|
||||
|
Часть третья Распады цивилизаций Критерий распада Подход к проблемеПрежде чем анализировать процесс распада, попытаемся сформулировать критерий распада, а затем перейдем к исследованию конкретного исторического материала. На сей раз нам придется несколько отступить от ранее принятого плана, ибо предыдущие опыты убедили нас, что критерий роста не зависит от степени контроля за окружением, физическим или социальным, равно как критерием распада не может быть утрата этого контроля. Тщательный эмпирический анализ показал также, что не существует строгого соответствия между способностью общества контролировать окружение и процессами надлома и распада цивилизации. Напротив, есть обратные свидетельства, говорящие в пользу того, что если связи такого рода и существуют, то они состоят в том, что по мере укрепления власти над окружением начинается процесс надлома и распада, а не роста. Проявляется это в эскалации внутренних войн. Череда войн ведет к надлому, который, усиливаясь, переходит в распад. Прослеживая по нисходящей путь надломленной цивилизации, можно вспомнить слова Гераклита: «Война - мать всех вещей» [466]. Пагубная концентрация всех сил на ведении братоубийственной войны порождает военный психоз, способный воздействовать на различные аспекты жизни общества. Война может также стимулировать развитие техники, а значит, способствует углублению наших знаний о законах материального мира. Поскольку уровень человеческого процветания обычно оценивают по масштабам власти и богатства, часто случается так. что уже познанные главы истории трагического общественного упадка в обыденном народном сознании воспринимаются как периоды изумительного взлета и процветания. Это печальное заблуждение может продолжаться в течение многих веков. Однако рано или поздно заблуждение проходит. Прозрение наступает, когда общество, неизлечимо больное, начинает войну против самого себя. Эта война поглощает ресурсы, истощает жизненные силы. Общество начинает пожирать самого себя. Таким образом, усиливающаяся власть над окружением, которой Провидение, во зло, или во благо, или просто с иронией, наделяет общество, неизбежно ведет к распаду. А может быть, это самоубийственное движение к саморазрушению всего лишь историческая иллюстрация истины: «Возмездие за грех – смерть» (Рим. 6,23). Тем не менее искать критерий распада цивилизации следует не здесь. Ключ к пониманию обнаруживается в расколе и разногласии, исходящих из самых глубин социального тела, ибо, как мы уже показали, основной критерий и фундаментальная причина надломов цивилизаций – внутренний взрыв, через который общество утрачивает свойство самодетерминации. Социальные трещины – следы этого взрыва – бороздят тело надломленного общества. Существуют «вертикальные» трещины между территориально разделенными общинами и «горизонтальные» – внутри смешанных общин, подразделенных на классы. При «вертикальном» типе раскола общество распадается на ряд Локальных государств, что служит основанием для кровопролитной междоусобной войны. Война эта изматывает общество до тех пор, пока одной из противоборствующих сторон не удается нанести сокрушительный удар противнику и установить единоличную власть и твердый порядок. Мы уже видели, сколь большое место занимают эти вертикальные расколы в мировой истории и какое огромное количество межгосударственных войн они порождают. Действительно, не менее чем в четырнадцати из шестнадцати случаев известных надломов цивилизаций главной причиной их была эскалация междоусобных войн. Следует в то же время заметить, что вертикальный раскол, возможно, не самое характерное проявление разлада, ведущего к надлому цивилизаций. Распад общества на серию местных общин в конце концов явление, свойственное человеческим обществам любых типов, а не только цивилизациям. Ведь так называемое цивилизованное государство есть не более чем оснащенный высокой техникой вариант примитивного племени. И хотя война между государствами цивилизованными значительно более разрушительна, чем борьба между племенами примитивного общества, в обоих случаях процесс этот одинаково самоубийственен. С другой стороны, «горизонтальный» раскол общества по классовым линиям присущ не только цивилизациям. Этот феномен, зародившись в момент надлома общества, образует отчетливую черту фаз надлома и распада, отсутствуя, однако, на стадиях генезиса и роста. Мы уже не раз касались в нашем исследовании темы горизонтальных расколов. Так, описывая историю взаимоотношений христианской церкви с варварами, вступившими в борьбу с церковью на северных окраинах Римской империи, мы пришли к выводу, что строители христианской церкви представляют собой внутренний пролетариат, тогда как варварские отряды – это внешний пролетариат эллинистического общества. На следующей ступени нашего исследования, анализируя три института – Римскую империю, отряды варваров и церковь – как связующие звенья между эллинистическим и западным обществами, мы обнаружили, что внутренний пролетариат эллинистического общества, создавший христианскую церковь, и внешний пролетариат, давший варварские военные отряды, возникли в результате распада эллинистической социальной системы в ходе смутного времени, когда само эллинистическое общество уже утратило творческую силу. Процесс этот в значительной мере определялся изменением положения правящего меньшинства. Творческое меньшинство, заключив некогда добровольный союз с нетворческими массами, пользовалось какое-то время их доверием ввиду очевидности выгод, дарованных обществу творческими усилиями избранных. Однако с течением времени правящее меньшинство утратило способность и право быть лидером, так как оно растратило творческую энергию и созидательный порыв. Это меньшинство, лишенное вдохновения, но продолжающее удерживать власть, оказалось неспособным управлять через доверие и пошло на нарушение общественного договора. Вместо того чтобы уступить власть, оно прибегло к силе. Эта политика привела к еще большему отчуждению большинства от правящего меньшинства. Подобная ситуация всегда чревата таким бедствием, как восстание. Отчуждение, в конце концов, создавшее варварские вооруженные отряды и христианскую церковь, было реакцией на удары правящего хлыста. Но если варварские отряды и христианская церковь – дело рук пролетариата, то эллинистическое правящее меньшинство оставило историческую память о себе в виде Римской империи. Универсальное государство, созданное эллинистическим правящим меньшинством, было похоже на панцирь гигантской черепахи; и если церковь находилась где-то в глубине под его броней, с одной стороны, пользуясь его защитой, а с другой – пытаясь скинуть с себя сковывающую тяжесть, то отряды варваров испытывали панцирь и крепость снаружи. Мы отмечали также, что отчуждение между большинством и меньшинством, которое наступает в момент выделения пролетариата, есть следствие разрыва связи, сохранявшейся в период роста с помощью мимесиса. Неспособность лидеров продолжать игру с толпой, используя свойство мимесиса, тесно связана с неспособностью творчески ответить на специфический вызов. Итак, продолжим исследование горизонтального типа раскола в надломленном обществе. Рассмотрим более детально и всесторонне три типа групп, рождающихся в ходе социального раскола. Это доминирующее меньшинство, внутренний и внешний пролетариат. До сих пор мы чаще обращались за примерами к истории эллинского общества, однако не раз имели случай убедиться в том, что эти три типа объединений свойственны и любым другим обществам. Невольно напрашивается предположение, что история эллинского общества несет в себе некоторую устойчивую историческую структуру, которая обнаруживается и в других исторических примерах. Вторым нашим шагом будет попытка перейти от исследования макрокосма к исследованию микрокосма, ибо после изучения горизонтального раскола в социальной системе распадающегося общества возникает необходимость рассмотреть отражение этого процесса в душе отдельного человека. Обе линии поиска критерия социального распада ведут к парадоксальному заключению, что процесс дезинтеграции дает результат, несовместимый, но крайней мере частично, с его природой. Происходит как бы «новое рождение», или «палингенез» [467]. На основе уже проведенного нами эмпирического анализа мы можем утверждать, что по мере роста цивилизаций все более углубляется их дифференциация. Теперь мы обнаруживаем обратное: по мере распада увеличивается степень стандартизации. Тенденция к стандартизации весьма примечательна, если учесть масштаб многообразия, которое она должна преодолеть. Надломленные цивилизации, вступая на путь распада, демонстрируют привязанность к самым различным областям деятельности – от ярко выраженного интереса к искусству до увлечения механизмами. Интерес может быть самым неожиданным, ибо это отголосок или воспоминания о днях роста. Тем не менее в истории цивилизации, пережившей катастрофу надлома, как мы увидим, существует стремление к некоторой стандартной форме. Горизонтальный раскол выделяет в гибнущем обществе три группы: правящее меньшинство, внутренний пролетариат и внешний пролетариат. И каждая из этих социальных групп рождает свой социальный институт: универсальное государство, вселенскую церковь и отряды вооруженных варваров. Движение раскола-и-палингенеза Исторический путь, в котором имели место классовая борьба или горизонтальный раскол надломленного общества, не следует считать случайным или противоестественным. Движение постоянно проявляется в феномене распада, обращения через Ян к Инь и через бессмысленное и дикое разрушение ценностей, созданных Прошлым Трудом и Любовью, к возрождению в новом акте творения. Раскол сам по себе есть продукт двух отрицательных движений, порождение злых страстей. Во-первых, правящее меньшинство, попирая все права и вопреки рассудку, пытается силой удержать господствующее положение и наследственные привилегии, которых оно уже недостойно. Пролетариат восстает против вопиющей несправедливости. Но движения пролетариата, кроме справедливого гнева, вдохновляются страхом и ненавистью, что приводит в свою очередь к насилию. Однако процесс неизбежно завершается положительным актом творения – и это касается всех действующих лиц в трагедии распада. Правящее меньшинство создает универсальное государство, внутренний пролетариат – вселенскую церковь, и даже внешний пролетариат организуется в мобильные военные отряды. Эти три достижения, без сомнения, в высшей мере неравнозначны. Выше мы уже отмечали, что, пожалуй, только вселенская церковь имеет перспективу на будущее, тогда как универсальное государство и варварские воинские формирования принадлежат исключительно прошлому. Таким образом, социальный раскол представляет собой внешний критерий распада надломленного общества. Когда мы охватим все движение в целом с начала и до конца, мы поймем, что рассматривать его надлежит как Раскол-и-Палингенез [прим100]. Процесс Раскола-и-Палингенеза следует классифицировать как вариант более общего двухтактного движения Ухода-и-Возврата. Раскол-и-Палингенез подпадает под тип Ухода-и-Возврата, поскольку выделение части из целого можно рассматривать как уход. Суть палингенеза не только в преодолении агонии раскола – он, собственно, и является конечной целью раскола. Действительно, если при наступлении раскола попытаться замазать трещины, не допуская палингенеза, ничего, кроме разочарования, общество не получит. Историческим примером может служить «священный союз» древнеегипетского правящего меньшинства с внутренним пролетариатом пропив внешнего пролетариата, представленного гиксосами. Примирение, достигнутое в последний момент, обрекло египетское общество на существование в окаменелой форме Жизни-в-Смерти в течение двух тысячелетий. Не случись этого, процесс распада, естественно, достиг бы своего логического конца, завершившись палингенезом. Жизнь-в-Смерти была не просто бесцельна для самого умирающего древнеегипетского общества. Она сулила фатальный исход для религии, созданной древнеегипетским внутренним пролетариатом, ибо «священный союз» между внутренним пролетариатом и правящим меньшинством вылился в сплав живого почитания Осириса с искусственно сохраняемым почитанием официального египетскою пантеона. И этот противоестественный акт синкретизма убил религию внутреннего пролетариата, не дав возможности возродить религию правящего меньшинства [468]. Печальный результат этого «священного союза» являет собой как раз тот случай, когда исключение подтверждает правило. На этом основании мы можем сказать, что новое рождение, а не попытка найти шаткий компромисс, есть единственно возможный счастливый конец раскола, что мы назвали бы нормальным концом в этом частном случае Ухода-и-Возврата. Мы видели, что цивилизации проходят ступени роста в виде тактов Ухода-и-Возврата творческого меньшинства: меньшинство уходит, чтобы найти ответ на брошенный вызов, противопоставляя себя тем самым остальному обществу. Затем творческие личности возвращаются, чтобы убедить нетворческое большинство следовать за собой по дороге, которая им открылась. С другой стороны, в движении Раскола-и-Палингенеза, который проявляется в процессе распада, с первого взгляда может показаться, что уходит как раз большинство, представленное пролетариатом, противопоставляя себя правящему меньшинству. Не является ли это инверсией соответствующих ролей меньшинства и большинства? И не означает ли это, что в конце концов движение Раскола-и-Палингенеза – явление совершенно иного порядка, чем движение Ухода-и-Возврата? Для решения этого вопроса обратимся к различию, которому мы пока что не уделяли должного внимания, – различию между правящим меньшинством в распадающейся цивилизации и творческим меньшинством в развивающейся цивилизации. В последовательности успешных ответов на вызовы, составляющих процесс роста, творческое меньшинство, его инициатива, энергия, решительность, обеспечивающие ему победы, рекрутируется из индивидуумов с самым разным социальным опытом, с разными идеями и идеалами. Это обязательно даже для такого общества, где власть является наследственной и ограничена узкой группой аристократии. В аристократически управляемом обществе, пребывающем в процессе роста, мы часто обнаруживаем группу аристократических семей, играющих роль творческого меньшинства. Если же общество предстало перед вызовом, на который не может успешно ответить ни одна из групп в рамках данного аристократического круга, неудача аристократии не обязательно влечет за собой прекращение общественного роста, ибо этот вызов может стимулировать творческий ответ со стороны некоторого меньшинства из другого социального слоя. Таким образом, серия вызовов и ответов по мере своего продвижения может стать поводом для распространения прав от одной социальной группы к другой, от одного социального слоя к другому. Тенденция растущего общества рекрутировать творческое меньшинство из тех социальных слоев, которые наиболее адекватно отвечают на исторический вызов, объясняется двумя разными причинами. Одна из причин может быть названа положительной, а другая – отрицательной. Положительная причина уже была отмечена нами. Непрерывность роста предполагает, что в последовательной череде вызовов и ответов каждый вызов является для общества новым. Но если вызов каждый раз новый, то единственная надежда, что он встретит достойный ответ, – в рекрутировании нового меньшинства, способного направить свои скрытые и не востребованные пока таланты на решение незнакомой проблемы. Тенденция побуждать к действию каждый раз новое творческое меньшинство вызывается также и отрицательным фактором, – фактором, являющимся причиной надлома цивилизаций. Мы уже видели, что меньшинство, однажды победоносно отразившее вызов, воздерживается от повторения своих борений и подвигов. Иначе говоря, оно просто не может ответить на новый вызов с прежним успехом. Поддавшись искушению почивать на лаврах, оно начинает всячески сопротивляться тому, что в какой-то степени означает отход от проверенного пути, приведшего к славе и богатству. В силу этих противоречивых тенденций творческое меньшинство в растущем обществе постоянно изменяется, причем не только по составу, но и в своих идейных и духовных устремлениях. Правящее меньшинство распадающегося общества, напротив, имеет склонность становиться замкнутой группой, идеи и идеалы которой приобретают легендарную ригидность неизменных «законов мидян и персов». Эта социальная, душевная и духовная косность, характерная для правящего меньшинства, определяется еще и тем, что в отличие от растущего общества вызов, перед которым стоит разлагающаяся цивилизация, остается в каждом круге Вызова-и-Ответа постоянным. Вызов, оставшийся без ответа, возникает вновь и вновь, а неспособное к действию правящее меньшинство, будучи не в состоянии ни преодолеть, ни обойти его, не желает, тем не менее, оставить поле битвы. Неспособность ответить на исторический вызов предрешена утратой творческих сил и энергии. Оборонительная позиция, которую занимает правящее меньшинство, может быть либо мягкой, либо жесткой, но в любом случае оно всячески пресекает поползновения кого бы то ни было разделить с ним ответственность, чем еще ярче доказывает свою полную некомпетентность. Твердость позиции, которую не в силах изменить ход проигрываемой битвы, – характерный признак правящего меньшинства распадающегося общества. Контраст с подвижностью и многогранностью творческих меньшинств в развивающихся обществах разителен. Творческие меньшинства находятся в постоянном движении, потому что они – воплощение разнообразия форм, в которых творческий дух проявляется в ответе на вызовы. Правящее меньшинство упрямее соляного столпа, в который превратилась жена Лота в наказание за то, что оглянулась на обреченные города, вместо того чтобы устремить свой взор вперед, туда, где можно было найти более счастливое будущее. В силу своей косной позиции правящее меньшинство заранее приговаривает себя к неучастию в творческой работе; но, совершая этот «великий отказ», оно обкрадывает только самого себя. Дисквалифицируя себя как руководителя, оно уже не в состоянии довести работу до конца; ибо, если одна цивилизация угасает, а другая нарождается, творчество не прекращается. Когда рост цивилизации обрывается надломом и вчерашнее творческое меньшинство превращается в меньшинство правящее, обрекающее себя на повторение одного и того же действия, то это не только драма, разворачивающаяся на социальной сцене распадающейся цивилизации. Во время распада разыгрываются