой российской оппозиции 1990-х гг. — не важно, левой или националистической, умеренной или радикальной. Ее политическая стратегия зиждилась на фундаментальной — и глубоко ошибочной — предпосылке о саморазрушении режима. В 1997— 1998 гг. одному из авторов этой книги известный лидер радикальной коммунистической организации и не менее известный лидер радикальной националистической партии, не сговариваясь, описывали политическую перспективу почти в одних и тех же словах: режим рухнет под тяжестью собственных преступлений или под натиском народного гнева, который мы, коммунисты (националисты), возглавим. Националистический «фюрер», правда, не исключал развития событий, при котором больной президент сам передаст националистам власть, дабы избежать худшего. В общем, логика оппозиции была следующей: историческая закономерность сама приведет оппозиционеров к власти, а пока им надо копить силы и ожидать часа возмездия. И хотя здесь невольно вспоминается знаменитое «годить надо!» Салтыкова-Щедрина, наше описание нисколько не иронично. Ведь призывал же коммунистический лидер, Зюганов, беречь Думу и партию — главное достояние оппозиции и надежду России. Аналогичным образом вождь русских фашистов, Баркашов, заставлял своих соратников прежде всего учиться маршировать. А то как же, Ельцин им власть передаст, а русские штурмовики даже строем ходить не умеют?! Подобное — наивно фаталистическое — представление об истории и политике было отчасти плодом советской политической социализации, представлявшей политику продуктом реализации исторических закономерностей. Правда, даже учебники марксистской социологии добавляли, что закономерности сии реализуются через действия людей, а не автоматически. Нигде и никогда ни один режим не обрушивался сам по себе, его падение всегда было итогом воздействия — извне страны или изнутри. Или, как афористично и абсолютно точно сформулировал товарищ Мао Цзедун, стол не сдвинется, пока его не передвинут. У националистов к этому, общему для российской оппозиции, дефекту добавлялась еще и вопиющая неделовитость. Коммунисты могли хотя бы организовывать, причем весьма и весьма неплохо, политические кампании, включая избирательные. Националисты ни разу в 1990-е не сподобились провести ни одной более-менее приличной федеральной избирательной кампании. (За исключением, конечно, партии Жириновского.) И это был вовсе не вопрос материальных ресурсов — у КРО (и не только) в 1995 г. они имелись, причем немалые — а чуть ли не во врожденной организационной импотенции и слабости интеллекта. Личные наблюдения авторов книги за несколькими националистическими кампаниями позволяют охарактеризовать их как редкостное сочетание некомпетентности, организационной беспомощности, трусости и жадности. Горькие слова последнего российского самодержца «Кругом измена, и трусость, и обман» подходят здесь как нельзя лучше. Резюмируем наши рассуждения о политических стратегиях русского национализма. Последовательно оппортунистической линии придерживалась ЛДПР, но и другие националисты оказались ничуть не лучше. Номинально революционные в дискурсе («национальная революция»!) и самоназвании («непримиримая оппозиция»!), они большей частью (хотя и не все) де-факто были точно такими же оппортунистами: искали возможности для компромисса с режимом (точнее, с его т. н. «государственнической», «патриотической» фракцией) или же надеялись на его саморазрушение (как вариант: патриотическую трансформацию). Если несколько огрубить, то генеральный расчет — не важно, сознательный или бессознательный — националистов состоял в том, что дело будет сделано без них и помимо них, а они лишь воспользуются плодами ситуации. Впрочем, будем объективны: по своим организационно-деловым и человеческим качествам националистическая элита, за редчайшим исключением, была просто не в состоянии реализовать иную, кроме оппортунистической, стратегию. Как говорит фривольная шутка: даже от самой красивой девушки нельзя требовать больше того, что у нее есть. У националистов за душой было слишком мало, чтобы много от них требовать. Симпатизирующий националистам читатель вправе здесь задать естественный вопрос: если националисты были такими неумехами и неудачниками, почему ельцинский режим боялся их? Мы ответим, что пресловутая боязнь — не более чем культурно-идеологический миф, набивавший цену национализму и власти. Пока последняя не утвердилась, не консолидировалась, она некоторое время всерьез опасалась националистов. Учреждение провозглашавших самые радикальные цели националистических коалиций — Русского национального собора (июнь 1992 г.) и Фронта национального спасения (октябрь 1992 г.) поначалу вызвало у Кремля нешуточное опасение. Однако вскоре он убедился, что имеет дело с «бумажными тиграми», а настоящий вызов режиму способны бросить лишь коммунисты. Националисты не выглядели ни опасным противником, ни серьезным союзником. Наиболее успешная националистическая партия — ЛДПР Жириновского — органично интегрировалась в политическую систему. Остальные националистические организации не имели серьезного влияния в обществе, носили маргинальный, а то и откровенно комический характер. Грозные обещания состоявших из нескольких человек «партий» способны были вызвать лишь ироническую улыбку. Тем более, что националистическое движение в целом находилось «под колпаком» спецслужб, при необходимости манипулировавших им. 345 Лимонов Э. Моя политическая биография: Документальный роман. СПб., 2002. С. 196-197, 230-233. Националисты не просто охотно шли на контакты с тайной полицией, ее представители чуть ли не открыто работали в их организациях. Это взаимодействие националисты легитимировали протухшей легендой о «патриотической госбезопасности», противостоявшей «либеральному прожидовленному» крылу верховной власти. Даже такой решительный и циничный человек, как Эдуард Лимонов, питал некоторое время иллюзию, что с ФСБ можно о чем-то договориться34\ Впрочем, Лефортовская тюрьма отрезвила его. Вообще-то среди контрразведчиков действительно немало русских националистов, однако любая система устроена таким образом, что ее элементы вынуждены работать в логике этой системы или они будут ею отторгнуты. ФСБ (или ФСК, как она называлась раньше) — часть власти и объективно, помимо личных симпатий и антипатий своих сотрудников, работала в интересах этой власти. Политико-идеологические пристрастия сотрудников ФСБ отступали перед приказом руководства, и в результате офицер — поклонник ИБП — был вынужден работать против этой организации. (Это не шутка, а известный нам реальный случай.) Кроме туманных намеков и далеко идущих, но пустых обещаний, националисты никогда и ничего не получали от ФСБ в обмен на свою подчеркнутую лояльность. Как афористично сформулировал высокопоставленный офицер госбезопасности: «контора» ничем не может помочь, она способна лишь навредить. И еще как вредила, не останавливаясь перед провокациями самого грубого пошиба! В частности, дело о взрыве на Черкизовском рынке, приписываемое русской националистической группе, по стилю чрезвычайно похоже на знаменитые провокации конца XIX — начала XX в., когда секретная полиция собственноручно создавала террористические организация. Правда, специалисты охранного отделения работали не в пример более изощренно. В общем, политический русский национализм не представлял сколько-нибудь серьезного вызова режиму. Он не стал и, главное, не пытался стать субъектом, самостоятельным игроком российской политики, а оставался ее объектом, играя, по фразе из известного романа, роль «болвана в польском преферансе». Более того, посредством политической полиции режим небезуспешно манипулировал русским национализмом в собственных целях. Его интерес состоял в том, чтобы создать из антисемитского русского национализма благоприятный фон для восприятия самое себя западным общественным мнением и западными политиками. Получите нас или вы получите русский фашизм — такой сигнал посылался на Запад. Создание выигрышного фона — классическая пиаровская стратегия, которая в данном случае успешно работала. Приведем один из наиболее впечатляющих примеров ее эффективности. В остром политическом противостоянии между президентом Борисом Ельциным, с одной стороны, и Верховным Советом во главе с Русланом Хасбулатовым и вице-президентом Александром Руцким — с другой, симпатии Запада всецело находились на стороне президента. Однако когда «Белый дом» в сентябре 1993 г. был превращен в концентрационный лагерь в центре Москвы, когда кульминационная фаза конфликта чрезмерно затянулась, то западные лидеры стали задумываться о том, не принудить ли Ельцина к переговорам и компромиссу с парламентом. И тут случилась весьма любопытная вещь: колонна РНЕ, защищавшего «Белый дом», маршем прошла вокруг осажденного здания. При этом бойцы организации были одеты в черную форму со стилизованной свастикой (т. н. «коловратом») и выбрасывали руки в нацистском приветствии. Картинка, до боли напоминавшая германскую хронику 1930-х гг. Реакция высокопоставленных западных зрителей, включая американского президента Билла Клинтона, была предвидимой и однозначной: против фашистской угрозы в ядерной стране приемлемы любые средства. Был ли этот марш случайностью или провокацией («подставой», говоря современным языком) — вопрос, на который мы не знаем ответа. Хотя в ретроспективе таких «случайностей», в том числе с РНЕ, набирается так много, что они больше похожи на закономерность. Эмпирически прослеживается зависимость между интенсивностью внутрироссийских дебатов о фашистской угрозе и обсуждением в законодательных и правительственных институтах некоторых западных стран вопроса о квоте для приема евреев-беженцев. Дабы не быть голословными, поделимся личными наблюдениями. Что называется, на «голубом глазу», одного из авторов книги представитель российской еврейской организации просил живописать членам западной делегации ужасное положение евреев перед лицом надвигающегося русского фашизма. С какой целью? Да просто в этой стране решили урезать еврейскую иммиграционную квоту. Еще один, поистине комический случай из того же ряда. Пожилой академический ученый полтора десятка лет тому назад написал книгу о «русском вопросе». Как свойственно подавляющему большинству подобных книг, в ней не лучшим образом характеризовались евреи и их роль в отечественной истории XX в. Попросту говоря, от книги изрядно попахивало антисемитизмом. Так вот, преподававшие в зарубежных университетах сотрудники академического института (к слову, специализирующегося на изучении этнической проблематики), где работал сей исследователь «русского вопроса», обратились к своим западным работодателям со слезной просьбой продлить их контракты, ибо в Российской Академии наук свили гнездо фашисты. Под бойкими перьями грантоискателей безобидный старик, награжденный несколькими боевыми наградами за Великую Отечественную, превратился в главу могущественной фашистской организации. В целом тематика русского фашизма представляла последние 15— 20 лет тему материально небезвыгодных интеллектуальных спекуляций. Ведь «борьба» с ним велась исключительно на западные фанты. Не то чтобы фашизма в России вообще не было — подобные заявления были бы неправдой. Но вот его влияние, потенции и перспективы, мягко говоря, гиперболизировались. Это относится и к русскому национализму в целом, который, перефразируя название знаменитой книги Эриха Фромма, скорее казался, чем был. Национализм стал фактом общественного сознания именно благодаря электронным СМИ, хотя его подача была исключительно и всецело негативной. Телевизионщики умело окарикатурировали и демонизировали и без того не очень-то привлекательный национализм. Например, для интервью намеренно выбирались его самые неадекватные представители, в то время как вменяемым людям просто не давали ходу на экран. Вряд ли это делалось по приказу — скорее, по зову сердца. Для отечественной медиакратии в полной мере характерно то экзистенциальное отрицание русского этнического, о котором говорилось в начале книги. А уж о русском национализме и говорить нечего — абсолютный враг. Однако негативное освещение русского национализма не только сделало ему первоклассную политическую рекламу, но и вообще легитимировало националистический дискурс, националистическую тему в России. В каком-то смысле можно даже сказать, что русский национализм самим своим существованием обязан, в первую очередь, врагам и недоброжелателям. Это парадоксальное следствие медиати-зированного общества: в нем существует л ишь то, о чем говорят по «телеящику», причем совершенно неважно, говорят хорошо или плохо. (Сей немудреный секрет быстро постиг Владимир Жириновский.) Хотя СМИ говорили о русском национализме плохо или очень плохо, несравненно более важно, что они говорили о нем постоянно и порою даже очень много. Тогда как в советское время русский национализм попросту отсутствовал в медийном пространстве. В плане борьбы с национализмом советская стратегия его замалчивания была несравненно более мудрой, чем истерическая демонизация 1990-х гг. И вот почему. Из психологии массовой коммуникации хорошо известно, что интенсивное и постоянное нагнетание информации — не важно, позитивной или негативной — о каком-либо объекте ведет к тому, что он буквально вбивается в массовое сознание, прочно укореняется в ментальной карте. В то же самое время человеческая психика способна воспринимать негативную информацию лишь до определенного предела, перенасыщение ею ведет к инверсии: демонизируемый объект начинает восприниматься с интересом и даже одобрением. Националистам, глубоко ненавидящим «тель-авидение», стоило бы поблагодарить его за бесплатную рекламу, без которой о них мало бы что знали. Электронные СМИ не только легитимировали националистический дискурс в массовом сознании, но и, в каком-то смысле, пусть даже против своей воли, сделали его интересным и привлекательным. А уж если националисты не смогли воспользоваться плодами медийной ситуации, то это их собственная вина. Идеология и политико-идеологическая дифференциация современного русского национализма составляют одну из излюбленных тем для тех, кто профессионально занимается его изучением. На сей счет написано изрядно, в том числе авторами этой книги346. Написано явно больше, чем явление того заслуживает. Калькулирование идеологических различий между мелкими группками и крошечными партийками — занятие сродни изучению сегментов дождевого червя: существующие различия не только ничтожны в сравнении с общим, но и вряд ли заслуживают внимания. 346 См.: Соловей В.Д. Современный русский национализм: идейно-политическая классификация // Общественные науки и современность. 1992. № 2; Он же. Фашизм в России: концептуальные подходы // Демократия и фашизм / Современный политический лексикон. Вып. 5. М., 1996; Он же. Национал-радикализм // Политические партии России: история и современность. Учебник / Под ред. А. И. Зевелева, В. В. Шелохаева, Ю. П. Свириденко (отв. редакторы). М., 2000; Верховский Александр, Папп Анатолий, Прибылов-ский Владимир. Политический экстремизм в России. М, 1996; Верховский А., Прибыловский В. Национал-патриотические организации в России. История, идеология, экстремистские тенденции, М., 1996; Верховский А., Михайловская Е., Прибыловский В. Национализм и ксенофобия в российском обществе. М., 1998; Лебедев Сергей. Альтернатива справа. Национально-патриотическое движение в России. Историческая традиция, идеологические направления и перспективы. СПб, 1999; Лихачев В. Нацизм в России. М., 2002; Тарасов Александр. Бритоголовые //Дружба народов. 2002. №2; Он же. Скинхеды в путинской России: новейшие тенденции // Индекс / Досье на цензуру. 2005. №22; Он же. Меняющиеся скинхеды. Опыт наблюдения за субкультурой // Дружба народов. 2006. №11; Верховский А. Политическое православие: русские православные националисты и фундаменталисты, 1995-2001 гг. М., 2003; Путями несвободы: (Сб. статей) / Сост. А. Верховский. М., 2005; Лихачев Вячеслав, Прибыловский Владимир. Русское Национальное Единство, 1990—2000. В 2-х т. Stuttgart, 2005; Цена ненависти: национализм в России и противодействие расистским преступлениям: (Сб. статей) / Сост. А. Верховский. М., 2005:
Идеология и программы
Что же объединяет различные течения русского национализма? Прежде всего то, что составляет ядро, идеологический инвариант национализма как такового: нация провозглашается выше всех других форм групповой солидарности и выше всех других принципов политической легитимности — монархического, классового и религиозного. В отечественных интеллектуальных кругах весьма влиятельна интерпретация нации в русле гражданско-территориальной (политической) / этнической дихотомии или, проще говоря, общности по «почве» и по «крови». Соответственно, делается вывод: национализм может быть политическим или этническим, при этом за первым резервируются позитивные (прогрессивистские) коннотации, за вторым — негативные. Подобный ход мысли принципиально дефектен. Как убедительно показано (в частности, Брубейкером, Вердери, Яаком), противопоставление гражданских и этнических наций не более чем культурно-идеологический миф, в действительности же любая нация включает как гражданское (культурно-историческое, почвенное), так и этническое (биологическое) измерение. Соответственно любой национализм одновременно политический и этнический. Русский национализм: идеология и настроение: (Сб. статей) / Сост. А. Верховский. М., 2006; Верхи и низы русского национализма: (Сб. статей) / Сост. А. Верховский. М., 2007; и др. Этот важный теоретический вывод в полной мере относится и к русскому национализму — политическому и этническому одновременно. В присущем ему понимании русской нации в различных пропорциях соединяются культурно-исторические и биологические моменты. Причем их баланс носит динамичный характер. Если на протяжении второй половины 80-х и большей части 90-х годов прошлого века преобладала историко-культурная (почвенная) интерпретация русскости, то с конца прошлого десятилетия стало возрастать значение биологии. Почему — об этом будет рассказано в последующей главе, сейчас же отметим, что биологическая линия все же не стала (да и не могла стать) доминирующей. Русский национализм в целом придерживается скорее включающей, чем исключающей концепции русской нации. В то же самое время он склоняется к тому, чтобы трактовать русских по крови как ядро этой широкой, включающей нации. Помимо идеологического инварианта, можно выделить и программное ядро русского национализма — черты, более или менее характерные если не всем, то подавляющему большинству его организаций. В политическом плане националисты не просто были очевидными сторонниками авторитарной модели власти, они чуть ли не обожествляли государство и такие его институты, как армию и госбезопасность. (Напомним, что здесь анализируются идеология и программа русского национализма 90-х годов прошлого века, претерпевшие десятилетие спустя существенные изменения.) Авторитарной ориентации придерживались даже немногие националистические организации, называвшие себя национал-демократическими: они уповали на национального вождя, на сильную личность, но не на демократические институты. Русский национализм в целом прочил стране национальную диктатуру — в лучшем случае в течение переходного периода к нормальной жизни, а то и навсегда. Различия касались лишь формы и методов осуществления диктаторского правления: будет ли оно самодержавно-монархическим, президентским или фюрерским. При этом каждый из мельчайших националистических лидеров спал и видел себя грядущим вождем национальной России, во многом от чего и проистекали их взаимные претензии. В паре с авторитаризмом шло антиизмерение националистической идеологии — антидемократизм и антилиберализм. (Как известно, любая идеология помимо позитивного измерения — за что она выступает, имеет и негативное — что она отрицает.) Помыслить об автономии личности и индивидуальной свободе было крайне затруднительно даже националистам, манифестировавшим демократическую ориентацию. Их представление о свободе личности в лучшем случае ограничивалось экономической свободой, политические же свободы они считали если не откровенно вредными, то избыточными и не актуальными в период грядущей национальной диктатуры. Хотя национализм, номинально исходящий от имени народа как целостности, казалось, обречен быть демократической идеологией, в России, как уже не раз отмечалось, принципы национализма и демократии оказались не только разведены, но и противопоставлены друг другу. В 1990-е гг. эта оппозиция была более явной, чем когда-либо еще. Почему? Во-первых, антидемократический и антилиберальный модус был унаследован национализмом от предшествующей культурно-исторической эпохи. Во-вторых, он усугублялся социальными и экономическими практиками, внедрявшимися в России победившими либералами. На фоне происходившего в стране крайне опрометчиво было называть себя либералом и демократом, да и сами эти политические имена оказались надежно скомпрометированы в российском общественном мнении. Поэтому националисты охотно культивировали антагонистическое отношение к демократии и либерализму, полагая себя в этом отношении выразителями гласа народа. Однако масса русских вовсе не экстраполировала отрицательное отношение к терминам на стоявшие за ними понятия. Хотя слова «либерализм» и «демократия» (равно как их производные) вызывали (и все еще вызывают) в России преимущественно негативные коннотации, а то и скрежет зубовный, сама по себе система либеральных и демократических ценностей — многопартийная система, конкурентные выборы, свобода масс-медиа, комплекс личных свобод, рынок и т. д. — довольно быстро адаптировалась русским массовым сознанием. Перефразируя известную цитату из Мольера, русские становились либералами и демократами, хотя сами об этом еще не знали. И если националисты не видели и не хотели видеть этой фундаментальной трансформации, то причиной тому их элитистское презрение к собственному народу. Апеллируя к русским и клянясь русским именем, они вместе с тем не желали вникать в интересы и потребности этих самых русских, пытались навязать им собственные, чаще всего откровенно фантасмагорические, представления. А если русские не внемлют голосу правды, что ж, тем хуже для них — национальная диктатура железной рукой заставит их возрождать Россию по националистическим рецептам, — приблизительно таков был ход мысли. В своем презрении к русским националисты оказались заедино с либералами. Но те хотя бы отдавали отчет, с кем они имеют дело: возможность обогащения и индивидуального успеха, которой либералы поманили в 90-е годы, значила для русских не в пример больше красивых, но отнюдь не «заводивших» лозунгов «спасения великой державы» и «русской соборности». Здесь к месту еще раз напомнить сакраментальное сталинское: другого народа у нас для вас нет! В силу какого-то непонятного нам обстоятельства русские националисты совершенно не чувствовали свой народ, при этом изо всех сил стараясь навязать ему собственное представление о том, каким он должен быть. Националистов можно было бы еще понять, являй они сами игЫ et огЫ образцы поведения и доблестей, к которым призывали русских. Однако чаще всего дело обстояло ровно наоборот: вместо духа соборности и братолюбия — зависть и интриги, вместо христианского аскетизма — пьянство, мелкий блуд и стяжательство, вместо деловитости — обломовская лень и маниловские мечтания и т.д. В некотором смысле националисты воплощали наихудшие черты того, что эмпирически описывается как русский национальный характер. Понимание демократии в более или менее западном духе националистической средой, как правило, отрицалось. Попытки же сформулировать доморощенную модель демократии оказались крайне неудачными как в интеллектуальном, так и в практическом плане. Представление о национальной демократии чаще всего не выходило за рамки фантастических идеологем «соборности» и «восстановления земств», сформировать на основе которых политическое движение было попросту невозможно. In passim отметим крайне низкий интеллектуальный уровень подавляющего большинства националистических документов, отличавшихся, как правило, примитивностью мысли и корявостью слога. Нередко националисты прибегали к плагиату — передирая идеи, а то и тексты из западных и отечественных источников. Хотя русский национализм конца прошлого века вырос из порожденной интеллектуалами 1970—1980-х гг. «русской партии», в интеллектуальном отношении дитя явно уступало родителю. Впрочем, справедливость требует признать, что от националистических интеллектуалов старой формации толку все равно было немного по причине их организационной импотенции и нарциссического словоблудия. «Русская партия» оказалась органически неспособна произвести что-либо, кроме кружков, где собирались свои, и, обильно распивая водчонку, обсуждали «всемирную закулису» и пути противодействия ей. Поскольку же паутина «закулисы» охватывала дольний мир плотно и изощренно, то бороться с ней, в общем, не было никакой возможности: куда ни ткни, попадешь в ее вольного или невольного агента. Вот так идиотизм мысли обрекал на атрофию воли и организационный паралич. По части идей «слесари-националисты» 90-х годов были прямыми наследниками националистических гуманитариев, хотя упростили и огрубили их рафинированные теоретические построения. Однако, в отличие от народолюбов и знатоков русской души из «русской партии», технари все же обладали хоть какими-то организационными навыками и практической сметкой, что позволило им свысока относиться к не умевшим «ходить строем» краснобаям. (Можно только представить, какое садистское наслаждение испытывал «вождь» РНЕ Баркашов, введя в обязательную практику организации строевую подготовку!) Впрочем, мы не склонны преувеличивать значение гладкого языка программных документов. Как показывает исторический опыт, немудреные лозунги типа «Мира и хлеба!», «Демократия и рынок!» «Долой самодержавие (или КПСС)!» обеспечивают политическую мобилизацию успешнее любой самой интеллектуально изощренной программы. Правда, даже при наличии подобных лозунгов и готовности общества их воспринять, нужна еще политическая машина, способная внедрить лозунги в массовое сознание. Скажем, магистральную идею большинства экономических программ националистов составлял так называемый «третий путь». Хотя он провозглашался оригинальной альтернативой советскому социализму и западному капитализму, в действительности предлагалось довольно механическое соединение достоинств социализма с преимуществами капитализма: государственно регулируемый рынок, смешанная экономика при государственной монополии на стратегически важные отрасли промышленности, протекционизм по отношению к отечественному производителю, социальный патернализм советского образца, свобода мелкого и среднего предпринимательства и т.д. Понятно, что такая программа даже при всей ее декларативности, сомнительной обоснованности и практической нереализуемости не могла не импонировать деморализованному острым кризисом и либеральными реформами населению. Однако у общества попросту не было возможности хоть что-нибудь узнать об экономических и социальных взглядах националистов. Власть мешала националистам пропагандировать их взгляды? Но ведь они и сами, мягко говоря, не очень старались преодолеть воздвигнутые перед ними барьеры, в 1990-е гг. еще далеко не столь высокие, как десятилетие спустя. Вместо того, чтобы встать на твердую почву интересов социально пораженного русского большинства, националистические пропагандисты безуспешно пытались раскрыть ему глаза на «мировую закулису» и «заговор темных сил». Как настойчиво повторял в 1990-е глава одной националистической секты: «Главное — разоблачить сионистов, все остальные проблемы решатся сами собой». Воинствующий антиинтеллектуализм составлял характерную черту русского национализма прошлого десятилетия. В данном случае имеется в виду не упомянутый выше низкий уровень его программных документов, а нечто более несравненно важное — глубокую, почти инстинктивную неприязнь к интеллектуалам и любым интеллектуальным усилиям. К «умникам» в движении относились приблизительно так же, как на пролетарских окраинах к тем, кто «в очках и шляпе». Любой интеллектуал априори подозревался в «жидовстве» или пособничестве «жидам». Из националистических групп вычищали людей, пытавшихся внести в их деятельность начала хоть какой-то осмысленности. Чаще всего за этим стояла элементарная зависть «вождей» к тем, кто чем-то возвышался над ними, и страх, что паству уведут в другие секты. 347 Лакер Уолтер. Россия и Германия. Наставники Гитлера. Вашингтон, 1991. С. 196. Чистившие себя «под Гитлера» русские националисты любили нацистский афоризм «Моя рука тянется к пистолету при слове "интеллигент"», но забывали, что в нацистской партии, включая ее верхушку, состояло изрядно интеллектуалов. При разговорах же с «вождями» русского национализма складывалось устойчивое впечатление, что эти люди склонны полагаться исключительно на пролетарскую смекалку и арийскую интуицию, а также свой весьма ограниченный социальный опыт, но не на знания, размышления и экспертные оценки. «Политическим дискуссиям... была свойственна пустопорожняя болтовня людей, которых никак нельзя было назвать "гражданами мира". Широта и масштабы их безмерных исторических обобщений обычно находились в обратной пропорции к их фактическим знаниям. Люди, имевшие ничтожные знания и опыт за пределами своей страны (а то и своего города), полагали совершенно естественным развивать самые изощренные теории о прошлом, настоящем и об исторических судьбах стран, где они никогда не бывали, и народов, о которых они в лучшем случае знали из вторых рук»347. Эта характеристика интеллектуальной атмосферы веймарской Германии с удивительной точностью описывает русский национализм прошлого десятилетия. Возможно, наиболее рельефно интеллектуальная нищета русского национализма проявилась в его внешнеполитической программе. «Запад» для русских националистов был не столько географическим, геополитическим или историко-культурным понятием, сколько абсолютным, тотальным Другим — олицетворением всего враждебного и имманентно чуждого России. В этом смысле они воспроизвели устойчивый и влиятельный социокультурный и психологический стереотип отечественной интеллигенции. «Реальные и разнообразные страны Западной Европы подверглись (русской интеллигенцией. — Т. С, В. С.) искажению до неузнаваемости, превратившись в удобный однородный символ, заслуживающий либо поклонения, либо отвержения». «Слово "Запад"... даже сейчас вызывает у русских столь сильную реакцию — положительную или отрицательную, — реакцию, которая давно утратила всякую связь с "реально существующими странами", составляющими Западную Европу и Северную Америку»348. Абсолютное единодушие русских националистов насчет того, кто главный враг России и оплот Сатаны в дольнем мире — США и Израиль, заканчивалось там, где они пытались выстроить внешнеполитическую стратегию страны. Кто-то параноидально утверждал о тотальной враждебности всего мира к России, у которой поэтому не может быть союзников, кроме «армии и флота». Кто-то чаял обнаружить «национальный дух» в Германии. Кто-то ради конечной цели — свержения «сионо-масонского ига» — призывал перейти в мусульманство. Кто-то глядел еще дальше на Восток — на Китай и Японию, выстраивая изощренные комбинации «евразийской оси». В общем, по внешнеполитическим программам русского национализма можно было изучать разновидности геополитического бреда, порожденного сумеречным (а зачастую просто делириумным) сознанием. 348 Хоскинг Джеффри. Россия: народ и империя (1552-1917). Смоленск, 2000. С. 284, 288. По-настоящему принципиальный, самый важный идеологический водораздел внутри русского национализма 1990-х гг. проходил в вопросе о том, быть ли грядущей России империей или национальным государством западного образца (nation-state). В новых исторических условиях была воспроизведена основополагающая дилемма русского национализма: русские для государства или государство для русских. Первая позиция исходила из приоритета империи над русскими этническими интересами, вторая же настаивала на этнизации (или «национализации», в формулировке Роджерса Брубейкера) империи, превращении ее в русское государство. Беда в том, что подобная трансформация имперской политии, как мы уже неоднократно указывали, была невозможна в принципе, ибо подрывала ее фундаментальные основы: полиэтнический характер элиты и неравноправие русского народа, жестокая эксплуатация которого служила залогом имперской мощи и имперского единства. Русские националисты находились в политической и интеллектуальной ловушке: в рамках империи было невозможно даже русское равноправие, не то что русское первенство; но точно так же для националистов было неприемлемо последовательное выступление против империи, которую они вполне обоснованно считали историческим созданием русского народа. То была поистине дьявольская альтернатива, попытка разрешения которой, как наглядно продемонстрировали события рубежа 80—90-х годов прошлого века, могла привести только к разрушению империи. Невозможно оспорить, что антиимперскую мобилизацию русского населения вызвали именно порожденные и взлелеянные националистами лозунги российского суверенитета и русского равенства. Падение Советского Союза, к которому русские националисты приложили руку не менее основательно, чем демократы и Ельцин, открыло принципиально новую историческую ситуацию и, в частности, разрубило дамоклов узел русского национализма. Ему больше не приходилось ломать голову над тем, как повысить статус русских в рамках империи, как сделать империю русским государством и умудриться при этом ее сохранить. Финита ля комедиа — империи больше не было. В повестку дня встал принципиально иной вопрос: строительство национального государства. Болезненный процесс адаптации к этой фундаментальной реальности — постимперскому существованию — составил интеллектуальный и идеологический стержень русского национализма в постсоветскую эпоху. Вместо того, чтобы признать неизбежное и научиться жить и работать в новой исторической ситуации, на протяжении 1990-х гг. подавляющее большинство националистов пыталось перебороть Zeitgeist, повернуть вспять неумолимый ход истории. Яростные обличители третировавшего русских Советского Союза одномоментно превратились в его апологетов. Вот как об этом написал автор замечательной в своем роде статьи об идейной эволюции русского национализма Сергей Сергеев: «Распад СССР стал для многих "русистов" страшной экзистенциальной катастрофой, повлекшей за собой кардинальную "смену вех". "Боже, Советский Союз нам верни!", — эта строчка покойного поэта Бориса Примерова очень точно отражала душевную смуту людей, пришедших к выводу, что, по словам Александра Зиновьева, целя в коммунизм, они попали в Россию. Началась полоса истерических обвинений и покаяний. Главной "искупительной жертвой", конечно же, был выбран "литературный власовец" Солженицын, "под подозрение" попал еще вчера всеобщий любимец Шафаревич, наконец, сам Валентин Распутин, живой символ "русизма", предстал как чуть ли не штатный виновник гибели СССР. Бывшие ниспровергатели коллективизации и "красного террора" внезапно обернулись пламенными сталинскими соколами. Советская империя обрела непререкаемый статус потерянного рая, а социализм — вековечного русского идеала, прямиком вытекающего из православной соборности и крестьянской общины»349. Новым интеллектуально-идеологическим обоснованием этого доминантного устремления русского национализма стало евразийство. Все его интерпретации включали ряд общих принципиальных черт: требование восстановления империи, принципиально надэтничес-кий патриотизм, радикальное антизападничество, попытку синтеза советского и досоветского начал, интерес к геополитике. Евразийство органично продолжало линию русского имперского национализма: «не отрицало русскость как таковую, но растворяло ее в неком сверхнациональном единстве, доказывая, что сверхнациональность и есть главная, сущностная черта русскости»350. Можно назвать евразийство национал-большевизмом эпохи крушения коммунизма. 349 Сергеев Сергей. «Русизм»: третья волна // Политический класс. 2008. №6. С. 66. 350 Там же. «Бесспорным "коллективным агитатором и организатором" лево-правого евразийства явилась газета Александра Проханова "День"/ "Завтра", провозгласившая венцом русского самосознания теорию этногенеза Льва Гумилева. Разные новые версии старой идеологии обосновывали химик Сергей Кара-Мурза, математик и театральный режиссер Сергей Кургинян и экстравагантный эзотерик, геополитик, конспиролог, метафизик (и многое другое) Александр Дугин — одним словом, "люди ученые". Своим почти непререкаемым авторитетом "евразийский соблазн" поддержал такой основополагающий столп "русизма" как Кожинов (который, впрочем, начал "евразийствовать" еще в годы "застоя" — см. его программную статью 1981 года "И назовет меня всяк сущий в ней язык...", воспринятую тогда многими "русофилами" крайне отрицательно). В той или иной форме евразийство захватило большинство патриотических изданий, даже "Москва", долгое время державшаяся от него на подчеркнутой дистанции, позднее оказалась к нему, в известной мере, причастна..»351 Однако евразийство было явлением преимущественно интеллектуально-верхушечным. В той мере, в какой идея возрождения СССР обладала остаточным мобилизационным потенциалом, стилистически и содержательно она носила вполне традиционный характер, а политически ее паства ориентировалась на коммунистов. В то время как интеллектуальные изыски евразийцев получили незначительный отклик у части интеллигенции, но не имели даже малейших шансов вызвать масштабную социальную динамику. Евразийство противоречило магистральной тенденции русского сознания — тенденции его этнизации или, иначе, обретения русскими этнической идентичности. Подробнее об этой фундаментальной трансформации будет рассказано в следующей главе, сейчас же вкратце отметим, что русское сознание не вполне осознанно, но последовательно и упорно противилось утверждениям о евразийском характере русского народа и русской культуры, столь же упорно придерживаясь мнения о принципиальной близости России к Европе, а не к Азии. «Практически 2/3 россиян считают Россию естественной частью Европы и полагают, что в дальнейшем она будет теснее всего связана именно с этим регионом мира, тогда как число активного проповедуемого сегодня (опрос проводился в марте 2000 г. — Т. С, В. С.) евразийства составило не более 1/3. Уровень значимости для россиян азиатских стран в целом сравнительно невелик. Само слова "Европа" в ассоциативных рядах массового сознания россиян окрашено значительно позитивнее, чем "Азия"...»352 К этому стоит добавить зафиксированную всеми социологическими службами преобладающую ориентацию русских не только на западные потребительские образцы, но и на западные модели общественного устройства. Ни одна из стран Азии, включая сверхразвитую Японию, не рассматривается русскими как желательное место эмиграции. 351 Сергеев Сергей. Указ. соч. С. 66-67. 352 Россия на рубеже веков / Отв. ред. М. К. Горшков. М., 2000. С. 406. Для русских евразийство не особая цивилизационная идентичность, а прежде всего недостаточно цивилизованный, недоевропейский (и именно в этом смысле азиатский!) характер отечественной экономики, а также некоторые особенности русского национального характера. В том, что касается культуры, которой во всех известных определениях цивилизаций отводится ключевая роль, подавляющее большинство русских придерживается мнения о европейской природе отечественной культуры353. Таким образом, евразийское идеологическое предложение шло вразрез с русской идентичностью — и чем дальше, тем очевиднее это становилось. «О каком "евразийском братстве" можно говорить после двух чеченских войн, в условиях непрекращающегося роста иноэтнической преступности и бесконтрольного наплыва "евразийской" нелегальной иммиграции?354» Неудивительно, что евразийство так и не превратилось в политическую платформу, точнее, провозглашавшие его в качестве таковой группы остались интеллектуально-эзотерическими сектами. Единственный известный нам случай, когда организация, упоминавшая евразийство в качестве составляющей своей идеологии, приобрела политический статус и даже добилась некоторой известности и влияния, — это Национал-большевистская партия Эдуарда Л имонова. Однако в ее идеологическом снаряжении евразийство было не ядром, а лишь элементом радикального синтеза фашистского толка, который вместе с акцентированным контркультурным стилем и сделал организацию привлекательной для молодежи. О русском фашизме нами будет рассказано дальше, сейчас же продолжим основную линию повествования. Русские фашисты, точно так же, как коммунисты, православные монархисты и евразийцы, были имперцами. Одни грезили о возвращении в Россию/СССР, «которую мы потеряли», а другие лелеяли надежду революционным путем учредить в Северной Евразии принципиально новую имперскую политию. Одни — коммунисты, евразийцы и православные монархисты — готовы были вновь пожертвовать русскими, растворив их в имперском теле (пресловутое «русский — имя прилагательное»), другие хотели русифицировать грядущую фашистскую империю. 353 Подробнее о русской цивилизационной идентичности см. главу 7 книги В. Д. Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008). 354 Сергеев Сергей. Указ. соч. С. 67. Однако ни в одной из этих модификаций имперская идеология не заводила, да и не могла завести русское общество, которое, как было показано в предшествующей главе, психологически рассталось с Советским Союзом еще до его формального распада. Естественная ностальгия по канувшей в Лету стране ошибочно принималась за массовые проимперские настроения, которых не было и в помине. Из ошибочной предпосылки вырастала пагубная политическая стратегия — курс имперской реставрации (или строительства новой империи). Эта идеология по определению не обладала мобилизационным воздействием, ибо масса русских не желала хоть чем-то пожертвовать ради восстановления имперского монстра. Они были не прочь, если бы Советский Союз восстановился, но как-нибудь так — не больно, без напряжения, а лучше вообще без их участия. Генеалогия антиимперской позиции уходила во вторую половину 1980-х гг., когда оформился небольшой пул националистических организаций, выступавших против сохранения империи любой ценой и ставивших во главу угла этнический принцип. Национально-республиканская партия Николая Лысенко, Русский общенациональный союз Игоря Артемова и еще некоторые группы ратовали за постепенную дезинтеграцию СССР с выделением из него восточнославянского ядра — России, Украины и Белоруссии, присовокупившего исторически русские территории (Северный Казахстан, Приднестровье, часть Эстонии). Хотя подобное гипотетическое государство также можно назвать империей, принципиально важно, что выделялась оно именно по этническому признаку. Такая славянская империя оказывалась переходным этапом к национальному государству. Сторонники данной позиции значительно быстрее имперцев адаптировались к новым реалиям и признали необходимость строительства национального государства. В некоторых случаях они заходили даже настолько далеко, что призывали образовать в составе Российской Федерации «Республику Русь», сформированную из этнически русских территорий России. Правда, эта точка зрения всегда оставалась экзотической и маловлиятельной. Хотя первоначально в националистическом движении абсолютно превалировала имперская позиция, со временем под давлением обстоятельств баланс сил стал меняться в пользу сторонников nation-state. Исход дискуссии был предопределен не убедительностью интеллектуальной аргументации, а массовыми настроениями русских, которые, как мы покажем в следующей главе, не вполне осознанно, но отчетливо и все более настойчиво делали выбор в пользу национального государства. Это доминирующее умонастроение экс-президент Владимир Путин выразил афористичной фразой: кто не жалел о распаде Советского Союза, у того нет сердца, но у тех, кто желает его восстановления, нет разума. Так или иначе, генеалогия идеологических и программных различий внутри русского национализма в той или иной мере тяготела к его фундаментальной дилемме: империя или национальное государство. Правда, в 1990-е гг. различия это были не столько актуальными, сколько потенциальными. Как мы уже указывали, в вопросах желательного политического устройства, выбора экономической модели и внешнеполитической стратегии националистические подходы не столько противостояли, сколько совпадали. Однако за флером этого единства скрывалась возможность последующих принципиальных расхождений. Если сторонники империи видели Россию авторитарной диктатурой — в православно-самодержавной или фюрерской форме, то сторонники nation-state были республиканцами и даже номинальными демократами. Именно номинальными, ведь цена этому демократизму, как уже отмечалось, была грошовой. Тем не менее, он заслуживает внимания хотя бы как публичная манифестация нетипичных для русского национализма взглядов. Нужна была некоторая смелость уже для того, чтобы вслух провозгласить себя национальным демократами и республиканцами. В экономической области имперцы, особенно фашистского и евразийского плана, лелеяли смутную грезу нерыночной экономики и автаркии больших пространств, в то время как сторонники национального государства выступали за рынок и смешанную экономику последовательнее любых других националистических течений. Хотя в целом идея «капитализации» России пробивала себе путь в националистической среде с огромным трудом. Доктрина национал-капитализма, выдвинутая в середине 1990-х гг. известным националистическим интеллектуалом и публицистом Александром Севастьяновым, была встречена значительной частью националистов в штыки. В конечном счете, под неумолимым давлением обстоятельств и времени им также пришлось изменить свои взгляды: к началу нового тысячелетия капитализм в России стал торжествующей реальностью, оспаривать которую не решаются даже коммунисты. Любопытно, что даже разновидности в целом присущей русскому национализму ксенофобии коррелировали с имперской и национал-государственной позициями. В фокусе этнической неприязни различных версий имперского национализма чаще всего находились евреи. Более того, для многих националистов именно юдофобия, а не возрождение России, была единственной подлинной страстью. Антисемитизм настолько поглощал их мысли и эмоции, что для позитивной деятельности у них попросту не оставалось сил и времени. Хотя сторонники России как национального государства зачастую разделяли неприязненное отношение к евреям, они были прагматиками и оценивали антисемитизм как неэффективное идеологическое оружие, которое неспособно вызвать массовую мобилизацию. Более перспективно, — полагали они, —делать ставку на антикавказские настроения. Подход цинический, но, в общем, верный. Россия не пережила вспышки массового антисемитизма даже в середине 1990-х гг., когда страной фактически управляла т. н. «семибанкирщина» — группа олигархов преимущественно еврейского происхождения. В то время евреи добились столь сильного влияния на политику и экономику России, которое сравнимо лишь с их влиянием в стране после Октябрьской революции. Тем не менее, даже сознавая это обстоятельство (по крайней мере треть русских, согласно социологии, характеризовала российскую власть середины — второй половины 90-х годов прошлого века как нерусскую и еврейскую), русские никак не реагировали на него политически и социально. Мы не уверены, что они реагировали на него хотя бы психологически: социология не зафиксировала всплеска даже латентного антисемитизма. Более того, самым популярным российским премьером 90-х годов оказался этнический еврей Евгений Примаков — ситуация, абсолютно немыслимая в Польше. Поэтому все разговоры о «свирепом и ужасном» русском антисемитизме представляют собой глупость, некомпетентную чушь или социальный заказ, оплачиваемый западными грантами. При столь индифферентном отношении русских к евреям антисемитские лозунги просто не могли вызвать массового отклика. В отличие от антикавказских и антииммигрантских. Правда, их мобилизационная перспектива лежала за пределами 1990-х гг. и явственно обозначилась лишь с началом нового века, подробнее о чем будет рассказано в следующей главе. В любом случае сторонники национального государства выглядели не в пример реалистичнее и дальновиднее имперцев, призывавших русских к «евразийскому братству». Хотя к концу 90-х годов прошлого века русских уже воротило от всех «братьев», особенно кавказских и азиатских. Чеканная фраза «Не брат я тебе, гнида черножопая» из фильма режиссера Балабанова «Брат» точно передавала это массовое ощущение. В общем, краткий анализ потенциальных и актуальных расхождений между имперским и внеимперским национализмом показывает, что последний не в пример лучше улавливал общественные настроения, что было, вероятно, вызвано его базовой методологической посылкой: ставить во главу угла интересы живого русского народа, а не отживших структур, пусть даже освященных драматической историей.
Русский фашизм
От ксенофобии логично перебросить мостик к обещанному нами социологическому мини-этюду о русском фашизме. Сразу укажем, что пользуемся этим девальвированным термином не в расширительно публицистическом, а в строго научном смысле, трактуя фашизм в духе Роджера Гриффина, как палингенетический популистский ультранационализм355. В этой методологической перспективе к фашизму может быть отнесен ряд русских националистических групп 90-х годов XX в., среди которых наиболее крупными были РНЕ Александра Баркашова и НБП Эдуарда Л имонова. Хотя названия других групп фашистского толка говорят сами за себя: Народно-национальная партия, Народно-социалистическая партия России, Народно-социальная партия, партия «Национальный фронт» и др., ввиду их ничтожного политического значения они известны лишь нескольким знатокам истории фашистского движения в России. 355 Подробнее см. Griffin Roger. The Nature of Fascism. 2nd ed. L., 1993. Также см. рецензии на эту книгу: Рахшмир П. Фашизм: вчера, сегодня, завтра // Мировая экономика и международные отношения. 1996. № 10; УмландЛ. Старый вопрос, поставленный заново: что такое фашизм? (Теория фашизма Роджера Гриффина) // Полис. 1996. № 1. Если квалификация РНЕ как фашистской организации выглядит бесспорной даже для вечно сомневающихся академических исследователей, не говоря уже о широкой публике, то оценка идеологического профиля НБП остается дискуссионной. Существенные элементы левизны в идеологии партии и подчеркнуто контр культурный характер ее практик затрудняли однозначную характеристику НБП. Ряд исследователей вообще склонялся к тому, чтобы классифицировать ее как преимущественно культурное, а не политическое движение или, точнее, движение, которое по известной формуле Вальтера Беньями-на, «эстетизировало политику». «Политика как таковая в этом ракурсе превращается в творческое самовыражение значительных личностей...», — так писал о НБП автор оригинальных и глубоких статей о русском национализме356. Соглашаясь, в общем, с этой оценкой, мы, тем не менее, склонны полагать, что для массы рядовых участников НБП главным оставалось именно ее политическое измерение, а идеологическое ядро партии в 1990-е гг. было фашистским. Подчеркиваем: именно в 90-е, поскольку с началом нового века партия, точнее, ее часть, сохранившая верность бессменному вождю Лимонову, проделала стремительную трансформацию в либеральном направлении. Покинувшие же партию, хотя и остались радикальными националистами, отошли в то же время от крайностей фашизма. Весьма плодотворным выглядит сравнение НБП и РНЕ как разных типов фашизма, генетически восходивших к различным историческим прообразам. РНЕ сознательно и последовательно копировало стиль и идеологию национал-социализма гитлеровского типа. По словам немецкого ученого, дотошно изыскивающего любые намеки на фашизм в современной России: «РНЕ следует причислять к классу миметических фашизмов. Мировоззрение, программа и внешний вид РНЕ находятся в значительной мере за пределами националистических традиций России и представляют собой очевидное имитирование иностранных фашизмов — прежде всего немецкого нацизма... С этой точки зрения, РНЕ можно в чем-то сравнить с Британским союзом фашистов и национал-социалистов сэра Освальда Мосли. ...Оно настолько явно повторяет идеи и стилистику НСДАП и, в меньшей мере, итальянской Национальной фашистской партии и румынской "Железной гвардии"...»357. 356 Соколов Михаил. Национал-большевистская партия: идеологическая эволюция и политический стиль // Русский национализм: идеология и на- строение: Сб. статей. М, 2006. С. 147. 357 УшандЛндреас. Три разновидности постсоветского фашизма. Концепту- альные и текстуальные проблемы интерпретации современного русского уль- транационализма // Русский национализм: идеология и настроение. С. 234. Мало того, что любая копия всегда хуже оригинала, но РНЕ никогда не пробовало имитировать самое важное — политические практики НСДАП. В отличие от изобретательно, настойчиво и самозабвенно шедших к власти германских нацистов, РНЕ не только пальцем о палец не ударило для массовой политической мобилизации, но и бездарно профукало благоприятную для нее ситуацию середины 1990-х гг., когда наблюдался заметный приток людей в движение. Можно было бы привести целый перечень причин в объяснение этого провала, но достаточно одной, которая кажется нам основополагающей, корневой. Стоявшие во главе РНЕ люди не были политиками в том смысле, как характеризовал политику Карл Шмитт: глубокая страсть, полностью охватывающая человека, пронизывающая его до экзистенциальных глубин. Можно понять, если бы вожди РНЕ (а заодно и подавляющее большинство националистических лидеров вообще) боролись за власть изо всех своих сил, но им не хватало ресурсов, опыта и умения, им противостояла значительно превосходящая их сила, они ошибались или им не везло. В общем, если бы они старались. Но вот как раз этого не было и в помине: старания и упорства в следовании политическим целям. Куда легче и приятнее было погружаться в алкогольный галлюциноз, интриговать друг против друга и ожидать падения режима под тяжестью собственных преступлений или, того пуще, передачи власти престарелым Ельциным молодому ефрейтору. (Комичное обстоятельство: Баркашов в своей биографии многозначительно подчеркивал, что в рядах Советской Армии он служил ефрейтором, что, кстати, было не так.) НБП представляло альтернативу РНЕ — но альтернативу не фашизму как таковому, а альтернативу внутри фашизма. (К слову, в середине 90-х годов прошлого века Лимонов не единожды характеризовал Баркашова и РНЕ именно как идеологических единомышленников, а не просто политических попутчиков.) Характерному РНЕ скучно монументальному стилю и морализации политики НБП противопоставила театрализованный, карнавальный стиль и эстетизацию политики. Хотя содержание политического стиля НБП составили современные контр культурные практики, его генеалогия восходит к профашистскому итальянскому футуризму. В то время как РНЕ идеологически опиралось на гитлеровскую версию нацизма, идеологическое ядро НБП составило соединение ненацистских форм фашизма (германский национал-большевизм: Мюллер ван ден Брук, Никиш и др.) с левым нацизмом (внутрина-цистская альтернатива братьев Штрассеров к которой одно время примыкал даже Геббельс). Насколько можно понять, автором этого «острого блюда» был Александр Дугин, стоявший, наряду с Эдуардом Лимоновым, у истоков НБП и разрабатывавший ее идеологическую доктрину. Последняя была выражением его собственных — вполне фашистских (хотя и не гитлеровского образца) взглядов. В начале — середине 1990-х гг. Дугин не стеснялся открыто выражать свои фашистские симпатии и перестал их публично афишировать лишь к концу прошлого десятилетия, что было связано с его включением в интеллектуально-пропагандистскую обслугу власти358. Хотя немецкий исследователь Умланд доказывает, что манифестируемое Дугиным в настоящее время «неоевразийство» представляет собой форму фашизма — «специфически российскую разновидность идеологии еврофашизма»359, мы сомневаемся, что в его текстах и выступлениях текущего десятилетия можно обнаружить фашистские коннотации. И это не обязательно результат адаптации Дугина к дискурсу мейнстрима. Ведь люди, в конце концов, имеют право на идейную и мировоззренческую эволюцию, причем самого кардинального свойства. Как писал Стендаль, нельзя же быть рабом собственных убеждений! Еще одним важным отличием НБП была ее политическая эффективность. Безусловный факт, что в начале нового века российская власть воспринимала именно национал-большевиков с их хэппенингами, а не угрюмые марши и римские приветствия фашистов-барка-шовцев, как реальную угрозу политической стабильности и наивысший взлет политического экстремизма в стране. В ином случае против активистов НБП не были бы развернуты репрессии, жестокость которых явно превосходила тяжесть содеянных ими поступков. В этом смысле и «посадку» Эдуарда Л имонова можно смело воспринимать как высокую оценку его политических способностей и лидерских качеств. Ведь за последние 20 лет это был единственный известный политик России, арестованный и осужденный по политической статье. И понятно почему: Лимонов не просто был политиком в шмиттовском понимании, он оказался еще умелым организатором, привлекательным для молодежи лидером, да и просто умным человеком. 358 Весьма любопытный эпизод на сей счет приводит Лимонов: в конце 90-х годов Дугин сжег на своей даче обширный иконостас фашистских вождей и наставников, а также могущие компрометировать его материалы. В букваль- ном смысле слова «сжег то, чему поклонялся...» 359 Умланд Лндреас. Указ. соч. С. 261. 360 Помимо упоминавшейся статьи Умланда, о современном русском фашизме также см.: Лакер Уолтер. Черная сотня. Происхождение русского фашизма. М., 1994; Соловей В. Д. Фашизм в России: концептуальные подходы //Демократия и фашизм / Современный политический лексикон. Вып. 5. М., 1996; UmlandA. The Post-Soviet Russian Extreme Right // Problems of Post-Communism. 1997. Vol.44. №4 (статья содержит обзор книг, вышедших до 1996 г.); Idem. Concepts of Fascism in Contemporary Russia and the West // Political Studies Review. 2005. Vol.3. № 1; Shehfield Stephen. Russian Fascism. Traditions, Tendencies, Movements. Armonk, 2001 и др. Исчерпывающая библиография по этой теме содержится в сносках статьи Умланда «Три разновидности постсоветского фашизма» (Русский национализм: идеология и настроение: Сб. статей. М., 2006). Попутно отметим, что не считаем Владимира Жириновского и его партию фашистами. Хотя в 1993-1994 гг. в рядах ЛДПР подвизались люди, чьи взгляды можно классифицировать как фашистские, они никогда не делали погоды в ней, не определяли характер партийной идеологии, а их присутствие в партии оказалось кратковременным360. В идеологическом плане ЛДПР можно классифицировать как националистическую партию, придерживающуюся последовательно оппортунистической линии поведения. Вообще-то самое удивительное составляет вовсе не появление фашизма в России — ни у одной страны нет иммунитета от этого явления. Удивительно другое: что в России 90-х годов прошлого века фашизм оказался настолько слаб361. Ведь метафора «веймарской России», при всей ее политической спекулятивности, в общем, была релевантна: по ряду важных параметров отечественная ситуация весьма напоминала германскую 20-х годов прошлого века. Тем не менее влиятельное движение фашистского толка, реально претендующее на власть, в России так и не возникло. РНЕ можно было считать влиятельным, лишь руководствуясь русской поговоркой: на безрыбье и рак рыба. Пытаясь держать равнение на НСДАП, РНЕ в итоге оказалась даже хуже, чем плохой копией — неудачной карикатурой на немецкий нацизм. 361 Эту мысль один из авторов книги несколько раз слышал в конце 1990-х гг. от западных журналистов. Естественно, после того, как они снимали микрофоны и зачехляли телекамеры. Особенно впечатлило высказывание испанского тележурналиста, хорошо говорившего по-русски. Он сказал приблизительно следующее: «Если бы испанцы переживали то же, что сейчас переживают русские, то у нас вся страна стала бы фашистской». 362 Вызов Л. Г. Российское общество в поисках неоконсервативного синтеза // Восточноевропейские исследования. 2005. №2. С. 123-124; Гудков Лев, И если во второй половине прошлого десятилетия в России активно циркулировал миф о русском фашизме, то он был создан электронными СМИ. Уверенно можно утверждать, что частота появления «телекартинки» с фашистами значительно превышала их присутствие в повседневной жизни. Указать наличное знакомство с радикальными русскими националистами могли лишь 5,7% опрошенных, зато не меньше половины русских слышали о РНЕ362. В силу каких причин СМИ занимались подобным мифотворчеством, мы объясняли ранее в этой же главе. Итак, фашизм и неоевразийство стали главными идеологическими новациями русского национализма 1990-х гг., в то время как главный его водораздел проходил между националистами имперского толка и сторонниками nation-state. Углубляться в более детальный анализ, разрабатывать очередную изощренную идеологическую классификацию русского национализма попросту не имеет смысла, ведь ни одна из его версий не обладала мобилизационной способностью. С этой точки зрения, — а мы настаиваем, что она главенствующая там, где речь идет о политике, — глубоко безразлично, чем отличались друг от друга монархические толки, на сколько групп распалось в итоге РНЕ и какие аргументы использовали русские неоязычники в полемике с православными. Это все равно, что изучать отличия одного ноля от другого. Напомним, что на протяжении 1990-х гг. национализм как политическое течение пользовался устойчивыми симпатиями 10—15% электората. Эти симпатии канализировались в поддержку ЛДПР Владимира Жириновского и ряда мелких националистических организаций на парламентских выборах, голосование за Александра Лебедя и Геннадия Зюганова на выборах президентских. Размеры националистического электората были достаточны, чтобы провести в парламент одну, максимум — две политические партии, но явно недостаточны, чтобы добиться более масштабного политического результата. В этом смысле главная идеологическая задача русского национализма состояла в том, чтобы выйти за пределы национализма и пойти навстречу базовым социальным интересам общества. Другими словами, чтобы добиться победы (или, по крайней мере, внушительного успеха), националистам надо было перестать быть только националистами, тем более зацикленными на «жидоедстве», монархии или маршировке в черной форме, а стать идеологически гибкими и даже всеядными. Как говорится в Евангелии: стать всем для всех. Задача эта в 1990-е гг. так и не была решена. Дубин Борис. Своеобразие русского национализма. Почему в нем отсутствует мобилизующее, модернизационное начало // Pro et Contra. 2005. Т. 9. №2 (сентябрь — октябрь). С. 21. Поиски собственной идеологической идентичности и внутри-националистическая полемика (точнее, базарная склока) занимали националистов гораздо больше, чем диалог с русским народом. В последнем случае националисты предлагали обществу приспосабливаться к своим экзотическим и отжившим идеологическим доктринам, но не проявляли желания и умения адаптировать свою идеологию под массовые социальные интересы и запросы. Огрубляя, можно сказать, что им было наплевать, чего хочет русский народ, ведь они лучше знали, что ему нужно. В общем, вся рота шагает не в ногу, один поручик в ногу.
Организационный провал
Поскольку каждый националистический вождь считал именно, себя таким поручиком, то шансов договориться между собой у них было, мягко говоря, немного. Хотя из ста кроликов не сделаешь одну лошадь, объединение усилий и ресурсов карликовых националистических партий и союзов теоретически могло дать основательный импульс политическому развитию. Однако неоднократные попытки создать широкую националистическую коалицию из раза в раз с треском проваливались. Порою не успевали высохнуть подписи на объединительных декларациях, а националисты уже расходились врозь, лелея застарелые и новые обиды. Жизнь любой националистической коалиции оказывалась слишком недолгой, чтобы она успевала хоть чего-то добиться на политическом поприще. Непомерные амбиции, взаимная неприязнь и зависть разрушали любые националистические союзы. На каждого трезвомыслящего лидера находился десяток новоявленных «фюреров», органически неспособных к компромиссу и сотрудничеству. Но даже если националистическим вождям и удавалось договориться, как это было, например, с учреждением в октябре 1992 г. Фронта национального спасения (ФНС), то вскоре выяснялось, что никто из них не способен к кропотливой организационно-кадровой работе. Вожди предпочитали творить новый шум, а не создавать партию новейшего типа. Неудивительно, что ФНС быстренько подмяли под себя коммунисты, которые худо-бедно умели занимать оргработой и контролировали уличный протест. Если обобщить, то организационно русский национализм 1990-х гг. представлял собой совокупность сект — чаще крошечных, изредка — как РНЕ — довольно крупных. Секты эти назывались «союзами», «единствами», «партиями», были довольно пестрыми по своему социальному составу и имели разные символы веры. Но их объединяла специфическая сектантская субкультура: жесткое деление мира на «чужих» и «своих»; осмысление действительности в мифологических образах, а не рациональных понятиях; во главе сект стояли лидеры с авторитарными замашками; сектанты считали себя носителями абсолютной истины и верили в пришествие: национальной революции, краха режима, Христа (в общем, нужное подставить). Преодолеть эту сектантскую ограниченность пыталась НБП, однако итогом ее подвижнической деятельности стало создание секты же, пусть даже молодежной и авангардной по своему политическому стилю. А вот ЛДПР Владимира Жириновского, пройдя в 90-е годы прошлого века жесткую выучку парламентскими выборами, довольно успешно воплотила на российской почве западную модель т. н. «кадровой партии». К концу 90-х годов политический русский национализм в целом влачил жалкое существование. Его политическая стратегия не принесла значимых результатов (лишь ЛДПР извлекла ощутимые дивиденды из своего оппортунизма), а поиски мобилизующей общество идеологической формулы оказались безрезультатными. Более того, за исключением ЛДПР и, в какой-то степени, НБП, русские националисты не смогли даже создать более-менее перспективной политической структуры. В общем, куда ни кинь, все клин. Этот тотальный политический провал, — а иначе ситуацию оценить невозможно, — происходил на фоне наметившегося в 90-е годы нового тренда русского массового сознания — его этнизации, о которой пойдет речь в следующей главе. Парадоксально, но факт: русский национализм захирел как раз в то самое время, когда русское общество становилось все более чувствительным к этнической проблематике и националистической риторике. * * * Тем не менее, хотя русский национализм так и не превратился в самостоятельного игрока, в субъект российской политики, само его существование, изрядно раздутое и мифологизированное СМИ (еще раз повторим: в каком-то смысле русский национализм вообще был создан телевидением), влияло на общенациональную повестку и легитимировало русскую этническую проблематику. Массированная медийная критика национализма буквально впаяла его в массовое сознание. Кремль и оппоненты национализма сделали для индоктри-нации его идей несравненно больше самих националистов.
Даже неуспешный национализм послужил важной политической школой. В 1990-е гг. через националистические организации — от таких крупных, как РНЕ и НБП, до мелких групп — в совокупности прошли несколько сот тысяч человек. Уйдя впоследствии из организованных националистических структур и адаптировавшись к ситуации, они, тем не менее, остались националистами и сохранили верность своему символу веры. Важным итогом националистической активности стало возникновение в русском обществе не очень заметной внешне, но довольно влиятельной и экспансивной националистической субкультуры, особо популярной среди молодежи. В общем, национализм 1990-х гг. составил питательную почву ростков нового национализма — более адекватного, прагматичного, политически и идеологически гибкого, но и более жестокого. На опыте предшественников формировалось новое поколение националистов. В этом смысле политическая неудача конца прошлого века парадоксальным образом имела серьезные позитивные последствия для национализма. Если пшеничное зерно умрет, то принесет много плода...