две пьесы с противоположными сюжетами. Пока косное правящее меньшинство постоянно воспроизводит свое поражение, новые вызовы, побуждая к новым творческим ответам, активизируют новые творческие меньшинства. Они-то и становятся претендентами на возвышение. Новые творческие меньшинства очень подвижны. Они не рекрутируются исключительно из рядов внутреннего пролетариата, но имеют тенденцию совпадать и с правящим меньшинством. Творческий дух не полностью покидает души правящею меньшинства. По крайней мере он сохраняется до тех пор, пока вершатся такие дела, как создание философской школы, подготавливающей путь для вселенской церкви в духовной пустыне гибнущего общества и строительство универсального государства. Оба эти акта – дело рук творческих личностей, представляющих правящее меньшинство. И в то же время можно заметить следы трудов другого творческого меньшинства, сосредоточенного на попытках создать вселенскую церковь, тогда как третье меньшинство занято формированием варварских военных отрядов. Итак, найден ответ на вопрос, отличается ли движение Раскола-и-Палингенеза от движения Ухода-и-Возврата. Нетрудно заметить, что ответ этот положителен. В Расколе-и-Палингенезе меньшинство уходит, пытаясь найти ответ на брошенный исторический вызов. Но в распадающейся цивилизации нетворческая масса, из которой выделяет себя творческое меньшинство, образуется своеобразным способом. Здесь нет впечатлительной толпы, на которую творческое меньшинство, возвратившись, может воздействовать через мимесис. Нетворческая масса распадающегося общества частично состоит из правящего меньшинства, почти полностью равнодушного к призывам творческого меньшинства. Более того, правящее меньшинство начинает всячески сопротивляться любым инициативам с целью удержать свое положение и привилегии. Выделение нового творческого меньшинства в столь специфических условиях внешне выглядит движением большинства, так как срабатывает механизм мимесиса и большинство начинает подражать творческому меньшинству. Правящее же меньшинство утрачивает свою привлекательность, ореол власти тускнеет и не вызывает более желания поклоняться ему и подражать носителям его. Итак, было бы неверным утверждать, что отчуждение пролетариата есть движение большинства. Акт отделения – лишь первый шаг на пути духовного преобразования. Примечательно, что на ранних ступенях конфликта между плебеями и патрициями Римской республики плебс напрасно пытался разорвать политические и экономические цепи. Лишь с течением времени вызов постоянных притеснений возбудил внутренние силы лидерства и инициативы, скрытые в плебейской массе. И эта масса выделила творческое меньшинство, так называемую плебейскую аристократию. Если бы новое творческое меньшинство не пробилось к руководству, плебеи никогда не смогли бы вырваться из-под гнета. Раскол в социальной системе Правящее меньшинствоНаше предварительное исследование движения Раскола-и-Палингенеза показало, что ни одна из групп, участвующих в расколе, – ни правящее меньшинство, ни внутренний и внешний пролетариат – не обладает однородным этосом. Следует отметить, что некоторая вариативность этоса характерна даже для правящего меньшинства, несмотря на кажущуюся однородность его. Правящее меньшинство способно привлечь на свою сторону оппозиционных «вундеркиндов», соблазняя их своей псевдовоинственностью и формируя из них, таким образом, novi homines[469]. В правящем меньшинстве этот характерный тип может быть двух разновидностей пассивной и активной, – крайние формы чего мы уже наблюдали, изучая «остановленные» цивилизации. Пассивный вариант напоминает кочевника, который завоевал оседлое население и беспощадно эксплуатирует его, что не только безнравственно, но и самоубийственно. Активный вариант напоминает турков-османов или спартанцев, которые, не забывая о завтрашнем дне, рационально использовали захваченное, направляя главные усилия на поддержание армии. Эти два типа – расточитель и палач, – характерные для членов правящего меньшинства, имеют необходимое историческое дополнение в третьем типе, который, по всей видимости, должен был появиться на сцепе в предыдущем акте пьесы: это завоеватель, захватывающий то добро, которое расточитель транжирит, а палач охраняет. Этот третий тип легко отыскать в эллинской истории, а цепочка победителей – жертв римских гражданских войн, завершается победой Августа над Марком Антонием. На другом полюсе мы видим завоевание чужих цивилизаций или чужих примитивных обществ. Истинный завоеватель более разрушителен и вызывает даже большее отвращение у правящего меньшинства, чем расточитель или палач, которые наследуют ему. Однако это не единственные три типа, которые можно обнаружить в эллинском правящем меньшинстве. Тесное сотрудничество с римскими завоевателями, расточителями и палачами создало в конце концов богатую почву для рекрутирования бесчисленных и безвестных римских солдат и государственных чиновников, которые частью покрыли злодеяния своих предшественников созданием и поддержанием эллинистического универсального государства, а частью дали возможность ненадолго пережить вновь «бабье лето». К тому же римский государственный чиновник не является ни единственным, ни самым ранним апологетом правящего меньшинства и его альтруистической роли. В эпоху Севера, когда школа юристов-стоиков переводила идеи стоиков в нормы римского права [470], стало ясно, что превращение римского волка в платоническую овчарку – дело рук греческих философов. Таким образом, возвышенный философский ум раскрывается в альтруизме эллинистического правящего меньшинства, существование и влияние которого осуществлялось через государственного служащего. Если римский администратор был носителем альтруизма правящего меньшинства, то греческий философ в не меньшей степени был интеллектуальным его вдохновителем. Золотая цепь творческих греческих философов, оборвавшаяся на Плотине (203-262), начиналась с Сократа (470-399 до н.э.), в поколении, которое доросло до 431 г. до н.э., когда эллинская цивилизация надломилась. На предотвращение или по крайней мере на оттяжку трагических последствий надлома направлялись усилия и римского администратора, и греческого философа. При этом труды философа оказали более значительное и стойкое воздействие. Если римские администраторы построили эллинистическое универсальное государство, то философы дали потомству Академию, перипатетиков, стоиков, свободу киников, возвышенные устремления неоплатоников. Если мы теперь расширим наш обзор и перейдем из области эллинистической истории к историям других цивилизаций, которые надломились и вошли в фазу распада, мы увидим, что благородная линия альтруизма, вплетающаяся в биографию эллинистического доминирующего меньшинства, не является специфической чертой эллинской цивилизации. Типы, обнаруживаемые в эллинизме, можно заметить и в других правящих меньшинствах. Мы легко отыщем их среди военачальников, светских и церковных, сурово расправлявшихся с японским крестьянством в эпоху, которая предшествовала основанию сёгуната Токугавы; в арабском мире среди мамлюков. В западной истории существует целая галерея портретов, которые безошибочно могут быть классифицированы как представители этого же типа, – от расточительных государей XVI–XVII вв. – род Гонзага, Генрих VIII, Людовик XIV, – которые расшатали нравственные устои средневековой церкви и проложили дорогу для плутократов XIX и XX столетий [471]. Понятно, что западное общество, подобно другим неэллинистическим обществам, даст примеры трех социальных типов – завоевателя, расточителя и палача, – которые были обнаружены в эллинистической истории распада. К счастью, однако, у сравнения есть как положительная сторона, так и отрицательная; ибо мы видели, что правящее меньшинство эллинистического общества обладает широким духовным многообразием за пределами узких границ этих трех отрицательных типов, а образы, возникающие на светлой стороне эллинской истории, могут найти надлежащие параллели и в истории других обществ. В западной истории новейшего периода государственная служба представлена не только сборищем военных, деспотов и капиталистов. В Англии XVI в. правящий класс выдвинул не только Генриха VIII, но и Томаса Мора, а род Гонзага дал не только Родольфо, но и ею родного брата – святого Алоизия Гонзага. Доказательство нашей точки зрения не зависит от произвольного выбора отдельных исторических персонажей. Истинность ее убедительно подтверждается общим изменением цели и этоса, что явно просматривается в жизни государств современного западного мира в ходе последних ста лет. Естественно, что эти государства не свободны от первородного греха. Они по-прежнему суть выражения и средства беззаконной воли к власти, – власти зла, которая в нашем поколении угрожает человечеству всеобщей катастрофой. В то же время можно видеть, что с недавних пор на первый план начал выходить второй ее аспект. Даже в наиболее консервативных странах западного мира милитаристские и полицейские государства начали заниматься вопросами здравоохранения, образования и распределения рабочих мест. В современном западном государстве можно наблюдать не только сдвиг в его практической деятельности. Существует изменение и в самих его функциях. И общественная деятельность стала, возможно, более значимой, чем питающая ее реальность. Этим самым современные западные государства пытаются затушевать свое неприглядное прошлое. В изменяющейся картине западного мира можно зафиксировать некоторые изменения и в характере правящего класса, как это имело место в Риме сразу после Августа. Внутренний пролетариат Эллинский прототипПереходя от рассмотрения правящих меньшинств к пролетариату, вновь обратимся к эмпирическому анализу, чтобы убедиться в том, что разлагающиеся общества неизбежно формировали пролетариат. Однако мы заметим также, что в сфере духовной внутренний и внешний пролетариат весьма различаются между собой. Обратимся к истории Эллады, начав с периода надлома. Смятение духа, охватившее общество с началом Пелопоннесской войны, продолжало нарастать в течение ста лет сменяющих друг друга войн и революций. Следствием разразившейся катастрофы стал нескончаемый поток беженцев. Во время роста эллинского общества можно найти примеры, когда граждане оказывались оторванными от своих родных корней. Однако для Эллады это было редкостью и воспринималось как нечто ужасное… И вдруг эллинский мир переполнили бездомные изгнанники. Великодушная попытка Александра административными мерами помочь беженцам, вернуться в свои родные города успеха не имела [472]. Пожар войны все разгорался, и изгнанники нашли себе дело – они становились наемными солдатами. Увеличение армии только подхлестывало военные действия, которые распространялись все шире и шире. Образовался своего рода порочный круг. Следствием распространения войны и возвышения воинского духа стало резкое падение нравов и разрушение устоявшихся экономических связей. Например, войны Александра и его последователей в Юго-Западной Азии обеспечили работой многочисленных беженцев, но это под корень рубило местный хозяйственный уклад. Наемникам платили из персидской государственной казны, что порождало катастрофическую инфляцию и делало крестьян и ремесленников греческих городов совершенно неконкурентоспособными, что грозило обществу, у которого были весьма скромные познания в области экономики, полным развалом. Аналогичными с точки зрения экономики были последствия Пунических войн, когда крестьянство, разоренное в ходе опустошительных кампаний, окончательно раскрестьянилось на римской военной службе, сроки которой были чрезвычайно велики. В результате пауперизированные потомки италийского крестьянства, которое было окончательно лишено корней насильственным воинским призывом, порвали всякую связь с трудом, исконно кормившим их. В конце концов «новые бедные» стали охотно поступать на воинскую службу, как это раньше случилось в империи Ахеменидов, а несколько позже – с греческими крестьянами и ремесленниками, присягавшими Александру. В этом жестоком процессе нетрудно заметить зарождение внутреннего пролетариата эллинистического общества. Любопытно отметить и тот подтверждаемый свидетельствами факт, что в этот процесс попадали и бывшие аристократы. Ибо пролетарий – это скорее состояние души, чем нечто обусловленное чисто внешними обстоятельствами. Истинным признаком пролетария является не бедность и не низкое происхождение, а постоянное чувство неудовлетворенности, подогреваемое отсутствием законно унаследованного места в обществе и отторжением от своей общины. Эллинистический внутренний пролетариат формировался прежде всего из числа свободных граждан и даже из аристократов эллинистической политической системы. Первые рекруты были прежде всего обделены духовно, но, разумеется, их духовное оскудение, как правило, сопровождалось и материальным обнищанием. Вскоре эти первые ряды пополнились рекрутами из других источников. Те были пролетариями, как в духовном, так и в материальном плане изначально. Ряды эллинистического внутреннего пролетариата быстро росли за счет агрессивности греческого оружия, прошедшего хорошую школу в череде братоубийственных войн. Завоевания Александра и его преемников поглотили сирийское, египетское и вавилонское, а также значительную часть индского общества, превратив земли их во владения эллинистического правящего меньшинства. Более поздние завоевания римлян пришлись на варварскую Европу и Северо-Западную Африку. Эти принудительные пополнения эллинистического внутреннего пролетариата, возможно, вначале были более масштабными, чем пополнения за счет коренного греческого населения. В течение последних двух столетий дохристианской эры крестьянство последовательно вытеснялось рабами-земледельцами и рабами-скотоводами. Рабский труд на сицилийских плантациях и фермах, вероятно, покрывал расходы на ведение войн, а вина, масла, шерсти, мяса и кож хватало, чтобы снабжать столицу, и та в свою очередь не щадила даровой человеческий материал, выжимая из него все, что можно. На рабском рынке Средиземноморья можно было встретить представителей самых удаленных районов. Рабская сила стекалась сюда как с Запада, так и Востока. Таким образом, внутренний пролетариат эллинского общества складывался из трех различных элементов, обездоленных представителей самого эллинского общества, насильственно включенных в общество представителей чужих и примитивных обществ, а также рабов, полностью лишенных всех прав и свобод и обреченных работать безвозмездно в нечеловеческих условиях. Мера страданий представителей этих трех групп различна, однако общим, несомненно, являлось то, что все они были ограблены, лишены своего законного наследства, своих корней и превращены в нещадно эксплуатируемых изгоев. Объединяли их также трущобы Рима, о которых столь красочно поведал нам Ювенал, познавший, видимо, бездну эллинского дна. До нас дошел голос не варвара, не эллинистического жителя Востока, но голос самого эллина, представителя правящего меньшинства, лишенного своих корней и наследства. Если проанализировать типы этих обездоленных, обкраденных людей, то станет ясно, что этос их соткан из жестокости и ненависти. Они беспощадны к своим палачам, толкающим их на восстание, на проявление самых низменных порывов и чувств. Вполне естественно, что жертвы беззаконий и произвола должны превзойти в жестокости своих притеснителей. Это отчетливо проявилось в серии древнеегипетских восстаний против гнета птолемеевского режима, начавшихся на рубеже III – II вв. до н.э. [473] Эта же нота слышна в череде еврейских восстаний, направленных против Селевкидов, а также римской политики эллинизации. Восстание Аристоника (133-129 до н.э.) стало связующей нитью между восстаниями восточных народов в завоеванных провинциях и восстаниями рабов и пауперизированного местного населения в греческих городах эллинистического общества. Ибо рабы и свободные граждане во время восстания Аристоника сражались рука об руку [474]. Это восстание, возможно, вдохновлялось известиями о первом из двух больших восстаний рабов в Сицилии (135-131 и 104-100 до н.э.), бывших, по всей видимости, самыми серьезными и самыми продолжительными бунтами рабов со времен Ганнибала [475]. Однако это были не первые и не последние выступления рабов и, возможно, не самые дикие. Цепь восстаний началась сразу после временного восстановления мира между Римом и Карфагеном в 201 г. до н.э. К 196 г. до н.э. волна восстаний захватила Этрурию, затем она продолжилась в ужасном бунте 185 г. до н.э. в Апулии. а своего апогея достигла в бунте фракийского гладиатора Спартака, который с 73 по 71 г. до н.