Глава 12 РОЖДЕНИЕ НАЦИИ (Революция русской идентичности)
По горячим следам парижских погромов осени 2005 г. в России довольно широко обсуждался вопрос о возможности чего-то похожего в отечественных пенатах. Если отбросить откровенные спекуляции, то на серьезном интеллектуальном уровне реакция на французские события носила двойственный характер. С одной стороны, доказывалась неуместность экстраполяции французского опыта на нашу страну. При этом справедливо указывалось, что важным стабилизирующим фактором парадоксально оказывается низкий уровень социальной интеграции иммигрантов в не отличающееся социальным благополучием российское общество: в нашу страну едут не для получения социальных льгот и пособий, а заранее настраиваясь на тяжелую и непрестижную работу. В отечественных городах не существует национальных гетто. Иммигранты в Россию и принимающая сторона в подавляющем большинстве прошли социализацию в советскую эпоху, социокультурная дистанция между ними не велика. Можно сказать, что все мы вышли из шинели «советского народа». 363 Уроки французского. Только внятная политика в сфере миграции сможет предотвратить негативные тенденции [Интервью с А. Билаловым] // Независимая газета. 2005. 18 ноября. С. 9. С другой стороны, сдержанный оптимизм в оценках отечественной ситуации не выходил за пределы краткосрочной перспективы, в то время как в среднесрочном анализе уже проглядывали скрытая тревога и беспокойство. Вот характерная цитата: «Через несколько лет острый кризис может достичь и нашей страны, если внятная политика не станет предотвращать вполне очевидные негативные тенденции в сфере миграции... Французских событий у нас не будет, но социально-национальные кризисные ситуации в России возможны»363. Отголоском французских событий стали первые в России публичные дебаты о проблеме миграции в России: ее демографическом значении, социополитических и культурных последствиях. Важность этой проблемы вызвана острым демографическим кризисом и прогрессирующим сжатием трудовых ресурсов в России. С 2006 г. началось уменьшение численности трудоспособного населения. По расчетам демографов, для поддержания неизменной численности населения России на протяжении последующих 50 лет необходим миграционный прирост в размере от 35 млн человек в случае позитивно развивающейся демографической ситуации до 69 млн человек при неблагоприятной ее динамике. То есть размер ежегодной миграции должен составлять от 690 тыс. до 1,4 млн человек. Для обеспечения устойчивого роста населения страны на 0,5% в год миграционный прирост должен составлять от 1,5 до 2,4 млн человек ежегодно364. Серьезная независимая экспертиза скептически оценивает возможности государственной демографической стратегии (так называемого национального проекта по демографии) качественно улучшить положение дел и саркастически воспринимает победные реляции на сей счет. Хотя обеспечить серьезный рост рождаемости в стране в принципе возможно, беда в том, что проводящаяся политика крайне плохо продумана, а осуществляется еще хуже. Но даже если бы она была гениальной и осуществлялась блестяще, все равно в течение ближайших 20-30 лет (пока не войдет в активную социальную жизнь поколение гипотетического «бэби-бума», если, конечно, таковой вообще случится, что крайне сомнительно) Россия обречена на нарастающий дефицит трудовых ресурсов, для покрытия которого будет требоваться миграция. 364 Вишневский Л., Андреев Е. Население России в первой половине нового века // Вопросы экономики. 2001. № 1; Они же. В ближайшие полвека население России может расти только за счет миграции // Население и общество. Информационный бюллетень Центра демографии и экологии человека ИНП РАН. 2001. №54 (июнь). Между тем совокупный демографический потенциал для иммиграции на постоянное жительство в РФ из стран СНГ и Прибалтики в перспективе ближайших 10—15 лет составляет немногим более 9 млн человек (это максимальная оценка), из которых лишь около половины — восточные славяне и русскоязычное население. При самых благоприятных условиях ежегодная иммиграция в Россию на постоянное жительство из ближнего зарубежья составит в среднем 400—600 тыс. человек365. Это нижний предел (и даже меньше) необходимого объема миграции. Другими словами, стране практически неизбежно придется привлекать рабочую силу и мигрантов на постоянное жительство из Средней Азии и Китая. В отечественной прессе уже появлялись глухие намеки на существование некоего российско-китайского межправительственного соглашения, предусматривающего ежегодный ввоз в Россию около 0,5 млн китайцев в течение 10—15 лет. Соглашение якобы парафировано, но не вступило в действие. Но если перспектива китайского демографического нашествия еще скрыта за дальневосточными сопками, то среднеазиатская встала в полный рост. Принятые Государственной Думой в сентябре 2008 г. сразу в трех чтениях поправки в «Закон о гражданстве Российской Федерации» включили в категорию «соотечественников», получающих право на облегченное вхождение в российское гражданство, лиц, не знающих русского языка! И вот с помощью таких, не говорящих по-русски и способных исключительно к неквалифированному труду «соотечественников», Кремль собирается строить в России инновационную экономику и укреплять толерантность. Подобная политика есть не что иное, как откровенное издевательство над здравым смыслом, русским народом и полное пренебрежение мировым опытом. Государственная оценка числа предполагаемых будущих «соотечественников» — 5 млн человек в ближайшие несколько лет. Если же к этому добавить проживающих в России легальных и нелегальных мигрантов, то вырисовывается драматическая картина изменения эт-нодемографического баланса: сокращение абсолютной численности и доли русских и ряда других российских народов и повышение численности и доли иммигрантов из Средней Азии, Закавказья и Китая в составе населения. 365 Уроки французского. Политика иммиграции и натурализации в России: состояние дел и направления развития. Аналитический доклад / Под ред. С. Н. Градировского. М., 2005. С. 60, 183. На 2005 г. численность нелегальных мигрантов в нашей стране оценивалась приблизительно в 5 млн человек, из них примерно 1,5 млн — постоянно проживающие в России нелегальные иммигранты из стран дальнего зарубежья, половину которых составляют китайцы. Хотя за истекшие три года число нелегальных иммигрантов, скорее всего, существенно увеличилось (правда, значительно облегчился правовой режим легализации), нам все же далеко до США с их 17 млн нелегалов. Тем не менее по общему объему иммиграции Россия занимает второе место в мире после США. В регионах доля нелегальных иммигрантов варьировалась от 0,5% до 3%, достигая в Москве более 10%366. Между тем западный опыт позволяет вывести эмпирическую закономерность: повышение свыше определенного уровня доли иммигрантов, «расово чуждых» автохтонному населению, ведет к дестабилизации принимающей политии. Идя на поводу у бизнеса, нуждающегося в дешевой и неквалифицированной, фактически — рабской, рабочей силе, российская власть собственноручно закладывает мины под будущее России и русского народа. В ситуации глобального экономического кризиса Россия оказалась перед перспективой восстания «иноплеменной» этничности, первые проявления которого уже заметны на Западе367. Если только надвигающаяся иноплеменная волна не натолкнется на восстание русской этничности. За знаменитым кондопожским конфликтом рубежа лета — осени 2006 г. последовала целая серия межэтнических столкновений различного масштаба и интенсивности, которые столь тщательно скрывались властями, что лишь некоторые из них стали достоянием общественности. Полагаем, это лишь цветочки, а ягодки ожидают впереди. Что заставляет нас так думать? В первую очередь анализ современной русской ксенофобии — явления, чья природа не вполне понята и значение которого в должной мере не оценено. Но прежде чем анализировать природу и своеобразие русской ксенофобии, надо уточнить ее масштабы и степень распространения. 366 Политика иммиграции и натурализации в России. С. 52, 143. 367 О ситуации с иммигрантами на Западе подробно см. главу «Восстание этничности и судьба Запада (Новый тип конфликтности в современном мире)» книги В. Д. Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008). Напомним, что термином «ксенофобия» описывается спектр негативных реакций, испытываемых в отношении «других». Поскольку же в современной России главным объектом этих реакций оказываются группы, выделяемые по этническому, а не социальному, политическому или культурному признакам, то корректнее пользоваться термином «этнофобия». По данным Левада-центра, наиболее радикальное выражение этнофобии — враждебность к людям других национальностей — испытывали в 2005 г. «очень часто» и «довольно часто» — 13% респондентов, «редко» — 25%, что в сумме дает 38%; не испытывали враждебности «никогда/практически никогда» — 60%. Враждебность со стороны других национальностей испытывали в том же 2005 г. «очень часто» и «довольно часто» — 12%, «редко» — 26%, что в сумме дает те же самые 38%; не испытывал враждебности «никогда/практически никогда» —61% респондентов. Примечательно, что согласие с «мнением, что во многих бедах России виновны люди "нерусских" национальностей» выразили тоже 38% опрошенных (не согласны с ним — 57%). 33% жителей России считают, что национальные меньшинства в России живут «значительно лучше» или «несколько лучше» русских, но 60% полагают, что они живут «примерно так же», как русские, или «несколько хуже» и даже «значительно хуже»368. Включение в опросы этнических уточнений дает более высокие показатели этнофобии: раздражение, неприязнь и страх «по отношению к приезжим с Северного Кавказа, из Средней Азии и других южных стран» испытывают 47% респондентов (никаких особых чувств — 50%); 55% опрошенных полагают, что за последние годы людей, негативно настроенных в отношении именно этих этнических групп, стало больше; около половины населения считает необходимым введение ограничительных мер в отношении выходцев с Северного Кавказа и мигрантов из «дальнего зарубежья»369. Тем не менее, только 26% респондентов ощущали в месте своего проживания межнациональную напряженность, в то время как 70% ее не ощущали370. До последнего времени этнофобия в России носила преимущественно вербальный характер. Проще говоря, она выражалась в угрюмом бурчании типа «понаехали тут» и «кавказцы все захватили», в то время как широко разрекламированные СМИ нападения и убийства по мотивам национальной розни носили спорадический и отнюдь не массовый характер. Даже при всем несовершенстве (или сознательном сокрытии) милицейской статистики, их число составляло две-три сотни в год, но никак не тысячи. Хотя Кондопога и аналогичные события приблизили нас к некоему качественному рубежу, он все же не перейден. Недовольство русских остается преимущественно потенциальным, не перерастая в массовые и жесткие действия против каких-то этнических групп. 368 Общественное мнение — 2005. Ежегодник. М., 2005. С. 133-134 (табл. 19.1, 19.3, 19.4). 369 Там же. С. 135, 140 (табл. 19.7, 19.8, 19.17, 19.18). 370 Там же. С. 136 (табл. 19.10). В любом случае масштабы этнофобии в России не могут не впечатлить: ее различным формам — от сравнительно «мягких» до «жестких» — подвержено около половины населения страны. Еще больше впечатляет ее динамика: «В 1989 году признаки открытой ксенофобии обнаруживали примерно 20 процентов населения СССР, в том числе агрессивной этнофобии — порядка 6—12 процентов ... В России эти показатели были заметно ниже средних (курсив наш. — ТС, В. С.) величин по Союзу в целом»371. До середины 1990-х гг. уровень ксенофобии в России был значительно ниже, чем где бы то ни было в Европе. Но даже мощная динамика этнофобии не превратила Россию в самую расистскую страну Европы или, бери выше, всего мира, как спешат объявить некоторые наблюдатели372. В этом отношении мы всего лишь догоняем, но еще не догнали, «политкорректную» и «толерантную» Европу. Еще в 1997 г. одна треть европейцев признавала себя «безусловно расистами» и «скорее расистами», еще одна треть — «немного расистами», и лишь оставшаяся треть заявила о своем безусловном неприятии расизма373. А с того времени много воды утекло, и настроение европейцев изменилось отнюдь не в сторону большей терпимости по отношению к чужой «расе», а в прямо противоположном направлении. Не характерна для России и практически повальная исламофобия, которой во Франция и Германия заражено почти 90% населения374. В России исламофобия меньше в разы, несмотря на многолетнюю чеченскую войну и прогрессирующее обострение ситуации на Северном Кавказе. 371 Гудков Лев, Дубин Борис. Своеобразие русского национализма. Почему в нем отсутствует мобилизующее, модернизационное начало // Pro et Contra. 2005. Т. 9. №2 (сентябрь - октябрь). С. 13-14. 372 См., например: Гертман Ольга. Чума развивается нормально. Сегодня мы, возможно, самая расистская страна в мире // НГ-Ех libris. 2006.26 января. С. 6; Гудков Лев. Ксенофобия как проблема: вчера и сегодня. И в идеологии, и в массовой психологии российского общества действует один и тот же механизм отталкивания других // Независимая газета. 2005. 26 декабря. С. 10. 373 Тульский Михаил. Треть европейцев — ярые расисты. В основном это представители правой части политического спектра // Независимая газета. 2000. 6 декабря. С. 6. 374 Мусульмане против безбожной Европы? Запад и Восток: в чужой монас- тырь со своим уставом [Дискуссия] // НГ-Религии. 2006. 15 февраля. С. 4. Другое дело, что наша публичная риторика и язык отечественных СМИ не столь стерильны, как европейские, да и в быту мы привыкли выражать свои чувства более эмоционально и открыто. Так что впечатление чуть ли не тотальной захваченности общественного мнения этнофобией парадоксально оказывается оборотной стороной культурной свободы, присущей современной России. Приведенное сопоставление служит вовсе не тому, чтобы «перевести стрелки» с России на Запад и показать, что там дела с ксенофобией, невзирая на почти тоталитарное давление политкорректности и муль-тикультурализма, обстоят ничуть не лучше, а, возможно, даже хуже, чем у нас. Глубинный исток ксенофобии (и этнофобии как составной ее части) — разделение людей на «мы» и «они», на «своих» и «других» (с модусами «чужой», «враг» и т.д.) — коренится даже не в культурной и социальной архаике, а в биологии. Это генетически наследуемая матрица, архетип в аутентичном юнговском понимании. Хотя для выделения и осознания группового «мы», — не важно, идет ли речь о принадлежности к социальной, политической или биологической группе, — абсолютно необходимо наличие «другого» — группы с аналогичными свойствами, «другой» вовсе не обязательно «враг». Модусами «чужого» и «врага», что, собственно, и есть ксенофобия, «другой» наделяется в результате конкретных причин и обстоятельств. Иначе говоря, мы обречены жить рядом с «другими», но не обречены рассматривать их как «врагов». Что, кстати, подтверждается низким уровнем этнофобии в России рубежа 1980-х и 1990-х гг. В то время русские проводили отличия между собой и «кавказцами» не менее четко, чем сейчас, однако в большей своей части не рассматривали их как враждебных чужаков. Ошибочно или, в лучшем случае, односторонне утверждение о негативизации «другого» как необходимом условии образования и воспроизводства позитивного «мы». Да, существует связь между сверхценностью собственной группы и антропологической минимизацией других групп, выделенных на основании того же признака. Однако действительные психологические механизмы ксенофобии оказываются более сложными и изощренными. Так, отечественными психологами было установлено, что основой этнической толерантности (невраждебного отношения к «другому») служит позитивная этническая идентичность, позитивная оценка собственной группы. Таким образом, этнофобия оказывается оборотной стороной ощущения угрозы собственной этнической группе. При этом не имеет значения, реальна эта угроза или нет: согласно теореме Томаса, если люди определяют ситуации как реальные, то они реальны по своим последствиям375. Ощущение угрозы этническому телу, национальному бытию включает биологический механизм выживания этнической группы, в том числе такую его составляющую, как этнофобия376. Это важное теоретическое положение в самом общем виде постулирует связь между этнофобией и состоянием этничности. Чтобы раскрыть его, обратимся к анализу наиболее влиятельных гипотез о причинах этнофобии, где гипотезы выступают в качестве идеально-типических моделей. В моделях будет выделено по одному доминирующему фактору за счет искусственного ослабления других. В таком случае обилие интеллектуальных интерпретаций сведется к трем основным гипотезам: иммиграционной, социальной, религиозной и культурно-ценностной (последняя составляет сердцевину распространенных трактовок «конфликта цивилизаций»). На поверхности лежит объяснение динамики русской этнофобии нарастанием миграционных потоков на территории России. Сложность в том, что масштабы миграции остаются тайной за семью печатями: официальные оценки варьируются в диапазоне от 1,5 до 15 млн незаконных иммигрантов; экспертные оценки сходятся на цифре 5 млн. Тем не менее, несмотря на все несовершенство отечественной системы учета и связанных с этим спекуляций, суммарные масштабы иммиграции в Россию в первое пятилетие нового века вряд ли превышали масштабы иммиграции первой половины 1990-х гг. Но десять лет назад, в условиях острого социально-экономического и политического кризиса, уровень этнофобии был значительно ниже, чем в настоящее время, характеризующееся относительным экономическим подъемом и отсутствием масштабных социополитических кризисов. 375 См. об этой теореме: Мертон Роберт. Самоисполняющееся пророчест- во // Прогнозис. Весна 2006. № 1; Идентичность и толерантность: Сб. статей /Подред. Н.М.Лебедевой. М., 2002. С.91. 376 Идентичность и толерантность. С. 26-28. 377 Общественное мнение — 2005. С. 133. Конечно, существует некоторый временной лаг между увеличением объемов миграции и ростом этнофобии: требуются время и социальный опыт, дабы модус «чужого» трансформировался в модус «врага». Однако жесткой детерминистской зависимости между интенсивностью миграционных процессов и интенсивностью выражения этнофобии не существует: «...ксенофобские настроения не являются специфической реакцией на увеличение массы (курсив наш. — Т. С, B.C.) мигрантов...»377. Кстати, в упоминавшихся кондопожскихсобытиях в фокусе русской ненависти оказалась количественно ничтожная (не более 50 человек) группа чеченцев, в то время как несравненно более многочисленные таджики и узбеки вообще не вызвали заметной реакции. Объяснение динамики ксенофобии следует искать не столько в увеличении миграционных потоков, сколько в изменении их этнического состава. В первой половине 1990-х гг. среди иммигрантов преобладали русские (шире — восточные славяне), возвращавшиеся на культурно-историческую родину. К середине прошлого десятилетия миграция на постоянное место жительства в основном исчерпала себя и возобладала трудовая миграция. Но и в последнем случае в фокусе этнофобии оказались не родственные русским белорусы и украинцы (которые долгое время составляли самую большую группу в потоке трудовой миграции), а азербайджанцы, армяне, грузины и представители среднеазиатских народов. По отношению к украинцам и белорусам русские демонстрируют самые низкие, пороговые значения этнофобии, в то время как по отношению к выходцам из Азербайджана, Грузии, Армении и государств Средней Азии — высокие и очень высокие. Но абсолютными рекордсменами по части этнического негативизма оказываются народы российского Северного Кавказа (прежде всего чеченцы) и цыгане378. Сами респонденты склонны объяснять свое негативное отношение к мигрантам совокупностью факторов, относящихся к «культурной дистанции» и социальным аспектам: «они ведут себя нагло и агрессивно, они опасны»; «они торгуют, они наживаются на коренном населении»; «они дают взятки, подкупают милицию и административные органы»; «они отнимают рабочие места у коренного населения»; «большинство преступлений совершается приезжими»; «они чужие, живут по чужому и непонятному нам укладу жизни, говорят на непонятном нам языке»379. 378 См.: Гудков Лев, Дубин Борис. Указ. соч. С. 14-17; Общественное мне- ние - 2005. С. 138-140 (табл. 19.16 - 19.19); Гудков Лев. Указ. соч.; Паин Эмиль. Почему помолодела ксенофобия. О масштабах и механизмах форми- рования этнических предрассудков // Независимая газета. 2003. 14 октября. С. 11; и др. 379 Общественное мнение — 2005. С. 16 (табл. 1). Все эти обстоятельства, безусловно, существуют и порождают русскую этнофобию. Однако осуществленная повседневным сознанием рационализация этнофобии, на наш взгляд, бессознательно утаивает еще один очень важный фактор — «расу», понимаемую в данном случае как фенотипические, внешние различия. Несмотря на все отличия от принимающей стороны в поведении, образе жизни, сферах профессиональной деятельности и культуре, иммигранты большей частью прошли советскую социализацию, худо-бедно владеют русским языком и даже (как в случае с выходцами с Северного Кавказа и цыганами) являются гражданами одной с русскими страны. Но, в отличие от украинцев, белорусов и молдаван, азербайджанцы и чеченцы, таджики и узбеки заметно отличаются от русских внешне. Перефразируя старый советский анекдот, дело не в паспорте, а в лице. Рельефно прорисовывается следующая эмпирическая закономерность: фенотипически близкие русским этнические группы воспринимаются более позитивно, чем «расово» чужие, причем величина культурной дистанции не имеет принципиального значения. Это очень хорошо прослеживается в крайне отрицательном отношении русских к амальгамации — бракам с чужой «расой». «Если можно еще говорить о некоторых групповых различиях в отношении перспективы соседства с этническими чужими... то в отношении к браку с нерусскими, приезжими всякие градации отношений исчезают: здесь негативизм респондентов из разных социальных категорий достигает максимума, а колебания между отдельными группами оказываются малозначимыми. В этом случае этнические барьеры превращаются в расовые (курсив наш. — Т. С, В. С.)»380. 380 Гудков Лев. Указ. соч. 381 Курбатов О. Л., Победоносцева Е. Ю. Влияние демографических процес- сов на генетическую структуру городских популяций // Информационный вестник ВОГиС. 2006. Т. 10. № 1 (февраль). С. 176. Правда, в подобном отношении нет ничего специфически русского: в «образцовой» иммиграционной политии США расовый барьер в брачных связях практически непреодолим: 99% браков заключаются в рамках своей расы. В каком-то смысле русские даже меньше расисты, чем американцы. Вопреки массовому убеждению в нежелательности браков с чужой «расой», подобные брачные союзы процветают в Москве. К концу 1990-х гг. у русских женщин столицы «стремление заключать внутринациональные браки почти исчезло»381. Более того, «к 1999 г. доля межэтнических браков, заключенных русскими женщинами, даже превысила уровень, ожидаемый при панмиксии», при этом уже в 1995 г. частота браков с армянами, грузинами, азербайджанцами почти сравнялась с частотой преобладавших дотоле русско-украинских браков. Одновременно стало заметно меньше традиционных для Москвы русско-еврейских и русско-белорусских браков, зато идет заметное увеличение доли браков между русскими женщинами и представителями северокавказских народов382. Отказ русских женщин от брачной ассортативности383 вызван не их стихийным интернационализмом, а острым дефицитом русских мужчин вследствие остро выраженной в столичном мегаполисе половой диспропорции, а также ухудшением «качества» потенциальных славянских мужей (рост пьянства и алкоголизма и т.д.). Базовый инстинкт продолжения рода берет верх над инстинктивной же настороженностью в отношении чужой «расы». В то же самое время этнические группы российской столицы, вышедшие из Северного Кавказа, Закавказья, Средней Азии и Поволжья (кроме башкир), в отличие от русских, предпочитают заключать браки внутри собственных групп. Эндогамия характерна также для армян и евреев384. То есть для нерусских этнических групп значение «расы» сохраняется и даже усиливается. Мы далеки от мысли, будто внешность («раса») автоматически порождает этнофобию. Это не причина, а ключевая предпосылка этнофобии, в более широком смысле — предпосылка этнической (не)лояльности вообще. Человек иной «расы» не обязательно «враг», но априори «другой», а потому у него заведомо больше шансов стать «врагом». И наоборот: человек «своей» расы априори рассматривается дружественно. 382 Курбатов О. Л., Победоносцева Е. Ю. Указ. соч. С. 180-181. 383 Брачная ассортативность — предпочтение супруга определенной (чаше всего — своей) национальности. 384 Курбатов О.Л., Победоносцева Е. Ю. Указ. соч. С. 176. В рассматриваемом нами случае отправной точкой культурных предрассудков и социальных предубеждений выступает биологическое различие в «телах». Не культура и религия, а внешность, тело оказывается той предельной нередуцируемой границей, вдоль которой возникает этническая напряженность. Культурные различия приобретают смысл и значение не сами по себе, а лишь в привязке к этой границе. Ведь, прежде чем питать (не)лояльность к группе ее надо выделить, а «раса» — наиболее заметный и простой критерий такого выделения. Вот характерное наблюдение. Татары и башкиры такие же номинальные мусульмане, как «кавказцы» и народы Средней Азии, однако массовое отношение русских к первым несравненно лучше, чем ко вторым. Почему? Да, опыт совместного исторического проживания русских и татар велик, а татары, в целом, говорят по-русски лучше «кавказцев». Но, возможно, более важна фенотипическая близость? Отличить татарина от русского сможет только специалист-антрополог, да и то не всегда. В то же самое время татары и башкиры разделяют в отношении «кавказцев» приблизительно те же чувства и эмоции, что и русские: показатели «кавказофобии» у русских, татар и башкир довольно близки. Не культура, а биология создает презумпцию взаимного недоверия. Культура же может сгладить ее или, наоборот, развить, трансформировать во вражду. Но не может уничтожить ни различие в «расе», ни различение этой дифференциации людьми, ведь речь идет в подлинном смысле слова о биологическом механизме, обеспечивающем выживание человеческих групп. Важность биологии не исчерпывается лишь врожденным механизмом различения «тел». Генетически закрепленная предрасположенность к определенному поведению и восприятию мира теоретически объясняет, почему некоторые группы «расово» чуждых мигрантов ведут себя заметно агрессивнее других, причем это не зависит от их численности. Основа такого поведения — биологическая. Наукой давно и надежно установлена наследственно обусловленная и, что в нашем случае особенно важно, этнически дифференцированная агрессивность385. Проще говоря, некоторые народы по самой своей природе более агрессивны, чем другие. Далее биология вступает в сложные взаимоотношения с культурой. Последняя может сублимировать агрессию в социально приемлемые формы, а может, наоборот, поощрять и подддерживать агрессивный тип поведения, культурно легитимировать инстинкты врожденных убийц386. 385 Обширная информация на сей счет приведена в книге: Авдеев В. Б. Ра- сология. Наука о наследственных качествах людей. М., 2005. С. 427-437. 386 О биологической природе этничности и врожденном характере многих социальных и культурных моделей см. первые две главы книги В. Д. Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008). Неужели культура и ценности вообще не имеют отношения к этнофобии? Почему же, имеют. Правда, популярная схема столкновения урбанистической (модернистской) культуры русских с патриархальной (традиционной) культурой иммигрантов в данном случае нуждается в серьезной ревизии. Ведь главной претензией к нежелательным иммигрантам оказываются их успехи в городской среде, к которой, казалось бы, русские «аборигены» должны быть приспособлены гораздо лучше. Оказывается, вопрос в том, кто к чему приспособлен. По данным результатов уникального в своей репрезентативности социологического исследования, менее других этнических групп к восприятию «рыночного мышления» были готовы русские, белорусы и коми. Зато лучше других были подготовлены жители Северного Кавказа, Закавказья и Средней Азии387. И понятно почему: коммунистические правители беспощадно подавляли малейшие элементы рынка и свободного предпринимательства в России — основе советской империи, но предпочитали не замечать оных на национальной периферии. Зато для русских нормальной социальной средой обитания является развитое индустриальное государство, а для иммигрантов — криминально-феодальная среда. Культурная дистанция и ценностный разрыв здесь налицо. Вот только это разрыв между двумя социальными мирами: ориентированным на социальным прогресс и деградационным, точнее, разрыв между прогрессивным прошлым и деградационным настоящим. Причем оба этих варианты этнически «привязаны»: один — к русской массе, другой — к мигрантам. В «сухом», нередуцируемом остатке у нас снова оказываются биологические (расовые и этнические) различия. Культура и социальная инженерия способны ослабить их, в каком-то ограниченном смысле даже преодолеть, но не элиминировать. «Расой» и этничностью можно манипулировать, их невозможно создать. Другой вопрос, почему и в каких контекстах воспаляются этнические швы, в силу каких причин вчерашние «другие» превращаются в сегодняшних «чужих» и даже «врагов». 387 Туманов С. В. Боюсь, что автор прав в главном... // Мониторинг общественного мнения. 2007. № 1 (январь — март). С. 144-145. Обращение в поисках ответа на этот вопрос к «социальной гипотезе», объяснение динамики этнофобии социально-экономическим кризисом и грандиозными переменами последних двадцати лет столь же мало удовлетворительно, как «мигрантская» и «социокультурная» гипотезы. Безусловно, кризисная ситуация стимулировала этнофобию в России, однако социально-экономический кризис не был ее первопричиной и определяющим фактором динамики. В этом отношении выявлены лишь слабые корреляции, но не жесткие каузальные связи. «Данные исследований опровергают широко распространенное мнение о том, что ксенофобия связана по преимуществу с ухудшением материального положения, низким статусом либо конфликтом групповых интересов. <...> Она не зависит от политических, идеологических, демографических обстоятельств. Возникновение, развитие либо смещение этнических фобий в этом плане — индикатор изменений всего (курсив наш. — Т.С., B.C.) ценностного поля общественного сознания»388. Заключительная фраза процитированного пассажа служит методологическом ключом к пониманию социального состава отечественных носителей этнофобии. Она не привилегия какой-то социальной группы, а относительно равномерно распределена по всем слоям отечественного общества. Классический социологический портрет ксенофоба — пожилой и малообразованный житель малого и среднего города или села — относится к рубежу 1980-х и 1990-х гг. В настоящее время этнофобия радикально расширила свою базу, существенно помолодела и захватила элитные слои. «К концу 1990-х — началу 2000-х годов и сегодня наиболее интенсивно высказывают этническую неприязнь две разные в социальном плане группы: молодые люди с неопределенным социальным статусом и "бюрократия", "образованные" (соответственно люди зрелого возраста)»389. В этом смысле российская этнофобия принципиально отличается от европейской. До сей поры утверждение о меньшей склонности молодежи к ксенофобии считалось аксиоматичным, находя свое подтверждение и в отечественном опыте: «На рубеже 1980-х— 1990-х... молодежь, как демографическая когорта, в целом была гораздо терпимее, чем любые другие возрастные группы... Но им на смену пришли совершенно другие молодые когорты, социализированные в другом социокультурном контексте и воспитанные другими людьми»390. Нынешняя молодежь в целом демонстрирует очень высокий уровень этнофобии, причем в лидерах этнического негативизма оказалась наиболее образованная ее часть — студенчество. 388 Гудков Лев, Дубин Борис. Указ. соч. С. 19. 389 Там же. С. 17-18. 390 Там же. С. 18. Примечательно, что среди понятий, вызывающих у населения России негативные коннотации, лидером оказалось понятие «нерусские». С рейтингом 33% оно опередило «капитализм» (31,2%), «революцию» (30%), «коммунизм» (26,1%) и «Запад» (24,7%)391. Можно уверенно утверждать, что за пятнадцать лет «демократических и рыночных реформ» этнофобия стала неотъемлемым и важным элементом бытовой и политической социализации. Парадокс российской ситуации в том, что хорошее образование и приличный социальный статус оказываются не столько прививкой от этнофобии, сколько, похоже, ее стимулом. Именно социальная и статусно-позиционная элита — управленцы и директорский корпус, второй эшелон постсоветской номенклатуры, интеллигенция советского извода — характеризуется крайней устойчивостью этнофобии и наиболее высокими ее показателями. Самая мощная динамика этнофобии наблюдалась именно среди людей с высшим образованием: за 7 лет наблюдений ВЦИОМ доля негативных оценок этнических меньшинств в этой группе увеличилась почти вдвое, вплотную приблизившись к 70%. Только предприниматели демонстрируют несколько меньший уровень недоброжелательства к иноэтническим мигрантам, хотя и в этой группе он превышает 50% 392. Можно, конечно, разражаться морализаторскими инвективами в адрес «советской интеллигенции», променявшей окуджавовское «Возьмемся за руки, друзья» на угрюмое «Россия для русских», или интерпретировать эту ценностно-культурную трансформацию посредством банализирующих психоаналитических схем а-ля «дедушка Фрейд»: комплекс неполноценности, проецирующийся в неприятие успешных чужаков. Но ведь речь идет о настроениях людей, для значительной части которых рефлексия и принятие управленческих решений составляют суть профессии. Стало быть, ими движут не только предрассудки, но и рациональное понимание ситуации, их эмоции хотя бы частично отрефлексированы. 391 Вызов Л. Г. Российское общество в поисках неоконсервативного синте- за// Восточноевропейские исследования. 2005. №2. С. 121 (таблица). 392 Гудков Лев, Дубин Борис. Указ. соч. С. 19-20; Паин Эмиль. Куда движется этнополитический маятник. Не исключено, что Россию ждет новый взрыв конфликтов в сфере национальных отношений // Независимая газета. 2003. 27 мая. С. 11; Он же. Почему помолодела ксенофобия. Этнофобия иррелевантна и политической позиции. Она достаточно равномерно распределена среди политического спектра, возможно, за исключением КПРФ, для сторонников которой характерен инерционный советский интернационализм. Самый высокий уровень национальной нетерпимости зафиксирован не среди русских националистов, а среди симпатизантов либерального Союза правых сил; номинально националистический лозунг «Россия для русских» получил наиболее высокую поддержку опять же среди сторонников радикальных рыночных реформ393. Удивляться этому не стоит: этнофобия и национализм вполне совместимы с ценностями демократии и рынка. Национализм и демократию можно разделить лишь теоретически, в то время как на практике они амальгамируют. Более того, не только нацие- и государствостро-ительство, но и демократические преобразования вряд ли могут осуществляться в иных формах, кроме националистических394. In passim отметим, что, как известно с самых давних пор, просвещением, насаждением пресловутой толерантности невозможно победить ни расовые предрассудки, ни этническую дискриминацию395. Более скромная, но и более реалистическая позиция состоит в том, чтобы осуществить контроль и редукцию этнофобии к общественно приемлемым формам396. Системный и воспроизводящийся характер этнофобии в России, ее социальная и ментальная глубина, хотя бы частичная отрефлексиро-ванность означают, что мы имеем дело с чем-то несравненно большим, чем просто спектр негативных реакций в отношении этнически чужих, что речь идет о глубоком и качественном сдвиге отечественного сознания — массового и элитарного 393 Вызов Леонтий. Ждет ли Россию всплеск русского национализма? (По данным исследований Института комплексных социальных исследований РАН и ВЦИОМ, июнь —июль 2004 г.) [Неопубликованная рукопись.] [М., 2004.] С. 2; Он же. Российское общество в поисках неоконсервативного син- теза С. 123. 394 См.: Малахов В. С. Национализм как политическая идеология: Учебное пособие. М., 2005. С. 132. 395 См., например: Мертон Роберт. Указ. соч. С. 227. 396 Гудков Лев. Указ. соч. Что это за сдвиг, куда он направлен и чем вызван? По отдельности и в любой комбинации ни одна из трех разобранных гипотез — миг-рантская, социальная, социокультурного и ценностного разрыва — не смогли нам объяснить причины и характер этнофобии в отечественном обществе. Но зато они помогли выделить «сухой» нередуцируемый остаток — «расу» (этничность). В то же самое время логика подсказывает: если массовые и элитарные ксенофобские реакции в России фокусируются в первую очередь на этнических (а не социальных, политических или культурных) группах, если ксенофобия симпто-матизирует сдвиг всего ценностно-культурного поля общественного сознания, то, скорее всего, это поле сдвигается в сторону значительного повышения роли этничности. Конкретнее, в общей структуре русской идентичности растет удельный вес этнической идентичности, возможно (хотя совсем не обязательно), за счет снижения влияния и ослабления интенсивности других «больших» идентичностей. В таком случае этнофобия не только сигнализирует о качественном изменении поля общественного сознания в России, но и указывает направление этого изменения, которое вкратце можно определить как «этнизацию русскости». Косвенное подтверждение эта гипотеза находит в заметных корреляциях русского этнического самосознания и этнофобии. С динамикой социального кризиса развитие этнофобии почти не коррелирует, а с динамикой русской этнической идентичности — очевидным образом. Период острейшей политической и социально-экономической ломки первой половины 1990-х гг. стал одновременно эпохой массового национального самоуничижения, когда страну охватила подлинная эпидемия смердяковщины: «мы хуже всех, мы нация рабов», «мы пример всему миру, как не надо жить» — число подобных ответов в опросах ВЦИОМ с 1990-го по 1993 г. возросло с 7% до 57%397. Самоуничижение русских стало питательной почвой для низкой оценки нашего народа приезжими. Логика простая: если русские не уважают собственую историю и культуру, самое себя, то почему мы, приезжие, должны уважать их? Но со стороны самих русских это время было отмечено очень низким уровнем этнофобии. 397 См. выступление Л. Гудкова на семинаре о русской идентичности и русском национализме в Фонде «Либеральная миссия» (http:// www.liberal. ru) в 2003 г. 398 Гудков Лев, Дубин Борис. Указ. соч. С. 15; Паин Эмиль. Куда движется этнополитический маятник. Заметная валоризация (повышение ценности) русской этнической идентичности (в другой терминологии — «рост этнического самосознания русских») началась с середины прошлого десятилетия в ситуации относительной социоэкономической стабильности и первой адаптации населения к новой ситуации. В это же время впервые был отмечен рост (тогда еще не очень значительный) массовой этнической неприязни у русских398. Но несравненно более артикулированный и масштабный характер валоризация идентичности и этнофобия приобрели с конца прошлого века. Вероятно, тяжелейший кризис 1998 г. и вторая чеченская война форсировали эти процессы, но вряд ли их влияние было определяющим. Ведь в аналогичной, если не более тяжелой, ситуации первой половины 90-х годов русская идентичность находилась во фрустрированном состоянии, а этнофобия находилась у пороговых значений. Другими словами, и рост национального самосознания, и рост этнофобии происходили бы даже в том случае, если бы дела шли относительно хорошо. Что, кстати, подтверждается динамикой идентичности и этнофобии в 2004—2007 гг., считающихся пиковым временем постсоветской стабильности и процветания. Таким образом, этнические и социокультурные процессы в России развивались относительно независимо от экономических и политических факторов. И слава Богу! Если бы этническая идентичность напрямую зависела от социоэкономической ситуации, то острейший кризис конца 90-х годов прошлого века должен был вызвать очередную массовую фрустрацию, новый приступ национального мазохизма, чреватый дезинтеграцией страны. Именно валоризация русской идентичности сыграла колоссальную, вероятно, определяющую роль в том, что Россия не рухнула в пучину хаоса после разрушительного дефолта и при бездействовавшей власти. Потому и не рухнула, что значительная часть общества к этому времени вышла из полосы «черного сознания», преодолев навязывавшееся болезненное самоуничижение, и хотя бы отчасти восстановила личное и национальное самоуважение. Более того, произошла спонтанная (вне и помимо власти) самоорганизация населения, наметилось даже (еще до «золотого дождя» нефтяных цен) некоторое подобие экономического подъема. Можно сказать, что русское национальное самосознание сыграло роль компенсатора провалов и ничтожества государства. Стойкость и мужество русского народа сохранили тогда страну от ужаса новой Смуты. Показательно, что именно с 1998 г. начался рост популярности лозунга «Россия для русских». По данным Левада-центра, его полная и частичная поддержка увеличилась с 45% в 1998 г. до 53% на исходе 2005 г. ВЦИОМ рисует не столь драматическую, но похожую картину: точку зрения, что «Россия должна быть государством русских людей» разделяют 15% опрошенных; 36% (в 2003 г. — 31%) полагают, что «русские должны иметь больше прав, поскольку составляют большинство населения» (в сумме две позиции дают 51%, что почти совпадает с данными Левада-центра); 44% (в 2003 г. — 49%) считают Россию «общим домом многих народов»399. В общем, оба авторитетных социологических центра выявляют одну и ту же тенденцию. Было бы, однако, ошибкой или заблуждением трактовать идею «Россия для русских» исключительно как проявление русского национализма, ведь в понимании большинства респондентов ее содержание вовсе не националистическое. Основная часть симпатизантов данного лозунга понимает его в первую очередь как «государственную поддержку русской культуры, национальных традиций», что не имеет никакого отношения к национализму и вообще не содержит негативных коннотаций (47% ответов). Еще для 37% ответов характерна трактовка этой идеи как средства поддержания социополитической стабильности в стране: «административный контроль за действиями тех групп нерусских, которые высказывают враждебность ценностям и традициям русского народа». От четверти до трети ответов вкладывают в идею «России для русских» этнофобское содержание: рестриктивные меры в отношении нерусских этнических групп. Однако этнофобия не тождественна национализму. И, наконец, только каждый пятый ответ (21%) можно рассматривать как проявление собственно национализма: «преимущества для русских при занятии государственных и других руководящих должностей, при поступлении в институты»400. 399 Общественное мнение — 2005. С. 137 (табл. 19.13); Россия для русских — или для всех? // Мониторинг общественного мнения. № 1 (январь — март). С. 72. 400 Общественное мнение — 2005. С. 137 (табл. 19.14). 401 Там же. С. 137 (табл. 19.13). 402 Паин Эмиль. Куда движется этнополитический маятник. Одновременно снижалась доля ответов, воспринимающих лозунг «Россия для русских» в негативистском ключе: с 32% в 1998 г. до 23% в 2005 г.401 Последняя цифра почти совпадает с долей нерусского населения в составе современной Российской Федерации — 21%. Из чего, разумеется, не следует, что идею «России для русских» поддерживают исключительно русские, а все нерусские выступают против нее. Тем не менее этническая привязка действительно обнаруживается. В массиве симпатизантов идеи русские составляют более 3/4 (к сожалению, неизвестно этническое наполнение оставшейся четверти, возможно, это преимущественно украинцы и белорусы), в то время как среди ее категорических противников преобладают именно нерусские, 59% которых оценили ее как «настоящий фашизм»402. Таким образом, хотя идея «России для русских» содержит националистический заряд, в своей основе она вовсе не националистическая. По точному замечанию, «русские респонденты, поддерживая... лозунг "Россия для русских", тем самым выказывают не свое намерение монополизировать государственную власть в России, а лишь констатируют самоочевидность для них мысли о тождественности русской этничности и российской государственности...»403 Правда, если на самоочевидной мысли приходится настаивать, это значит, что она более не самоочевидна — ни для самих русских, ни для других народов. 403 Иванов Евгений. Различая национализм: проблемы метода как проблемы практики // Логос. 2006. № 2 (53). С. 80. В этом смысле лозунг «Россия для русских» выступает наиболее концентрированным выражением, своеобразным фокусом меняющейся русской идентичности. Рост его популярности, привязка к русскому массиву респондентов, равно как локализация противников данной идеи среди этнических нерусских, свидетельствуют о радикальном изменении структуры русской идентичности и вообще всего ценностно-культурного поля отечественного сознания. Важно подчеркнуть, что позитивная динамика русской национальной идентичности никоим образом не была стимулирована официозной стратегией «нового государственничества». Здесь присутствовала обратная связь: стихийная и спонтанная валоризация русской этничности побудила власть предержащую обратиться к патриотизму, сделав его важной частью официальной идеологической доктрины. Вот уж не откажешь в правоте Сэмюэлю Джонсону, заметившему когда-то: «Даже для негодяев патриотизм становится последним убежищем». Ведь еще недавно, в первой половине — середине 1990-х гг., культурная и идеологическая политика отечественной элиты целенаправленно дискредитировала русское сознание, национальную историю и культуру. Русским агрессивно навязывались комплекс национальной неполноценности и чувство коллективной вины за демонизировавшу-юся империю. Успех распространения антирусской мифологии в публичном пространстве был обеспечен благодаря контролю основных каналов массовых коммуникаций со стороны либеральной элиты. Дело втом, что структуры отечественного либерального и колониального дискурсов404 совпадают. Презумпция внутренней ущербности русского народа, периферийность русской цивилизации, неполноценность русской традиции, неадекватность ее ценностей современному (читай: западному) обществу — эта аксиология доморощенного либерализма с «железной необходимостью» продуцирует отношение к России и ее народу как колонизуемой территории с «неполноценным» населением. 404 Заслуга концептуализации колониального дискурса принадлежит Эду- арду Сайду, опубликовавшему в 1979 г. знаменитый трактат «Ориентализм» (См.: Said Edward W. Orientalism. New York, 1979). Недавно эта книга появилась в русском переводе. 405 Приемы и методы этой негативизации проанализированы в: Малько- ва В. К. Особенности стереотипизации этносов в российской прессе: Проблемы национального достоинства и толерантности // Идентичность и толерантность. Сознательная или неосознанная стратегия негативизации русских и России продолжает доминировать в отечественных масс-медиа, несмотря на смену высшего политического руководства страны и проведение так называемого «государственнического» курса в идеологии и культуре405. Контент-анализ федеральных российских печатных СМИ в 2005 г. и в 2006 г. выявил тенденцию к смысловому отождествлению слов «русский», «национализм» и «фашизм». В 2005 г. из 2591 упоминаний слова «национализм» в 922 центральных печатных российских СМИ 62,5% случае составляло словосочетание «русский национализм», а из 6422 упоминаний термин «фашизм» — 51% «русский фашизм». И это в 2005-м — юбилейном году празднования советской победы над немецким фашизмом! За десять месяцев 2006 г. лексема «национализм» с прилагательным «русский» встречалась в 317 публикациях, «татарский» — в 15, «чеченский» — в 9; лексема «фашизм» с прилагательным «русский» встречалась в 427 публикациях, «немецкий» — в 104, «татарский» — в 1 случае, «чеченский» — ни разу406. Читателям навязывалось представление, что национализм и фашизм присущи исключительно русским, что подразумевало их врожденную ущербность. Таким образом, хотя конструирование негативного образа России и русского народа, продуцирование антирусской мифологии происходят теперь в более «мягких» и скрытых формах, суть политики остается неизменной. Сб. статей / Под ред. Н.М.Лебедевой. М., 2002. Также см.: Иванов Евгений. Указ. соч. С. 77; и др. 406 Иванов Евгений. Различая национализм: проблемы метода как проблемы практики // Логос. 2006. № 2 (53). С. 77; Он же. Призрак русского, или Наци- онализм вне нации [Выступление на конференции Института национальной стратегии 31.10.2006 г.] [Неопубликованная рукопись.] В качестве источников использовалось более 800 федеральных газет и журналов. 407 Лебедева Н. М. Теоретико-методологические основы исследования эт- нической идентичности и толерантности в поликультурных регионах России и СНГ // Идентичность и толерантность. С. 18. Речь идет о гораздо большем, чем социокультурное отчуждение элиты и общества. Эта ситуация как раз типична для России, послужив в начале XX в. капитальной причиной «Красной смуты». Мы имеем дело с аксиологическим и экзистенциальным отвержением русскости и России, в основе чего лежит стремление расстаться с этими общностями и перейти в группу, имеющую более высокий статус. В модели социальной идентификации Г. Тэшфела и Дж. Тернера такое поведение рассматривается как одна из рациональных стратегий преодоления кризиса идентичности: психологическое размежевание и физический выход из группы, статус и престиж которой снижаются407. В конкретных условиях России эта стратегия оказалась не чем иным, как национальной изменой: условием перехода в высокостатусную группу — мировую элиту — была фактическая сдача страны и колониальная эксплуатация собственного народа. (Хлесткий термин «национальная измена» означает в данном случае не только моральную инвективу, но и политико-правовую констатацию.) Подобное коллективное предательство элиты, к сожалению, не столь уж беспрецедентно для России: в Смуте начала XVII в. оно носило не менее массовый характер, чем последние пятнадцать лет. Перефразируя Льва Толстого, сказавшего о Пьере Безухове, что тот выздоровел вопреки усилиям врачей, как ни «старалась» отечественная элита, больной все же не умер, хотя и вполне выздоровевшим его назвать также нельзя. Если элита предпочла расстаться с больным этническим сообществом и даже усугубить его состояние политикой этнической негативизации, то общество восстановило собственную позитивную идентичность, пересмотрев ее содержание. Доминанту массовых стихийных настроений составило стремление «преодолеть комплекс национальной неполноценности, сформированный под давлением массированных медиаатак, вольно или невольно дискредитировавших ключевые системы и фигуры: от старых и новых вождей — до перспектив развития России в целом»408. В функциональном отношении этот пересмотр сыграл роль компенсаторного механизма, амортизировавшего исторический провал и кризис прошлого десятилетия. Причем его основой послужили не рациональные калькуляции, а заложенный в природе человека биологический механизм самосохранения — глубинная и не нуждающаяся в рациональных доказательствах потребность в позитивных отличиях собственной группы, альтернативой чему была отнюдь не метафорическая смерть русского народа как субъекта истории. 408 Омельченко Елена. Молодежь для политиков vs. молодежь для себя? Раз- мышления о ценностях и фобиях российской молодежи. Доклад на семинаре «Молодежь и политика», 23-26 сентября 2005 г. [Рукопись.] С. 3. 409 10 лет российских реформ глазами россиян. Аналитический доклад /Институт комплексных социальных исследований РАН; Российский незави- симый институт социальных и национальных проблем. М., 2002. С. 69, 70. В начале третьего тысячелетия 85% респондентов указывали, что гордятся своей национальностью, а 80,5% испытывали чувство гордости за Россию409. Источником самоуважения для русских служило прошлое — славная история и богатая национальная культура, а не составляющие главный предмет современной гордости западных народов актуальные экономические достижения. Однако, несмотря на восстановление позитивного морально-психологического модуса, ощущение глубинной слабости у русских сохранилось, что связано с сохранением системного социополитического, экономического кризиса и, главное, подорванностью витальной силы. Не может чувствовать себя здоровым и уверенным народ, все структуры бытия которого переживают деградацию и упадок Национальное тело России устояло ценой мутации духа. Эта формулировка — метафоричное описание спонтанной этнизации русского сознания, означающей революционный сдвиг в содержании русского Мы. Для лучшего понимания этого процесса следует рассмотреть структуру и динамику современной русской идентичности. Здесь сразу же бросается в глаза, что русские перестали быть имперским (общесоюзным) народом не только в политико-правовых категориях, но, главное, в ментальном плане. В сущности, 25 декабря 1991 г. было лишь формальной датой гибели советской державы, в умах она почила в бозе гораздо раньше. В противном случае в стране нашлись бы люди и институты, готовые проливать кровь — чужую и свою — ради ее сохранения как высшей ценности. Внешняя оболочка мессианского государства разрушилась после и вследствие того, как в массовом сознании умерла его идея и ценность. Это медленное умирание произошло уже в советскую эпоху, а последнее десятилетие русская традиция развивалась в отчетливо вне-имперском русле, что подтверждается драматическим ослаблением фантомной советской идентичности и неуклонно продолжающимся снижением рейтинга идеи восстановления СССР. Число ее сторонников не превышает 20% населения (по другим данным, меньше в два-три раза), это преимущественно люди (пред)пенсионного возраста, законопослушные, сторонники коммунистов, которые по своим качественным характеристикам не способны составить силу политического реванша даже в самом богатом воображении. Декларативность и несбыточность идеи «воссоздания СССР» понятна даже самим ее носителям. Между тем прошедшее политическую социализацию в посткоммунистической России молодое поколение в подавляющем большинстве идентифицирует себя со страной в ее нынешних границах. Такой взгляд становится преобладающим среди русских. Еще сравнительно недавно он нередко сочетался с идеей «большой России» — сближения и, возможно, объединения трех восточнославянских государств — России, Украины, Белоруссии410. Однако в течение 4-5 лет (точнее, во время второго президентства Владимира Путина) привлекательность славянского союза в русских умах сошла на нет. Украина значительной частью (к счастью, пока еще не большинством) российских граждан вообще воспринимается как враждебное государство. С нарастающей силой дистанцируется от нас и традиционно дружественное белорусское население, не видящее в современной России образец для подражания. Постсоветское пространство в целом решительно не имеет потенциала для воссоздания общего государства. Не находит поддержки и ирредентистская идея объединения всех русских людей и земель в едином государстве. Путь «железа и крови» чужд русским, принявшим статус-кво: отождествление крайне сомнительных и ущербных административных границ РСФСР с государственными границами России. Даже осознавая проблемы русских меньшинств в «ближнем зарубежье» как часть проблем собственно России, максимум, на что способны «материковые» русские, так это на куцую демонстрацию моральной солидарности с компатриотами. А уж жертвовать ради них хоть чем-нибудь — ни-ни. Разве что бойкотировать эстонские шпроты, которые у нас и так не очень популярны. По большому счету, русским наплевать на все, что находится за пределами их privacy, а тем более на каких-то мифических соотечественников. Русская идентичность потеряла имперско-союзный характер, утратила мессианское и вообще трансцендентное измерение. Идея особого предназначения русских в эсхатологической перспективе — красная нить русской интеллектуальной и культурной истории — деградировала и не способна более вызывать напряжение, сохраняя значение лишь как ядро исторической идентичности. 410 См.: Вызов Леонтий. Ждет ли Россию всплеск русского национализма? С. 10; Петухов Владимир. Перспективы трансформации. Динамика идейно-политических предпочтений россиян // Свободная мысль-ХХ1. 2005. № 6. С. 62; Попов Н. П. Ностальгия по величию. Россия в постсоветском пространстве // Мониторинг общественного мнения. 2007. № 1 (январь — март). С. 52-53. Последней мессианской нацией иудео-христианского мира остаются Соединенные Штаты Америки, где мессианизм носит актуальный и массовый характер. Американцы гордятся своей демократией и считают национальной миссией ее распространение в глобальных масштабах411. Так что экспансионистская внешнеполитическая стратегия Белого дома основательно укоренена в массовых низовых настроениях. В современной же России не удается выявить трансцендентно мотивированные системы идей и надличностные ценности, обладающие массовым мобилизующим потенциалом. «Большие» идеи и целостные идеологические системы — не важно, светского или религиозного толка — имеют ничтожный социологический рейтинг: «возрождение СССР» — 7%, «спасение Отечества» — 6%, «православие» — 4%, «коммунизм» — 3%412. Почти 60% респондентов «заявляют о своей неготовности к каким бы то ни было жертвам во имя какой бы то ни было "великой цели". За исключением угрозы безопасности лично для себя и своих самых близких»413. Однако из необратимого (в силу необратимости эволюции сложных социальных систем) кризиса имперской и мессианской идентичности еще не следует, что в России формируется политическая, гражданская нация «россиян». Да, растет число жителей России, идентифицирующих себя как «граждане России», составляя, поданным разных социологических центров, от 60 до 80%. Но что это для них значит? 4.1 Савельева И. М., Полетаев А. В. Опросы общественного мнения в США: что думают американцы о религии, политике, морали, правах и свободах, технических новшествах... // Мониторинг общественного мнения. 2007. № 1 (январь — март). С. 128-130. 4.2 Петухов Владимир. Указ. соч. С. 63 (табл. 2). 4.3 Вызов Л. Г. Российской общество в поисках неоконсервативного син- теза. С. 127. Самоидентификация русских как «граждан России» означает прежде всего формальную связь с государством и идентификацию с территорией, а не с политическим сообществом — другими такими же гражданами. Иными словами, называя себя «гражданином России», человек признает, что живет в этой стране и является подданным Кремля, но он вовсе не подразумевает свою принадлежность к политической нации «россиян» — общности, имеющей интегрирующие ценности, интересы и символы. Все это блистательно отсутствует. На символическом уровне «россиян» объединяет лишь одно событие — Великая Отечественная война. «Символическое объединение российской нации сейчас фактически сводится до одного-единственного события из богатейшей российской истории — Великой Отечественной войны, которая начинает занимать в историографии современной России то же значение, что и рождение Христа в христианской хронологии»414. Других общенациональных интегрирующих символов в современной России просто нет. А ведь «только широко разделяемые ценности, символы и принимаемый общественный порядок могут обеспечить низовую (базовую) легитимизацию и делают государство жизнеспособным. Верхушечные договоренности, декларации властей и даже международное признание не являются достаточными для создания согражданства, т.е. государства-нации»415. В современной России подавляющее большинство тех, кто называет себя «россиянами» и «гражданами России», не ощущает причастности к государству и близости со своими компатриотами. Они «граждане» лишь формально, но не вовлечены в дела страны, их гражданское чувство не интернализовано. В отличие от американца, русский не прольет и слезинки при виде поднимающегося государственного флага и исполнении национального гимна. Не говоря уже о том, чтобы сделать хоть что-то для страны, тем самым воочию проявив свою гражданственность. Что, кроме иронии и сарказма, вызвал бы в современной России лозунг «Никогда не спрашивай, что Россия сделала для тебя, подумай о том, что ты сделал для России»? Спортивные победы вызывают ситуативное сплочение, не перерастая во что-то большее. Когда испаряется алкоголь, братавшиеся вчера люди возвращаются к прежнему животному эгоизму и по-прежнему руководствуются принципом homo homini lupus est. Болтающие о формировании «гражданской нации россиян» пусть выйдут на московские дороги или спустятся в столичное метро в час пик. То-то они насмотрятся на гражданское единение и воспетое литературой русское братолюбие. 414 Мартьянов Виктор. Строительство политической нации и этнонацио- нализм //Логос. 2006. №2. С. 108 (сноска 16). 415 ТишковВ.А. Что есть Россия? (Перспективы нацие-строительства)// Тишков В. А. Очерки теории и политики этничности в России. М., 1997. С. 115. Если до сего дня конструирование политической нации «россиян» было малоуспешным, то в перспективе оно вообще выглядит предприятием с исчезающе малыми шансами на успех. Это связано с тем, что мы находимся в совершенно иной исторической фазе — фазе интенсивной и масштабной этнизации русскости. «В Российской Федерации уровень политической идентичности... упал практически до субнационального (до-государственного, этнического) уровня, что также автоматически влечет распад формирующейся нации-государства»416. Вчерашние хранители Советского Союза и несостоявшиеся члены политической нации впервые в своей истории ощущают себя не подданными православной империи или гражданами «страны победившего социализма», а просто русскими. Их наконец настигла массовая этнизация сознания, пик которой малые народы Российской Федерации пережили раньше, в первой половине 1990-х гг. Такой крупный национальный массив, как русские, чьей парадоксальной этнической чертой исторически была надэтническая (государственническая) акцентуация, втянулся в этот процесс со значительным запозданием. Да и сейчас русский народ находится лишь в начальной фазе этнической мобилизации. Но уже на этой стадии хорошо заметно приобретение этнической идентичностью несравненно более артикулированных, в сравнении с советской эпохой, форм и значительное повышение ее удельного веса среди других «больших» идентичностей. По влиянию этническая идентичность конкурирует с территориально- государственной, а по динамике опережает ее. Более того, государственная идентификация («россиянин», «гражданин России») в каком-то смысле есть инобытие русской этнической: русским легче всего дается совмещение государственной и этнической идентичностей. Среди русских таких 73%, среди других национальностей России — 55%417. Легкость совмещения государственной и этнической идентичностей именно для русских объясняется тем, что они составляют этническое большинство страны, ощущают себя ее становым хребтом и чувствуют ответственность за все ее пространство. 416 Мартьянов Виктор. Указ. соч. С. 108. 417 Данилова Е. Н. Россияне и поляки в зеркале этнических и гражданских идентификаций // Восточноевропейские исследования. 