э. держал в напряжении весь Италийский полуостров [476]. Если под знаменем Аристоника в Малой Азии объединились рабы и свободные граждане, то в Сицилии эти два крыла местных пролетариев пошли разными путями. Причем именно пауперы, а не рабы оказались наиболее мстительными и жестокими. Ненависть к эллинистическому правящему меньшинству исходила не только из этих групп. Римские пролетарии, будучи свободными гражданами самого могущественного во всем эллинистическом мире города-государства, сознавали, что они находятся в весьма уязвимом и двусмысленном положении. Именуя себя «господами мира», они не имели и клочка земли, а их римское гражданство фактически не давало им ничего, кроме права и обязанности идти на войну и отдавать свои жизни за счастье и процветание сограждан. Таким образом, уделом «свободных граждан» было прозябание в римских трущобах с надеждой на временную работу. Это был весьма благодатный материал для социальных взрывов. Фактически взрывы насилия редко или почти никогда не бывают реакцией на единичные жертвы отдельных случайных эксцессов. И если одних насилие побуждает к мобилизации своих собственных сил, то другие противопоставляют силе доброту. Даже рабы чудовища Дамофила проявили некоторую человечность, пощадив его молодую дочь, тогда как хозяин и его жена были зверски растерзаны. В полулегендарных еврейских воспоминаниях об испытаниях, выпавших на долю палестинского еврейства, сопротивлявшегося политике Антиоха Епифана, направленной на эллинизацию евреев, пассивное сопротивление под страхом пытки и смерти старого книжника Елеазара. семи братьев Маккавеев [477] и их матери предшествует военному сопротивлению Иуды Маккавея. В истории Страстей Иисуса есть два поучения, противоположных по своему содержанию. Сначала Иисус говорит: «Но теперь, кто имеет мешок, тот возьми его, также и суму; а у кого нет, продай одежду свою и купи меч» (Лука 22, 36), – и сразу же после этого следует: «Они сказали: Господи! вот здесь два меча. Он сказал им: довольно» (Лука 22, 38). Таким образом, Иисус и перед лицом ареста отказывается обратиться к мечу. «Бывшие же с ним, видя, к чему идет дело, сказали Ему: Господи! не ударить ли нам мечом? И один из них ударил раба первосвященника и отсек ему правое ухо. Тогда Иисус сказал: оставьте, довольно; и, коснувшись уха его, исцелил его» (Лука 22, 49-51). В следующей главе апостолы всячески уклоняются от применения силы. «Мужи израильские! подумайте сами с собою о людях сих, что вам с ними делать. Ибо незадолго пред сим явился Февда, выдавая себя за кого-то великого, и к нему пристало около четырехсот человек; но он был убит, и все, которые слушались его, рассеялись и исчезли. После него во время переписи явился Иуда Галилеянин [478] и увлек за собою довольно народа; но он погиб, и все, которые слушались его, рассыпались. И ныне говорю вам: отстаньте от людей сих и оставьте их: ибо если предприятие и это дело от человеков, то оно разрушится; а если от Бога, то вы не можете разрушить его; берегитесь, чтобы вам не оказаться и богопротивниками» (Деян. 5, 35-39). В этом сюжете можно заметить, что на один и тот же вызов следует два ответа, и эти ответы не только отличаются по своему характеру, но и прямо противоположны и несовместимы. Доброта – это подлинное выражение воли пролетариата отделиться. К этому в конце концов стремится и воинственное крыло, ибо добрые мученики. Второй Книги Маккавеев являются непосредственными предшественниками фарисеев, а фарисеи – «те, которые отделяются», – имя, которое они сами себе дали и которое обозначает «уходящие», или «схизматики». Существует два способа взметнуть пыль на площадях и на исторической арене: это путь насилия и путь добра. Восточный пролетариат эллинистического общества пользовался обоими этими способами, и насилие в конце концов уничтожило самое себя. История выбирает доброту. Однако добро пробивает себе дорогу медленно. Мученики в 167 г. до н.э. были преданы Хасмонеями, а быстрый и прямой успех оружия оказался столь искусителей даже для ближайших сподвижников Иисуса, что предсказания Учителя сбылись самым трагическим образом. Петр поначалу убеждал Иисуса, что этого не произойдет (Матф. 10. 21-26), но в решающий момент апостол оказался деморализованным и начисто забыл о том, что было завещано ему всего несколько часов назад. «Хотя бы надлежало мне и умереть с Тобою, не отрекусь от Тебя. Подобное говорили и все ученики» (Матф. 26, 35). Однако, как только Иисус приказал Петру убрать меч, «тогда все ученики, оставивши Его, бежали» (Матф. 26, 56). Путь доброты был утвержден распятым Иисусом раз и навсегда, «А мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие» (I Кор. 1. 23). Спустя несколько месяцев после Распятия Гамалиил [479] заметил, что ученики Иисуса не дают повода Богу отвернуться от них; а через несколько лет ученик Гамалиила Павел стал проповедовать распятого Христа. Это болезненное, но чрезвычайно плодотворное обращение первого поколения христиан от Силы к Доброте было следствием отказа от материальных упований; и то, что Распятие сделало для последователей Иисуса, для правоверного еврейства сделало разрушение Иерусалима в 70 г. н.э. К тому времени христианство распространилось среди эллинистического пролетариата вне пределов Палестины, так что молодую церковь уже не подстерегала катастрофа, постигшая ее дома. В 70 г. еврейская христианская церковь в Иерусалиме уже была превзойдена греческой христианской церковью в Антиохии, бывшей столице Селевкидов. Но предупреждение, вложенное в уста евангельского Иисуса, предписывающее христианам Иудеи бежать в горы, когда увидят они «мерзость запустения» – вооруженное язычество, – было принято к сведению по меньшей мере одним правоверным еврейским ученым. Прежде чем петля римского окружения затянулась вокруг Святого Города, рабби Иоханай бен Заккай принял самостоятельное решение порвать с традицией воинственности, завещанной Иудой Маккавеем. Отвергая нетерпимость еврейских зилотов, он удалился в ничейную землю, а затем вновь появился среди римлян, проповедуя свое учение. Волны неизбежной катастрофы в конце концов настигли его в филистимлянском городе Явне, где он основал школу [480]. И когда ученик его, принесший недобрые вести, в отчаянии воскликнул: «Горе нам, ибо рушится место, где они вершат примирение за грехи Израиля!» – учитель ответил: «Сын мой, не горюй, у нас есть свое примирение; и что может сравниться с даром доброты?» Словом и делом Иоханан бен Заккай учил обращению от Силы к Доброте, и его учение легло в основу этоса нового еврейства, которое выжило, хотя и как реликт, в чуждом и враждебном окружении, сохранилось до настоящего времени, не проявляя даже причнаков покорности преследующим их невзгодам. Если изменение духа ортодоксального еврейства со времени разрушения Иерусалима в 70 г. н.э. позволило народу выжить как реликту, соответствующее изменение духа последователей Иисуса, наступившее после Распятия, открыло для христианской церкви возможности новых больших завоеваний. Христиане вышли нетронутыми из местной катастрофы, которая из-за воинственности еврейских зилотов обрушилась на само еврейство; и хотя христианская вера вскоре была провозглашена запрещенной религией, официальная политика в отношении христиан в течение первых двух веков н.э. была достаточно мягкой. Во время упадка эллинизма преследования, которым подвергались христиане, возникали спорадически и проводились непоследовательно. Церковь не испила горькой чаши до дна и не была крещена в купели своего Основателя и Учителя (Матф. 20, 22). Так было вплоть до III в., когда весь эллинский мир захлестнула стихия анархии наподобие той, что бушевала в течение последних двух столетий до христианской эры. На этот вызов христианская церковь ответила добротой Елеазара и Семи Братьев, а ненасилием Иуды Маккавея (Молота); и воздаянием было обращение эллинистического правящего меньшинства в христианство. В следующем испытании, которое пришло на рубеже IV–V вв., когда обращенная Римская империя рухнула, Церковь вновь ответила в своей традиционной манере; и на сей раз воздаянием было обращение варваров. В эпоху, когда пустые, безверные слова «Phasti Triumphales» [481] были начертаны на камне Капитолия и глубокое военное и политическое банкротство постигло всю государственную римскую систему. Церковь явила миру один из наиболее удивительных триумфов христианской доброты. Властью, которая действовала столь неотразимо просто потому, что противопоставляла Силе явление совсем иного порядка – Доброту, – папа Лев остановил Аттилу на его пути к Риму [482]. А святой Северин становится освободителем верхнедунайских провинций, разоренных войной и неумелым управлением. Мы видим, как он берется за дело без защиты, поддержки, подготовки, и воинственный вождь алеманнов дрожит в его присутствии, как никогда не дрожал во время битвы [483]. Таким образом, история эллинистического внутреннего пролетариата выступает в двух линиях – насилия и доброты, – линиях несовместимых и пребывающих в постоянном противоборстве. Причем Доброта через трудный и болезненный Опыт постепенно берет верх. По мере понимания эллинской драмы становится все более очевидно, что основное действующее лицо ее – пролетариат. Найдем мы тому подтверждения и в духовной истории эллинского правящего меньшинства. Неприятие Петром сверхчеловеческого смирения Иисуса перед лицом незаслуженной смерти предвосхищается в поколении надлома Афин, в попытке Критона – менее неожиданной, чем Петра, но не менее наивной по своей сути, – побудить Сократа к бегству из тюрьмы, где он находится в ожидании исполнения несправедливого смертного приговора. Победа Доброты над Насилием в душах Петра, Павла и Иоханана бен Заккая находит свои параллели в широте взглядов Александра, в милосердии Цезаря и покаянии Августа [484]. Эллинистическое правящее меньшинство дало афинянина Сократа, отца греческой философии, и римлянина Августа, основателя универсального государства. Эти два выдающихся творения – памятники деятельности альтруистов, которых правящее меньшинство воспитало на абсолютной крайности той духовной гаммы, противоположный полюс которой давал завоевателей, расточителей и палачей. Если это так, то эллинистический внутренний пролетариат был способен не только к разрушению, протесту, ненависти и вражде. Следует поискать специфические проявления творческих устремлений внутреннего пролетариата. которые дали бы результаты, сопоставимые с философской школой и универсальным государством. Нам не придется чрезмерно утруждать себя изысканиями, ибо признаки таких достижений перед нами. Результатом творческого труда внутреннего пролетариата, который вполне сопоставим с философией, можно считать «высшие религии», а универсальному государству соответствует вселенская церковь. В эллинистическом варианте вселенской церковью стала вселенская церковь, а победившей высшей религией – христианство, которое и оформила христианская католическая церковь. В рамках одного государства не может быть более одной церкви, достигшей значения вселенской. Христианская вера выдержала состязание со многими другими религиями Римской империи. Прямым противником христианства была примитивная религия эллинистического общества в ее самой последней форме: идолопоклонство перед эллинистическим универсальным государством в лице цезаря или абстракции Dea Roma. Хотя официальная религия поддерживалась и укреплялась властью, она не владела уже сердцами людей. Формальное уважение, которое римское правительство стало демонстрировать по отношению к христианскому ритуалу, было началом конца официальной государственной религии. Для нехристиан за формами обряда ничего не стояло, и они не могли понять самоотверженность христианских мучеников, отвергавших общепринятые нормы. Кроме примитивной государственной религии, у христианства были соперники и в лице высших религий, также рожденных творческой активностью внутреннего пролетариата. Большая часть этих высших религий происходила из восточных слоев эллинистического внутреннего пролетариата. Христианская религия вышла из еврейской общины в Сирии. Однако Сирия составляла лишь малую часть сирийского мира, распростертого далеко на восток, включая Иран. Породил ли Иран какую-нибудь высшую религию для эллинистического внутреннего пролетариата? На этот вопрос следует ответить положительно. Митраизм [485] был не только родственен христианству. Это была религия, с которой христианству предстояла наиболее ожесточенная борьба. Внешний пролетариат Отчуждение прозелитаВнешний пролетариат, подобно внутреннему, образуется отделением от правящего меньшинства цивилизации, когда та надломилась и находится в процессе распада. Раскол в данном случае весьма ощутим, ибо в отличие от внутреннего пролетариата внешний пролетариат не только отчужден от правящего меньшинства в сфере чувства, но также размежеван и территориально. Наличие границы – верный признак того, что отделение пролетариата имеет место. Пока цивилизация находится в процессе роста, ее географические границы остаются довольно неопределенными, кроме фронтальной, где она находится в сношениях с представителем своего собственного вида. Коллизии между двумя или более цивилизациями представляют собой особый феномен, и его следует изучать отдельно, к чему мы и обратимся в дальнейшем. А сейчас мы обратим внимание только на те формы пространственного контакта между цивилизациями, в которых взаимодействие происходит между цивилизацией и примитивным обществом или обществами, находящимися по соседству. Если попробовать проследить границу растущей цивилизации, мы скоро убедимся, что сделать это нелегко. Нельзя с уверенностью сказать, что здесь кончается цивилизация и начинается примитивный мир. Проблема определения границ не вытекает из отношений между творческим меньшинством и нетворческой массой, породившей это меньшинство. Когда цивилизация находится в процессе роста, творческое меньшинство, совершившее акт ухода, утверждает себя актом успешного возвращения, с тем чтобы побудить нетворческую массу пойти выработанным им путем. Меньшинство, которое, вернувшись, не смогло найти отклика в душах соплеменников, напоминает слишком короткий рычаг, не дающий возможности поднять тяжелый камень. Деятельность меньшинства, претендовавшего на роль творца, но так и не достигшего успеха, должна иссякнуть. Но если цивилизация находится в процессе роста, возвращение, как правило, венчает успех. Несомненно, задача творческого меньшинства – привлечь на свою сторону массы – отнюдь не легкая, поскольку «пророк не имеет чести в своем отечестве» (Иоанн 4, 44), однако ее нельзя считать безнадежной. Мы уже не раз убеждались на исторических примерах, что если цивилизация действительно растет, то она в состоянии ответить не только на единичный вызов, но и на серию вызовов. В растущей цивилизации нетворческое большинство неминуемо будет затронуто и вдохновлено, как только вызов получит успешный ответ. Те, чьи души не подверглись благотворному влиянию творческого меньшинства, могут приобщиться к общему порыву через свою способность к подражанию. Таким образом, когда творческое меньшинство успешно выполняет свою роль в жизни растущей цивилизации, пламя, зажженное им, освещает все, находящееся в доме. Свет струится, освещая людей, но лучи его достигают безбрежных пространств. Излучение растущей цивилизации также распространяется вокруг, освещая множество примитивных обществ, оно блуждает, облучая все вокруг себя, пока не исчезнет, утратив силу. Необходимо добавить, что в растущей цивилизации творческое меньшинство посылает свое излучение не только на нетворческих членов этого общества, но также на примитивные общества. Иногда влияние, распространяемое цивилизацией, достигает пределов, весьма удаленных от центра излучения. Шумерская цивилизация послала своих богов завоевывать Скандинавию [486]; сирийская цивилизация подарила свой алфавит Монголии; эллинская цивилизация дала столь мощный эстетический заряд, что действие его обнаруживается на британских монетах и статуях Индии [487]. Сила воздействия цивилизаций на примитивные общества фактически так велика, что многие из них оказываются полностью поглощенными, как бы растворенными в сиянии их света. Социальное излучение, исходящее из двадцати одной цивилизации, живой или мертвой, напоминает свет звезд в безлунную ночь, так что антропологи XX столетия – несмотря на богатый материал, предоставленный папуасами, – возможно, так никогда и не узнают ничего о тех примитивных обществах, что были полностью уничтожены радиацией этих цивилизаций. Можно с полной определенностью утверждать, что в настоящее время уже не обнаружить тех примитивных обществ, что существовали до возникновения первой цивилизации. Общества, которые мы в наши дни называем примитивными, заслуживают этого названия только в некоторой степени. Эти общества скорее можно назвать варварскими цивилизациями. В мире нет общества, имеющего право утверждать, что оно прошло по пути цивилизации до конца и достигло своей цели. Даже наименее цивилизованные из варваров, возможно, ближе к нам самим, также, в сущности, пребывающим в полуцивилизованном состоянии, чем к своим предшественникам седьмого или сто седьмого тысячелетия до н.э. Всеобъемлющее влияние цивилизаций на примитивный мир особенно заметно, если посмотреть на этот процесс со стороны примитивных обществ. Не менее впечатляюще выглядит картина, если представить ее на примере некоторой отдельной цивилизации, оказывающей подобное воздействие. Любопытно отметить, например, что наиболее заметные следы эллинизма обнаруживаются не в отдаленных районах, а ближе к центру, откуда шло излучение. Мимесис постепенно убывает. Однако это заметно лишь в самых дальних районах, куда проникает излучение цивилизации. Но даже самое неудачное и самое бездарное подражание обладает определенной ценностью, будет средством самообразования и саморазвития. Мимесис вызывается очарованием, и можно наблюдать, как это очарование возникает по мере роста цивилизации. Мимесис возникает как результат той вереницы успехов, которые сопутствуют творческому меньшинству не только в деле устранения раскола внутри общества, но также и на внешнем фронте, среди соседей – противников и друзей. Растущая цивилизация неизбежно вступает в контакт с примитивными обществами, и творческое меньшинство вызывает мимесис со стороны примитивного общества, равно как и мимесис внутри собственного общества среди нетворческого большинства. Благодаря притягательной силе творчества и успеха растущая цивилизация редко сталкивается с ситуацией, когда ей приходится добиваться дружбы варварского общества. Она обычно окружена кольцом буферных обществ, охотно впитывающих в себя влияние цивилизации, чтобы затем передать его дальше. Если такое отношение между растущей цивилизацией и окружающими примитивными обществами считается нормальным, то после надлома цивилизации и вступления ее на путь распада происходит коренной сдвиг. Надлом означает исчезновение с исторической сцены творческого меньшинства, вызывавшего доверие большинства и добровольное желание подражать ему, следовать за ним. Постепенно ему на смену приходит правящее меньшинство, которое пытается узурпировать наследство, ему не принадлежащее. Доверие к себе оно пытается сохранить с помощью силы, все еще находящейся в его распоряжении. Следствием подобной политики становится нравственное отчуждение большинства населения. В результате этого отчуждения начинается процесс возникновения внутреннего и внешнего пролетариата. Оказавшись в состоянии распада, цивилизация перестает быть целым, которое можно скопировать и организовать по его подобию свою собственную жизнь. Причина надлома – невозможность самодетерминации, в результате чего возникает потеря внутреннего единства, гармонии и пропорциональности. Иными словами, если лучи социального влияния, исходящие от растущей цивилизации, можно уподобить белому свету, вобравшему в себя все цвета, то лучи, исходящие от распадающейся цивилизации, можно сравнить с радугой, образуемой в результате дифракции. В приложении к социальному излучению три составляющие «белого света» – это политика, культура и экономика. Пока все три элемента соединены в едином потоке, действие их происходит в одном направлении и примерно на одинаковое расстояние, однако впоследствии происходит дифференциация. Поскольку двигательная сила экономического элемента оказывается наиболее мощной, характер