2005. № 1. С. 155. Хотя этнизация русского сознания развивается медленно и носит буквально естественно-исторический (то есть сродни природным процессам) характер, она фиксируется социологически, манифестируется политически и культурно. Забытые прогнозы начала 1990-х гг., предвещавшие кардинальный подъем русской этничности в ситуации распада империи, стали сбываться десятилетие спустя. Верификацией авторской гипотезы об этнизации русского сознания как магистральном процессе его видоизменения могут служить упоминавшиеся кондопожские события. Их первостепенное значение в том, что они не просто зафиксировали фундаментальный сдвиг русской идентичности, но и указали возможность ее проекции в политику. Поэтому предпримем специальное мини-исследование этого важного эпизода (то, что в англосаксонской научной традиции называется case-study). Что случилось в маленьком карельском городе Кондопога на рубеже лета — осени 2006 г. — более или менее известно, но вот в чем причины, значение и каковы последствия произошедшего — эти вопросы остаются остро дискуссионными и открытыми. Версия о «криминальном конфликте» и неких «подстрекателях» не выдерживает критики хотя бы потому, что почти одновременно или некоторое время спустя кондопожских аналогичные события произошли в Угличе, Сальске, Вольске, Ставрополе а также, хотя меньшего масштаба и интенсивности, в десятках других мест России, включая Москву. Увидеть за всем этим «заговор» способно лишь больное, параноидальное мышление. Конечно, можно во всем обвинить русскую ксенофобию — инстинктивную массовую неприязнь русских к более успешным и удачливым приезжим. Но ведь одной из сторон конфликта оказались не приезжие вообще, и даже не те мигранты, которые фенотипически отличаются от русских, а лишь некоторые этнические группы, в то время как отношение к другим группам оставалось спокойным и благожелательным. В той же Кондопоге объектом преследования стала крошечная — около пяти десятков человек — чеченская община, а не более многочисленные и не менее чужеродные русскому антропологическому типу узбеки и таджики. Стало быть, дело не в ксенофобии как таковой, а в удивительной способности определенных национальных групп вызывать спектр отрицательных эмоций в свой адрес. Перефразируя знаменитое высказывание Спинозы о евреях, несущих антисемитизм с собой, можно сказать, что эти группы несут в своем багаже ненависть к себе. Еще меньше оснований усматривать в прокатившейся по стране волне конфликтов и нарастающей этнической напряженности проявление русского национализма. Ведь национализм предполагает стремление к политической власти, чего и в помине не было у выступавших русских. Хотя они жестко критиковали местную власть за ее неспособность поддерживать элементарный порядок и защищать своих граждан, но даже не заикались о ее смене. Впрочем, за них это сделал тогдашний президент России Владимир Путин: руководство правоохранительных органов Карелии было заменено вскоре после кондопожских событий. Тем самым Кремль фактически признал обоснованность претензий выступавших к местным властям. Итак, Кондопога и другие аналогичные события не были криминальным (или любым иным) «заговором», делом рук «подстрекателей» или выступлением политической оппозиции, русским национализмом или проявлением «звериной русской ксенофобии». Чем же они были? Во-первых, почти лабораторным случаем этнического конфликта — столкновением двух национальных групп, где со стороны русских практически невозможно обнаружить следы материальной заинтересованности. Их главным движущим мотивом была защита традиционного образа жизни и права свободно жить на родной земли. Говоря без обиняков, русские выступили против тех, кто пытался навязать им чуждые правила и подавлял свободу их национальной жизни. Во-вторых, в конфликте незримо участвовала третья сторона — власть. Точнее, именно ее блистательное отсутствие и вызвало массовое возмущение в ее адрес. Тем самым в конфликте наличествовал значительный политический потенциал, но пока в непроявленном виде. Очень показательна реакция СМИ и политических экспертов на кондопожские события. Во-первых, она оказалась преимущественно сочувственной в отношении русских, причем довольно неожиданно на их стороне оказались даже многие либеральные СМИ. Во-вторых, ряд журналистов и наблюдателей назвал эти события важным рубежом в истории современной России и сделал далеко идущие выводы. Не вдаваясь в разбор их интерпретаций и приведенной аргументации, достаточно указать на два повторяющихся вывода: власть в России слаба и неэффективна; разбужена русская этничность. Последняя формулировка — лишь парафраз используемого нами определения «этнизация русской идентичности». По большому счету, речь идет о подлинной революции, но не в политике или социально-экономической жизни, а в более важной сфере — ментальности и культуре. Происходит, без преувеличения, исторический переход русского народа к новой для него парадигме понимания и освоения мира — этнической. Кардинально меняется устройство русского взгляда на самое себя и на окружающий мир, который осмысливается и воспринимается с явной или имплицитной этноцентристской позиции. В теоретическом отношении этот процесс отлично описывается известной концепцией Бенедикта Андерсона о национализме как культурной системе — новом принципе видения и организации социальной реальности. С той важной поправкой, что речь идет не о национализме, а об этнической идентичности. Вкратце суть происходящего можно охарактеризовать как превращение русских из народа для других в народ для себя. Столь радикальная трансформация, знаменующая разрыв с почти пятивековой отечественной традицией — несравненно более фундаментальное и важное по своим стратегических последствиям изменение, чем политические и экономические пертурбации последних двух десятков лет. Дополнительный драматизм революции идентичности придает то обстоятельство, что в структуре самой этнической идентичности биологической принцип («кровь») начинает играть все более весомую роль. 15% респондентов по стране и 21% в Москве и Петербурге считают, что только русские по крови могут называться русскими. Хотя «почвенное» — историко-культурно-лингвистическое — понимание русскости по-прежнему превалирует (его разделяет от 60 до 80% опрошенных418), отечественное общество все больше занимают вопросы крови. Это следует хотя бы из того, что в фокусе русской этнофобии оказались именно визуальные меньшинства, то есть такие, которых отличает от русских неславянская внешность, чужая «раса». В старших возрастных группах манифестации национализма и расизма в значительной мере нейтрализуются восходящим к Просвещению советским наследием. Но в молодежной среде (причем вне зависимости от социального статуса и уровня образования) отчетливо наметилась тенденция перехода от традиционной для России культурной к биологической матрице этничности. И это значит, что внутри революции — этнизации русского сознания — таится еще более радикальное начало. В общем, традиционная русская матрешка, образы которой, правда, зловещи, а не жизнерадостны. Нельзя не задаться вопросом о причинах происходящей революции. Хотя возможность этнизации сознания заложена в самой природе человека, из этого вовсе не следует неизбежность ее реализации, должны быть какие-то причины и обстоятельства, активизирующие этнический пласт сознания, выводящие его на передний план. 418 Россия для русских — или для всех? С. 72. Самой общей предпосылкой этнизации сознания послужил всеобъемлющий кризис витальной силы русского народа. Причем наиболее важен не экономический или социальный, а именно психологический, ментальный аспект переживаемой ситуации. Впервые за последние пять столетий национального бытия русские почувствовали (но до конца еще не осознали!) себя слабым и неудачливым народом. У них появилось тягостное чувство, что карты Истории на сей раз легли для России неудачно. Это ощущение тем более драматично и беспрецедентно, что на протяжении последней полутысячи лет русские являли собой один из наиболее успешных народов мировой истории. Ощущение неудачи приобрело характер трагедии, когда на глазах русских и при их молчаливом согласии распалось великое государство — Советский Союз, которое они небезосновательно считали своей Родиной. Миллионы людей в одночасье потеряли скромный достаток и были ввергнуты в нищету; осмеянию и унижению подверглось все, что составляло предмет национальной гордости нескольких поколений; стала очевидной демографическая слабость русских. Убежав от империи, русские не приобрели уверенности, а наоборот, стали все более неуверенно чувствовать себя даже в собственном доме. Этимология слова «фобия» — страх, ужас — точно фиксирует переживаемые русскими массовые опасения по поводу их вытеснения из привычного жизненного пространства, трансформации традиционной социокультурной среды обитания, этнической конкуренции в экономике и на рынке труда. Русские испытывают глубокое беспокойство в связи с утверждением «чужаков» в коренной России. Это подлинно чужие — чужие от внешности до манеры поведения, чья биологическая сила контрастирует с русской демографической слабостью, которые не поддаются ассимиляции и в перспективе массового сознания ассоциируются с преступностью и терроризмом. Ощущение угрозы основам национального бытия, неуверенности в будущем, чувство потерянной удачи поразили русских в ситуации, которая, в общем, не давала оснований для тотального пессимизма и национального самоуничижения. Русские остаются становым хребтом страны в политическом, культурном, экономическом и военном отношениях; составляя 79% населения России, они еще и обладают очевидным демографическим перевесом, чего не было в заключительных исторических фазисах Российской империи и Советского Союза. Морально-психологический и экзистенциальный кризис мог быть преодолен посредством новых для России форм исторического творчества и самоутверждения. Очевидная логика подсказывала путь выхода из кризиса — строительство нации-государства. Увлекательная казуистика по вопросу о возможности учреждения национального государства — детища модерна — в мире постмодерна не должна заслонять главное: другой альтернативы, как любил во время оно говорить Михаил Горбачев, у нас нет. Империю мы стряхнули со своих плеч, а потому конституирующаяся Россия должна строить именно наци ю-государство, поскольку ничего другого человеческая история просто не знает. В теории именно государство и элиты служат источником новых смыслов и конструируют новые идентичности. Однако стратегия культурно и идеологически доминировавшей на протяжении большей части 1990-х гг. группы элиты минимизировала русскость и Россию. То была не антикризисная, а прокризисная — усугублявшая фрустрацию и морально-психологический упадок — политика. В более широком смысле в России не получилось строительство эффективного и справедливого государства — не важно, нации-государства или нет, — а просто минимально компетентного государства, исходящего из аксиологии общественного блага. По небезосновательному мнению ряда наблюдателей, именно провал государственного строительства или, в более мягкой формулировке, «сомнение в устойчивости социального порядка, недоверие к институциональной системе» развернули массовое сознание в сторону этнизации — простейшей формы защиты и психологической компенсации. «Наметившаяся пока лишь в качестве тенденции этнизация является ответом общества на негативный результат процесса строительства государства-нации. Не сформировав эффективных общенациональных субъектов, подчинив практическую политику корпоративным интересам, государство само провоцирует всплеск этничности как государственной квазиидеологии»419. В ситуации слабости государства и ассоциировавшейся с ним идентичности этнизация, бывшая дотоле одной из гипотетических возможностей, стала весьма вероятной. 419 Вызов Л. Г. Российской общество в поисках неоконсервативного синтеза. С. 124. Аналогичную мысль см. в: Общественное мнение — 2005. С. 132. Вероятное превратилось в неизбежное в контексте нового социального порядка, формирующегося в России нового социального качества. В России оформляется принципиально новый тип государства — корпорация-государство (в других формулировках: классовая или олигархическая власть), зеркальным отражением которого выступает неоварварское общество. Вкупе корпорация-государство и неоварварварское общество образуют новый социальный строй. Для его социокультурного вектора характерен сброс наследия Просвещения, отказ от сложных и рафинированных социальных идентичностей в пользу простых, примордиальных. Идет биологи-зация общества, баланс между кровью и почвой меняется в пользу первой (что, впрочем, не означает элиминирования почвы). Понимание сути исторического момента как генезиса нового социального качества дезавуирует привычное объяснение роста этнофобии и этнизации сознания кризисом модернизирующегося общества, реакцией традиционализма на интенсивную модернизацию420. Нет серьезных оснований говорить о проведении в посткоммунистической России модернизационной политики, ибо страна втянута в воронку беспрецедентного антропологического и социокультурного регресса. Но в ходе этого регресса, сопровождающегося имитационным заимствованием ряда западных политических институтов и практик, частичным инкорпорированием некоторых западных экономических механизмов происходит спонтанное, естественно-историческое формирование неоварварского общества и нового социального строя — строя не постмодернистского и не варианта модерна, а его антитезы421. В этом смысле этнофобия и этнизация сознания должны рассматриваться не как реакция традиционного общества на модернизацию, а как реакция модернизированного общества на де- и контрмодернизацию. 420 См., например: Гудков Лев, Дубин Борис. Указ. соч. С. 13. 421 Подробно об этом см. гл. 11 книги В. Д. Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008). Преимущество этнической идентичности составляет ее простота: будучи биологическим феноменом, этничность выходит на первый план, когда рассыпаются сложные идентичности и социальные связи. Она может облекаться в различные одежды, включая культурные и социальные, однако современная Россия представляет как раз тот случай, когда форма адекватна содержанию. В наших условиях этническая идентичность есть не возвращение к традиционным русским ценностям и ревитализация культурно-исторического багажа — ничего подобного и в помине не наблюдается среди молодой генерации русских, для которых характерна наиболее масштабная и радикальная этнизация сознания и которая в то же время решительно порвала с прошлым. В ее основе — голос крови, ощущение, что мы — иные, чем те, кто окружает нас. Этничность — единственный признак, объединяющий всех русских и одновременно отличающий их от всех других. Но это единство не в силе и триумфе, а в слабости и беде, которое не ведет (пока?) к совместным действиям. Можно подытожить: этнизация сознания представляет собой преодоление глубокого кризиса русской идентичности и форму психологической и социокультурной адаптации к новой социальной среде; это — естественный механизм выживания сущностно биологической группы, ощущающей кардинальную угрозу своему бытию. В этом смысле этнофобия, с которой был начат анализ, есть оборотная сторона процесса этнизации. Если этнизация сознания указывает на изменение содержания русского Мы, то этнофобию в теоретическом плане можно представить как смену русского образа конституирующего Другого. Ее психологическую подоплеку составляет не экспансионистское устремление, а желание защитить свой очаг, родную землю и привычный образ жизни. У русской этнофобии оборонительная, защитная мотивация. Однако как это глубоко парадоксально для народа, всего лишь два десятилетия тому назад на равных участвовавшего в глобальной конкуренции и ощущавшего мессианское призвание нести всему миру свет правды, справедливости и новой жизни! На протяжении столетий имперского бытия внутри России русские не испытывали конкуренции и не ощущали созависимости с другими народами — никто не мог бросить вызов их силе, превосходству, встать вровень с ними. Последние 20 лет Запад сохраняет для русских значение конституирующего Другого скорее инерционно, следуя исторической традиции, в то время как в актуальном времени и резко сузившемся российском пространстве подлинным конституирующим Другим русских становится «внутренний чужак». В более осторожной формулировке: Запад по-прежнему остается внешним конституирующим Другим русских, но впервые за несколько столетий интенсивно формируется образ внутреннего конституирующего Другого, конкурирующего с русскими в их собственной вотчине. Посмотрев на эту проблему сквозь призму социокультурной и социальной дифференциации отечественного общества, мы обнаружим, что для отечественной элиты первостепенное значение сохраняет внешний конституирующий Другой, в то время как для народа это значение приобретает внутренний Другой. Причем отношения с последним лишены метафизического, мессианского и глобального измерений; конкуренция с ним рассматривается исключительно сквозь этническую призму. Таким образом, русские переходят от атрибутирующего государ-ственно-странового и цивилизационного (как это было с Западом) к этническому признаку выделения конституирующего Другого. Смысл этой главы вкратце можно выразить так: в течение последних двадцати лет русские интенсивно превращались в другой народ. Происходящая трансформация столь глубока и всеобъемлюща, что впору говорить о рождении новой русской нации — нации, которая впервые в своей истории хочет жить для себя, а не для других.
Глава 13 «ХОРОШИЙ НАЦИОНАЛИЗМ»
Революция русской идентичности находится еще в своей начальной стадии, но некоторые из ее масштабных последствий проявились уже со всей очевидностью. На волне этой революции пришел к власти и в течение 8 лет наслаждался беспрецедентной популярностью президент Владимир Путин. Распространенное мнение, что его правление вызвало патриотический подъем в России, как минимум, неточно: не Путин вызвал патриотический подъем, а патриотический подъем породил феномен Путина. Играть на поле патриотической политики пытался еще Ельцин, когда объявлял о создании Союзного государства с Белоруссией, призывал к разработке национальной идеи для России, с грозным видом рассматривал карту (хорошо, что не глобус) во время западного нападения на Югославию в 1999 г. и т.д. Но слишком плохая «кредитная история» Ельцина, вяжущая сила его окружения, не говоря уже об изрядно подточенным русским национальным напитком здоровье не позволили «первому всенародному избранному» оседлать патриотический тренд массового сознания, который, впрочем, еще и не проявился в его правление со всей очевидностью. А вот Путин не только был свободен от наследства прошлого и недостатков Ельцина. Он пришел вто самое время, когда этнизация стала превращаться в мощный поток, и при этом проявил довольно ума, чтобы почувствовать, куда поток несет, и умение лавировать на гребне волны. Нельзя согласиться с расхожей либеральной критикой, что-де на месте Путина мог оказаться кто угодно. Столь удачное попадание нужного человека в нужное место и в нужное время — большая историческая редкость. Как ни относись к Путину, надо признать очевидное: по своим качествам он был абсолютно адекватен ситуации, попав, что называется, как бильярдный шар в лузу. Тем не менее этнизация русского сознания в силу своего естественно-исторического характера шла бы в любом случае — при Путине илибез него, сопровождаясь нарастающей потребностью великороссов в национальной гордости. Фундаментальный социологический факт состоит втом, что «неоконсервативный синтез» (определение социолога Леонтия Вызова), легший в основу так называемого «путинского большинства», проявился еще до Путина. Хотя и оформился окончательно именно в его правление. Содержание этого синтеза составили три основные идеи: порядок, социальная справедливость и патриотизм, где патриотизм служил общим фоном, рельефно оттеняющим справедливость и порядок. При этом не только патриотизм, но также справедливость и порядок оказались ценностными скрепами, объединяющими общество поверх социальных, идеологических, демографических, электоральных и прочих различий и даже разрывов. «Идеи порядка и справедливости востребованы сегодня в качестве приоритетных всеми слоями общества — и преуспевшими, и непре-успевшими. Идеологии, которые раскалывали российское общество в 1990-е годы, по сути дела, отброшены на периферию. Количество сторонников фундаментальных либералов, остающихся на позициях крайнего индивидуализма, ничтожно. То же самое можно сказать и о левых традиционалистах, в том числе и о сторонниках коммунистической идеологии. Все эти группы превращаются в маргинальные, занимающие крайние места в современном спектре идеологических сил»[1]. В широком смысле произошла идеологическая и ценностная унификация российского общества, хотя глубину ее преувеличивать не стоит: справедливость и порядок просто не могут одинаково интерпретироваться богатыми и бедными. В любом случае эта унификация составила массовое, подлинно народное основание постельцинского режима и путинской популярности. Экзистенциальная потребность русских уважать свою страну и гордиться своим народом спроецировалась на homo novus российской политики. Русские наделяли нового президента теми качествами, которые хотели в нем видеть, причем его реальная политика, в общем, не имела значения: Путин мог эвакуировать стратегические важные базы в Лурдесе и Камрани (на что не пошел даже Борис Ельцин), обеспечивать разведывательную и логистическую поддержку натовского вторжения в Афганистан (результатом чего стало многократное увеличение наркотрафика на территорию России) и совершать другие, весьма сомнительные с точки зрения национальных интересов,шаги, но народная молвь все равно числила его патриотом. И дело здесь отнюдь не только в массированной официальной пропаганде и жесткой путинской риторике, а в том, что настроившееся на патриотическую волну массовое сознание просто не пропускало иные сигналы. Оно хотело видеть во главе страны патриота и видело его. Хотя теоретически любой российский политик, оказавшись президентом, наделялся бы подобными качествами, Путин подходил к этой роли лучше многих других. Для нашей темы важно отметить, что, превратившись в фокус массовых чаяний справедливости, порядка и патриотизма, Путин тем самым оказался в глазах общества и главным патриотом/националистом. Президент России стал держателем монополии на русский национализм, что, как нетрудно догадаться, полностью девальвировало и без того невысокую цену политического русского национализма. В целях дальнейшего анализа нам придется несколько отклониться от главной линии изложения и пунктирно охарактеризовать современный социокультурный и ценностный профиль русских. Хотя магистральный запрос общества на порядок, справедливость и патриотизм выглядит вполне традиционным, контуры чаемого нашими соотечественниками общества выдержаны отнюдь не в пасторально-патриархальном духе. Более того, они вообще не имеют ничего общего с традиционной русской почвой! «Последние десятилетия оказались разрушительными для российской культурной "почвы" едва ли не в большей степени, чем вся советская история с ее провозглашенным дистанцированием от "старого мира" <...> Внешний, лежащий на поверхности политический и социальный консерватизм, "новый русский порядок", о котором мечтают наши граждане, — это что угодно, но только не возвращение к истокам, не регенерация русской цивилизации. Более того, вполне возможно... ее окончательные похороны»[2]. В современном социокультурном и ценностном профиле русских невозможно обнаружить в массовом порядке базовые ценности, связующие их с предыдущими поколениями и с русской почвой. Великая русская культура существует исключительно как парадная ценность: оставаясь частью исторического багажа, она не актуальна для современников, то есть не задает им ориентиры, не стимулирует модели их поведения, не говоря уже о том, что она ими (особенно молодыми поколениями) попросту не освоена, а знакома лишь понаслышке. «Наши соотечественники сегодня смотрят на нее (традиционную русскую культуру — T.C.f B.C.) примерно так же, как современные греки — на развалины античных Афин. То есть это нечто, что уже ушло и никоим образом не затрагивает нынешнюю жизнь»[3]. Современная урбанистическая культура, в которой живет подавляющее большинство населения России, представляет, по определению этнологов, периферийный вариант обобщенного стандарта городской общеевропейской культуры. В ней нет ничего собственно русского этнического, за исключением языка функционирования, чья национальная сущность принципиально недоказуема. Любой язык теоретически способен служить выражению смыслов различных культур и различных народов. Традиционная русская культура сохранилась лишь в резервации под названием «этническая культура», причем в России ее влияние меньше, чем в любой другой европейской стране. Аналогичным образом дело обстоит и с православием, на протяжении столетий выступавшим стержнем русской идентичности. Для большинства современных русских, называющих себя православными (таковых в стране не меньше 60%), конфессиональная принадлежность не более чем опознавательный знак, за которым не стоит никакого реального содержания. Это типичный симулякр в терминологии Бодрийяра. Как точно подметил один социолог, верующие в России отличаются не тем, в какие храмы они ходят, а тем, в какие храмы они не ходят. Но самое страшное, что социальные и социокультурные практики современной России враждебны духу христианства и его ценностям. Лишь горькую усмешку способен вызвать приторный оптимизм насчет воцерковления. В стране, где сотни тысяч бездомных детей скитаются по стране, а старики роются в помойках, Христа распинают каждый день — при нашем участии или нашем непротивлении. «Желающих окропиться "крещенской водой", отстояв часовую очередь, или приложиться к мощам того или иного святого у нас полным-полно, но вот с заповедью "Возлюби ближнего своего" как-то никак не получается. <...> ...Даже советская мораль при всей ее безусловной ущербности была, по сути, в чем-то ближе к христианской, чем нынешняя...»[4] В отечественном обществе не актуализирована ни одна из тех традиционных ценностей — отзывчивость, «милость к павшим», «нищелюбие», братский дух и др. — которые русские столь охотно приписывают себе, не обнаруживая их в других народах. Дело обстоит с точностью наоборот: согласно масштабным сравнительным социологическим исследованиям, современная Россия — наиболее индивидуалистическая, социально жестокая и постхристианская страна Европы. То же самое можно сказать и о традиционных политических ценностях. Значимость большого пространства ничтожна в глазах русских, империя для них такой же симулякр, что и православие. «Все согласны с тем, что империя, великое государство, собирающее под свою эгиду народы и территории, — это хорошо, но никто не собирается ради всего этого идти на какие-то реальные или даже мнимые жертвы. Но даже если речь идет о жертвах иного плана, например цене на газ, ни российское общество, ни российские элиты не готовы поступиться этими ценностями ради мифических — в их представлении — ценностей империи, евразийского союза»[5]. В общем, современные русские — горячие патриоты, но ровно до тех пор, пока патриотизм не наступает на их «чисто конкретные» интересы. Как отмечалось в предшествующей главе, ценности империи и над-этнической общности в русском сознании неумолимо вытесняются ценностями русской нации и русского национального государства. Главным носителем последних выступает новый средний класс, интенсивно формировавшийся после 1998 г. и состоящий преимущественно из молодых русских. Напомним, что исторически именно городской средний класс выступал социальной силой, созидавшей национальные государства. Приведенная краткая социологическая характеристика русского общества не самоценна. Ее смысл — в оценке идеологической и интеллектуальной адекватности апеллирующего к обществу русского национализма. Из краткого обзора социокультурного и ценностного профиля современных русских хорошо понятно, что идеологема православной монархии, упования на воцерковление русского общества и реанимацию традиционных ценностей суть vox clamantis in deserto. По крайней мере, для нужд массовой политической мобилизации эти идеи совершенно непригодны. Они объединяют вокруг себя лишь крошечные политические секты, не имеющие шансов успешной экспансии. Точно так же непригодны для политического употребления и другие популярные мифы русского национализма: Россия «обречена» быть империей, демократия органически чужда русскому духу (характерно, что о капитализме подобное больше не утверждается), русская история и культура носят евразийский характер и т.д. Надо совершенно ничего не знать и, главное, не хотеть ничего знать о своем народе, дабы приписывать ему подобные убеждения. Ведь, как мы уже не раз показывали, дело обстоит с точностью наоборот. Русские не хотят восстановления империи, и Россия при их молчаливом согласии и участии превращается в национальное государство. Основные демократические ценности, процедуры и институты в той или иной мере адаптированы русским сознанием и прижились на русской почве, причем личные свободы и стремление к преуспеванию составляют движущий мотив подавляющего большинства отечественного общества. В этом смысле русские даже большие западники, чем население Запада. В то же время они категорически не приемлют завирального евразийства и чем дальше, тем больше сторонятся азиатских «братьев». Понятно, что идеологемы русского национализма, основывающиеся на перечисленных выше сомнительных «аксиомах», просто обречены на позорный провал, ибо русское общество совсем не такое, каким его воображают кабинетные интеллектуалы-националисты. В то же время его реальное состояние недвусмысленно указывает идеи и лозунги, наиболее перспективные с точки зрения политической мобилизации: строительство национального государства при акцентировании ведущей роли русских; социальная справедливость и форсированное развитие среднего класса; личные свободы и демократия. Хотя собственно к национализму можно отнести лишь первую часть этой триады, отличительная черта националистической идеологии состоит в ее гибкости и способности ассимилировать любые идеи — как правые, так и левые. Но о том, как реагировали на изменившуюся ситуацию националисты, мы еще расскажем, сейчас же укажем, что еще одним фундаментальным последствием этнизации русской идентичности, ее поворота в этническое русло стала формирование так называемого «банального национализма». Это национализм, незаметным и неосознаваемым образом пропитывающий всю социальную, культурную и политическую жизнь, что типично для Запада, где «национализм настолько прочно встроен в мышление и поведение как политических элит, так и рядовых граждан, что его перестают замечать. <...> Априорная уверенность в правоте собственной страны (согласно принципу: rightorwrong — ту country), агрессивное преследование целей, понятыхкак «национальный интерес», неуважение к позиции политических оппонентов — вот характерные черты "банального национализма"»[6]. Такой национализм, точнее, национальная гордость и презумпция превосходства национальных интересов, есть политическая и культурная норма современного Запада[7]. Более того, понятый подобным образом национализм — признак психической нормальности индивида и группы. Ведь с точки зрения психологии индивид испытывает глубокую потребность в позитивной оценке группы, к которой он принадлежит. Любить свой народ и свою Родину — естественное и нормальное состояние для человека, отрицать и презирать их — психическая девиация. В этой перспективе распространение «банального национализма» как раз отражает потребность общества к возвращению к психической норме. Другое дело, что оно к ней пока не вернулось: русская психе не освободилась от фрустрации прошлого десятилетия, не обрела новые способы и средства национального самоутверждения, новые предметы национальной гордости. Во многом это связано с переформулированием образа группы, выступающей в качестве нормы: отныне это не имперская (советская) общность с надэтнической акцентуацией, а общность по «крови» и «почве» (причем эти понятия вовсе не противостоят друг другу, их объемы, говоря языком логики, пересекаются и во многом совпадают). Но, как бы ни был сложен и опасен путь, стократ опасней остановка. Энизирующееся сознание составляет ментальный фон переживаемой нами эпохи, но само по себе оно не есть национализм. Точно так же, как не является национализмом и растущая русская этнофобия — комплекс негативных реакций в отношении этнических «других». Ксенофобия не подразумевает стремления к политической власти — этой альфе и омеге национализма, хотя национализм может включать ксенофобию как часть своей идеологии и практики[8]. Проще говоря, даже если каждый националист ксенофоб (что вовсе не обязательно), далеко не всякий ксенофоб — националист. Этнофобиясоставляет питательный бульон для национализма, но рождение влиятельного национализма даже из мощных ксенофобских настроений не гарантировано. По крайней мере, в России националистами является очевидное меньшинство этнофобов. Парадоксальным образом одни и те же люди одновременно поддерживают самые жесткие рестриктивные меры против мигрантов и требуют политического и правового преследования русского национализма[9]. В целом же, говоря о «банальном национализме», необходимо подчеркнуть следующее важное обстоятельство. Это чувство не носит мобилизационного характера. Русские в массе своей не готовы жертвовать собственными интересами и, тем паче, жизнями ради страны и государства, как бы они ими не гордились (тем более что актуальное государство они откровенно презирают). Патриотизм для них любовь к Родине, но не самопожертвование во имя нее. Доля людей, выбравших «комфортную, удобную для жизни страну, в которой на первом месте стоят интересы человека, его благосостояние и возможности развития» в три раза превышает долю сторонников идеала «могучей военной державы, где во главе угла стоят интересы государства, его престиж и место в мире»[10]. Здесь к месту вспомнить старую истину: молодость жаждет умереть ради правого дела, зрелость хочет ради него жить. В этом смысле русское общество вступило в пору зрелости. Русские — патриоты ровно до той поры, пока это чувство не вступает в противоречие с их личными интересами. Перед ними отступает любой патриотизм. Что еще в большей степени верно для российской элиты. Третьим кардинальным результатом этнизации русского сознания стало изменение политического дискурса, где «патриотизм» превратился в политическую конвенцию. Все политические идеологии, программы и риторика всех российских партий и лидеров включают теперь отдельные националистические положения под эвфемизмом «патриотизм». Если даже такой завзятый либерал, как Анатолий Чубайс, выдвинул идеологическую новацию «либеральной империи» (формула, вызывающая отчетливые коннотации с националистическим дискурсом), а его детище, СПС (ныне почивший в бозе), пытался разработать программу «либерального патриотизма», то что говорить о левых и центристских партиях с их непременным государственни-ческим и патриотическим рефреном. В то же время в рамках широкого «патриотического» консенсуса произошло заметное усиление этнических и, в каком-то ограниченном смысле, русских националистических мотивов. Инициированный партией власти, «Единой Россией», весной 2008 г. так называемый «Русский проект» уже одним названием (не российский, а именно русский!) недвусмысленно выдавал свое националистическое происхождение. Более того, лично Владимир Путин в апреле 2008 г. публично охарактеризовал себя и своего преемника, Дмитрия Медведева, как «в хорошем смысле слова русских националистов». После кондопожских событий (рубеж августа — сентября 2006 г.) националистические требования были имплантированы даже в конкретный политический курс. Для Кремля Кондопога оказалась громом среди ясного неба, хотя теоретически она была легко предвидима и, в некотором смысле, даже неизбежна. Беспрецедентный рост иммиграционных потоков на территорию России — по числу нелегальных иммигрантов наша страна занимает второе место в мире после США — значительную часть которых составляют так называемые «визуальные меньшинства» (то есть люди, внешне заметно отличающиеся от принимающей стороны), не мог не вызвать заметной напряженности. По горячим следам Кондопоги 58% граждан России заявили о возможности новых столкновений на межнациональной почве, а в Москве и Петербурге таких пессимистов оказалось почти 90% (данные ВЦИОМ). В результате была предпринята попытка регулирования миграционных потоков на территории Российской Федерации: с подачи власти начались публичные дебаты о приемлемой доле мигрантов, внешне и культурно отличающихся от принимающего населения (в частности, один из высокопоставленных чиновников Федеральной миграционной службы зимой 2006 г. заявил, что такие мигранты не должны превышать 20% общей численности населения того или иного региона); в законодательстве о миграции и в практической политике произошли заметные изменения, направленные на более «плотный» контроль трудовой миграции и предотвращение нелегальной миграции. Правда, реальная цена этих мер оказалась, мягко говоря, мизерной. Всего лишь полутора годами позже, в сентябре 2008 г., Государственная Дума сразу в трех чтениях приняла поправки в «Закон о гражданстве Российской Федерации», открывшие зеленый свет для иммиграции в Россию. Смысл этих поправок поистине иезуитский: ведь они отнесли к категории «соотечественников», получивших право облегченного получения российского гражданства, лиц, не знающих русского языка! Вчерашние мигранты формально окажутся сегодняшними российскими гражданами, не зная русского языка и не имея никакого отношения к русской «почве» даже в самой широкой ее трактовке. Столь же ничтожным по своим последствиям оказалось и самое известное решение — о фактическом закрытии в течение 2007 г. рынков страны для иностранцев, что мотивировалось защитой интересов «коренного населения» (эвфемизм для обозначения русских, составляющих «коренное население» на большей части российской территории). Тем не менее, несмотря на декларативный характер этих шагов, сам факт их был очень важен для легитимации «русского вопроса». Впервые высшая власть публично признала, что в государственной защите нуждаются не меньшинства, а основной этнический массив страны — русский народ. Тем самым она пошла навстречу части требований, которые последние несколько лет постоянно предъявлялись русскими