общества распадающейся цивилизации все больше смещается в сторону чисто экономического развития. Иногда наблюдается при этом увеличение политического влияния. Все это укладывается в рамки ранее установленного нами закона, согласно которому экспансия цивилизации является признаком ее распада. Мы замечали также, что усилие экономического и политического влияния сопровождается снижением культурного влияния. При сравнении распадающегося общества с растущим становится очевидным, что по мере роста экономической мощи происходит потеря нравственной силы распадающегося общества. Выделенные нами три элемента в жизни общества имеют отнюдь не равное значение. Культурный элемент представляет собой душу, кровь, лимфу, сущность цивилизации; в сравнении с ним экономический и тем более политический планы кажутся искусственными, несущественными, заурядными созданиями природы и движущих сил цивилизации. Как только цивилизация утрачивает внутреннюю силу культурного развития, она немедленно начинает впитывать элементы чужой социальной структуры, с которой она имеет контакты. Для цивилизации, находящейся в поле воздействия чуждой культуры, культурное влияние оказывается куда более благодатным и полезным, чем заимствования в экономическом или же политическом плане. Образно выражаясь, политические и экономические подарки, которые щедрой рукой рассыпает вокруг себя распадающаяся цивилизация, оказываются дурными семенами, брошенными в заросшее сорняками поле. Возвращаясь к варварам, испытывающим влияние цивилизации, следует заметить, что они направляют свою способность мимесиса к чужеземному источнику нового света и жизни, а когда происходит надлом цивилизации, появляется стимул отчуждения. Соседи отворачиваются от общества, потерявшего свою душу и изменившего внешность, но акт отделения, который происходит в результате этого отчуждения, не обязательно означает полный отказ от мимесиса. Отчужденное и лишенное иллюзий варварское общество начинает с пренебрежением относиться к культуре своего соседа, но вместе с тем оно может продолжать заимствовать его социальные институты и технические достижения. Этот процесс всегда имеет многосторонний характер, и фактически продолжается взаимообогащение и в области культуры. Кроме того, правящее меньшинство, с которым варвары имеют дело, насаждает свои стандарты силой, а сила эта опирается на диктаторский режим и развитую военную технологию. В широком смысле, когда цивилизация раскололась вследствие надлома, пролетариат отворачивается от идеалов правящего меньшинства. И тому не остается ничего иного, как уповать на насилие. Военная слабость внешнего пролетариата по сравнению с правящим меньшинством, возможно, не меньше, чем пролетариата внутреннего, по крайней мере в гот исторический момент, когда произошел раскол. Уже было отмечено, что один из источников рекрутирования внутреннего пролетариата – внешние варварские отряды – внешний пролетариат. Основное отличительное свойство внешнего пролетариата в том, что он может вступить в непосредственный поединок с правящим меньшинством. Если внутренний пролетариат всегда находится в сфере досягаемости правящего меньшинства, то внешний территориально находится вне пределов военного контроля. Но в то же время он постоянно испытывает на себе влияние цивилизации. Очевидно, что при надломе растущей цивилизации, когда очарование творческого меньшинства заменяется грубой силой правящего меньшинства, эта сила стремится распространить свою власть на те районы, которые прежде были охвачены культурным влиянием. Иными словами, начинается вооруженная экспансия цивилизации, утратившей обаяние и авторитет у своих соседей. При таких условиях внешний пролетариат, не колеблясь, выбирает путь отражения агрессии при помощи силы. Справедливо, что в некоторых физико-географических условиях внешний пролетариат вынужден первым выступить против цивилизации. Это происходит в тех случаях, когда внешний пролетариат стремится расширить свое ограниченное жизненное пространство, но правящее меньшинство и здесь инициирует схватку. В эллинистическом мире варвары Иберийского полуострова в отличие от варваров Северо-Западной Африки принуждены были сражаться с римской властью. В обоих случаях обширность варварских территорий перекрывала возможности римского оружия. В Северо-Западной Африке римская армия так и не смогла добраться до берберов в Атласских горах или в степях Сахары; а на трансальпийском фронте Рим мог удерживать линию Рейна, но не смог дойти до Эльбы или даже до Вислы. На Иберийском полуострове, с другой стороны, варвары оказались в ловушке между Пиренеями и морем; а когда Цезарь в конце концов отрезал их от родственных племен, расширив владения Рима в Галлии от средиземноморского побережья до Атлантики, последние независимые иберийские варвары оказались запертыми в мощной, хотя и тесной, естественной крепости между горными хребтами и водами Бискайского залива и вынуждены были в конце концов подчиниться Августу. История других цивилизаций также дает многочисленные примеры, когда отделение внешнего пролетариата приостанавливалось правящим меньшинством, умело использовавшим географический фактор. Иногда процесс этот пресекается оружием, в помощь которому призываются такие особенности территорий, как пустыни, горы, непроходимые болота, моря. Например, в индском мире при режиме Маурьев правящее меньшинство покорило варваров Южной Индии и тем самым достигло естественной границы – побережья океана. В древнекитайском мире при режимах Цинь и Хань правящее меньшинство оттеснило варваров к неспокойным берегам Китайского моря и к отрогам Тибетского нагорья. В русском православном христианстве государственные войска, постепенно продвигаясь по слабонаселенным лесным районам, дошли до берегов двух океанов. В течение двух столетий после обращения Владимира (988) первопроходцы русских городов Новгорода и Вятки проложили пути к Белому морю и Уралу; а когда водораздел между Волгой и Осью был пересечен казаками в 1586 г., им потребовалось всего полвека, чтобы пройти всю сибирскую тайгу и тундру до естественной границы – побережья Северного Ледовитого океана и Охотского моря. В этих и подобных случаях, когда география устанавливает границы полю брани, внешний пролетариат, отважившийся скрестить мечи с правящим меньшинством, должен сражаться, терпя поражение за поражением, что в известной степени напоминает безнадежные бунты внутреннего пролетариата. Такие случаи, однако, исключительны, и обычно исход войны между внешним пролетариатом и правящим меньшинством не укладывается в эту схему. Если правящее меньшинство первым проливает варварскую кровь и глубоко вонзает свой меч в варварское социальное тело, как правило, меч этот оказывается недостаточно длинным, чтобы достичь крайних пределов. На определенном этапе варварам удается установить свои собственные твердые границы, и тогда война меняет свой характер, становясь затяжной и не столь острой, но никогда не угасает вовсе. Раскол в душе Альтернативные формы поведения, чувства и жизниРаскол человеческого общества, который мы исследовали в предыдущей главе как один из критериев общественного распада, является опытом коллективным, а значит, искусственным. Значение его определяется тем, что относительно внутренних движений, происходящих в обществе, это – явление внешнее. Духовные процессы происходят в человеческой душе, ибо только Душа способна переживать человеческий опыт и откликаться на него духовным проявлением. Раскол в человеческой душе – это эпицентр раскола, который проявляется в общественной жизни, поэтому, если мы хотим иметь более детальное представление о глубинной реальности, следует подробнее остановиться на расколе в человеческой душе. Раскол в душах людей проявляется в самых разнообразных формах. Он затрагивает поведение, чувства, жизнь в целом. В период распада общества каждый вызов встречает в душах людей прямо противоположный отклик – от абсолютной пассивности до крайних форм активности. Выбор между активной и пассивной реакциями – единственный свободный выбор, оставленный Душе, утратившей возможность (но, разумеется, не способность) творческого действия. По мере нарастания социального распада альтернативные решения становятся все более косными, полярными и более значимыми по своим последствиям. Иными словами, духовный опыт раскола в Душе есть процесс динамический. Попробуем выделить два возможных пути поведения индивидуума, через которые он самовыражается как личность. Пассивная попытка состоит в уходе. Душа наполняется верой от общения с Природой, она восстанавливает те творческие потенции, которыми была изначально наделена. Активная альтернатива пассивному уходу есть Самоконтроль. Душа «берет себя в руки», ищет форму обуздания естественных страстей через систему духовных упражнений, исходя из убеждения, что Природа губит творческие задатки, а вовсе не порождает их и что «обрести власть над Природой» – единственный путь к возрождению утраченных творческих способностей. Таким образом, существует две формы социального поведения, которые можно назвать альтернативами мимесису. Они приходят на смену подражанию и представляют собой попытку выйти из социальной шеренги, в которой нетворческая масса, первоначально следовавшая за своими вождями в силу мимесиса, охваченная их порывом, застыла теперь без движения, нерешительно и с тревогой вглядываясь в будущее. Масса эта всего лишь беспомощная мишень для вражеского нападения. Своего рода пассивной попыткой прорвать социальный затор является сознательное уклонение от деятельности. Солдат понимает, что дисциплина, которая раньше была основой основ, обеспечивала его безопасность и поддерживала боеспособность армии, утрачена безвозвратно. В этих условиях он чувствует себя свободным от воинского долга. Полностью деморализованный, он уже не способен к наступлению и стремится спасти только собственную шкуру, позабыв о товарищах. А теперь от краткого анализа поведенческих реакций обратимся к сфере чувств. Здесь также обнаруживается два противоположных типа чувств как реакция на обратное действие прометеевского Порыва. Эта реакция отражает болезненное сознание зависимости от сил зла, которые не только угнетают, но и постоянно демонстрируют свою неуязвимость и непобедимость, продвигаясь от победы к победе. Пассивное выражение понимания всей глубины и необратимости нравственного падения – смысл самодвижения Вселенной, где Зло оказывается победителем в макрокосме. Душа впадает в прострацию, сознавая неизбежность своего поражения и тщетность попыток установить власть и контроль над окружением. Она начинает верить, что Вселенная, включая и самое Душу, находится в руках у власти, которая столь же иррациональна, сколь и неотвратима. И власть эта принадлежит богине с двойным ликом, имя которой – Случай, но дела свои она творит под именем Необходимости. С другой стороны, ощущение нравственного поражения Души может вызывать настроение бесконтрольности и безответственности самой Души. В этом случае осознание собственного нравственного падения носит активный характер. Тогда Душа поддается греху, и, обращая свой взгляд из макрокосма в микрокосм, она концентрирует усилия, чтобы преодолеть и победить Карму [488]. Следует также отметить два пути социального чувства, которые являются альтернативными заместителями чувства стиля – чувства, которое представляет собой субъективный аналог объективного процесса дифференциации цивилизаций в ходе их роста. Оба эти чувства выражают потерю ощущения формы и являются попытками ответа на один и тот же вызов. Пассивный ответ есть полное примирение с потерей ощущения формы, что является следствием потери стиля цивилизацией, перешедшей из стадии роста в стадию распада. Душа попадает в смесительный котел. В сфере социального общения это порождает смешение традиций и сочетание несовместимых ценностей. Активный ответ предусматривает отказ от местного стиля жизни. Он представляет собой попытку выработать иной стиль, всеобщий и вечный. Поднимаясь до уровня этого активного ответа, Душа обнаруживает, что исчезновение характерной формы распадающейся цивилизации приводит не к Хаосу, что само по себе является результатом исчезновения вообще всякой формы, но к Космосу, всеохватывающая форма и божественная архитектура которого просматриваются сквозь трещины, образовавшиеся в человеческих творениях, являя взору Вечное и Беспредельное. Активный ответ есть прозрение всеобщего единства через осознание единства человечества с Космосом и единение его с Богом. Обратившись наконец к плану жизни, мы снова встретимся с двумя парами альтернативных реакций. Здесь, однако, картина существенно отличается от той, что мы наблюдали, рассматривая сферу поведения и сферу чувства. С одной стороны, альтернативы, которые замещают единое движение, характерное для стадии роста, здесь всего лишь вариации этого движения. Во-вторых, указанные альтернативы – это вариации движения, уже описанного нами ранее как трансференция поля действия из макрокосма в микрокосм. В-третьих, варианты образа жизни, характерные для распадающейся цивилизации, отличаются друг от друга столь глубоко, что их можно назвать полярными. В одном случае преобладает дух насилия, в другом – дух добра. Мы могли бы определить один путь как путь Насилия, а другой – как путь Добра, и это не было бы просто образным выражением, ибо пропасть между Насилием и Добротой – это существенная черта в сюжете духовной драмы жизни, ибо общественные процессы протекают зачастую скрыто от нас. Итак, обратимся непосредственно к историческому исследованию. Насильственный путь при пассивной реакции – архаизм, при активной – футуризм. Путь добра – пассивная реакция, выраженная в отделении или отшельничестве, активная реакция – в преображении. Архаизм и футуризм[489] – две альтернативные попытки заменить простой перенос во временном измерении на перенос поля действия с одного духовного плана на другой, который характеризует движение роста. Как в архаизме, так и в футуризме попытка жить в микрокосме вместо макрокосма отвергается в пользу Утопии, которая, возможно, могла бы стать действительностью, не будь вызова, обусловившего перемену в духовном климате. В Утопии воплощено то, что должен был сделать внутренний Духовный космос, в виде как бы Другого мира; но Другой мир в бледной и неудовлетворительной форме есть отрицание макрокосма в текущем настоящем, макрокосма здесь и сейчас. Душа, обескураженная открытием, что ей уготовано сыграть свою жизненную роль в трагедии социального распада, не может, тем не менее, отрицать все, в противном случае она должна совершить духовное самоубийство. Вместо того чтобы пытаться совершить страшный переход от макрокосма к микрокосму, она стремится теперь следовать голой букве Закона Жизни, совершая переход, который никак не связан с уходом с уровня макрокосма на иной духовный уровень, на новую духовную высоту или глубину. Это предполагает необходимость свершения того, что предопределено ее движением от макрокосма, каким он существует сегодня, к цели, которая есть лишь другое состояние макрокосма – то, каким он был когда-то в Прошлом или каким он сможет стать в Будущем. Архаизм можно определить как уход от подражания современникам к мимесису предков. Иными словами, это уход от динамического движения цивилизации к статическому состоянию примитивного человечества в его последней фазе. Кроме того, архаизм можно рассматривать как пример попытки замазать трещины, возникшие в результате надлома и начинающегося распада цивилизации. Этой цели служат все человеческие Утопии. В аналогичных понятиях футуризм можно определить как полное отрицание вообще любого мимесиса. Примеров для подражания тогда не видят ни в настоящем, ни в прошлом, ни в творчестве, ни в консерватизме. Это одна из попыток насильственного свершения перемены. В случае успеха он может привести к социальной революции, которая, не достигнув своей цели, переходит затем в реакцию. В сущности, футуризм в сравнении со статической неподвижностью архаизма представляет собой бесконечный бег в колесе (на манер старой тюремной пытки [490]). Бесплодность подобного революционного движения хорошо выражена в саркастическом афоризме: «Чем глубже перемены, тем уже выбор…» Как футуризм, так и архаизм в конечном итоге приводят к разрушительному Насилию – даже в том случае, когда вожди и по темпераменту, и в силу убеждений своих являются сторонниками Доброты. Если обратиться к эллинистической и сирийской истории, то можно заметить, что власть Насилия, усиленная культом архаизма в одном случае и футуризма – в другом, была в конечном счете ослаблена удивительным воскрешением того самого духа Доброты, которая заставила отступить волну Насилия. В эллинистическом правящем меньшинстве группа завоевателей, расточителей и палачей в течение двух последних столетий до н.