националистическими организациями. Более того, в октябре 2008 г. молодежный филиал партии власти — «Молодая гвардия "Единой России"» — провел в Москве публичные акции, требуя выселения мигрантов из российской столицы. Если это не ксенофобия, то что? В целом можно говорить о формировании идеологии «нового госу-дарственничества», контуры которой проявились еще в прошлом десятилетии, но законченное выражение она приобрела в путинское правление. Содержательно это выразилось в обогащении официального лексического ряда патриотической и державной риторикой, широком оперировании категориями «национальных ценностей», «национальных интересов» и «национальной идеи», дозированном и вербальном антивестернизме, государственной поддержке Русской православной церкви, манипуляции имперскими символами, присвоении (с последующей стерилизацией) части националистических идей. Здесь проглядывает очевидное сходство с использованием имперских (и, отчасти, националистических) мотивов Иосифом Сталиным в 40-е — начале 50-х гг. XX в. Историческая несоразмерность этой аналогии лишь ярче оттеняет функциональное сходство проволившейся политики. В обоих случаях речь шла об обеспечении власти дополнительным источником легитимации и включении старых идентитетов в конструируемые государством новые идентичности. Также предпринималась попытка мобилизовать традиционную государственную идентичность русских при одновременном пренебрежении этнической идентичностью и враждебном отношении к русскому национализму. Еще одна впечатляющая и совсем не надуманная историческая параллель может быть проведена с более ранней эпохой — идеологической ситуацией в России второй четверти XIX в. Обращает на себя внимание очевидная близость двух таких интеллектуально-идеологических продуктов, как теория «официальной народности» графа Сергея Уварова и концепция «суверенной демократии» современного кремлевского идеолога Владислава Суркова. (Сразу оговоримся, что не усматриваем в этом сходстве результат филиации идей.) Напомним, что первая выражалась триадой «православие, самодержавие, народность», где центральным пунктом было «самодержавие» — монархия, обладающая всей полнотой власти на территории страны и свободой рук во внешней политике. Но ведь это то же самое, что «суверенная демократия»! Просто в одну историческую эпоху «естественной» формой правления была монархия, а сейчас — демократия. Но суть-то неизменна. Современная идеологическая доктрина включила в себя под псевдонимом «демократия» и принцип «народности»», хотя смысл его в российском контексте не менее туманен, чем двести лет тому назад. Совершенно точно усилия власти направлены на минимизацию участия народа в политике и решении собственной судьбы, то есть на выхолащивание «демократии»/«народности». Ну а в православии «суверенная демократия» вообще не нуждается: государство у нас светское, а церковь послушна и раболепна. Хотя доктрина Уварова продержалась без малого сотню лет, а идеологема Суркова не пережила даже второе президенство Путина, саму попытку создания официальной идеологической доктрины мы рассматриваем как процесс закономерный — ни одно успешное современное государство не обходится без явной или имплицитной государственной идеологии. Однако удивительное и вполне бессознательное, ненамеренное совпадение доктрин, разделенных двухсотлетней историей, наталкивает на вполне естественное предположение: российское государство по-прежнему принципиально чуждорусскому народу. Сменились исторические эпохи и глобальный контекст, типы и формы российского государства, но суть его осталась неизменной — безбожный и вненациональный (а то и откровенно антинациональный) Левиафан. Изменения в идеологии — что в середине прошлого века, что в начале нынешнего — представляли своеобразный ответ правящего класса на фундаментальные потребности отечественного общества, в котором после фазы революционных потрясений оформился консервативный запрос на порядок, стабильность и нормальность. Помимо этого, в посткоммунистической России артикулирование идеи и символов государства было призвано компенсировать его реальную слабость и канализировать нараставшие патерналистские настроения отечественного общества. Современная российская элита использовала массовые настроения в собственных интересах. Поточному наблюдению Ицхака Брудного, движущий мотив неогосударственничества российской элиты носил корпоративный и эгоистический характер: легитимировать нелиберальную модель капитализма, при которой эта элита оставалась главным центром экономических решений[11]. Ни уваровская «официальная народность», ни сталинский национал-большевизм, ни новое государственничество начала XXI в. не изменили (и вообще не задавались такой целью) принципиальных оснований современных им социальных систем, а лишь обеспечили их пропагандистско-идеологическое прикрытие и дополнительную легитимацию. Системы эти существовали и продолжают существовать за счет жесточайшей эксплуатации русского народа и подавления его фундаментальных интересов. В этом смысле никакой националистической метаморфозы современной российской власти не произошло. Хорош русский национализм, который враждебен интересам русского народа! И надо сказать, что русские люди ощущают исходящую от государственной машины враждебность и отвечают ей взаимностью. Массированная официальная пропаганда позитивной роли государства вызвала не столько прилив симпатий к нему, сколько прямо противоположные реакции. Фокусом русского патриотизма, согласно социологии, отныне выступает не государство, а Родина и народ. В массовом сознаниипонятия «государства» и «Родины/Отечества» не просто разведены. Комплекс патриотических переживаний вообще выступает антиподом государства: там, где есть патриотизм, нет места власти, а там, где есть власть, нет места патриотизму[12]. Иной исход трудно было ожидать в ситуации, когда патриотические знаки и символы не были подкреплены соответствующим изменением социальных практик, оказавшихся диаметрально противоположными пропагандируемым ценностям, а призванные задавать обществу образцы и нормы поведения элитные группы демонстрировали крайний эгоизм и своекорыстие. Другими словами, предлагавшиеся обществу «парадные» ценности противоречили ценностям самой элиты, а правда жизни — задаваемые элитой образцы и нормы социального поведения — разрушала любые эталоны и пропагандируемые модели. Таким образом, новая государственническая идеология оказалась симулякром — манипулированием идеологическими пустышками, символами без мобилизующего содержания, чье назначение состояло в пропагандистском прикрытии. Такая политика вызывает не столько патриотические чувства и лояльность в отношении государства, сколько отторжение от него. Фиаско политики государственного патриотизма служит симптомом того, что русские отказывают государству в его фундаментальном праве служить источником больших смыслов, идеальных императивов и целеполагания. Парадокс общественного сознания в том, что повышение ценности государства как теоретического норматива, как идеи не повлекло за собой позитивного отношения к актуальному государству. Эти две линии не совпали и даже оказались разнонаправленными. Общественный запрос на возвращение государства сформировался в России уже во второй половине 1990-х гг. Но только на рубеже столетий, с появлением Владимира Путина, открылась возможность персонификации государственнических устремлений общества. Однако доверие к символизирующей государство личности президентане распространяется на основные государственные и политические институты, уровень доверия к которым остается низким и даже чрезвычайно низким. Таким образом, валоризация олицетворяемой президентом идеи государства не привела к позитивной переоценке актуального государства. Можно сказать, что мы имеем дело с воспроизведением исторического стереотипа русского сознания: царь хорош, да бояре плохи. Однако русские вообще отказывают актуальному государстве в легитимности — праве служить источником целеполагайия, выступать гарантом справедливости, законности и порядка. Массовым сознанием именно власть воспринимается как главный источник хаоса и беззакония в России. Таково мнение 96% русских[13]! В перспективе общественного мнения современное российское государство зиждется на фигуре популярного суверена (в то время как основные государственные институты скомпрометированы и делегитимирова-ны), а также на негативистском «общественном договоре»: люди не выступают против власти, пока она не мешает им жить, не оказывает на них чрезмерного давления. Однако подобная конвенция выглядит слишком уязвимой, чтобы гарантировать долговременную стабильность и, тем более, развитие страны. Итак, русская власть не стала националистической, а новая идеологическая линия не обеспечила ей симпатии общества. Но, возможно, националистическими стали российские партии, а российский политический спектр в целом сместился в этом направлении? Однако, с теоретической точки зрения, использование отдельных националистических элементов не превращает политическую силу в националистическую; для этого надо, чтобы национализм играл в ее идеологии и программе конституирующую, системообразующую роль. В этом смысле подавляющее большинство российских партий, безусловно, не националистические и даже не умеренно националистические, поскольку национализм в их идеологии находится в подчиненном положении, играет вспомогательную роль[14]. Из крупных партий под определение националистических подпадают ЛДПР Владимира Жириновского и почившая в бозе «Родина». Причем подобная оценка должна учитывать идеологическую и политическую динамику. Так, в своем первоначальном варианте «Родина», сочетавшая технократизм и умеренно левые идеи с умеренным же национализмом, могла с равным успехом квалифицироваться и как левоцентристская, и как умеренно националистическая партия. По мере ослабления левого и технократического начала в ней возобладал радикальный национализм. Смена политического руководства «Родины» привела к изменению ее идеологического профиля, возвращению к стартовой позиции — левоцентристской, но на сей раз очищенной от национализма. А спустя некоторое время «Родина» вообще растворилась в новой, умеренно левой партии «Справедливая Россия». Вообще же отнесение политиков и партий к категориям умеренного и радикального национализма зависит от культурно-исторического и политического контекстов. В России начала XX в. лозунг «Россия для русских» был общеразделяем за пределами левой части политико-идеологического спектра, однако на этом основании, скажем, партия кадетов вовсе не воспринималась как националистическая и, тем более, радикальная. В общественном мнении она выглядела либеральной или национально-либеральной организацией. В наше время написать подобный лозунг на партийном знамени означает заслужить однозначную репутацию радикально националистической и даже экстремистской силы. То, что в одном историко-культурном контексте выглядит политической нормой, в другом оказывается опасным отклонением от нее. Важно также учитывать соотношение между идеологией и риторикой, с одной стороны, и политической практикой — с другой. В своей идеологии и риторике ЛДПР Жириновского — радикально националистическая партия, однако по своему политическому поведению это системная и даже оппортунистическая сила, всецело лояльная отнюдь не националистической российской власти. Еще пикантнее в этом отношении выглядело знаменитое некогда Русское национальное единство (РНЕ) Александра Баркашова. В 1990-е гг. эта ультранационалистическая, фашистского толка группировка находилась под плотным контролем спецслужб и служила орудием политических манипуляций Кремля. Как распространение «банального национализма» не превращает его носителей в политических националистов, а изменение дискурса не влечет изменения социальных и политических практик, так и включение в идеологию, программы и риторику элементов националистического дискурса не превращает политическую силу в националистическую. В первое десятилетие XXI в. произошло не более (но и не менее) чем возвращение российской власти к традиционной, двухвековой парадигме инструментального использования русского национализма. Обращение власти к русскому национализму всегда носило вынужденный характер и сочетало признание его потенциальной силы со страхом перед ней. Ирония ситуации состояла в том, что Кремль ожидал угрозы, в первую очередь, со стороны так называемой «оранжевой революции» — либеральных сил, подогреваемых Западом и олигархическим капиталом, по традиции считая русских пассивным большинством, готовым сколь угодно долго терпеть любые унижения и издевательства. Оказалось, однако, что главную потенциальную угрозу стабильности в стране и самому существованию режима представляют не маргинальные политические группы, а становой хребет России — русский народ. Поскольку именно русский национализм теоретически способен конвертировать русскую этничность в массовое политическое действие, то для предотвращения этой угрозы Кремль прибегнул к традиционной для отечественной власти амбивалентной политике в отношении русского национализма. С одной стороны, власть узурпировала и выдвигала от своего имени некоторые националистические лозунги и требования. Она использовала русскую этничность, канализируя ее потенциально оппозиционный характер в безопасное для себя русло. Тем самым политический национализм частично ассимилировался, что вело если не к его полной нейтрализации, то к критическому ослаблению. С другой стороны, любая несанкционированная, самостоятельная, низовая националистическая активность жестоко пресекалась и преследовалась. Можно назвать это стратегией кнута и пряника, классическим примером политики «разделяй и властвуй». «Пряником» стал отмеченный выше сдвиг официального дискурса и движение (сугубо декларативное) навстречу некоторым фундаментальным требованиям русского национализма. «Кнутом» — прямые и опосредованные репрессалии против русских националистов, не желавших следовать кремлевским правилам игры и проявлявшим малейшие поползновения к самостоятельности. Были предприняты чрезвычайные усилия по предотвращению перерастания стихийного русского протеста в русло массовых организованных и политически направленных действий. Поскольку же, по оценке Кремля, механизмом подобной политической мобилизации способен стать русский национализм, то его постарались, как отмечалось выше, ассимилировать и подчинить властному контролю, а сопротивлявшихся — сбросить с публичной сцены, лишить права голоса и скомпрометировать в общественном мнении. До сих пор мы характеризовали изменения в общественно-политическом контексте, произошедшие в России в первое десятилетие XXI в., теперь пришло время рассказать о том, как реагировал на них русский национализм. В целом, эта реакция была жалкой, слабой и запоздалой. Самое главное, что русские националисты не смогли воспользоваться процессом этнизации русского сознания для политической мобилизации. В то же время «национализация», пусть даже сугубо декларативная, власти оказала на них парадоксальное воздействие. С одной стороны, оппозиционные националисты оказались перед угрозой потери идеологической идентичности: ведь власть присвоила патриотическую риторику, которую они считали собственной монополией. С другой, стороны, эта риторика, равно как и движение власти в сторону централизации государственно-политической машины (создание пресловутой «властной вертикали»), открыли перед националистами окно новых возможностей: разве они не добивались на протяжении всех 1990-х гг. именно того, что делала теперь российская власть? Путин стал для националистов таким же «президентом надежды», как и для всего российского общества. Они могли демонстрировать лояльность лично президенту и в то же время критиковать государственные институты — центральные и местные — за искажение «путинского курса». Отказ от роли «непримиримой оппозиции» был встречен националистическими вождями с облегчением: они всегда считали неестественным конфликт между националистами и властью, полагая, что те нуждаются друг в друге. И вот, наконец, пришло время для «нормальных», в понимании националистов, отношений. Справедливости ради отметим, что курс подчеркнутой лояльности президенту Путину не имел влиятельной альтернативы. Выступать против Путина означало идти против течения: на стороне президента была массовая поддержка, и, главное, в перспективе общественного мнения именно он воспринимался главным русским националистом. Откровенно оппозиционная стратегия, как показал опыт Национал-большевистской партии (НБП) — единственной националистической группы, рискнувшей открыто выступить против путинского режима, была обречена на провал. Не только потому, что на нее обрушилась репрессивная машина государства, а, в первую очередь, по причине непонимания обществом мотивов антипутинской деятельности. Когда в 2002-2003 гг. НБП устраивала свои яркие антипутинские хеппенинги, Россия переживала подлинный медовый месяц в отношениях с новым президентом. Так что выбирать русским националистам приходилось между плохим, то есть бездействием, и очень плохим — политическим оппортунизмом. Неудивительно, что в течение первого президентского срока Путина и без того слабенький политический национализм фактически прекратил свое существование. Немалая часть националистических групп вообще развалилась, другие пребывали в организационном и политическом ступоре, многие поспешили включиться в дружный хор поддержки власти, благо та не прочь была ассимилировать толику националистического движения. Кремль весьма эффективно использовал стратегию ассимиляции национализма: его лидеры и интеллектуалы втягивались в те или иные отношения с властью, что обеспечивало их политическую лояльность. Вчерашние непримиримые оппозиционеры превращались в клаку, в лучшем случае — в оппозицию его величества, их политический пыл, образно говоря, уходил в свисток. Эта политика успешно работала как применительно к закаленным националистическим вождям 1990-х гг. — к Сергею Бабурину, Наталье Нарочницкой, Николаю Павлову, Александру Проханову и другим, так и в отношении молодой поросли, например, националистического публициста Егора Холмогорова и других. Впрочем, националисты были настолько рады возможности получить хоть какую-то должностишку, немного денег и доступ в СМИ, что в этой своей радости выглядели откровенно неприлично. Люди, в чьих горячечных фантазиях калейдоскопически сменяли друг друга континенты и века, люди, считавшие себя великими мыслителями, призванными интеллектуально окормлять Кремль, вели себя подобно ссорящимся из-за чаевых лакеям. Слаб, слаб человек, но не настолько же! Понятно, какое отношение они к себе вызывали. По словам высокопоставленного кремлевского функционера: «Ну хоть бы один из них, ну хотя бы для вида посопротивлялся... Потому мы и относимся к ним, как к проституткам, — лучшего они не заслуживают». Справедливости ради отметим, что эти слова равно относились как к националистам, так и к прирученным Кремлем либералам. Законченным, что называется хрестоматийным образцом политического оппортунизма можно считать организацию евразийского толка, возглавляемую бывшим оппозиционером, бывшим фашистом, бывшим теоретиком и пропагандистом «консервативной революции» Александром Дугиным. В публичных славословиях власти его группа превзошла любые разумные пределы, точь-в-точь по русской поговорке о дураке, молящемся Богу ... Причем новый президент, Дмитрий Медведев, автоматически вызвал у нее столь же верноподданический восторг, что и его предшественник. И такая бесповоротная и окончательная потеря лица в обмен на что? Немножко денег, возможность заниматься мелким политическим хулиганством и беспрепятственно изливать клинические фантазии о «евразийской империи». Важной формой ассимиляции национализма стали финансируемые Кремлем номинально националистические интернет-сайты: «Русский проект», «Русский обозреватель», «Новые хроники», «Столетие» и др. Поскольку политические дебаты переместились с газетных страниц и из телестудий в пространство Интернета, то эти сайты одновременно служили средством властного контроля националистического дискурса. Тем не менее в середине нашего десятилетия политический национализм попытался вырваться из-под кремлевской опеки. Особого внимания здесь заслуживают движение «Родина» и Движение против нелегальной иммиграции (ДПНИ). Различные по своему генезису, эти организации в конечном счете сошлись на одном политико-идеологическом поле. А сам факт их довольно успешной деятельности манифестировал те фундаментальные сдвиги русского сознания, о которых шла речь в предшествующей главе. Движение «Родина», созданное усилиями администрации президента в узких целях дезорганизации коммунистических избирателей на парламентских выборах декабря 2003 г., добилось на них неожиданного и крайне неприятного для власти успеха, получив около 10% голосов. Это достижение было обеспечено удачным синтезом в рамках «Родины» самых чувствительных для русского сознания идей — националистической и социальной справедливости, которые вдобавок обрели еще и удачную персонификацию в лице брутального харизматичного националиста Дмитрия Рогозина и интеллигентного левого технократа Сергея Глазьева. Идеологическое и персональное взаимодополнение создало крайне перспективный, — а потому опасный, с точки зрения Кремля, — политический союз. Впрочем, разрушить его оказалось не так уж сложно, ибо отношения в руководстве «Родины» изначально носили крайне неприязненный характер. Тем не менее манипулятивная политика Кремля в отношении «Родины» неожиданно натолкнулась на ее сопротивление. В то время как внешнее давление и изменение баланса сил в партии предопределили ее эволюцию в направлении радикального национализма. «Родина» сфокусировалась на иммигрантской теме. Как мы показывали в главе об этнизации русского сознания, эта тема, начиная с конца 1990-х г., все более беспокоила русское общество. Уступавшая в плане возможностей политической мобилизации национал-социальному синтезу, характерному первоначальной «Родине», она, тем не менее, обладала значительным мобилизационным потенциалом, особенно в крупных городах, в первую очередь в Москве с ее массированной этнофобией. Что, в общем, понятно: где больше иммигрантов чужой «расы», там сильнее антииммигрантские настроения. Пиковым, в прямом смысле слова экстремальным и экстремистским проявлением этих настроений стало движение скинхедов — «санитаров белой расы», как они сами себя называют. Возникшее на исходе прошлого века, оно превратилось в начале века нынешнего в заметную молодежную субкультуру, насчитывающую, по экспертным оценкам, от 50 до 70 тыс. активных участников. Движение скинхедов известно насилием на расовой и этнической почве, причем его динамика нарастает, а в последнее время насилие в ряде случае приобретало форму систематического и организованного расового террора. Но хотя скины лишь переводят на язык прямого действия широко распространенное общественное умонастроение, их экстремизм пока избыточен для русского общества, предпочитающего не террористические, а политические способы решения иммигрантской проблемы. Однако сами скины, несмотря на частичную идеологизированность (как правило, примитивную и поверхностную) движения, никогда не пытались (да и не могли) создать политической организации. Более того, они вообще избегают любых форм легальной и публичной политической деятельности. Первой силой, поставившей иммиграцию в центр собственно политической повестки, стало учрежденное в 2002 г. ДПНИ во главе с Александром Беловым. Надо отдать должное прозорливости этого начинания: националисты оседлали иммиграционную тему за несколько лет до того, как она превратилась в общенациональную повестку. За последние двадцать лет это второй случай, когда русскийнационализм ощутимо повлиял на общенациональный дискурс. Первый — сформулированный националистами на рубеже 80-х и 90-х годов прошлого века лозунг суверенитета России. Кто, как и с какими целями его использовал — вопрос другой, но сформулировали и внесли в массовое сознание этот мощный лозунг именно националисты. Если «Родина» своим происхождением была обязана кремлевской политике ассимиляции национализма и приручения оппозиционных настроений, то Д ПН И выросло снизу, что называется, из «корней травы», и первые годы своего существования никоим образом не зависело от власти. Обе организации нащупали иммигрантскую тему как выигрышное средство политической мобилизации. В этом смысле русские националисты были не оригинальны, они пошли по стопам европейских националистов, для которых неприятие иммиграции и иммиграционной политики собственных правительств стало лозунгом дня. Более того, категорическое неприятие иммиграции — единственный программный вопрос, в котором сходятся все современные радикальные националисты. Европейский же опыт показал, что розыгрыш антииммигрантской карты, особенно в сочетании с протестом против элиты и апелляцией к достоинству и здравому смыслу простого человека, способен обеспечить серьезный политический успех. Так случилось во Франции и Швейцарии, Бельгии и Голландии, Австрии и Италии — в общем, повсеместно в Европе[15]. Опасение Кремля, что русские националисты добьются аналогичного результата, было небезосновательно. По крайней мере, социологические опросы предвещали «Родине», выдвинувшей проблему иммиграции во главу свой политической повестки, серьезный успех в избирательной кампании в Мосгордуму в 2005 г. Неудивительно, что партию сняли с участия в выборах, а впоследствии ассимиляционная политика в ее отношении была доведена до полного элиминирования «Родины», которая растворилась в «Справедливой России». Характерно при этом, что главный «родинец», Дмитрий Рогозин, получил пост посла России в НАТО — отступные за отказ от радикальной оппозиционности. С ДПНИ поступили похожим образом. Движение, с одной стороны, административно преследовали, а с другой — внутри него была спровоцирована серия конфликтов и расколов, приведшая к ослаблению потенциала ДПНИ. Печальная судьба «Родины» и ДПНИ имела, тем не менее, важное позитивное значение для русских националистов. Она ускорила их выздоровление от двухвековой «детской болезни»: упования на власть и ее националистическую трансформацию. А после принятия упоминавшихся поправок в закон «О гражданстве Российской Федерации» ситуация вообще стала кристально прозрачной: в целях экономической выгоды власть готова заменить русское население нерусским. Отрезвление от иллюзий ускорило оформление независимого от власти сообщества русского национализма, заметного в России с конца прошлого века. Его появление было обусловлено сменой поколений в русском национализме и постепенным освобождением от доминирующего психологического и социокультурного стереотипа, что российская власть и русский национализм-де нуждаются друг в друге. Не секрет, что для русского национализма на протяжении всей его истории было характерно благоговение перед государством, а потому собственную оппозиционность националисты старой формации оценивали как случайную и вынужденную, как результат непонимания властью выгод от союза с ними. Традиционным русским националистам была органична политическая лояльность власти и психологическая зависимость от нее. Они как огня боялись собственной самостоятельности, напоминая в этом отношении больного, могущего, но боящегося ходить без костылей. На рубеже тысячелетий этот стереотип сломался, хотя еще и не разрушился полностью. Отношение молодого поколения националистов к государству и власти скорее рациональное и инструментальное, чем сакрализованное. Они избавились от слепящего гипноза государственной машины, независимы от власти и оппозиционны государству. В целом сообщество русского национализма можно квалифицировать как гражданское и правозащитное движение. Хотя эта характеристика прозвучит парадоксально применительно к людям, значительной частью выступающим против гражданских свобод, реальность такова, что русский национализм вырос сам, снизу, а не сформировался сверху, по указке Кремля, что он защищает права русского народа, а значит, он — гражданское и правозащитное движение. Гражданское общество русских националистов — это совокупность националистически настроенных людей и групп, находящихся благодаря Интернету в постоянной коммуникации. Конкуренция этих групп, наличие множества идеологических версий и оттенков национализма не отменяют главного — конфликты и дискуссии идут внутри единого сообщества, а не между разными сообществами. «Русский марш», проводимый с 2006 г. в доброй дюжине городов России, стал яркой и наглядной институционализацией националистического сообщества, его общенациональной презентацией. Сообщество спонтанно выстроилось по сетевому принципу, что адекватно его внутреннему состоянию, внешней ситуации и позволяет гибко реагировать на политику власти. Ведь любая более или менее успешная националистическая политическая организация тут же становится объектом властного преследования. Избегнуть его может лишь откровенно оппортунистическая, вроде ЛДПР, или квазиоппозиционная — подобно КПРФ — политическая сила. Важной характеристикой русского национализма текущего десятилетия стал его растущий интеллектуальный реализм и заметно большая, чем прежде, политико-идеологическая адекватность. Откровенно антирусское «евразийство» вытеснено с идеологической авансцены. Утопии православной монархии, массового воцерковле-ния и т. п. сохраняют некоторое, скорее инерционное влияние, однако совершенно не способны к экспансии — не только идеологической, но даже интеллектуальной. «Правоконсервативные» и «традиционалистские» кружки не пользуются влиянием даже у собственной тени. Девятисотстраничный (!) талмуд «Русской доктрины» — свода доморощенного консерватизма — не был полностью прочитан даже ее авторами (в чем они признаются в личных беседах), не говоря уже о более широкой аудитории. Сточки зрения этих людей, русский народ еще не дорос до понимания их идей, не воцерковился, не покаялся и т.д. Наше объяснение более лестно для русских: они справедливо не обращают внимание на выморочные интеллектуальные кунштюки. Две темы оказались в фокусе русского националистического дискурса с середины 2000-х гг.: Россия как национальное государство и возможность национальной демократии. Благо нашлась площадка для общенациональной дискуссии в виде интернет-сайта Агентства политических новостей — наиболее интересного и влиятельного, по экспертным оценкам, политического сайта Рунета. Причем, что характерно, сайта националистического. В ходе этой дискуссии симпатии большинства националистов склонились в сторону признания будущей России именно национальным государством. В то же самое время резко вырос интерес к перспективе ее демократического обустройства. Это поистине тектонический сдвиг в сознании русского национализма, который наконец-то приблизился ксобственному народу. Ведь для общественного мнения национально-государственный, а не имперский, характер России уже давно такой же фундаментальный факт, что и предпочтение демократического устройства, рыночной экономики и ценностей современного общества. В этом смысле мировоззренческая эволюция русского национализма с изрядным запозданием следовала за изменением русского мировоззрения вообще. Хотя лучше поздно, чем никогда, хорошо понятно, что у русского национализма в 1990-е гг. просто не могло быть шанса политического успеха. Обветшавшие символы националистической веры — православная монархия, соборность, об-щинность, мессианизм, особый русский путь и т. д. — страшно чужды актуальному русскому сознанию. По словам Конфуция, всё в мире меняется, кроме высшей глупости и высшей мудрости. Вряд ли можно отнести к последней параноидальные поиски замаскировавшихся евреев и прочих «недружественных инородцев». Эта идея фикс русского национализма выдержала испытание временем. У националистических конспирологов здесь явно отказывает логика: они не состоянии объяснить, какие политические и материальные выгоды получат «инородцы» от участия в русском национализме, который при всем желании невозможно назвать успешно идущим к вершинам власти движением. Более того, упреки в еврейском происхождении — самый распространенный прием внутринациона-листической полемики — носят по существу русофобский характер. Получается, что русские не способны создать даже мало-мальски дееспособной организации, пока за это не возьмется «инородец». Хотя теоретически еврею, татарину, мордвину и т.д. вовсе не заказано быть русским националистом, не стоит ожидать их притока даже в самое успешное русское националистическое движение. В данном случае симпатии и антипатии запрограммированы буквально на биологическом уровне. Среди симпатизантов лозунга «Россия для русских» подавляющее большинство составляют русские, а также украинцы и белорусы, а вот среди тех, кто относится к нему отрицательно и считает фашистским, абсолютно преобладают этнические нерусские. Другое дело, что этнические полукровки часто оказываются большими роялистами, чем король: стремясь утвердиться в выбранной
ими идентичности, они становятся более националистичными, чем чистокровные националисты. Неспроста, как свидетельствует мировая история, полукровки в обилии представлены среди националистических идеологов и лидеров. В общем, сделав значительный шаг в сторону от своей прежней ипостаси — литературоцентичной, политически и интеллектуально неадекватной, организационно беспомощной и психологически зависимой от власти — русский национализм так и не пришел к новой. Он оказался на полпути между старым и новым, нащупывает пути выхода из кризиса, но не преодолел его. Этнизация русской идентичности и русский национализм суть параллельные прямые, а процесс обретения национализмом нового качества чрезмерно затянулся. С уверенностью можно утверждать: на сегодняшний день русскому национализму так и не удалось стать субъектом политики, что ставит под сомнение его способность участвовать в решении судьбы страны в решающий для нее момент.
Глава 14 «НЕТ У РЕВОЛЮЦИИ КОНЦА...»?
Здесь мы значительно расширим контекст нашего исследования и перейдем с твердой почвы фактов в зыбкую область интеллектуальных гипотез и предсказаний. События последних двадцати лет в России носили революционный характер. Более того, в конце XX в. в стране произошла отнюдь не рядовая, а системная революция. Ее значение вышло за локальные отечественные рамки, хотя явно не дотянуло до исторических масштабов Октября 1917 г. Начавшись как классическая революция сверху (реформы Михаила Горбачева), она переросла в революцию социальную (массовые движения протеста снизу) и политическую (трансформация государственных институтов), а затем и системную (одновременная трансформация экономических и социальных структур и политических институтов). Название последней русской революции — «антикоммунистическая», «демократическая», «капиталистическая» и т. д. — зависит от вкусовых и идеологических симпатий, но не меняет революционную суть процесса. Значительно более важно, завершилась революция или же нет. Вообще вопрос о завершении революций представляет серьезную теоретическую проблему[16]. Социологи выделяют так называемые «слабый» и «сильный» варианты определения финальной точки революции. В слабом варианте революция заканчивается тогда, когда «важнейшим институтам нового режима уже не грозит активный вызов со стороны революционных или контрреволюционных сил»[17]. Исходя из этого, французская революция завершилась втермидоре 1799 г., когда Наполеон захватил власть; Великая русская революция — победой большевиков над белыми армиями и консолидацией политической власти в 1921 г. Первая русская революция-Смута, скорее всего, завершилась между 1613 г., когда Земский собор избрал новую династию, и 1618 г., когда, согласно Деулинскому перемирию, поляки в обмен на территориальные уступки прекратили военные действия против России. Правда, постреволюционное состояние общества нельзя назвать нормальным; оно сравнимо с тяжелейшим похмельем после кровавого (в прямом и переносном смыслах) пира или постепенным выходом человека из тяжелейшей болезни. Судя по отечественному опыту, на выздоровление после революции могут уйти десятки лет. Согласно сильному определению, «революция заканчивается лишь тогда, когда ключевые политические и экономические институты отвердели в формах, которые в целом остаются неизменными в течение значительного периода, допустим, 20 лет»[18]. Эта формулировка не только развивает, но и пересматривает слабое определение. Получается, что французская революция завершилась лишь с провозглашением в 1871 г. Третьей республики; Великая русская революция — в 30-е годы, когда Иосиф Сталин консолидировал политическую власть, а под большевистскую диктатуру было подведено экономическое и социальное основание в виде модернизации страны. Более того, окончательное признание коммунистического режима русским обществом, его, так сказать, полная и исчерпывающая легитимация вообще относится к послевоенному времени. Лишь победа в Великой Отечественной войне примирила большевистскую власть и русское общество. Изрядный хронологический разрыв между «минималистским» и «максималистским» определением завершающей стадии революции логически хорошо объясним. Самая великая системная революция не способна одновременно обновить все сферы общественного бытия, как об этом мечтают революционеры. Самая незначительная революция способна вызвать долговременную и масштабную динамику. Сильное и слабое определения вполне применимы к русской революции, современниками которой мы все являемся. В минималистском варианте она завершилась, вероятно, передачей власти от Бориса Ельцина Владимиру Путину и консолидацией последним политической власти, то есть в течение первого президентского срока Путина. Но вот что касается «отвердения» ключевых политических и экономических институтов и, главное, приятия их обществом — вопрос остается открытым. Качественное отличие последней русской революции от предшествующих в том, что русские вошли в нее изрядно ослабленным народом, последствия чего оказались двойственными. С одной стороны, витальная слабость русских обусловила сравнительно мирный (по крайней мере, на территории РСФСР) характер этой революции. Проще говоря, у них не было ни сил, ни куража проливать кровь ради идеальных, трансцендентных целей и ценностей — не важно, спасения коммунизма, перехода к демократии или возрождения Третьего Рима. С другой стороны, эта же слабость русского народа служит ключевым фактором, определяющим саму возможность (не)выхода России из кризиса и перспективы национального строительства. Реальность такова (и она всегда была такой), что будущее России есть производное от состояния русского общества. По-хорошему, этому обществу требуется длительная социальная реабилитация, чтобы вернуться в более-менее сносное, человеческое состояние после хаотического десятилетия 1990-х гг. Более длительная, чем передышка нэпа, отпущенная большевиками русскому крестьянству. В общем, нужны те пресловутые двадцать или тридцать лет спокойствия, о которых в свое время мечтал Петр Столыпин и которые обеспечила пресловутая брежневская «эпоха застоя». Правда, в ту же эпоху созрели условия для очередной русской революции, и Россия Столыпина вообще не получила искомой передышки. Получит ли ее современная Россия? Завершилась ли последняя русская революция? Этот вопрос не имеет однозначного и окончательного ответа. Если исходить из слабого определения, безусловно, завершилась: нет сил, способных бросить вызов режиму, консолидировавшемуся при Путине и продолжившему свое существовании при Медведеве. Но вот возможность применения сильного определения — отвердение ключевых политических и экономических институтов в течение длительного времени, общественная легитимация статус-кво — вызывает серьезные сомнения. Это сомнение питается не только гипотетической возможностью формирования в современной России структурных условий революционной динамики в ситуации глобального экономического кризиса, но и, в первую очередь, психологическим состоянием актуального российского общества. Опыт революций, и русских в особенности, со всей очевидностью свидетельствует о первостепенном, ключевом значении психологического фактора в их возникновении. Психологическое состояние современной России хорошо улавливается хайдеггеровской оппозицией страха и тревоги. Если страх имеет своим предметом конкретную вещь или феномен мира, то тревога вызывается угрозой самому существованию, т. е. связана с Ничто (Nichts). В социальном плане страх связан с вещами, находящимися внутри опыта конкретной общности людей, а тревога — с тем, что ей внеположно. Так, потеря актуального социального статуса влечет не только конкретный страх, но и вызывает сильную тревогу как опыт неопределенности. В упорядоченном мире социальные страхи и тревоги, ощущение «бездомности» (Мартин Хайдеггер) обычно переносятся на то, что находится «за стенами» общности, города. В нашей стране происходит стремительная конвергенция страха, тревоги и бездомности. Это — базовый опыт русских вне зависимости от социального положения. У российских сверхбогатых и массы народа парадоксально оказывается общий психологический модус — страх и тревога. Тревога перед чем-то, что люди смутно ощущают, но не могут даже описать, не говоря уже о рационализации этого чувства. Тревога коренится на экзистенциальном уровне, где сейчас вообще происходят фундаментальные сдвиги. По словам известного социолога Владимира Петухова, русские последние несколько лет переживают острый экзистенциальный кризис: не понимают, для чего и зачем им жить. Как говорил Егор Гайдар: реформы есть, а счастья нет. Попутно экзистенциальному развивается «кризис надежд»: все меньшее число граждан продолжает рассчитывать на лучшую жизнь, на повышение своего достатка в ближайшие годы. Другими словами, вызванный режимом Путина социальный оптимизм достиг потолка и пошел в обратном направлении, а с конца лета 2008 г. под влиянием первой кризисной волны стали быстро нарастать негативные и даже панические настроения. В то же время массовые социальные ожидания разогреты т.н. «общенациональными проектами» и связанной с ними риторикой. Это, конечно, не полномасштабная революция ожиданий, но уже что-то приближающееся к ней, а революция ожиданий нередко стимулирует революции социополитические. В ментальном отношении русское общество представляет впечатляющую амальгаму страха, тревоги, надежды, нарастающих ожиданий и стремительно растущей агрессивности. Оборотной стороной экзистенциального кризиса стало быстрое накопление деструктивного потенциала как результата неотреагированных, не сублимированных напряжений последних двадцати лет. Деструкция выражается в динамике убийств (с учетом пропавших без вести Россия — мировой рекордсмен), суицидов (входит в тройку мировых лидеров), немотивированного жестокого насилия, распространяющихся в социальном и культурном пространстве волн взаимного насилия и жестокости. В сущности, мы уже сейчас живем в том социальном аду, который известный западный социолог Иммануил Валлерстайн предвидел как переходное состояние к новой исторической эпохе. Но именно в силу погруженности в ад мы его не замечаем; социальная и культурная патология, насилие и жестокость для нас норма, особенно для поколения, социализировавшегося в постсоветскую эпоху и лишенного возможности исторических сравнений. Историк Владимир Булдаков показал, что Россия переживала похожее состояние в 1920-е гг., на выходе из революции и гражданской войны[19]. Так что же, мы выходим из ада революции? Однако динамика жестокого немотивированного насилия и агрессии не спадает, а драматически нарастает. Боги Хаоса вовсе не уснули, они жаждут очередного жертвоприношения на свой алтарь. Тогда, может, Россия находится не в пост-, а в пред- или межреволюционном состоянии? Другими словами, мы переживаем не завершение революции, а всего лишь паузу, временную ремиссию между двумя революционными волнами, наподобие стратегической паузы 1907-1917 гг.? Однако нарастающая агрессия и просто темная энергия не канализируется в определенное политическое, социокультурное или этническое русло, а рассеивается в социальном пространстве. Она направлена не против общего Врага (кто бы им ни был), а друг против друга, носит характер аутогрессии. Буквально по Артемию Волынскому: мы, русские, друг друга поедом едим, тем и сыты. Подобное состояние умов и душ само по себе не ведет к революции, более того, оно способноистощить потенциальную энергию общественного протеста, превратить ее в ничто, в сотрясение воздуха революционной фразой. «Угнетение и нищета могут регулярно уходить в не-революционные формы: социальную апатию, эмиграцию, рост сердечно-сосудистой заболеваемости под воздействием социального стресса, алкоголизм, мелкую преступность, распад семей, падение рождаемости и прочие социальные патологии. (Что мы и наблюдаем в возрастающих масштабах в современной России. — Т. С, В. С.) Все это превращается в социальный динамит только когда возникает детонатор — неподконтрольные властям религиозные проповедники, интеллигенция, организовавшаяся в революционное движение, или выпавшие из неовотчинной обоймы начальники и особенно молодые харизматические личности, которым не удается встроиться во власть»[20]. В свете последней фразы надо отдать должное Кремлю: не очень изощренно, но последовательно и настойчиво он делает все возможное, дабы избежать появления подобного детонатора, можно сказать, вытаптывает траву на корню. В то же самое время именно такими своими действиями власть показывает, что революция в России не завершилась: будь ситуация фундаментально стабильной, ей не стоило бы опасаться горстки смутьянов и несанкционированной социальной активности снизу. Но когда любой чих кажется власти угрозой, то тем самым она признается в собственной слабости. Фактически Кремль расписывается в страхе перед русским обществом, которое, справедливости ради признаем, приобретает все более пугающий облик. Так или иначе, в психологическом отношении постреволюционная России вовсе не отвердела. Под тонкой пленкой стабильности скрывается огнедышащая магма тяжелых и больных страстей. Но не отвердела она институционально и в плане установления четких правил игры. По иронии, именно правящая группа, казалось бы, больше других заинтересованная в установлении долговременного статус-кво, постоянно его нарушает, выступает источником дестабилизации похлеще всех актуальных (надо признать, откровенно жалких) русских оппозиционеров и революционеров. «Неспособность достичь вожделенной стабильности — главная проблема для В. Путина и людей, которых он привел к власти в России. Само по себе это понятно: источник власти и богатства бюрократического класса — это контроль за изменениемправил, а никак не соблюдение их на протяжении продолжительного периода времени. Стабильность в более или менее точном понимании этого слова смертельно опасна для всех без исключения представителей властной элиты и потому попросту недостижима в современной России»[21]. Из этого важного и точного наблюдения следует парадоксальный вывод: главным источником потенциальной дестабилизации России оказывается правящий класс. Постоянно индуцируя волны нестабильности, он управляет страной в режиме «управляемого хаоса», от которого к хаосу неуправляемому — лишь один шаг. И шансы, что сей роковой шаг будет сделан, растут. Ведь качество правящей элиты (в известном смысле — российских элит вообще) таково, что кризисы, причем все большей социальной цены, становятся попросту неизбежными. Эта неизбежность вызвана формированием российской политико-бюрократической элиты по принципу негативной селекции, отрицательного отбора: начальник должен выглядеть вершиной на фоне своих подчиненных, что, естественно, ведет к прогрессирующему снижению компетентности, эффективности, да и просто деинтеллек-туализации. При этом антимеритократический норматив навязывается обществу в целом. Факт, что в России самая известная балерина славна скандалами и сплетнями, а не танцем; что можно стать эстрадной звездой, не имея ни голоса, ни слуха; что модные писатели не знают русской грамоты; что в выступлениях медийных интеллектуалов («говорящих голов» нашего ТВ) глупость, ложь и цинизм все заметнее перевешивают правду и смысл; что после чтения наших газет хочется вымыть руки и душу и т.д. Итак, мы видим, что новые институты — социополитические и экономические — не только не отвердели, им не дают отвердеть. Не дает именно правящий класс, генерирующий фундаментальную нестабильность, навязывающий обществу негативные социальные и культурные образцы, работающий, так сказать, на «понижение» социокультурного качества, ухудшение человеческого материала. В более широком смысле фундаментальным фактором нестабильности остаются отношения власти и общества, государства и русского народа. Ведь что, на самом деле, служит главным итогом революции,если экономическое процветание в ее результате не достигнуто, а вдохновляющая утопия социального освобождения наделе оборачивается своей противоположностью? Обобщенным революционным результатом оказывается государство, способное развязать узел дореволюционных противоречий и которое выглядит в перспективе общественного мнения эффективным и справедливым, точнее, более эффективным и более справедливым, чем государство, разрушенное революцией. Разумеется, эффективность и справедливость одновременно — не более чем идеал. Хотя в «стремленьи к идеалу дурного впрочем нет», в истории эти качества крайне редко сочетаются попарно. Хорошо уже, если присутствует хотя бы одно из них. «Те государства и правители, которые получили репутацию неэффективных, все же могут заручиться поддержкой элиты в деле реформирования и реорганизации, если они считаются справедливыми. Правителей, считающихся несправедливыми, могут терпеть до тех пор, пока им эффективно удается преследовать экономические или националистические цели, или же они кажутся слишком эффективными, чтобы кто-либо осмелился бросить им вызов. Однако государства, считающиеся и неэффективными, и несправедливыми, лишатся поддержки элиты и народа, которая им нужна для выживания»[22]. Эффективность российского государства сомнительна в перспективе общественного мнения и вполне очевидна в оптике нелицеприятного политического анализа. Зато торжествующая несправедливость этого государства заметна urbi et orbi. Здесь мы выходим на сложную и актуальную проблему концептуализации государства, сложившегося в постсоциалистической России. При всем многообразии (квази)теоретических описаний, красной нитью через них проходит определение сложившейся в России (и в ряде стран СНГ) политической системы как «управляемой», или «имитационной», демократии. Хотя оценочные суждения в ее адрес различны: положительные, отрицательные или, чаще, оценка как «неизбежного зла», большинство независимых наблюдателей полагает такую государственно-властную организацию исторически недолговечной ввиду встроенных в нее системных дефектов и указывает на ее временный и переходный характер[23]. Беда в том, что определения типа «имитационная» или «управляемая» скользят по поверхности, они описывают фасад, но не схватывают социальную онтологию складывающегося государства. Переход от анализа проявлений и форм к анализу социальной сущности государственно-властной конструкции откроет перед нами несравненно более глубокую и драматическую перспективу. В настоящее время происходит размывание социального государства, государства всеобщего социального обеспечения (welfarestate) и переход к иному социальному качеству. Известный русский историк Андрей Фурсов называет его «корпорацией-государством». (Несмотря на созвучие, ничего общего с «корпоративным государством» Муссолини.) Левый американский автор — «неолиберальным»[24]. Вполне приложимо и определение «олигархическое государство». Несмотря на различие в терминах, отечественные и западные исследователи близким или идентичным образом характеризуют сущностные признаки такого государства. Впечатляющее совпадение и взаимодополнение, за исключением некоторых нюансов, теоретических описаний государства наталкивает на следующую важную мысль: Запад и Россия находятся в общем векторе историко-культурного развития, движутся в одном направлении, хотя и находятся на разных стадиях этого движения. Что же за государство формируется на наших глазах — в России быстрее и открыто, на Западе — медленнее и завуалированно? Его характерообразующие черты следующие. Во-первых, такое государство рассматривает общенациональные интересы сквозь призму групповых и корпоративных интересов, которым отдается безусловный приоритет при проведении любой политики. В своем поведении оно руководствуется исключительно экономикоцентрической логикой, стараясь минимизировать социальные и антропологические инвестиции. Американский автор называет это реставрацией классовой власти, и этот исторический реванш может рассматриваться как высшая точка капиталистического развития. Вторая принципиальная черта корпорации-государства — отказ от определения, что справедливо, а что нет, составляющего главнуюпрерогативу и смысл существования государства (Аристотель). Это подрывает легитимность государства и взрывает социальный космос. В метафизическом плане корпорация-государство оказывается агентом Хаоса, противостоящим Космосу как порядку-справедливости. Тем самым третьей основополагающей чертой корпорации-государства оказывается его субстанциальная враждебность человеческому типу социальности и, соответственно, объективно разрушительный характер в отношении человеческого общества. Западные авторы указывают, что размывание welfare state угрожает возвратом к классовой войне глобального масштаба[25]. Показательно, что теоретическая модель Харви прекрасно, почти один к одному накладывается на современное нам российское государство, но в отношении Запада она описывает не столько его актуальное, сколько находящееся в потенции, прогнозируемое состояние. Другими словами, она больше подходит современной России, чем современному Западу, что объясняется опережающим по отношению к Западу развитием России: в ней уже возникло и вовсю функционирует то, что на Западе лишь наметилось в качестве тенденции, которая не обязательно разовьется. Лаконично, но емко современную российскую ситуацию характеризует формула Ульянова-Ленина столетней давности о России как самом слабом звене мировой капиталистической системы. Эта слабость вызвана одновременной концентрацией неразрешенных противоречий старой, социалистической, и появлением противоречий новой, капиталистической, эпох, причем в капиталистическом развитии Россия в некоторых отношениях перегнала Запад (что вообще нередко случается с теми, кто поздно стартовал и спрямил исторический путь). В то же время в России разрушены социальные и культурно-идеологические механизмы стабильности старой эпохи и не созданы механизмы новой стабильности, новая страховочная сетка. В общем, как говаривал в советское время знакомый диссидент: страна беременна новой революцией. Правда, это как раз такой случай, когда можно всю жизнь ходить беременным, но так и не разрешиться от бремени. Если же говорить всерьез, то интересы российского государства (не важно, назовем мы его корпорацией-государством, олигархическим или неолиберальным) субстанциально враждебны интересамобщества. В общем-то русские люди давно знают или догадываются об этом, как знают цену своему государству. Признавая его нормативную важность, — в этом смысле маятник нашей истории действительно прошел крайнюю точку анархии, — они крайне низко оценивают актуальное государство. Лишь 17,1% граждан страны считают нынешний строй справедливым, эффективным и подходящим для России на перспективу[26]. В то же время самотрансформация корпорации-государства в нечто более гуманное и общенациональное невозможна в силу антропологической природы конституировавших его кланов[27]. Поэтому единственный шанс общества защитить свои права — в борьбе, единственная возможность изменить свою участь и вернуться на путь социального прогресса — в сносе государствен но-властной машины и изменении вектора развития. Случись подобное капитальное изменение, оно по сути своей будет революцией, точнее, второй революционной волной после временной стабилизации. Революцией будет даже трансформация несравненно меньшей глубины и масштаба — снос «управляемой демократии», то есть фасада классовой власти. Правда, первая революция была бы системной, вторая — политической. Присоединяясь к аналитическому мнению о встроенных дефектах и слабостях режима «управляемой (имитационной) демократии», мы не разделяем наивных упований, будто его крах станет переходом к демократии подлинной, настоящей, — подобная точка зрения имплицитно или эксплицитно выражена в многочисленных анализах политического режима в России[28]. Нет никакого «железного» закона социальных наук о неизбежности перехода к демократии. Желательно нам — не значит предопределено. Не говорим уже об исторически совершенно не оправданном прогрессизме подобных теоретических конструкций (развитие от плохого к хорошему, от хорошего — к лучшему). На смену «управляемой демократии» как стыдливого полуавторитаризма, демократического фасада сущностно недемократическойвласти вполне может прийти «железная пята» — открытое классовое господство, откровенный авторитаризм. Это ведь тоже будет революцией! Главная аналитическая проблема в том, что революции можно описать, но невозможно предсказать. Они всегда неожиданны для современников и чаще всего происходят тогда, когда их никто не ожидает. Перефразируя Михаила Булгакова: беда не в том, что революции случаются, а в том, что они случаются внезапно. Никакие теоретические модели не позволяют предсказать, выльется ли предреволюционное состояние умов в революцию, приведет ли та или иная структурная констелляция к революционной динамике. Революционный характер ситуации выясняется лишь постфактум, когда революция уже произошла. Причем любая революционная констелляция по-своему уникальна, или, перефразируя еще одного русского классика, все стабильные государства одинаковы, каждое нестабильное государство несчастно по-своему. Мы не может предсказать революцию, зато можем с большой вероятностью предвидеть государственный кризис. Количественные модели, разработанные американской Рабочей группой по вопросам несостоятельности государств, позволили точно предсказать более 85% крупнейших государственных кризисов, случившихся в 1990-1997 гг. Но эта же группа оказалась малоуспешна в оценке возможности перерастания кризиса в революцию, что указывает на существенное различие между государственным кризисом и революционным конфликтом[29]. Хотя все революции сопровождаются государственным кризисом, не всякий кризис, даже самый масштабный и глубокий, ведет к революции. Тем не менее результаты, полученные группой, представляют очевидный интерес для вероятностного прогнозирования российской ситуации. Дело в том, что рабочие модели прогнозирования государственных кризисов строились на основе анализа революций и глубоких революционных ситуаций, произошедших в мире с 1955 по 1995 г. «Выяснилось, что теснее всего связаны с политическими переворотами три переменные — тип режима, международная торговля и детская смертность. Тип режима оказался связан с политической нестабильностью неожиданной U-образной зависимостью: демократии и автократии обладали значительной стабильностью, но частичные демократии и автократии подвергались чрезвычайно высокому риску. Страны с большей долей валового национального продукта (ВНП), вовлеченного в международную торговлю, и с меньшей детской смертностью в целом были более стабильны»[30]. Объяснение важности именно этих переменных следующее: полудемократии, полуавтократии — нестабильны по самой своей природе; существенное вовлечение ВНП в международную торговлю требует четких правил игры, уважения к закону, терпимого уровня коррупции и сдерживает конкуренцию элит. Детская смертность — обобщающая мера жизненных стандартов. В общем, «относительно высокое значение всех этих переменных сигнализирует о большой вероятности революции»[31]. Однако формулировка «относительно высокое значение» носит туманный характер: высокое относительно чего? Западных стран, развивающихся стран, Африки, самое себя в недавнем прошлом? В России все отмеченные переменные имеют довольно высокое значение. Правда, в конце 1990-х гг. они были еще выше, однако революционного взрыва не произошло. Применение к России оппозиции «государственный кризис — революция» дает следующие результаты. Подавляющее большинство независимых экспертов (a ex officio и немалая часть, находящихся на госслужбе или вынужденных демонстрировать корпоративный оптимизм) признает, что кризис, в который втягивается Россия, будет иметь для нее самые серьезные и далеко идущие последствия, причем не только финансовые и экономические, но также социальные и политические. Аналитические расхождения касаются оценок глубины кризиса, характера и масштабов его последствий, запаса прочности государства. Некоторые популярные аналитические сценарии с впечатляющим реализмом живописуют, как в один далеко не прекрасный день мы с изумлением увидим пустую казну, отказ государства от своих социальных обязательств, распад социальной инфраструктуры и апеллирующие к народным массам, передравшиеся между собой элитные группировки. В отношении же перспективы революции экспертное сообщество занимает агностицистскую позицию[32]. Но так ли она оправдана? Ведь потенциальный кризис фактически может оказаться революцией. Почему? Рассуждая теоретически, системный и общенациональный кризис предполагает значительную революционную ситуацию. В контексте же неотвердевшего в России постреволюционного порядка (или, другими словами, незавершившейся революции) кризис, потрясший его основы, поставивший их под сомнение, объективно окажется новой революционной волной. Ее динамика, характер, глубина, уровень насилия и др. — остаются открытыми вопросами, на которые сейчас можно отвечать только гадательно. Тем не менее рискнем высказать несколько предположений насчет потенциального революционного кризиса. Во-первых, хотя первотолчок ему дадут структурные факторы — финансовые и экономические, главенствующее значение для развития кризиса будет иметь уже такая переменная, как морально-психологическое состояние общества и элит. Финансовый кризис — спичка, состояние умов — хворост. Высох он или нет? Почти треть населения страны (32,5%) выражает готовность к революционным методам действий для создания более справедливого и эффективного общественного строя. Правда, число людей, предпочитающих эволюционные изменения революционным, несколько больше (40,4%)[33], но ведь вопросы революции никогда не решались голосованием и формальным соотношением голосов. Хотя потенциально революционная позиция этой трети населения не вылилась в актуальные политические действия, само существование значительной и радикально настроенной группы населения свидетельствует о глубинной нестабильности отечественного общества. Для массы людей идея революции не табуирована культурно и приемлема психологически. Выльется ли подобная готовность в революционную стихию? Это как раз зависит от того, найдутся ли у революционной пехоты вожаки и сложится ли революционная констелляция, где одним из главным факторов всегда оказывается поведение элит. Готовы ли они консолидировано тушить революционный пожар или же разбегутся в разные стороны при первых искрах? Во всех предшествующих революционных кризисах разбегались, но такое поведение не обречено повторяться. Во-вторых, социальный аспект революционного кризиса будет неразрывно переплетен с национальным, точнее, с русским этническим. Ведь главный социальный вопрос современной России — русский вопрос. Русские составляют социально подавленное и этнически ущемленное большинство страны, социальное и национальное измерения в данном случае совпадают. Характерно, что наибольший негативизм в отношении статус-кво демонстрируют как раз левые и националистические настроенные граждане, революционная готовность которых выше среднего по стране уровня[34]. В-третьих, до сих пор русские революции совпадали с мировыми (или общеевропейскими) системными кризисами. Судя по тревожной глобальной динамике, не станет исключением и новая революция. В-четвертых, новая волна русской революции окажется революцией низкой интенсивности. По своему физическому и морально-психологическому состоянию наше общество способно на бурные разовые выплески напряжения и агрессии, но не на устойчивую вражду и длительную гражданскую войну. Вспышки погромного насилия, массовые акции протеста, дезорганизация хозяйственной и общественной жизни — да, идущие друг на друга классы и армии — нет. Совсем без кровопускания вряд ли удастся обойтись, но рек крови быть просто не может. В этом смысле витальная слабость русского народа выступает ограничителем масштабов и глубины революции, в частности, революционного насилия. Однако эта же слабость ставит под сомнение возможность успешного выхода России даже из революции низкой интенсивности. Новая Смута происходит в ситуации русского этнического надлома: впервые за последние пятьсот лет русские перестали ощущать себя сильным, уверенным и успешным в истории народом. Это означает драматическое уменьшение шансов России и русских на повторную «сборку» после очередного приступа Хаоса. Мы не только не знаем, что же «будет с Родиной и нами», но вообще не можем быть уверены, что после новой революционной волны Родина и мы останемся. В-пятых, даже самая недвусмысленная революционная ситуация не актуализируется, не превратится в революцию в отсутствие силы, способной поднять волну. Здесь к месту вспомнить классическое определение Ульянова-Ленина, указывающее на критически важную
роль «партии нового типа» в деле перерастания революционной ситуации в революцию. Хотя потенциальная революционная ситуация выглядит выигрышной для русских националистов, более того, это вообще самая благоприятная ситуация для русского национализма за всю его историю, у националистов нет ни малейших шансов ее использовать. К своему решающему испытанию они подошли неподготовленными.