э., беспрепятственно распространявшая свою волю и власть на расколотый мир, вырастила новое племя, – племя государственных служащих с сознанием долга и способностью организовывать и удерживать в своих руках универсальное государство. Аналогичным образом в сирийском крыле эллинистического внутреннего пролетариата произошел крах попытки династии Хосмонеев установить силой оружия мессианское царство в этом мире. Эта попытка имела место между наплывами двух волн (Селевкиды и римляне). Но подлинное мессианское дело было продолжено победою царя Иудейского, слугам которого было запрещено насилие, потому что царство его не от мира сего (Иоанн 18, 36). В следующем же поколении, когда стало ясным поражение Иоанна из Гисхалы и Шимона из Гиоры [491], в самый момент уничтожения появилась фигура Йоханана бен Заккая с проповедью непротивления. Каким же образом в обоих случаях волна Насилия, которая, казалось, уже смела все на своем пути, в конце концов отступила, уступив место Добру? В каждом из этих случаев переход от Насилия к Добру ознаменовался изменением в образе жизни. В душах римской части эллинистического правящего меньшинства идеал архаизма был заменен идеалом самоуглубления, в душах же еврейской части эллинистического внутреннего пролетариата идеал футуризма был заменен идеалом преображения. Пытаясь проникнуть в духовные глубины, которые вполне могут оказаться недоступными для зондирования, начнем с установления различий между отделением и преображением, с одной стороны, и архаизмом и футуризмом – с другой, а затем рассмотрим, насколько и в чем отделение (отшельничество) отличается от преображения. Преображение и отделение отличаются от футуризма и архаизма подлинной переменой в духовном климате, а не просто переносом во времени (вспомним, что частная форма переноса поля действия из макрокосма в микрокосм была определена нами как критерий роста цивилизации). В каждом случае конечная цель движения – умозрительное царство, представляющееся идеалом, – обнаруживается либо в прошлом, либо в будущем, но в обоих случаях – на земле. Эта общая земная основа, пожалуй, единственная точка соприкосновения. Образ жизни, который зачастую называют отшельническим, имеет много и других названий. В распадающемся эллинистическом мире стоики выбирали состояние «неуязвимости» (? ? ? ? ? ? ? [прим101]). Эпикурейцы удалялись в состояние «невозмутимости» (? ? ? ? ? ? ? ?). Распадающийся индский мир побуждал буддистов удалиться в состояние «неизменности» (асамскрата) или «неподвижности» (нирвана), где нет ни ветра, ни огня. Положительное содержание понятия «нирвана» еще труднее для понимания, чем соответствующие эллинистические аналоги, ибо самые авторитетные его толкования так и не проясняют вопроса. Однако положительное понимание отшельничества, может быть, не только не нужно, но даже и излишне; ибо все четыре приведенных выше названия этого состояния – два греческих и два санскритских – не случайно имеют отрицательные префиксы, так как именно эта отрицательность и является сущностью подобного образа жизни. Этот образ жизни уводит от Мира сего; цель его – обрести убежище. И именно уход из посюстороннего Мира наиболее привлекателен для человека, избравшего этот путь. Философ-отшельник сознательно налагает на себя многочисленные ограничения и подчиняет себя жесткой дисциплине, считая это путем к духовному самосовершенствованию. Импульс, движущий им, есть импульс отказа, а не импульс стремления. Философ видит в успешном удалении от Мира сего истинную и высшую цель Человека. Эллинские философы изображали состояние освобожденного мудреца как состояние блаженного созерцания (? ? ? ? ? ?) [492] Это и интеллектуальная радость восхищения совершенной геометрической фигурой, и наслаждение от наблюдения за круговращением светил, и эмоциональное блаженство от экстатического союза с божественной стихией Вселенной. Платон первым продемонстрировал достоинства этих ценностей. Однако в притче о Пещере Платон не отрекается полностью от радостей земных, за что и упрекает его Плотин, отвергая платоновское желание вернуться из мира иного в мир сей; а Сиддхартха Гаутама безоговорочно считает, что если удалось порвать с этим миром, то не может быть и речи о возвращении в него. Непознаваемая и нейтральная нирвана, или «град Зевса», как философская цель движения отшельничества представляет собой полную антитезу Царству Небесному, или Граду Божьему, путь куда пролагается религиозным опытом Преображения. «И когда фарисеи подступили и потребовали ответить, когда настанет Царствие Небесное, Он отвечал им и сказал: «Царствие Божие невидимо; нельзя сказать – Оно здесь! или Оно там! ибо Царствие Божие внутри вас» (Лука 17, 20-21). Здесь напрашивается аналогия с вечно меняющимся космосом, каким он предстает в свете современного научного знания. Можно утверждать, что Царствие посюстороннего мира одержимо и пропитано идеей Града Божьего, как материя пронизана радиацией. Эти два царства несопоставимы в Пространстве и Времени, поскольку только к одному из них применимы эти измерения. Другое же всеохватно и присутствует всюду и всегда. Равным образом Душа, стремящаяся возвыситься от низшего к высшему, найдет свой путь, не сводя на нет измерения предыдущего духовного состояния, но скорее пытаясь увеличить их до бесконечности. Подобно тому, как ученый ощущает закон природы в движущейся материи, Душа через Божию Благодать ощущает вездесущность Господа. Ясно, что Град Божий положителен по своей природе, тогда как Град Зевса – отрицателен. И если путь отшельничества, который ведет в Град Зевса, является чистым проявлением движения ухода, причем ухода без возврата, то путь Преображения, ведущий к Граду Божьему, представляет собой движения Ухода-и-Возврата. Процесс этот происходит в сфере духа, и этим он отличается от аналогичных процессов, которые мы наблюдали в ходе роста цивилизаций. В силу того, что каждый человек обладает уникальным духовным опытом, справедливо ли полагать, что можно вывести определенный опыт, характерный для целых групп распадающегося общества? Если бросить взгляд назад, то мы заметим, что все четыре рассмотренных альтернативных пути – пассивное удаление и активный самоконтроль, пассивное безразличие и активное чувство греха – наличествуют как среди представителей правящего меньшинства, так и в среде пролетариата. С другой стороны, когда мы приближаемся к анализу путей поведения и чувства в общественной сфере, нам следует провести четкое различие между пассивной и активной парами. Два пассивных социальных феномена – одержимость бездельем и чувством промискуитета [493] – сначала появляются в массах пролетариата, а затем распространяются на ряды правящего меньшинства. Два активных социальных феномена – тяга к мученичеству и поиск солидарности – сначала появляются в рядах правящего меньшинства, а затем распространяются на массы пролетариата. Наконец, если мы рассмотрим четыре альтернативы жизненного пути, то увидим, что здесь, напротив, пассивная пара ближе правящему меньшинству, а активная – пролетариату. Архаизм и отшельничество захватывают ряды правящего меньшинства, и если архаизм способен найти последователей среди внешнего пролетариата, то он никогда не принимается внутренним, а отшельничество чуждо как внутреннему, так и внешнему пролетариату. С другой стороны, футуризм и преображение характерны для рядов пролетариата. Распространяясь из этого исходного пункта, футуризм вербует своих неофитов из правящего меньшинства, подбирая озадаченных и разочарованных последователей архаизма, так и не достигших спасения на своем пути. Преображение же рождает чудо в каждой человеческой душе, пробужденной в настоящем, ради грядущего Града Божия. Отшельничество и аскетизм Частными проявлениями отшельничества и аскетизма являются случаи, которые, возможно, трудно идентифицировать, потому что эти формы индивидуального проявления личности можно обнаружить в любых социальных условиях. В жизни примитивных обществ, например, с ее циклическим ритмом два противоположных настроения – оргизм и аскетизм – выступают как сменяющие друг друга в зависимости от времени года и формы племенных обрядово-ритуальных актов. Эти же два настроения можно наблюдать в их гармонии, хотя и в более скрытом виде, в жизни цивилизаций в эпоху их роста; на этой ступени их взаимодействие представляется творческим. И лишь когда мы подходим к исследованию цивилизаций в стадии распада, обнаруживается, что эти пути личного поведения, будучи по-прежнему характерными для общества, находятся теперь в антагонизме и нарушают некогда гармоничное движение. В истории распадающейся цивилизации феномен отказа как избранный личностью путь поведения не следует, конечно, путать или сравнивать с состоянием полной деморализации и инверсией сословий, ролей и ценностей, что является всего лишь внешними, хотя и наиболее яркими, признаками процесса надлома и распада. Отказ есть нечто большее, чем просто отказ от деятельности. Это состояние ума, в котором антиномичность принимается как таковая – сознательно или бессознательно, в теории или на практике – и служит заменой творчеству. Бегство от мира в его внутреннем духовном смысле выступает наиболее определенно, если рассматривать его наряду с альтернативным ему путем аскезы как иную форму замены творчества, также характерную для эпохи социального упадка. В эллинское смутное время, например, в первом поколении после надлома путь отшельничества и аскезы ярко представлен платоновскими образами Алкивиада и Сократа в «Пире» и Фрасимаха и Сократа в «Государстве». Алкивиад, раб собственных страстей, на практике выбирает отказ. Фрасимах, защитник фаустовского динамизма, склоняется к тому же в теории [494]. В последующей эллинской истории эти две линии самовыражения свелись к принципу «жить в гармонии с естеством». С одной стороны, эта добродетель «жизни по естеству» принималась вульгарными гедонистами, которые прикрывались именем Эпикура, чем лишь дискредитировали его. Поэтому они и были подвергнуты осуждению со стороны эпикурейского поэта Лукреция, подлинного последователя своего учителя. С другой стороны, мы видим, как санкция «жизни по естеству» находит свое воплощение в грубой литературной практике и примитивной аскезе киников и в более утонченной философии стоиков. Меланхолия стоического мировоззрения выразилась в размышлениях императора-философа Марка Аврелия, но эта философия уже не могла удовлетворить потребности людей, на плечи которых ложилась тяжесть распадающегося мира. Дух императора-стоика, преисполненного мудрой надеждой, был подхвачен рабом-стоиком Эпиктетом в его «Dissertationes». «Что еще надлежит нам делать, кроме как молиться Богу, вознося хвалу в Его адрес, пытаясь выразить Ему благодарность? Когда сеем и пашем и когда едим, разве не должны мы всегда воспевать гимн Богу?. И поскольку все мы слепы, разве следует ожидать того, кто сможет за всех петь гимн Богу? А что остается мне, хромому старику, как не молиться Богу? Будь я соловьем, я запел бы по-соловьиному; будь я лебедем, я запел бы по-лебединому. Но я наделен разумом и, следовательно, должен творить молитвы Богу. Это труд мой, и я никогда не откажусь от него, он назначен мне. И призываю вас остальных спеть ту же самую песню… А когда смерть явится ко мне, я надеюсь, тот, кто следует моим поучениям, придет ко мне, чтобы я мог сказать Господу: «Нарушал ли я когда-либо заповеди Твои?.. Твоей волей я познал бедность, но в ней я возрадовался. Никогда не было у меня власти, потому что Ты не возжелал этого; но я никогда к ней и не стремился. Видел ли Ты, чтобы я когда-либо был опечален этим? Разве был хоть один случай, когда бы я был опечален? Или не был готов исполнить любое Твое повеление, любой Твой знак? А теперь волею Твоей я должен покинуть праздник жизни, и я принимаю свой уход с сердцем, полным благодарности к Тебе». В этом состояла вся суть аскетического слияния с Природой. В заключительной главе эллинской истории можно видеть, как эта аскетическая традиция уходящего эллинского правящего меньшинства сливается с аскетизмом пролетариата, когда эллинская философия в эпоху своего неоплатонического заката и возвышения поднимается до высот мистического чувства, где ее умирающая песнь хвалы Господу сливается с более молодым и более сильным голосом христианства. Если от эллинского мира перейти к сирийскому в эпоху его смутного времени, можно обнаружить ту же разительную противоположность между отшельничеством и аскезой, проявляющуюся в контрасте между умонастроением Книги Екклесиаста и чисто аскетической практикой монашеской общины ессеев [495]. В заключение если посмотреть на историю западного общества, то, во-первых, нельзя не обратить внимания на столкновение между отказом и аскетизмом в период распада средневекового итальянского муниципального порядка. В XV в. Флоренция Макиавелли и Медичи столкнулась с пуританским религиозным жаром Савонаролы; а в XVI в. линия раздела пролегла между родными братьями Гонзага. Являются ли два этих конфликтующих пути в какой-то мере характерными для современной жизни западного общества? Нет недостатка в положительных свидетельствах, ибо, с одной стороны, жива еще философия Жан-Жака Руссо с его проповедью «возвращения к Природе», а с другой – существует целый ряд разнообразных аскетических течений, однако мощного движения в этом направлении в настоящее время нет. Может быть, это дает некоторую надежду, что распад цивилизации еще не зашел слишком далеко. Труантизм [496] и мученичество Необязательность и мученичество как пути социального поведения полярно противоположны и представляют собой альтернативу мимесису. Они также характерны для периода упадка цивилизации. Так, в первом поколении надлома эллинизма труантизм аттических рабов, сбежавших от своих хозяев во втором акте Афино-Пелопоннесской войны [497], совпадает с принятием смерти афинским гражданином Сократом, отказавшимся признать свою вину на суде, но и не пожелавшим воспользоваться предложенным побегом из тюрьмы. Через два столетия судьба эллинистического мира вновь оказалась в кризисном состоянии из-за того, что и Афины, и Спарта проявили в критический момент взаимный труантизм и пренебрегли общей целью – созданием федерации, – хотя в этом была единственная надежда на спасение эллинистического мира и его традиционных институтов. Наиболее ответственным спартанским государственным деятелем того времени, стремившимся спасти греческие города-государства, был, по-видимому, Клеомен III. Именно он вошел в историю как один из двух спартанских царей-мучеников и дал Спарте последний всплеск славы, посеяв одновременно в думах внутреннего пролетариата первые семена, давшие в будущем ростки христианского духа. В последнем круге римских гражданских войн, который знаменует переход от спада к оживлению, мученичество Катона Младшего находит свою противоположность в труантизме Марка Антония. Труантизм эллинского правящего меньшинства достигает своей высшей драматической точки в момент смутного времени, но трагическая развязка отодвигается установлением эллинского универсального государства, которое на два столетия отодвинуло эпоху банкротства римского мира. II в. н.э. возвел на императорский трон Марка Аврелия – мученика, добровольно принявшего смерть, тогда как сын его и преемник Марк Коммод – это уже абсолютный бездельник, едва ли способный на непосильный для него труд правления [498]. В следующем поколении история повторяется – на сей раз с двоюродными братьями Антонинами, но за ними угадываются фигуры сирийского происхождения. Если насильственная смерть Элгабала явилась возмездием за пренебрежение императорскими обязанностями, то Александр Север, вдохновленный примером своего предшественника Марка, принимает смерть мученика за смелую попытку решить безнадежную задачу восстановления былой дисциплины римской армии [499]. Эти печальные судьбы завершают список сибаритов и мучеников эллинистического правящего меньшинства, ибо римский правящий класс в ходе ужасного спада, последовавшего за убийством Александра Севера, встал на путь последовательного самоуничтожения. С другой стороны, два поколения, одно – необузданной анархии, а другое – жестокой реакции, которые прошли между смертью Александра в 235 г. и смертью Галерия в 311 г., дали классический пример сочетания как мученичества, так и необязательности в рядах христианской церкви, к тому времени распространившей свое влияние на весь эллинистический мир. Христианская церковь стала основной мишенью нападок эллинистического правящего меньшинства, ибо умирающий языческий правящий класс не мог признаться себе в той истине, что он сам явился причиной надлома и распада; даже в предсмертных муках он пытался сохранить последние крохи самоуважения, убеждая себя в том, что его гибель обусловлена наступлением пролетариата. Поскольку внешний пролетариат оформился в боевые отряды, способные противостоять правительственным войскам, а христианская церковь стала главным социальным институтом распадающегося общества, оставаясь в отличие от варваров в поле досягаемости империи, главный удар был направлен против нее. В условиях преследований христианская церковь, поставленная перед чудовищным выбором между отказом от веры и принятием мученичества, сумела отделить овнов от козлищ. Отступников было так много, что, когда преследования закончились, церковным властям пришлось решать вопрос, что же с ними делать. Однако небольшая горстка мучеников была духовно куда более сильной, чем многочисленная толпа отступников. Можно ли заметить какие-либо проявления этих двух противоположных ориентаций социального поведения на современном Западе? Наверняка следы этого можно обнаружить в так называемом предательстве священников [500]. «Предательство священников» началось отнюдь не с циничной потери веры в принципы и увлечения скороспелыми плодами либерализма, что стало элементами современной интеллектуальной жизни сравнительно недавно. На самом деле процесс этот начался несколько веков назад, когда клерикалы отвергли свое клерикальное происхождение и тем самым лишили западную культуру возможности и впредь питаться соками древа духовной жизни, пытаясь передвинуть основание растущей западнохристианской цивилизации с религиозного базиса на секулярный. Если окинуть взором четырехсотлетнюю историю западного христианства, задержавшись на Англии, наше внимание привлечет Томас Уолси, современно мыслящий священник, который в трудный час не избежал политических ошибок [501]. Но всегда он служил больше Королю, чем Богу. Труантизм Томаса Уолси менее чем через пять лет после его бесславной кончины был оттенен мученичеством его современников св. Джона Фишера и св. Томаса Мора [502]. Джон Фишер и Томас Мор были казнены королем Генрихом VIII в 1535 г. У Томаса Уолси никогда не было недостатка в последователях. Однако до сих пор остается открытым вопрос, смогут ли современные мученики доказать своей кровью жизненность Церкви, как сделали это христианские мученики в эллинистическом мире. Чувство неконтролируемого потока жизни. Чувство неконтролируемого потока жизни, представляющее собой пассивное переживание утраты жизненного порыва, является одним из наиболее болезненных ощущений, ранящих души людей, на долю которых выпало жить в условиях распада: и эта боль; возможно, есть наказание за грех идолопоклонства, за воздвижение культа Тварного вместо Творца. Ибо, как мы уже показали, именно в идолопоклонстве кроется одна из причин возникновения надломов, за которыми следуют распады цивилизаций. Случай и Необходимость – две альтернативные формы, в которые облекается идол. И хотя на первый взгляд Случай и Необходимость кажутся противоречащими и даже взаимно исключающими друг друга, при более близком рассмотрении становится ясно, что это лишь две стороны одной и той же иллюзии. Случай в литературе древнеегипетского смутного времени выражен через образ быстро вращающегося гончарного круга, а в литературе эллинского смутного времени – через образ корабля, плывущего по воле волн и ветров. В разлагающемся эллинском обществе чувство самотека искало и находило воплощение в культе Случая, который стал почти доминирующей религией эллинского мира в период смутного времени. Если заглянуть в наши сердца, то и в них, как выяснится, восседает эллинская богиня, несмотря на то что мы считаем себя просвещенными людьми, опирающимися только на факты и никогда – на фикции. Она присутствует там столь же властно, как когда-то царила в сердцах эллинов в эпоху их упадка. Современная западная вера во всемогущество Случая родилась в XIX в., когда жизнь западного человека казалась во всех отношениях благополучной. Разумеется, благополучной с точки зрения философии практической жизни. И даже в XX в., когда богиня уже не была столь доброжелательна к людям, она все еще оставалась оракулом британской международной политики. Духовное «пораженчество», сопровождавшее материальные успехи западной цивилизации последних era пятидесяти лет, было также свойственно древнекитайской цивилизации во II столетии до н.