ПОЧЕМУ НЕ СОСТОЯЛАСЬ НАЦИОНАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ (Заключение)
Книга, которую держит в руках читатель, открывает новую парадигму в понимании русского национализма. Для того, чтобы ее сформулировать, потребовалась самая «малость» — отказаться от интеллигентской презумпции презрения к русскому народу и России и признать их безусловную самоценность. Эта позиция находится вне области науки, она проходит по разряду так называемой дотеоретической аксиоматики. Позитивный взгляд на свой народ, собственную страну и ее историю составляет культурную и психическую норму. И наоборот: их негативизация указывает на культурную неполноценность и психическую ущербность индивида или группы, которые придерживаются подобного взгляда. Собственно в научном плане мы не создавали никакой особой теории русского национализма, а использовали уже имеющийся теоретический потенциал. Единственное важное концептуальное добавление касается не национализма, а этничности, которую мы трактуем в последовательно социобиологическом ключе. В то время как к изучению русского национализма применены общепринятые теоретико-методологические подходы, в частности, контекстуальный. Тем не менее соединение старых теоретических знаний с новой для российских интеллектуалов дотеоретической аксиоматикой сформировало такую наблюдательную позицию, с которой открылась непривычная картина. Точнее, старый исторический ландшафт предстал радикально преображенным. В этом и состоит значение любой новой научной парадигмы: известные факты и наблюдения переоцениваются, а прежние выводы, в том числе фундаментального характера, — пересматриваются. В результате перед нами оказывается не старая картина, дополненная новыми чертами, а принципиально новый мир: прежние объекты не просто переинтерпретируются, а преображаются по своей сути. Применительно к заявленной теме это означает, что русский национализм — в протяженной исторической перспективе и в современной ситуации — оказался вовсе не тем, за что его принимали, и не таким, каким его представляли. В нашей трактовке он не стал лучше или хуже — по мере сил мы старались воздерживаться от ценностных суждений — он стал другим. По своему объективному (то есть не зависящему от воли и желания людей) содержанию русский национализм самодержавной и советской эпох был антиимперским и — в большей своей части — стихийно, субстанциально демократическим течением. Это легко обнаруживается из его непредвзятого прочтения. Магистральное устремление русского национализма состояло в попытке гармонизации, непротиворечивого и взаимовыгодного сочетания интересов империи и русской нации. Ведь главным противоречием и одновременно источником внутреннего развития имперской политии в ее досоветском и советском обличиях был не конфликт между империей и национальными окраинами, а конфликт между имперской властью и русским народом. Номинальные правители империи — русские — на деле оказались рабочим скотом и пушечным мясом имперской экспансии. Номинальная имперская метрополия — Россия — была внутренней колонией. И это не русский националистический миф, а верифицированное научное утверждение, авторов которого вряд ли возможно заподозрить в симпатиях к русскому национализму. Английский историк Джеффри Хоскинг в своей фундаментальной книге убедительно показал, что советская мощь была куплена ценой колоссальных жертв со стороны русского народа[35]. Американский автор вообще называет Советском Союзе «империей наоборот» — государственной конструкцией, где номинальная метрополия ущемлялась и дискриминировалась в пользу периферии, а русское ядро — в пользу этнических меньшинств[36]. И чем могущественнее становилась страна, тем больший объем ресурсов перекачивался, перенаправлялся от ее ядра на окраины. В сущности, сами русские — их сила и жертвенность — и составляли главный ресурс нового строя. Но коммунистическая эпоха лишь наиболее рельефно проявила не ею заложенную историческую тенденцию. Дореволюционная империя отличалась от советской меньшей интенсивностью эксплуатации русского народа, но точно так же жила за его счет. Великорусские крестьяне были закабалены сильнее других народов и в среднем хуже обеспечены землей. Русские несли основную тяжесть налогового бремени. Даже перестав быть количественным большинством в составе населения, русские все равно поставляли больше всего рекрутов в армию. Имперская ноша русского народа не компенсировалась какими-либо политическими или культурными привилегиями и преференциями его трудящемуся большинству. В общем, с середины XVI в. по 90-е годы XX в. имперское государство существовало и развивалось исключительно за счет эксплуатации русских этнических ресурсов — эксплуатации, носившей характер поистине колониальный. Поэтому стержень социальной истории царской и коммунистической России составило этническое сопротивление — латентное и явное — русского народа поработившей его имперской власти. Впервые в отчетливой форме оно проявилось в староообрядческом движении, где этнический импульс был облачен в соответствовавшие духу времени религиозно-культурные одежды. Старообрядчество представляло национальную и потенциально демократическую альтернативу переживавшему становление антинациональному (в лучше случае — вненациональному) имперскому государству. В каком-то смысле его можно назвать дополитическим национализмом или национализмом донационалистической эпохи. Хотя никакой филиации идей и культурных влияний старообрядчества на последующий русский национализм проследить невозможно, именно старообрядчество со всей очевидностью выявило матрицу диалектических взаимоотношений русского народа и имперского государства, впоследствии оказавшуюся и матрицей русского национализма. Однако, говоря об отношениях русского народа и континентальной имперской политии, важно не абсолютизировать лишь одну их сторону — вражду. Ведь была и другая сторона — сотрудничество и взаимодействие. В целом сложившийся modus vivendi можно охарактеризовать каксимбиотические отношения русского народа и имперского государства. Содержание симбиоза было следующим: империя питалась соками русского народа, существуя и развиваясь эксплуатацией русской витальной силы. Русские же, ощущая (не осознавая!) эксплуататорский характер этого отношения и субстанциальную враждебность империи русскому народу, не могли не сотрудничать с ней, ибо империя формировала общую рамку русской жизни, обеспечивала относительную безопасность и сносные (по скромным отечественным меркам) условия существования народа. Каким бы безжалостным ни было государство в отношении собственного народа, оно оставалось единственным институтом, способным мобилизовать народные усилия для сохранения национальной независимости и развития страны. Однако устойчивость подобных отношений гарантировалась скорее не рационально, а иррационально — русским этническим архетипом, неосознаваемой и генетически наследуемой ментальной структурой. Ведь в исторической ретроспективе слишком хорошо заметно, что эксплуатация русских этнических ресурсов превосходила все мыслимые и немыслимые размеры, что людей не жалели (знаменитое «бабы рожать не разучились»), что русскими затыкали все дырки и прорехи имперского строительства, взамен предлагая лишь сомнительную моральную компенсацию — право гордиться имперским бременем. Тем не менее мощная народная оппозиция имперскому государству не взорвала его изнутри, оно существовало и успешно развивалось вопреки всем рациональным калькуляциям. Причудливое соединение вражды и отчуждения с сотрудничеством и взаимозависимостью народа и государства составило в подлинном смысле диалектику русской истории, ее главный нерв и скрытую пружину. В свете такого понимания логики отечественной истории русский национализм оказывается своеобразной рефлексией фундаментального противоречия между русским народом и имперским государством и попыткой — теоретической и практической — его разрешения в интересах (или, в минималистской формулировке, не в ущерб) русского народа. Хотя бы поэтому русский национализм не мог не быть субстанциально демократическим, ведь он исходил из интересов огромной этнической группы, взятой как целостность. Хотя бы поэтому он не мог не быть оппозиционен основам царской и советской политии, одинаково основывающихся на принципиально надэтнических принципах. Весьма показательно, что первыми русскими интеллектуалами, указавшими на колонизаторство «русских европейцев» в отношении собственного народа, были славянофилы — основоположники русского националистического дискурса. По отношению к имперским принципам русский национализм играл подрывную роль, в имперском контексте русская националистическая идеология объективно приобретала не консервативный, а радикальный и даже революционный модус. Неудивительно, что, начиная с крошечной и маловлиятельной группы интеллектуалов-славянофилов и заканчивая столь же крошечной и маловлиятельной политической группировкой под названием «Память» на исходе советской эпохи, русский национализм во всех своих исторических обличиях вызывал страх власти и подвергался ее преследованиям. Причем чувства эти носили иррациональный характер, их глубина, интенсивность и масштаб явно выходили за рамки реалистической оценки актуального национализма. Единственным значимым исключением из государственной политики, основывавшейся на презумпции страха и ненависти в отношении национализма, было покровительство «черной сотне» со стороны некоторых групп имперской элиты в начале XX в. Однако оно носило кратковременный, ситуативный и инструментальный характер. После подавления революции 1905-1907 гг. «черная сотня» за ненадобностью была списана в архив. Впрочем, даже «черная сотня», к которой обращались как к последнему средству спасения империи, носилаобъективноантиимперский и глубинно демократический характер. На последнее обстоятельство, в частности, указывал отнюдь не симпатизировавший черносотенству Владимир Ульянов-Ленин. Парадокс «черной сотни», когда лекарство оказалось хуже болезни, можно с полным правом экстраполировать на весь русский национализм имперского периода. Конечно, его идеологам и вождям в голову не приходило отказываться от империи, которую они считали величайшим историческим достижением русского народа. (Антиимперский русский национализм, впервые возникший на исходе 60-х годов прошлого века, оставался в общем националистическом потоке маловлиятельной и маргинальной тенденцией.) Но они хотели сделать ее более русской, более национальной. Говоря академическим слогом, русские националисты добивались национализации (или этнизации) имперской политии, полагая это решающим условием преодоления драматического отчуждения между русским народом и имперским государством и в то же время средством преодоления кризиса империи, ее укрепления. Однако широкий набор предлагавшихся русскими националистами рецептов — от радикально-этнократических до либеральных — в случае их практического применения с неизбежностью вел не к укреплению имперской политии, а к ее стремительному разрушению. Спектр русских националистических альтернатив XX в. сводился к трем основным стратегиям: 1) трансформации империи в национальное государство; 2) превращению континентальной империи в колониальную; 3) обеспечению фактического национального равенства русского народа и России в рамках империи. Первые две стратегии характеризовали дореволюционную эпоху, последняя — 60—80-е годы XX в. Первая стратегия вдохновлялась либерализмом. Она ставила целью формирование, если использовать современную терминологию, «российской политической нации», чего пред полагалось достичь посредством развития гражданских институтов, демократических реформ и обеспечения юридического равенства всех населявших империю народов. Однако вдохновители и сторонники этой концепции, среди которых наиболее известен Петр Струве, никогда не отказывались от национально-русского характера российской государственности. Для подавляющего большинства отечественного образованного слоя, включая либералов, Российская империя была русским национальным государством, оставалось лишь привести реальность в соответствие с нормативистским видением. Даже Польшу и Финляндию либералы не собирались выпускать из объятий будущей российской демократии — территориальное единство оставалось для них священным принципом. Поэтому для оформления России как национального государства требовались не только юридическое равноправие и демократические институты, но и культурная гомогенизация на манер французской, осуществлявшейся весьма жесткими методами. Между тем масштабная русификация была неосуществима в любом социополитическом контексте — не важно, имперском или демократическом — ввиду снижающегося удельного веса русских в общей численности населения империи и неизбежного сопротивления ассимиляции со стороны ряда этнических групп, в особенности имевших государственные притязания. Ведь самодержавию так и не удалось ассимилировать даже очень близких русским украинцев. С великолепным безразличием к этой — критически важной — стороне дела либералы настаивали на дальнейшем расширении границ России, что обрекало ее на еще большую расовую и этническую чересполосицу, на дальнейшее уменьшение доли русского народа, который сами же либералы считали руководящим национальным ядром. Наибольшими империалистами среди русских националистов досоветской эпохи были именно либералы. Подобно своим западным единомышленникам, они исходили из презумпции цивилизаторской роли империи, несущей прогресс и знания входившим в сферу ее влияния народам. Консервативные и радикальные националисты — речь идет о второй стратегии — не в пример более трезво оценивали возможности и пределы русификации. Известный и влиятельный дореволюционный публицист, националист биологизаторского толка Михаил Меньшиков даже предлагал отказаться от тех инородческих окраин, которые невозможно обрусить. Правда, реализм по части русификации сочетался с радикальным утопизмом другого программного принципа, а именно — подчеркнутым этнократизмом. Руководящую роль русского народа предполагалось закрепить и обеспечить предоставлением ему политических и экономических преимуществ — такой, в частности, была программа «черной сотни». Исторический смысл этой стратегии заключался в превращении русских в подлинном смысле слова народ-метрополию и трансформации континентальной Российской империи в де-факто колониальную. И здесь неизбежно встает тот же вопрос, что и в отношении либерального проспекта превращения России в национальное государство: а возможно ли это было в принципе? Ответ здесь может быть только отрицательным. Дело даже не в том, что русские этнические преференции с неизбежностью спровоцировали бы возмущение нерусских народов. Главное, что эта идея подрывала такие имперские устои, как полиэтничный характер правящей элиты и эксплуатацию русских этнических ресурсов. Континентальная по-лития могла существовать, только питаясь русскими соками, русской витальной силой и потому даже равноправие (не говоря уже о преференциях) русских с другими народами исключалось. Говоря без обиняков, русское неравноправие составляло фундаментальную предпосылку существования и развития континентальной политии в имперско-царской и советско-коммунистической исторических формах. Именно поэтому не выдержала испытания реальностью третья стратегия русского национализма — обеспечение фактического равенства РСФСР и русского народа в рамках СССР. В 1989-1991 гг. русские пытались сочетать несочетаемое: сохранить Советский Союз и добиться равноправия (всего лишь равноправия, а не преимуществ!) России и русских с другими союзными республиками и «советскими нациями». Знаменитый референдум 17 марта 1991 г. наглядно отразил эту двойственность массового сознания: тогда большинство населения РСФСР проголосовало одновременно за сохранение союзного государства и введение поста президента России (последний пункт выражал массовое стремление к равноправию своей республики). Результат всем нам слишком хорошо известен. Советская идентичность, наиболее распространенная и выраженная именно среди русских, точно так же не смогла сохранить единое государство, как в начале XX в. его не смогла сохранить не столь сильная, но все же существовавшая и развивавшаяся имперская идентичность. Таким образом, помимо их воли и желания, пути и решения, предлагавшиеся русскими националистами на протяжении большей части XX вв., носили объективно подрывной характер по отношению к имперским устоям. В этом смысле отрицательное (в лучшем случае — настороженное и подозрительное) отношение власти к русскому национализму было вполне обоснованно. В конечном счете Советский Союз разрушила именно Россия, вдохновлявшаяся взлелеянными националистами идеями российского суверенитета и русского равенства. Хотя русские уже давно чаяли освобождения от тяготившей их имперской ноши, именно национализм стал поднесенной к высохшему хворосту спичкой. И пусть сами националисты не вкладывали в свои идеи сецессионистского смысла, а наоборот, хотели укрепить империю, выкованное ими культурное и идеологическое оружие обернулось против их же символов веры. Такова вечная ирония истории. Имперское государство ни в одной из его исторических модификаций не было и не могло быть националистическим, ведь русский национализм был враждебен самому смыслу его существования. Хотя имперские власти время от времени обращались к националистической риторике, ее использование носило строго дозированный и контролируемый характер. Национализм использовался сугубо инструментально: для упрочения власти и основ имперской политии, а не их изменения в направлении русификации. В этом смысле сущностно едиными выглядят бюрократический национализм Николая I, русский стиль Александра III и его незадачливого сына, а также сталинский национал-большевизм: национализм в них играл роль приманки и дополнительного средства легитимации, но никак не направляющего принципа. Субверсивный и даже революционный модус русского национализма в конечном счете определялся тем, что фундаментальная проблема имперской политии — противоречие интересов русского народа и имперского государства — в принципе не имела и не могла иметь удовлетворительного для обеих сторон решения. Это была игра с нулевой суммой: империя могла существовать только за счет эксплуатации русской этнической субстанции, русские могли получить свободу для национального развития, лишь пожертвовав империей. Реальный выбор состоял в сохранении антирусской империи или же отказе от нее в пользу русского национального государства. В течение XX в. русские националисты, за редким исключением, даже не приблизились к пониманию этого капитального противоречия. Зажатый в его тисках русский национализм оказался в концептуальной и психологической ловушке и резко ограничил свои мобилизационные возможности. Выступление против империи (не конкретно-исторической политической формы — самодержавной монархии или СССР, а империи как способа организации социального и территориального пространства) было для него исключено. Но это означало, что он не мог или, точнее, не решался апеллировать к массовой, народной русской этнической оппозиции имперскому государству. Русский национализм был настолько радикален, что мог в своих теоретических и идеологических построениях бросить вызов имперским основам, хотя концептуализировал это не как вызов, а именно как способ сохранения империи. В то же время он был не настолько радикален, чтобы стать в подлинном смысле революционной силой, возглавить массовое народное движение. Можно сказать, русские националисты сами боялись своей потенциальной революционности. На рубеже XX-XXI вв. радикально изменились отечественный и мировой контексты, соответственно, радикально изменился исторический смысл русского национализма. Россия более не существует как империя, реанимация которой абсолютно невозможна. Имперская идентичность разрушилась еще в Советском Союзе, причем ее разрушение было причиной, а не следствием гибели СССР. На наших глазах происходит поистине исторический сдвиг: ценность и идея Империи, русский мессианизм, составлявшие доминанту русского сознания и главный нерв национального бытия на протяжении без малого четырехсот лет, сданы в архив. Русские перестали быть имперским народом — народом для других; закрыта героическая, славная и страшная глава нашего прошлого. Главная проблема России — не дефицит экономической, технологической или военной мощи, а биологический и экзистенциальный кризис, к чему стоит добавить угнетающую интеллектуальную деградацию общества и элит. При этом беспрецедентный биологический упадок русского народа тесно связан с исчерпанностью русских морально-психологических и социокультурных ресурсов. Впервые за последние пятьсот лет своей истории русские ощущают (это именно ощущение, а не рефлексия), что ими потеряна историческая удача, что на кону оказалось само их существование. Ответом на системный кризис и слабость русского народа стала радикальная и глубокая этнизация русского сознания. Этнизация — массовый ответ на слабость отечественного государства, на демодернизацию, социальную и антропологическую деградацию, на культурную и экзистенциальную отчужденность российских элит от общества и собственной страны. В ее основе лежит импульс биологической природы — инстинкт самосохранения и выживания этнической группы. В этом смысле нарастание русской этнофобии вызвано слабостью, а не силой и имеет защитный характер. Исторический смысл этнизации — превращение русских в другой народ. В афористичной форме вектор перемен можно определить как превращение русских из народа для других в народ для себя. Отсюда и высокая популярность лозунга «Россия —для русских», который большинством его разделяющих понимается вовсе не в националистическом духе, а как призыв к защите интересов и традиций русского народа. Происходящая на наших глазах революция русской идентичности не случайность и не результат лишь последнего пятнадцатилетия, она подготовлена всем предшествующим историческим развитием и в этом смысле закономерна и даже неизбежна. Русский национализм практически не повлиял на процесс этнизации, носящий стихийный, спонтанный, в прямом смысле слова естественно-исторический, а не сконструированный и направляемый извне характер. Этнизация — не национализм, но она открывает крайне благоприятные условия для его взлета. Тем более благоприятные, что русский национализм более не зажат в тисках невыносимого для него выбора между империей и русскими — этот выбор за него уже сделала история. Значит, кардинально меняется исторический смысл русского национализма: если в имперской политии он неизбежно оказывался субверсивным и разрушительным, то в новых исторических условиях — позитивным и созидающим. Более того, только и именно русский национализм способен стать идеологией строительства нового российского государства и, как ни парадоксально это прозвучит, идеологией формирования гражданской нации. В исторической перспективе национализму принадлежит огромная позитивная роль в формировании национального и социального государства, общества «всеобщего благоденствия», он послужил наиболее действенной силой модернизации. Разумеется, не как чисто и сугубо националистический принцип, а в сочетании, соединении с другими идеологическими принципами. Здесь на руку играет удивительная пластичность националистической идеологии, ее способность амальгамировать с любыми идеями и ценностями, свойство национализма как культурной системы ассимилировать любые идеологические доктрины. Популярные дихотомии «политических» и «этнических» наций, «этнического» и «гражданского» национализмов ошибочны с аналитической и оценочной точек зрения. Не существует «гражданских наций» без этнических ядер (что верно, как показал Хантингтон, даже для «иммиграционных» наций), никакой «гражданский» национализм невозможен без этнической подоплеки, никакое государственное строительство невозможно без национализма. Демократическое преобразование общества возможно лишь в националистических формах, что доказывается историей и актуальной практикой подавляющего большинства современных демократических государств. Так называемый «банальный национализм» составляет имплицитный и неотчуждаемый ментальный фон общественного и элитарного дискурсов, культуры и политики самых «образцовых» демократических политии. Понятый таким образом национализм служит единственно возможным прочным основанием страновой и национально-государственной идентичности. Это особенно важно, когда государство, как это во многом происходит с современной Россией, фактически созидается заново. Исторически давно решенная западными странами задача нацие-и государствостроительства для современной России стоит в повестке сегодняшнего дня и без национализма ей не обойтись. Но почему именно русского национализма? Этническое ядро современной России составляют русские. Они не только ее исторической стержень, мотор национальной экономики и костяк Вооруженных сил, но и впервые стали ощутимым демографическим большинством (79% населения РФ), чего не было в заключительных фазах существования Российской империи и Советского Союза. Русские — единственный народ страны, массово отождествляющий себя со всем ее пространством и считающий себя за нее ответственным. Россия и русские — тождество, одно невозможно без другого. Теоретически Россия может существовать без любого из населяющих ее народов. Хотя наша этническая и культурная палитра при этом обеднеет, но Россия сохранится. Единственное исключение — русские. Ослабнут русские — исчезнет Россия. Пора признать и принять очевидное: Россия может быть только государством русского народа или ее вообще не будет как государства. Это не значит враждебности такого государства кдругим живущим в нем народам или их дискриминации в пользу русских. Фундаментальные интересы русского народа и других этнических групп России не противоречат друг другу и совпадают. В подобной перспективе националистическая идеология, причем с очевидной русской этнической подоплекой (ведь, как уже говорилось, не существует гражданских наций без этнических ядер, а политического национализма — без этнического измерения), казалось бы, должна стать государственной идеологией. Но не тут-то было. Даже если официальный дискурс и выглядит порою националистическим, то это, мягко говоря, заблуждение. В общенациональных СМИ, среди значительной части медийной элиты презумпция негативистского отношения к русским сохраняется и преобладает. Что уж говорить о социальных и социокультурных практиках государства, которые носят последовательно дискриминационный характер в отношении русских. Русские — единственный народ, право которого на достойную жизнь отрицается (или в лучшем случае ставится под сомнение), которым можно откровенно пренебрегать. В этом смысле весьма показательны поправки в закон о гражданстве, объявляющие нашими «соотечественниками» людей, даже не говорящих по-русски. В оптике властного взгляда русские — биомасса, из которой можно выдавливать остатки жизненных соков, ничего не давая взамен. В номинально национальной России по сравнению с имперской политией не изменилось ничего, за одним исключением: русские сейчас гораздо слабее, чем прежде. Но страх власти перед ними по-прежнему остается. Подобно 20-м годам прошлого века, любое проявление русской этничности, русских национальных чувств и даже само русское имя могут быть объявлены экстремизмом. Это не преувеличение: весной 2007 г. во время обыска в одном из московских книжных издательств следователем было заявлено, что любая книга, в названии которой имеется слово «русский», потенциально экстремистская. Самое кошмарное видение Кремля: что пресловутые русские пассивность и долготерпение закончатся, что русские во весь голос заявят о своих неотъемлемых правах, поставив власть и государство перед лицом непреодолимого вызова. Однако нельзя же доводить людей до состояния поистине скотского и ожидать при этом, что они будут бесконечно терпеть и покорно умирать. Никто не в состоянии отменить инстинкт самосохранения и выживания биологической по своей природе этнической группы. Причем процесс этнизации русского сознания неразрывно переплетен с нарастающим среди русских ощущением себя социально угнетенным большинством. Не имеет значения, насколько рационально обоснованно это ощущение — оно превалирует в массовом сознании и, значит, действительно по своим социополитическим последствиям. Главное содержание русского вопроса — социальное. Этнический и социальный принципы все более отождествляются, создавая подлинное бинарное оружие несравненной мощи. Русский бунт именно потому беспощаден, что русским не оставляют другого выхода. Это ultima ratio русского народа, поиск выхода из безвыходной ситуации, в которую его загоняют. Более того, активность народа, пусть самая свирепая и разрушительная, свидетельствует, что он жив и сопротивляется. Гораздо хуже его пассивность, безразличное принятие смерти или, как говорится в одном популярном в националистических кругах апокрифе, «молчаливое умирание самого непокорного в мире народа»[37]. Бунт — признак жизни. Нельзя сказать, чтобы ощущение подобной угрозы было совсем уж чуждо власти. В противном случае националистические мотивы под эвфемизмом «патриотизм» не включались бы в официальную пропаганду и идеологию, не провозглашались бы популистские национальные проекты. Однако все это, как говорится, «слова, слова, слова»... Государственные инициативы выливаются в имитацию бурной деятельности или же осуществляются таким привычно безобразным образом, что их следствием стало не улучшение, а ухудшение ситуации — рост массовых ожиданий, которые не обретают своего воплощения. Современное российское государство по своей природе не способно к националистической (и в этом смысле идущей навстречу чаяниям народа) трансформации. Как афористично сформулировал знаменитый русский журналист Виталий Третьяков: хотя каждый отдельно взятый российский чиновник — пламенный патриот России, на первом месте для него всегда стоят личные интересы. Но если власть не может измениться сама, возможно, она изменится под давлением снизу? Однако шансы актуального русского национализма организовать и возглавить это давление выглядят ничтожными. Он слишком слабый политический игрок, которому не под силу направить процесс этнизации русского сознания в политическое русло «обрусения» государства. Несмотря на заметное улучшение качественных характеристик (особенно в сравнении с прошлым десятилетием) и создание общенациональной сетевой инфраструктуры, национализм слишком разрознен, плохо организован, а его поддержка в обществе не превышает 10—15%. Не говоря уже о преследовании и репрессиях со стороны государственной машины: ведь в официальном дискурсе русский национализм рассматривается как главная угроза стабильности и межнациональному миру в России. Однако ведущая причина слабости русского национализма коренится не во внешних обстоятельствах — недостаточной массовой поддержке, противодействии государства и «жидомасонской закулисы», а в самих националистах. Русскому национализму на протяжении почти всей его истории присущ ряд серьезных дефектов. Первый, хотя и не самый важный, — интеллектуальная неадекватность. Удивительно, но факт: людям, притязающим выступать от имени народа, глубоко безразлично, что русские хотят на самом деле, националистам не в пример важнее, что они сами думают о русском народе. А представления эти были (и во многом все еще остаются) столь далеки от реальности, что возникает впечатление, будто националисты свалились в Россию с Луны. Где они видели такой русский народ, который фигурирует в националистических идеологемах? Заблуждение, объяснимое для дворян второй трети XIX в., непростительно интеллектуалам концаXX — началаXXI вв., продолжавшим смотреть на Россию и русских сквозь литературную призму — кривое зеркало отечественной жизни, по точному выражению Ивана Солоне-вича. Националисты или не понимали и не хотели понимать Россию и русских, что слишком очевидно характеризует их интеллектуальные способности, или же боялись говорить себе правду о «народе-богоносце». Ту правду, которую разглядели и умело использовали большевики в начале XX в. и необольшевики-либералы на его исходе. То, что русские дважды пошли не за народофилами-националистами, а за русофобствовавшими силами, с очевидностью указывает, кто лучше понимал русский народ. Характерное русскому национализму нормативистское представление о русском народе-каким-он-должен-быть отделено «дистанцией огромного размера» от актуального народа-какой-он-естъ. Фантасмагорическое представление о коренных чертах и потребностях русских способно породить лишь фантасмагорические политические программы. В начале XX в. упования националистов на инстинктивный крестьянский монархизм и патриотизм выглядели нелепыми перед лицом страстного желания «черного передела» мира и взрывом народного анархизма. Такими же нелепыми, как призывы к сохранению империи, аскетизму, самопожертвованию и коллективизму на исходе XX в., когда русской доминантой стало стремление к индивидуальному преуспеянию. А по сей день продолжающие бытовать среди националистов евразийские, традиционалистские, монархические и гитлеровские фантазмы вообще проходят по психиатрическому ведомству. Это не шутка: профессиональный анализ психического профиля националистических интеллектуалов указывает, что стержнем группообразо-вания в их среде нередко (что не значит — всегда) выступает общий комплекс или девиация. Впрочем, этот вывод столь же верен и для либеральных интеллектуалов. Для интеллектуального отрезвления и избавления от самодовлеющего мира доморощенных иллюзий националистам потребовалось сильнодействующее лекарство в виде национальных катастроф. Весьма примечательно, что прозвучавшие из их уст по итогам революционных событий начала и конца XX в. оценки русского народа носили порою весьма нелицеприятный, если не сказать русофобский, характер. Лишь в начале XXI в. националисты стали нащупывать более или менее реалистическое представление о русских, которое, правда, пока так и не вылилось в целостную мобилизующую программу. Слабость позитивного измерения националистической идеологии теоретически могла быть компенсирована силой ее негативного измерения. Проще говоря, если у националистов не получалось зажечь русские сердца образом будущего, то они могли бы мобилизовать общество, предложив ему образ врага. Однако традиционный главный враг националистов — евреи («жидомасоны», «мировая закулиса» и проч.) — вовсе не казался таковым массам русских. В начале XX в. они считали своим главным врагом самодержавие, элиту и помещичье землевладение, на его исходе — коммунистическое единовластие, в начале XXI в. — олигархию и преступность. В современной России антисемитский призыв просто не понятен широким слоям общества, антииммигрантский дискурс в мобилизационном плане несравненно более перспективен. Тем не менее одной лишь антиммигрантской повестки недостаточно для массовой политической мобилизации. Иммиграция — важная, но не центральная забота российского общества, для которого на первом месте стоит социальная проблематика. В общественном мнении иммигрантский вопрос составляет лишь фон социальной проблематики, в то время как русские националисты зачастую всецело поглощены им, рассматривая сквозь призму «чурок» всё остальное. И тогда они неизбежно остаются на периферии того, что в первую очередь беспокоит русский народ. А беспокоят его не отсутствие монархии, ослабление катехонической роли России и перспектива ее консервативной реконструкции, а дефицит справедливости, свободы и ущемленные социальные интересы. Значит, надо развернуть националистический дискурс именно в этом направлении. Ведь узко понятый национализм — национализм как жестко очерченное политическое и идеологическое течение — уже практически исчерпал себя. Электоральный потолок «жесткого» национализма не превышает 15%, и практически нет перспективы «пробить» его. В то же время потенциал «мягкого» национализма, национализма как культурной системы, составляет от половины до трех четвертей населения страны: около половины граждан России полностью или с некоторыми оговорками поддерживают лозунг «Россия для русских», а для 75% ценность патриотизма (читай: «мягкого» национализма) одна из ключевых. Но чтобы реализовать этот потенциал, националистам, оставаясь националистами, надо стать еще демократами и социалистами. Не думается, что это так уж трудно. Ведь по самой своей сути русский национализм либерален и демократичен. Разве движение, выступающее за свободу национальной жизни, не либерально? Разве движение, требующее демократизации политической и экономической жизни, не демократично? Разве тот, кто защищает права русского народа, не правозащитник? Наконец, русский национализм — это настоящее гражданское общество, которое выросло само, снизу, а не сформировано сверху, по указке власти. Гибкость и пластичность националистической идеологии позволяет без труда ассимилировать демократические и социальные идеи и даже либеральную риторику подобно тому, как коммунисты попытались узурпировать патриотическую риторику, ультралибералы стали осваивать социальную, а Кремль манипулирует и той, и другой. Никаких принципиальных препятствий этому, кроме негибкости и неповоротливости самих националистов, не существует. Выйти за пределы гетто, в которое загоняют национализм и в котором многим националистам довольно комфортно, можно, лишь кардинально расширив и видоизменив политическую и идеологическую повестку национализма. В его программах, а главное, в лозунгах и агитации во главе угла должны стоять конкретные социальные интересы масс русского народа: доступ к здравоохранению, образованию, жилью, свобода мелкому и среднему бизнесу, перераспределение сверхдоходов и проч. Главное содержание русского вопроса — социальное, успех национализма абсолютно невозможен без апелляции к социальным интересам. Характерно, что пик популярности «Родины» пришелся на время, когда она органично сочетала националистическую и социальную идеологию и риторику. По оценкам социологии, национал-социальный синтезе добавлением толики либеральных идей (гражданские права и свободы) наиболее перспективен в плане влияние на общество. Особого внимания заслуживает этнически русская мелкая и средняя буржуазия, которую со всех сторон обложили иноплеменные конкуренты, власть и крупные монополии. Русскому бизнесу нужна свобода развития и справедливые правила игры. В свою очередь, он мог бы стать экономической и финансовой базой движения, одной из его социальных основ. Это не просто экстракт из исторического опыта: эмпирическая социология подтверждает особую чувствительность русских хозяйчиков к националистической риторике. Но все это относится к гипотетическому будущему национализма, в то время как в настоящем его риторика и программы ничтожны в плане политического влияния. Беда даже не в том, что они интеллектуально убоги или утопичны. В мировой истории утопии не единожды вызывали менявшую лицо мира социальную динамику, что русским в XX в. дважды пришлось испытать на себе. Но утопия утопии рознь: консервативная утопия русского национализма не мобилизует, а скорее демобилизует. Так было во второй трети XIX в., в начале XX в., в начале XXI в. Дефицит воли у русского национализма несравненно губительнее дефицита интеллекта. Нацистская антиутопия на историческое мгновение обрела шанс реализации во многом потому, что за ней стояла волевая организация — то, что русскому национализму оказалось не под силу создать на протяжении всей его двухвековой истории. Зависимость от государства, невозможность помыслить себя не только против него, но хотя бы вне его стала роковой для русского национализма. Пустые надежды на превращение имперского Савла в националистического Павла лишили националистов способности политического самостояния, обрекли их на оппортунизм и бездействие в критических ситуациях. Когда в XX в. дважды рушилась империя, а власть в прямом смысле слова валялась в грязи, националисты даже не пытались нагнуться за ней. У них не оказалось не только воли к власти, но даже воли к борьбе. Волевая слабость русского национализма обусловлена его антропологической, экзистенциальной червоточиной. Как большевики, а впоследствии и либералы ни ненавидели друг друга, они, тем не менее, всегда могли объединиться ради общей цели и против общего врага. А вот русские националисты не могли и не могут. Политическая история русского национализма — это не история союзов и объединений, а история расколов, предательств и взаимной ненависти. В этом смысле этос русского национализма прямо противоположен пропагандируемым им идеалам соборности и товарищества. Ненависть вообще и друг к другу в частности — доминантная психологическая характеристика русской националистической среды. Причем взаимная неприязнь сильнее неприязни к пресловутым «жидам» и уж точ-
но сильнее любви к русскому народу. Хотя ненависть — эффективное политическое орудие, политическую организацию нельзя строить на одной лишь ненависти. Слабость интеллекта, дефицит воли и организационная импотенция (две последние черты, в свою очередь, экзистенциально обусловлены) — вот три порока русского национализма, обусловившие его политические поражения и роковую неспособность сыграть важную роль в отечественной истории. Мы бы даже назвали эти пороки генетическими, то есть неискоренимыми, если бы последние годы не показали, что они могут быть изжиты. Однако изживание это идет столь медленно и туго, что русский национализм вновь оказался не готов к моменту решающего сражения за власть, причем не готов тогда, когда ситуация для него складывается более благоприятно, чем когда-либо в отечественной истории. Винить националисты должны не власть и внешние обстоятельства, а только себя. «Время пришло, чтобы вырвать победу». Но сделать этого некому.
[1] Вызов Леонтий. Русское самосознание и социальные трансформации // Политический класс. 2007. № 1. С. 58. [2] Вызов Леонтий. Указ. соч. С. 59. [3] Вызов Леонтий. Указ. соч. С. 60. [4] Там же. [5] Вызов Леонтий. Указ. соч. С. 60. [6] Малахов В. С. Национализм как политическая идеология: Учебное пособие. М.,2005. С. 270-271. [7] См. об этом: Биллиг Майкл. Повседневное напоминание о Родине // Логос. 2007. №1. [8] См., например: Коротеева В. В. Теории национализма в зарубежных социальных науках. М., 1999. С. 52. [9] Вызов Л. Г. Российское общество в поисках неоконсервативного синтеза // Восточноевропейские исследования. 2005. №2. С. 123-124. [10] Кутковец Т., Клямкин И. Нормальные люди в ненормальной стране // Московские новости. 2002. №25 (2-8 июля). С. 9. [11] Брудный И. Политика идентичности и посткоммунистический выбор России // Полис. 2002. № 1. С. 99. [12] Подробнее об этом см.: Вызов Леонтий. Становление новой политической идентичности в постсоветской России: эволюция социально-политических ориентации и общественного запроса // Российское общество: становление демократических ценностей? М., 1999; Климов Иван. Патриотические основания современной российской идентичности // Отечественные записки. 2002. №3. [13] Кутковец Т., Клямкин И. Указ. соч. [14] О классификации политических партий по их отношению к национализму см.: Малахов В. С. Указ. соч. С. 298-304. [15] Подробнее об идеологии современных европейских националистов см.: Феннема Мейндерт. Правые популистские партии // Прогнозис. Весна 2006. №1. [16] О теории революций и ее приложении к отечественному материалу подробно см. главу «Смысл, логика и форма русских революций» в книге В. Д. Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008). [17] Голдстоун Джек. К теории революции четвертого поколения // Логос. 2006. №5. С. 93. [18] Голдстоун Джек. Указ. соч. С. 93. [19] См.: Булдаков В. П. Нэп как путь к деспотии: динамика и векторы психосоциальной напряженности // Русский исторический журнал. 2001. Т. IV. №1-4. [20] Дерлугьян Георгий. Кризисы неовотчинного правления // Логос. 2006. №5. С. 158. [21] Иноземцев Владислав. Природа и перспектива путинского режима // Свободная мысль. 2007. № 2. С. 55. [22] Голдстоун Джек. Указ. соч. С. 69. [23] См., например: Иноземцев Владислав. Указ. соч.; Рябов Андрей. Закрепление инерционного развития или новые возможности? Что решится в 2007-м // Свободная мысль. 2007. № 2; Фурман Дмитрий. Общее и особенное в политическом развитии постсоветской России и других стран СНГ // Прогнозис. Осень 2006. №3. [24] См.: Харви Дэвид. Неолиберализм и реставрация классовой власти // Прогнозис. Лето 2006. № 2. [25] См.: Тамир Йель. Класс и нация // Логос. 2006. № 2. [26] Вызов Л. Г. Основные идеологические течения в массовом сознании современной России // Мониторинг общественного мнения. 2006. №4 (октябрь — декабрь). С. 148-149. [27] Подробнее об этом см. гл. И «Слишком людской завершается век...» книги В. Д. Соловья «Кровь и почва русской истории» (М., 2008). [28] См., например: Фурман Дмитрий. Указ. соч. Голстоун Джек. Указ. соч. С. 101-102. [30] Голстоун Джек. Указ. соч. С. 91. [31] Там же. С. 92. [32] Правда, один из авторов этих строк в течение 2007 г. неоднократно слышал от кремлевских аналитиков, включая весьма высокопоставленных, заявления о крайней непрочности статус-кво и грядущем революционном его сносе. Подчеркнем: в трезвом уме и твердой памяти эти люди говорили именно о революции. [33] Вызов Л. Г. Указ. соч. С. 149. Вызов Л. Г. Указ. соч. [35] Hosking Jeoffrey. Rulers and Victims. The Russians in the Soviet Union. L., 2006. Характерно, что на русский зяык название книги переводится как «Правители и жертвы». [36] Martin Т. The Affirmative Actions Empire. Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923-1939. Ithaca, 2001. [37] Слова, приписываемые Аллену Даллесу, который в бытность руководителем ЦРУ якобы разработал генеральный план подрыва СССР и русской мощи. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|