э. [503] Однако китайская вера в Случай отличается от нашей веры, имея иной источник. Французский буржуа XVIII в. стал верить в счастливый случай, с завистью наблюдая за процветанием своего английского соседа, и пришел в конце концов к выводу, что буржуазия могла бы и во Франции процветать не хуже, чем в Англии, если только заставить короля Людовика последовать примеру короля Георга, разрешившего своим подданным производить все, что угодно, и свободно вывозить свои товары на любые рынки [504]. Фактически современная западная философия самотека сводится к формуле: «Никакого вмешательства государства в дела бизнеса». С другой стороны – путь наименьшего сопротивления, которым усталый китайский мир следовал в течение первых десятилетий II в. до н.э. Китайская вера в Случай фактически была утонченным декадентским извращением первоначальной и подлинной даосской философии, мыслившей Путь (Дао) как некую философскую манифестацию невыразимого Божества. Эта интуиция абсолютной энергии, неотличимой от абсолютного спокойствия, была выражена древнесирийским религиозным гением в поэтическом образе божественного откровения. Философия следования Пути глубока и благодарна. Однако человеку, избравшему Путь, следует быть готовым к его превратностям, ибо сверхчеловеческая легкость божественной активности для человека может обернуться пороком лени. Об этом предупреждал св. Августин. Действительно, если плоть слаба, позиция даосского мудреца может предстать лишь защитою лентяя в глазах лентяя. Когда китайское универсальное государство распалось после смерти Цинь Ши Хуаньди, китайцы почувствовали себя обманутыми. Неверное понимание даосизма стало быстро распространяться, причем в порочной форме, именно в период передышки, наступившей после тяжких трудов в смутное время. «Политика, – отмечает д-р Ху Ши, – как нельзя лучше соответствовала эпохе; в течение почти трех четвертей столетия народ жил в мире и процветании» – пока император У-ди (140-87 до н.э.) не отверг толкование даосизма, чтобы установить официальной философией китайского универсального государства одну из разновидностей конфуцианства, столь же далекую от первоначального учения Конфуция, как современный ему даосизм был далек от учения Дао [505]. Неверно истолкованный даосизм II в. до н.э. можно в равной мере описать и как modus vivendi со Случаем, и как капитуляцию перед Судьбой; ибо у богини laissez faire [506] есть и другой лик, – лик Судьбы или Необходимости. Понятия Случая и Необходимости коррелятивны по причине их противоположности, но противоположность эта не вытекает из самой природы вещей, а рождается в сознании человека, который чувствует, что не в его силах изменить течение жизни и что мощные волны играют с ним, как с предметом неодушевленным и безвольным. В саморефлектирующем настроении заброшенности сила, которая действует и побеждает, есть всего лишь хаотический беспорядок, который воспринимается как набор случайностей, как непобедимый враг и хозяин. Но понятие беспорядка, на что указывал А. Бергсон, понятие относительное, как и понятие самого порядка. Ни порядок, ни беспорядок не могут восприниматься иначе, как в сравнении. Каждый раз, когда мы наблюдаем в чем-либо беспорядок, наше суждение субъективно. То, что мы имеем в виду, представляет собой неудовлетворенность некоторой конкретной формой порядка здесь и сейчас и перенос этого ощущения на порядок во Вселенной. И та ситуация или чередование фактов, что представляет собой беспорядок с одной точки зрения, с другой точки зрения может казаться порядком, и таких точек зрения в принципе бесчисленное множество. Например, движение гончарного круга представляется египетскому поэту примером высшей неупорядоченности. Его воображение одухотворяет глину, беспомощно растекающуюся по поверхности вращающегося круга. С другой стороны, с точки зрения математика, движение гончарного круга – это упорядоченное циклическое движение, тогда как в плане теологической экзистенции это послушный инструмент воплощения в глине того духовного порядка, который содержится в воле гончара. Один сказал: «Возможно ли, чтоб он,(Омар Хайям. Рубаи) Аналогичным образом беспорядочное движение неуправляемого корабля, символизирующее для Платона хаос оставленной Богом Вселенной, для мыслителя, вооруженного знанием законов динамики и физики, может служить идеальной иллюстрацией упорядоченного движения волн и течений как результата взаимодействия ветра и воды. Человеческая душа, отдавшись на волю свободному потоку, постигает, что сила, которая влечет ее, представляет собой силу-в-себе и не является простым отрицанием воли Души или ее желаний, хотя в определенной мере она, бесспорно, ослабляет возможности душевной активности или ее самоконтроля. Внешность безымянной и непобедимой богини изменяется от субъективного аспекта, в котором она известна как Случай, до объективного аспекта, в котором она известна как Необходимость. Приближаясь к божеству, имеющему столь холодный и непреклонный лик, каковым является Необходимость, верующие, в конце концов осознав жесткость ее несгибаемой воли, начинают ощущать потребность свободы. Чувство неконтролируемого потока жизни было характерно для эллинистического сознания II в. до н.э. «Наиболее примечательной чертой греческой науки была ее неспособность к дальнейшему развитию, наступившая после тех грандиозных успехов, которые можно сравнить с успехами пионеров современной науки. Эта неудача вряд ли может объясняться неправильностью научного метода. Лучшие образцы эллинистической учености представляют собой как раз синтез теории и практики, а этот подход плодотворен и в наши дни. Одним из объяснений может быть то, что эллины не знали точных приборов наблюдения, таких, например, как микроскоп и телескоп. Это определило последующую стагнацию в астрономии, ботанике и медицине. Но главная причина, конечно, состоит в том, что греки утратили дух надежды и авантюризма, свойственный им во II в. до н.э. Примечательно, что именно во II в. до н.э. греческий мир был увлечен изучением астрологии и магии. Пытаясь добиться успехов в этих областях, он утратил способность терпеливого исследования, ранее присущую представителям науки» [прим102][507]. История последовательного подчинения греческого духа чувству неконтролируемого потока жизни выразилась в раболепном следовании необходимости, о чем говорит современный западный историк Греции. «Приписывать знание и определенность физической науке и отрицать внутреннюю свободу Человека, заключая свой дух в жесткий механизм Естественного Закона, – значит переворачивать весь порядок Платоновой философии. Результат такой инверсии просматривается в поразительно различных смыслах, которые вкладывали в слово «необходимость» Платон и Марк Аврелий. Для Платона Необходимость означала отрицание бессмысленности и необъяснимости движения в Природе и Человеческой душе и утверждение гармонии и счастья. А это прямо противоположно духу свободы. Для императора-стоика Необходимость представляла собой всеохватывающую силу, которой подчиняется весь Мир, оставляя духу сферу свободы, позволяя постичь нравственный характер вселенского движения» [прим103]. Классическим выражением этого тотального детерминизма эллинистического духа являются слова антиохийского адепта астрологии, современника императора Марка [508]. «Жизнь – игрушка, странница в пустыне, мимолетный призрак… Это плод Судьбы и Случая, всегда неслышно следующих за нами, чтобы сделать жизни одних счастливыми, а других – несчастными без всякой на то причины. Жизнь странствует неведомым своим путем и по мере движения делает одних великими и славными, вызывающими восторги и поклонение всех, другие же уязвлены жизнью, преданы бесславию и забвению… Ибо судьба готовит каждому неотвратимую череду испытаний… В этих условиях те, кто не верит или не полагается на искусство предсказания, торопятся, устремляясь на свет богинь Надежды и Случая… С другой стороны, те, кто преуспел в этом искусстве и через него обрел истину, способны наполнить душу свободой. Свободный человек с презрением относится к Случаю, не уповает на Надежду, не боится Смерти. Он не ждет с вожделением счастливого будущего и не впадает в уныние от несчастий. Он не ждет невозможного и во всех случаях сохраняет самообладание, а также избегает как излишеств, так и прислужничества. Он солдат Судьбы. Человеку невозможно умилостивить Судьбу молитвами и жертвоприношениями, следует только соразмерять свои желания с ней. Чему быть, того не миновать, сколько бы мы ни молились. Подобно актерам, с профессиональной невозмутимостью повторяющим заученные слова, короли и их подданные, крестьяне и неразумные дети, а иногда и боги должны следовать велению Судьбы и ее предначертаниям. Восставший против Судьбы обречен на горькое поражение. Он лишь опозорит себя, не изменив своего жребия ни на йоту» [прим104]. Перейдем теперь к краткому обозрению типических ситуаций, в которых богиня Необходимость представляет собой предмет большой чистосердечной веры. Без сомнения, неумозрительная форма фатализма существует. Пример подобного отношения содержится в формуле: «Зло должно было наступить, и поэтому произошли эти события». Слова эти повторяются, подобно рефрену, в истории Геродота. Однако в более общем виде Необходимость воспринимается в менее абстрактных терминах как сила, которая проявляет себя через определенного посредника – физического, экономического, психического или теистического плана. Догма о всемогуществе Необходимости в физическом плане, по всей видимости, была введена в эллинскую мысль Демокритом, философом, находившимся уже в зрелом возрасте, когда эллинскую цивилизацию постиг надлом, а затем и социальный распад. «Необходимостью, – писал Демокрит, – предопределены все вещи, которые были, есть и которые будут». Демокрит утверждал полный и непреодолимый детерминизм, считая его основополагающим принципом Вселенной. В этом Демокрит отошел от половинчатого детерминизма своего учителя Левкиппа. Однако Демокрит, похоже, игнорировал проблемы, связанные с расширением пределов предопределения из сферы физического мира в сферу нравственную. А Эпикур, который, в общем, весьма решительно следовал демокритовской идее господства предопределения в физической Вселенной, тем не менее, сделал к ней свое собственное дополнение – знаменитый ? ? ? ? ? ? ? ? ? или ? ? ? ? ? ? ? ? [509]. Эпикур считал, что душа имеет физическую основу, но в то же время он не признавал безраздельного господства Необходимости в сфере морали. Догматическая вера в непогрешимость физического детерминизма, провозглашенная Демокритом и в ходе развития эллинской мысли несколько ослабленная Эпикуром, стала основанием астральной философии правящего меньшинства распадающегося вавилонского общества. Астрологи распространили астральный детерминизм также и на движения человеческих душ. Если от Эллады и Вавилона перейти к западному миру, то можно заметить, что западные ученые-естественники приняли кредо физического детерминизма в варианте, близком Демокриту, а последователей Эпикура в области нравственной философии значительно меньше, чем последователей Зенона, принявшего детерминизм. Однако западный мир пошел значительно дальше, перенеся принципы детерминизма на экономическую жизнь – весьма важную сферу любого общества, что в других обществах, впрочем, долго не замечалось. Классическая формулировка экономического детерминизма, разумеется, принадлежит К. Марксу; но в современном западном или вестернизированном мире широкий круг людей, даже из числа тех, что не разделяют марксистской идеологии, вольно или невольно признает экономическую необходимость как основу всего, причем в числе их немало капиталистов самого высокого ранга. Власть Необходимости некоторые западные психологи распространили и на процессы духовные. Последователи этого направления отрицают существование души как самодетерминирующегося целого. Опьяненные первыми успехами в попытках проанализировать психические процессы, они попытались распространить сферу власти Необходимости на все духовные проявления. К неофитам веры в Необходимость относился и Гитлер. «Я следую своим путем с уверенностью сомнамбулы, с уверенностью, которую Провидение послало мне». Эти слова, произнесенные им в марте 1936 г., заставили содрогнуться миллионы европейцев за границами третьего рейха, а возможно, и внутри страны. Существует и другая версия физического детерминизма, которая разрушает границы узкого временного интервала человеческой жизни и проводит духовную причинно-следственную цепь по временной оси как назад, так и вперед. Назад – к первому появлению человека на земной тверди и вперед – к его окончательному исходу, Это древнее и глубокое учение обнаруживается в двух вариантах, которые, по всей видимости, возникли совершенно независимо друг от друга. Один вариант – христианская концепция «первородного греха»; другой – индская концепция «кармы», вошедшая как в философию буддизма, так и в индуизм. Обе версии этого учения согласуются между собой в существенном пункте создания единой духовной причинно-следственной цепи, непрерывно пролегающей от земной жизни к жизни иной. Как в христианском, так и в индском взгляде характер и поведение человека ныне живущего причинно обусловлены определенными действиями, совершенными в прошлых жизнях (индский вариант) или в единой вселенской жизни (христианский вариант). Сегодняшняя жизнь не только находится под влиянием прошлого – предполагается, что она должна оказывать влияние и на будущее. Здесь индская и христианская концепции совпадают, но дальше они расходятся по разным направлениям. Христианское учение о первородном грехе утверждает, что личный грех праотца Адама повлиял на все последующие поколения людей. Каждый потомок Адама обречен нести его вину и должен расплачиваться за нее, и происходит это помимо его воли. Христианское учение о наследовании первородного греха предвосхищает в некоторой степени современную теорию наследственности. Однако в духовной и физической версиях учения о первородном грехе каждый обречен унаследовать роковой «признак» не от своего родителя, а именно от праотца Адама. В соответствии с индским учением духовные характеристики, которые индивидуум приобретает в течение жизни, передаются все до единой тому, кто наследует их в следующей жизни. Носителем этого духовного богатства не является генеалогическое дерево, представляющее собой череду независимых личностей, но это духовный континуум (либо единое постоянно существующее Я, либо безличный континуум психологических состояний). Разложение человеческой личности на континуум человеческих состояний является кардинальным пунктом буддийского учения, восходя к взглядам самого Сиддхартхи Гаутамы. Эта психологическая схема включает в себя по крайней мере внутреннее отрицание существования постоянно пребывающего Я. С помощью череды перевоплощения Я появляется в Мире Смысла в последовательности феноменальных существований, чье подобие независимости и определенная индивидуальность – просто галлюцинация, возникающая в сознании наблюдателя. К наблюдателям, подверженным этой галлюцинации, относятся не только посторонние, но также и сам субъект в его воплощении в данный момент, если он не находится в состоянии просветления. Только через просветление субъект кармы может заставить свою память перешагнуть через пропасть своего настоящего воплощения и своих прошлых жизней и таким образом познать всю полноту духовного континуума, для которого его временное обрамление является кратким и преходящим. Санскритское слово «карма» буквально означает «действие», но в философском и религиозном понимании оно обрело значение нравственного действия, вытекающего из продуманного волеизъявления. Наконец, следует обратить внимание на теистическую форму детерминизма – форму, которая, возможно, является наиболее необычной и извращенной, поскольку идол теистического детерминизма становится предметом веры наподобие Истинного Бога. Приверженцы этого скрытого идолопоклонства теоретически все еще приписывают предмету своей веры все атрибуты божественного начала, но в то же время они настаивают на единственном атрибуте трансценденции и делают это с таким непропорциональным акцентом, что их бог превращается в недостижимую, непознаваемую, неотвратимую, неизбежную и всесильную Суровую Необходимость. «Высшие религии», возникшие в лоне внутреннего пролетариата сирийского общества, – это те духовные поля, где идолопоклонническое извращение трансцендентального теизма находит для себя наиболее благодатную основу. Так, в контексте понимания предопределения в фаталистическом мировосприятии ислама можно заметить гнетущее чувство неконтролируемого потока жизни в распадающейся иранской цивилизации как одну из господствующих черт ее психологического ландшафта. Чувство греха Если чувство неконтролируемого потока жизни – пассивное чувство даже в том случае, когда оно находит свое выражение в динамической, казалось бы, деятельности, то в чувстве греха, напротив, прослеживается активная реакция на нравственное поражение. И по сути и но духу чувство греха и чувство неконтролируемости жизни резко контрастны, ибо если осознание неконтролируемости вызывает в душе болезненное ощущение, так как наказание приходит извне и действует с неотвратимой неизбежностью, то чувство греха дает душе стимул. Полагающий себя грешником знает, что зло в нем самом, а не вне его. И если он посвятит себя выполнению божественных предначертаний, то тем самым сделает себя более доступным для божьей благодати. Здесь-то и кроется различие между глубокой депрессией и верой, способной сдвигать горы. Однако между величественными вершинами веры и трясиной практической жизни простирается долина чувства и поведения, через которую с духовными муками пробивается душа в эпоху социального распада, переходя от пассивного к активному настроению. Существование этой нейтральной полосы, в которой пересекаются два настроения, предполагается индским понятием кармы. С одной стороны, карма, подобно первородному греху, предстает как духовное наследие, с которым душа или последовательный континуум психологических состояний сопрягается, не отвергая его. С другой стороны, карма в каждый определенный момент является совокупным результатом ряда деяний, которые независимо от того, злонамеренны они или добры, являются продуманными актами воли. И в любой момент через волевой акт можно либо увеличить тяжесть унаследованного бремени, либо уменьшить ее. Таким образом, если рассматривать карму как бремя, насильственно вводимое неотвратимым действием закона причинности, то бремя это увеличивается или уменьшается, принимается или отвергается в соответствии с волевыми актами самого деятеля. Под этим углом зрения карма предстает как деятельность души (или последовательность психических реакций), но отнюдь не как действие судьбы, выступающей в качестве внешней силы и к тому же неподвластной контролю. Создается впечатление, что сам субъект является автором зла, и в силу этого он обладает властью снизить или даже вообще ликвидировать его. Аналогичный путь можно проследить и в христианской вере, ибо христианской душе дана возможность пробиться к божественной благодати, очиститься от пятен, оставленных первородным грехом Адама. Причем божественная благодать не предстает трансцендентной духовной силой, очищающей душу и являющейся внешней по отношению к ней. Благодать является в виде божественного ответа на человеческое усилие, но жаждущий снискать ее должен направить усилие на преодоление своих собственных грехов. При этом подразумевается, что первородный грех искупить человеку не дано, так как он совершен Адамом и ни одна человеческая душа не в силах освободиться от него без божественного вмешательства. Личный грех с точки зрения теологии представляет собой предрасположение к греху всех потомков Адама. Однако предрасположение – это еще не предопределение и не искушение к падению. Но грешник не может оправдать себя своей дурной наследственностью. Несмотря на то, что прародителем его был грешник Адам, возмездие за грех ложится на плечи самого грешника. По этой схеме личный грех представляет собой деяние, которому душа способна сопротивляться и которое она может преодолеть с помощью божественной благодати. Чувство греха можно заметить также в египетской теории Жизни после Смерти, получившей свое развитие в ходе египетского смутного времени. Но классический случай – это духовный опыт пророков Израиля и Иудеи в период сирийского смутного времени. Время, когда пророки открывали свои истины и пытались передавать свое откровение людям, было временем агонии их общества. Когти ассирийского тигра терзали плоть своей жертвы. Когда общество находится в таком ужасном состоянии, требуются героические усилия, чтобы отказаться от поисков внешней причины страдания и обратиться в поисках истины к своему собственному внутреннему миру. Уже только одним этим пророки доказали, что победа над грехом находится в руках человека. Спасительная истина, открытая сирийским обществом в момент его надлома и распада, была унаследована пророками Израиля, а затем стала распространяться сирийским крылом внутреннего пролетариата эллинистического мира как христианское учение. Без этого источника вдохновения, уже наполнившего души чужаков-сирийцев, эллинистическое общество, возможно, так и не смогло бы – даже в период смутного времени – извлечь для себя должный урок. Однако пробуждение чувства греховности можно увидеть в эллинских душах за много столетий до того, как эллинский ручей слился с сирийским потоком, создав реку христианства. Если мы не ошиблись в определении природы, происхождения и сути орфизма, то он дает свидетельства того, что задолго до надлома эллинской цивилизации по крайней мере несколько эллинских душ остро осознали недостаточность эллинского духовного наследия. Они стали возрождать церковь, которая существовала когда-то в Минойскую эпоху. Во всяком случае, ясно, что в самом первом поколении после надлома 431 г. до н.э. элементы орфизма использовались для утоления душ, уже убежденных в грехе и стремящихся, хотя и слепо, к освобождению от него. Об этом свидетельствует и Платон. Эллинистическое и сирийское общества, бесспорно, не единственные цивилизации, в которых пробудилось чувство греха при виде катастрофического распада древней социальной структуры. Можно таким же образом истолковывать покаянные самоубийства майя, имевшие место в эпоху их социального распада [510]. Это, несомненно, внешний признак внутреннего духовного состояния. Аналогичный вывод напрашивается относительно некоторых реликвий древнего шумерского общества: покаянные псалмы и вера в Таммуза и Иштар [511]. В шумерском и майянском поле историк работает почти полностью во тьме, лишь со слабым отблеском неопределенного рассеянного света. Странно, но в настоящее время, пытаясь ответить на вопрос о наличии чувства греха, трудно с уверенностью сказать что-либо определенное. Чувство греховности, несомненно, хорошо знакомо современному западному человеку. Это чувство было привито западному обществу независимо от его собственного настроения; ибо это чувство – главная черта религии, унаследованной нами от родственного нам и уже не существующего общества. Однако распространение этого чувства не влечет за собой отчаяние и вражду. Контраст между духом современного западного мира и духом эллинского мира периода VI в. до н.э. демонстрирует линию извращения человеческой природы. Хотя наши сведения о ранней истории эллинизма весьма фрагментарны и поверхностны, все же они достаточны, чтобы утверждать, что варварская религия раннего эллинизма была слишком бедна для удовлетворения духовных запросов современников. Вот почему отвоевывает себе место в общественной жизни орфизм как линия высшей религии, заимствованная у предшественников. Характер и ритуалы орфизма свидетельствуют, что чувство греха было той психологической основой, на которую пыталось опереться измученное эллинское сердце. В противоположность эллинскому обществу западное общество само сформировалось под сенью высшей религии из куколки вселенской церкви; и возможно, именно поэтому западный человек свободен от мучительного ощущения своей изначальной греховности. Компенсацией чувства греха, возможно, стало уклонение западного человека от христианской традиции, которая его явно тяготит. Культ эллинизма, уверенно и плодотворно воцарившийся в западном мире, воспринимается составной частью его культуры и образа жизни. Чувство промискуитета Чувство всеобщего смешения представляет собой пассивную замену чувства стиля и проявляется в ходе социального распада во всех областях социальной жизни: в религии, литературе, языке и искусстве, а также в той неопределенной области, которую принято называть «манеры и привычки». Пытаясь выявить самые ранние свидетельства проявления чувства промискуитета в социальном теле распадающейся цивилизации, стоит, пожалуй обратиться к истории внутреннего пролетариата. Мы уже видели, что наиболее характерной чертой внутреннего пролетариата было мучительное переживание оторванности от своих корней. Это трагическое осознание своего социального «искоренения» и могло породить в душах болезненное чувство промискуитета. Однако эта гипотеза не подтверждается историческими фактами, ибо испытание, которому подвергается внутренний пролетариат, чаще всего оказывается испытанием оптимальной степени суровости, чтобы стать благотворным стимулом для успешного исторического ответа. История дает много свидетельств того, что лишенный корней, обездоленный пролетариат, как правило, не только свято хранит свое национальное духовное наследие, но и бережно проносит его через изгнание и пленение, что в результате находит отклик в сердцах правящего меньшинства. Еще более удивительно наблюдать, сколь чувствительно правящее меньшинство к влиянию со стороны внешнего пролетариата, особенно учитывая ту изоляцию, в которой обычно находятся варварские отряды, а также бедность их культуры. Тем не менее видно, что в трех группах, на которые раскалывается распадающаяся цивилизация, наиболее чувствительной, впитывающей все влияния оказывается именно правящее меньшинство. Оно с наибольшей готовностью впитывает чувство промискуитета, что, как правило, является следствием военных контактов с внешним пролетариатом и экономического взаимодействия с внутренним. Наиболее значительным результатом этих двух параллельных процессов пролетаризации является исчезновение правящего меньшинства, к чему общество интенсивно стремится после своего надлома и что может восприниматься как наказание за допущенный раскол социальной системы. Правящее меньшинство приносится в жертву, чтобы закрыть брешь, которую оно само создало; и оно размывается пролетариатом, не будучи в состоянии добровольно совершить самоубийство. Прежде чем проследить путь пролетаризации по этим двум линиям, поучительно рассмотреть свидетельства чувствительности и восприимчивости строителей империи, чтобы понять более отдаленные последствия. Универсальные государства по большей части возникли в результате военных завоеваний, поэтому прежде всего бросаются в глаза примеры восприимчивости в сфере военной техники. Имеются многочисленные свидетельства о заимствованиях римлян в военном деле. Аналогичная гибкость и восприимчивость к новому была продемонстрирована фиванскими основателями Нового царства Египта, когда они заимствовали у гиксосов колесницу как средство ведения войны. Османы заимствовали у запада огнестрельное оружие; моголы приняли это изобретение Запада из вторых рук – от османов; а западные державы в свою очередь заимствовали у своих османских должников порядок организации пехоты, одетой в униформу, вымуштрованной и вооруженной мушкетами [512]. Восприимчивость строителей империй, однако, не ограничивалась только организацией войск. Она выражалась также в усвоении приемов и привычек, к войне никакого отношения не имеющих. Эта широкая сфера заимствований может быть ярко проиллюстрирована описанием, оставленным Геродотом и интересным прежде всего резкостью подмеченного контраста между восприимчивостью персов к практическим достижениям и косностью их в теории: «Следующими после себя персы считали народы, которые жили к ним ближе всех; чем ближе те находились, тем выше ставились. Оценка находилась в обратно пропорциональной зависимости от расстояния, самые дальние народы наделялись минимальными достоинствами. Себя персы считали во всех отношениях наиболее утонченными представителями человечества, а остальные народы располагались ими по степени значимости, так что самые дальние народы считались наихудшими… Не существует ни одной нации, которая бы, подобно персам, приняла так много иностранных манер и обычаев. Например, гражданское платье мидян казалось им красивее, чем их собственное, так что в мирное время они носили его, а в военное время предпочитали египетские нагрудные латы. Кроме этого, они много пороков позаимствовали и у других народов» (Геродот. История). Склонность ко всесмешению приписывалась также и афинянам. «Пусть простят нас за тривиальность суждений, но следует сказать, что следствием афинского господства на море стала прежде всего редкостная эклектика в манерах высшего класса, и произошло это оттого, что представители его вбирали буквально все, что они только могли усвоить от общения с иностранцами. Их господство на море дало им возможность подбирать объедки на столах Сицилии, Италии, Кипра, Египта, Лидии, Понта, Пелопоннеса…» – писал афинский Аноним. Каждый современный западный читатель обнаружит набор чужеродных качеств и привычек в себе, стоит ему непредвзято посмотреть на мир и на себя в нем. Он вынужден будет признать, что в течение последних четырех столетий западный человек наподобие «льва, высматривающего жертву», рыщет по всему свету и отовсюду приносит все новые и новые «сувениры». Например, курение табака оживляет в памяти истребление краснокожих аборигенов в Северной Америке, с тем чтобы заселить ее европейцами, людьми совершенно иного культурного ареала. Кофе, чай, поло, пижама, турецкие бани напоминают о тех временах, когда франкские бизнесмены заняли места в оттоманском Кайсар-и-Руме и могольском Казар-и-Хинде [513]. Джазовая музыка, совершенно недавнее добавление к западному буржуазному образу жизни, напоминает о порабощении африканских негров и нещадной эксплуатации их на американских плантациях. Итак, коснувшись главных моментов, характеризующих восприимчивость правящего меньшинства в распадающемся обществе, продолжим наше исследование. Начнем с неизбежной вульгаризации правящего меньшинства в ходе его мирных контактов с внутренним пролетариатом, а затем обратимся к процессу варваризации правящего меньшинства в ходе его военных контактов с внешним пролетариатом. Вульгаризиция правящего меньшинства Часто первый социальный контакт между подданными и правителями – и даже между рабами и господами, где пропасть значительно шире, – принимает форму вынужденного партнерства, когда правящие круги прибегают к рекрутированию представителей пролетариата в регулярную армию, первоначально созданную как орудие господства, а следовательно, укомплектованную исключительно представителями правящего меньшинства. Классическим примером подобного загрязнения может служить история формирования армии Оттоманской империи, сплошь состоявшей из ренегатов, военнопленных, дервишей [514] и многих иных, кого дал православно-христианский мир. Загрязнение оттоманской армии и административной системы началось на ранней ступени османской истории, и в этом крылась основная причина изумительных военных и политических успехов. Эта социальная система была доведена до крайности в эпоху расцвета Оттоманской империи, когда раб падишаха имел все возможности пробить себе дорогу к власти, а свободнорожденный мусульманский подданный не имел реальных шансов сделать успешную карьеру, рассчитывая лишь на преимущества своего рождения, что в любом другом обществе гарантировало бы ему высший титул и исключительные привилегии. В довольно резкой форме это очевидное противоречие – правящее меньшинство, рекрутируемое из пролетариата, – проявилось в династии мамлюкских султанов, правившей в Египте до 1517 г. Этот процесс характерен для империй, построенных вчерашними кочевниками, чья линия наименьшего сопротивления шла по пути максимальной адаптации к новым обстоятельствам. Причем для контактов с внутренним пролетариатом кочевниками избирается тактика, выработанная ранее, при доместикации диких животных. Но в то же время это – крайнее проявление весьма широко распространенной тенденции, ибо тот же самый процесс загрязнения можно усмотреть в регулярных армиях правящих меньшинств их неномадических предшественников. История регулярной армии Римской империи, например, является историей нарастающего загрязнения, начавшегося накануне преобразования ее Августом в регулярную профессиональную армию, формируемую на добровольных началах. Различие между вспомогательными войсками и легионами, первоначально пользовавшимися особыми привилегиями, постепенно уменьшалось, пока старые привилегии вообще не исчезли, что случилось при Каракалле (211-217), даровавшем римское гражданство всем свободным взрослым мужчинам, населявшим империю. После этого (вплоть до радикальной реорганизации армии Диоклетианом и Константином) легионы, которые активно использовались для ослабления местнических настроений в провинциях, рекрутировались почти полностью из местного населения. Единственными сумевшими выжить подразделениями, укомплектованными неримскими гражданами, были отряды варваров, входившие на общих правах в римскую армию [515]. Современному западному ученому, однако, можно не углубляться в тьму веков, чтобы доказать тот непреложный факт, что военная машина служит средством вульгаризации. Он может наблюдать аналогичный процесс в своем собственном мире. Хотя западное общество еще не вступило в фазу строительства универсального государства, местные государства, из которых оно состоит, развиваются под воздействием двух доминирующих сил – демократии и индустриализма, – следуя тенденции, заданной в 1793 г. Францией. С тех пор в западном мире произошло полное преобразование регулярных армий. Из ограниченных, чисто профессиональных формирований XVIII в., отличавшихся драконовской дисциплиной, насаждаемой армейской элитой, состоящей в основном из представителей правящего меньшинства, армия превратилась в национальные регулярные формирования, рекрутируемые в большинстве случаев на основе всеобщей воинской повинности мужского населения. Таким образом, правящее меньшинство не просто загрязнилось, а оказалось целиком поглощенным массой внутреннего пролетариата. Если теперь мы попытаемся оценить роль военного товарищества в прорыве барьера между правящим меньшинством и внутренним пролетариатом, то увидим, как того и следовало ожидать, что этот фактор оказывался наиболее значимым в тех случаях, когда правящее меньшинство было варварского происхождения. Ибо варвар-завоеватель склонен к большей восприимчивости к жизненным благам, которые он обнаруживает в культуре покоренных им народов. Анализируя историю правящих меньшинств, возникших не вследствие варварского нашествия, а обычным путем – внутри самого разлагающегося общества, – нам также придется учитывать военный фактор. В то же время мы увидим, что в распадающемся обществе, где правящее меньшинство – местного происхождения, на смену товариществу по оружию приходит деловое партнерство, и это оказывается наиболее действенным средством в прорыве социального барьера и переходе от сегрегации к симбиозу. Перед неудачной афинской попыткой создать эллинское универсальное государство в V в. до н.э. афинский Аноним, чье произведение мы цитировали выше, описывает изменение общественных отношений между афинскими рабами и господами. «Рабы и осевшие на постоянное жительство иностранцы пользуются всеми афинскими правами. По закону их нельзя оскорблять, а раб не уступит вам дорогу на улице. Следует объяснить причину этого местного обычая. Если бы можно было узаконить право избивать рабов, чужеземцев или вольноотпущенников, то, наверное, афинянам самим бы досталось, потому что их часто по ошибке принимали за рабов. Свободные афинские неимущие люди одеваются не лучше, чем рабы или чужестранцы, да и внешность у них не особенно почтенна. Если кого-нибудь из читателей удивит то обстоятельство, что в Афинах рабам разрешают жить в роскоши, и иногда даже владеть большим хозяйством, нам нетрудно будет показать ему здравомыслие такой политики. Дело в том, что в любой стране, имеющей флот, экономически целесообразно платить рабам за их труд, чтобы хозяин мог оставлять себе часть прибыли, а это требует хотя бы формального освобождения раба. Но если рабы богатеют, становится нежелательно держать их в страхе перед своими господами, как, например, в Лакедемоне. Если раб боится своего господина, он не может спокойно работать, не опасаясь лишиться всего заработанного. Вот почему рабы были поставлены на один социальный уровень со свободными; и именно поэтому даны равные права иностранцам. Ибо много требуется труда, чтобы содержать флот». Если вспомнить, что наделение рабов равными правами со свободными и закрепление прав и свобод иностранцев произошли в первом поколении после надлома эллинского общества в 431 г. до н.э., неудивительно, что через четыреста лет, когда эллины тщетно пытались установить универсальное государство, в конце концов принявшее обличье Римской империи, пролетариат эллинистического общества сумел нащупать и возродить тенденции, первоначально выработанные в Афинах. Выходцы из низов медленно поднимались по ступенькам социальной лестницы, и некоторым из них удавалось достичь заметных высот на ней. В последние дни Римской республики управление аристократическими хозяйствами с их огромным персоналом и сложной организацией перешло в руки наиболее способных работников; а когда разросшееся до невероятных размеров хозяйство Цезаря фактически вступило в партнерство с сенатом и народом в управлении Римской республикой, освобожденные Цезарем рабы вошли в состав кабинета министров эллинистического универсального государства. Примерно такую же роль играют в современном управленческом аппарате западного мира постоянные государственные служащие, которые в действительности определяют всю национальную политику и на деле руководят государством. Понятно, что государственные служащие первых лет империи пользовались очень большой властью, сравнимой разве что с властью великого визиря в оттоманском правительстве, где пост этот всегда занимал раб султана. Можно вспомнить также этапы восхождения эллинского внутреннего пролетариата на высоты социальной лестницы во время правления Цезаря, а также начальную историю Арабского халифата, когда первые мусульманские халифы окружили себя сонмом немусульманских подданных. Для всех этих случаев характерен симбиоз между правящим меньшинством и внутренним пролетариатом. Отношения становятся весьма тесными, и обе стороны взаимно влияют друг на друга, пока не достигают почти полной ассимиляции. Внешне это проявляется в том, что внутренний пролетариат становится более развязным, а правящее меньшинство вульгаризуется. Процессы эти взаимно дополняют друг друга и протекают одновременно; но первоначально дает о себе знать движение освобождения внутреннего пролетариата. Происходит наделение его многими правами, и лишь затем становится очевидной вульгаризация правящего меньшинства. Нравственное падение правящего меньшинства и обретение им характерных черт внутреннего пролетариата можно проиллюстрировать историей поворота эллинистического правящего меньшинства в сторону христианства. В эпоху, когда большинство внутреннего пролетариата было либо нехристианским, либо антихристианским, римские власти склонялись к народному чувству и устраивали время от времени яростные гонения против христиан. С другой стороны, когда христианской церкви в конце концов удалось, несмотря на преследования или благодаря преследованиям, преодолеть всеобщее сопротивление и установить власть над внутренним, пролетариатом, правящему меньшинству пришлось, скрепя сердце, подчиниться приговору, вынесенному ему внутренним пролетариатом. Приняв христианство, правящее меньшинство покорилось напору со стороны внутреннего пролетариата. Но на этом история не заканчивается. Правящее меньшинство поначалу играло навязанную ему пролетариатом роль с определенным скептицизмом и хладнокровием. Под новой рубашкой продолжал биться и пульсировать утонченный темперамент Галлиена. Мы не будем рассматривать во всех деталях мучительный путь отрицания правящим меньшинством своего традиционного этоса. Отметим лишь, что языческое непостоянство Галлиена уступает место языческой мрачности Галерия; неискреннее христианство Филиппа сменяется христианским жаром Константина; а терпимость Адриана, которую Константину не было нужды демонстрировать своему менее философскому веку, была развеяна ветрами языческого фанатизма Юлиана и жестокостью христианского фанатизма Феодосия. Аналогичные процессы обнаруживаются и на берегах Темзы в наши дни. В 1938 г. пролетаризацию правящего меньшинства имел возможность наблюдать каждый, кто посещает клуб или кино. Кино собирает самых разных людей, и все они получают удовольствие от фильмов, созданных на потребу пролетарского большинства. Если бы современный британский Ювенал был семейным человеком или просто посетил современную английскую семью, он услышал бы джаз, который слушают дети. Посетив затем школу и побывав в других местах, которые посещают дети, он обнаружил бы всюду заметное присутствие пролетарского вкуса и влияния. Таким образом он убедился бы в том, что в Лондоне XX в. подобно Риму II в., пролетарский стиль стал очень модным. А поскольку наклон травинки действительно показывает, в какую сторону дует ветер, наблюдения сатирика могут оказаться хорошим руководством для историка. Варваризация правящего меньшинства. Вульгаризация правящего меньшинства наступает в ходе мирного общения между правящим меньшинством и внутренним пролетариатом. Рассмотрим теперь параллельный процесс варваризации. Эта социальная перемена вырастает из воинственных контактов с внешним пролетариатом. В этом случае, как и в предыдущем, обе стороны оказывают взаимное влияние друг на друга. В обоих случаях влияние на своего антагониста начинает оказывать правящее меньшинство. Однако на сей раз пьеса имеет второй акт, в котором действующие стороны меняются ролями. Причем занавес не опускается до тех пор, пока правящее меньшинство не оказывается варваризованным столь же решительно и необратимо, как это можно было наблюдать в процессе вульгаризации. В данной пьесе существенная роль отводится границам универсального государства, ибо через них осуществляется общение правящего меньшинства и внешнего пролетариата. Когда занавес поднимается, обе стороны стоят друг против друга в отчуждении и враждебности. По ходу пьесы отчужденность оборачивается интимностью, но и это не приносит мира. Время работает в пользу варваров, и наконец настает момент, когда они прорывают границу и мчатся по обширным владениям универсального государства, сминая воинские формирования правящего меньшинства империи. Причины и следствия подобной развязки будут нами рассмотрены позже, а сейчас обратим внимание исключительно на социальный план, то есть на неизбежную ассимиляцию двух противников, ассимиляцию, которая частично является причиной, а частично следствием растущей близости, из которой вырастает единая социальная система, где господствует варварский элемент. В первом акте варвар появляется как заложник и как наемник. В каждой из этих ролей он тяготеет к правящему меньшинству в переносном и буквальном смысле, ибо в обоих этих случаях он выступает более или менее восприимчивым учеником. Во втором акте облик его меняется. Теперь он выступает в роли насильника и действует как завоеватель, как непрошеный вторженец. Таким образом, между первым и вторым актами инициатива переходит из рук правящего меньшинства в руки варваров. И хотя эта перемена воспринимается не всегда с должной легкостью, поскольку варварский завоеватель – это вчерашний наемник, тем не менее правящее меньшинство легализует его, чтобы спасти свой престиж. И делается это как плата за военные услуги. Как бы там ни было, радикальная перемена судеб в конечном счете всегда выглядит сенсационно, ибо, если в начале пьесы варвар вполне удовлетворен тем, что он может удержать и сохранить границу от натиска цивилизации, конец пьесы характеризуется тем, что правящее меньшинство уступает свои позиции и согласно уже на роль не господина, но подчиненного в фактически разрушенном мире. Этот сенсационный уход власти, силы и славы из-под знамен правящего меньшинства к знаменам варваров производит переворот в мировоззрении правящего меньшинства. В результате на варварскую платформу переходит само правящее меньшинство. Чувствуя, что почва уходит из-под ног и болезненно переживая утрату престижа, правящее меньшинство пытается возвратить свой политический и военный авторитет, заимствуя, как им кажется, лучшее у варваров, а имитация, бесспорно, является наиболее искренней формой лести. Итак, варвар, впервые появившись на сцене в качестве ученика правящего меньшинства, скоро обнаруживает, что господин пытается многое перенять у него. Так начинается маскарад, в котором каждая сторона подделывается под другую: в конце концов это приводит к тому, что правящее меньшинство утрачивает окончательно свои оригинальные черты и становится на один уровень с варварством. История отношений эллинского общества в фазе универсального государства с европейскими варварами отчетливо демонстрирует течение параллельных процессов, благодаря которым правящее меньшинство впадает в варварство, тогда как варвары строят свое будущее за счет правящего меньшинства. В этих отношениях уже просматриваются элементы как свободного договора, так и осознанного выбора. Римская империя была не только объектом ненависти варваров. Многие из них выражали желание прийти на службу, а иные вожди считали это делом своей жизни и не видели более желанной цели, чем оказаться на высоком командном посту. С другой стороны, римляне также были готовы использовать в военных целях варварские силы. Начиная с раннего периода истории империи эти дополнительные войска принимали участие в многочисленных военных походах римлян. Германцев можно обнаружить среди телохранителей Августа. Они сражались под началом Вителлия в битве при Кремоне. Свевы проявляли особую лояльность по отношению к Веспасиану, и два свевских вождя находились у него на службе. Марк Аврелий набирал германцев, и они помогали ему в его войнах на Дунае. В III в. эта тенденция еще более усиливается. Клавдий II, одержав крупную победу над готами, многих из них поставил под свои знамена. Проб рекрутировал в пограничные гарнизоны варваров из разоренной Галлии. Армия Константина. победившая Максентия в битве у Мульвиева моста [516], в основном состояла из варваров. Однако интересно отметить, что приблизительно в середине IV в. германцы, служившие в римской армии, стали возвращать себе свои первоначальные имена. Эта неожиданная перемена, несомненно, указывает на то, что у варваров начало пробуждаться самосознание. Варвар стал достаточно самоуверенным, чтобы утверждать свое право считаться римлянином, не скрывая своего варварского прошлого. Еще более примечательно то, что неожиданная настойчивость варваров в сохранении своей культурной индивидуальности, при том что они активно заимствовали элементы культуры своих хозяев, не вызвала со стороны римлян никакой демонстрации своей исключительности. Наоборот, варвары, находящиеся на римской службе, именно в этот период начали обретать признание и входить во внутренние сферы римской общественной жизни, прежде для них абсолютно недоступной. Таким образом, если варвары неуклонно поднимались по ступеням римской социальной лестницы, то сами римляне начинали двигаться в прямо противоположном направлении. «Германские вожди не только получали теперь высокие командные должности, они добрались и до высших гражданских постов. Во время правления Феодосия консулами были Рихомер, Меробауд и Бауто [517]. Позже появляется по крайней мере еще пять германских имен. Когда канцелярия, гордость императора, перешла в руки варваров, стало ясно, что былая исключительность исчезла и германцы завоевали прямой путь в сердце империи задолго до того, как прогремели их главные дела», – пишет Диль [прим105]. Пятый век был эпохой, когда римляне, становившиеся варварами, и варвары, становившиеся римлянами, на какой-то период застыли, взирая друг на друга. Казалось, процессы исчерпали себя, но скоро римляне вновь начали свой путь в варварство, и, более того, они повлекли за собой наполовину романизированных варваров [518]. Эта короткая фаза социального паритета стала периодом неустойчивого равновесия между Варварством и Цивилизацией. Мы уже указывали, что приблизительно в середине IV в. варвары отказались от практики латинизации своих имен, ранее имевшей весьма широкое хождение, и, более того, стали заменять латинские имена своими исконными. Следующее столетие принесло противоположную тенденцию – римляне стали принимать германские имена. В последней трети VI столетия это стало весьма модным увлечением, а к VIII в. процесс варваризации имен стал повсеместным. Ко времени Карла Великого каждый житель Галлии имел германское имя независимо от того, были его предки франками или выходцами из других провинций. Этот незначительный штрих, касающийся обычаев, показывает, насколько эфемерен был призрак Римской империи, к которому официально взывало западное христианство при Карле Великом. Прежде чем закончить наше исследование варваризации правящих меньшинств, следует рассмотреть вопрос относительно наличия симптомов аналогичных процессов в современном западном мире. С первого взгляда напрашивается положительный ответ, особенно учитывая недавнее завоевание прочнейшего оплота варварства самой слабой из западных великих держав нашего времени [519]. Однако, прежде чем дать окончательное суждение, следует напомнить некоторые моменты истории освоения Нового Света. Варваризующее действие на американской границе [520] описано замечательным американским историком Тернером, досконально изучившим этот вопрос. «В американских поселениях, пишет он, – можно наблюдать, как европейские поселенцы меняли свой образ жизни под воздействием местных условий. На ранних ступенях истории еще прослеживается развитие тенденций, заложенных европейским развитием. Наиболее быстрая и эффективная американизация происходит на границе. Дикость захватывает колониста. Она захватывает его, европейски одетого, вооруженного промышленными средствами и другими атрибутами цивилизованной жизни. Из железнодорожного вагона она пересаживает его в берестяное каноэ. Она снимает с него цивилизованные одежды и облекает в охотничью куртку и мокасины. Жилищем его становится бревенчатая хижина с традиционным индейским палисадом. Он уже по-индейски возделывает землю, осваивает устрашающие воинственные выкрики и не хуже индейца снимает скальпы с врагов. Короче говоря, пограничное окружение диктовало свои условия. Человек должен был принять их или погибнуть. Постепенно поселенец преобразует окружающую его пустыню; но делает он это на основе нового опыта… Можно считать непреложным факт, что результаты его деятельности имеют специфически американские черты» [прим106]. Суть здесь кроется в том, что, несмотря на отсутствие реально зафиксированной границы между двумя различными обществами, она, тем не менее, никогда не прекращала существовать и оказывала постоянное духовное влияние на развитие повой поселившейся здесь нации. А та в свою очередь по мере продвижения на запад постепенно создавала самобытную основу формирования американского национального характера. Если эта мысль справедлива, то следует признать, что здесь налицо воздействие варварства на представителей западного правящего меньшинства. В свете американского опыта было бы неверным полагать, что духовная болезнь варваризации представляет собой опасность, которой современное правящее меньшинство может пренебречь. Вульгаризация и варваризация в искусстве Если от обших рассуждений перейти к узкой и конкретной области искусства, то легко обнаруживается, что здесь также неизбежно присутствует дух всесмешения. что выражается в вульгаризации и варваризации искусства. Искусство распадающейся цивилизации распространяется на необычайно обширную географическую территорию, постепенно теряя черты отчетливого и устоявшегося стиля. В истории эллинского искусства процесс вульгаризации нашел свое выражение в излишне богатом украшении коринфского ордера, в архитектуре эллинистических государств и даже в саркофагах, созданных эллинскими «каменщиками-монументалистами» для погребения варварских вождей на восточном краю Иранского нагорья. В современном западном мире можно наблюдать преобладание декаданса; строгий классический стиль эллинской архитектуры, который некогда вдохновил барокко и рококо, отошел нынче на второй план. Заслуживает нашего внимания и современная тенденция перехода от вульгарности к варварству. Даже самые крупные скульпторы Запада, похоже, не могут в наши дни найти источники вдохновения в привычном им мире. От Византии они повернулись к Бенину, обратив свой эстетический интерес к своеобразным формам африканской скульптуры. Первоначально африканская скульптура, впрочем как и музыка и танцы, была завезена в западный мир невольными африканскими иммигрантами. Конголезские рабы привезли ее в Америку, а сенегальские наемники [521] – в Европу. Воздействие этой чуждой культуры на этос западного правящего меньшинства оказалось чрезвычайно деморализующим. Победа негритянского искусства в северных штатах Америки и западных странах Европы дает куда более разительный пример победы варварства, чем варваризация эллинского мира. Свободный язык. Чувство промискуитета в распадающемся обществе обнаруживается также в тенденции к смешению языков. Хотя язык необходим как средство межличностного общения, общественная функция языка, как свидетельствует история и насколько мы можем судить об этом, была скорее разъединительной, ибо до сих пор языковая реальность (хотя язык является наиболее четким критерием отличия человека от животного) была представлена столь огромным числом форм, что даже самые широко распространенные и популярные языки не могли претендовать на объединение человечества. Даже если взять феномен языка в рамках более узкого субъективного мира индивидуального человеческого опыта, обнаружится, что человеку совершенно невозможно в краткий срок отпущенной ему жизни освоить все языки, с носителями которых он может встретиться. Умственная картина мира человека неизбежно включает образ иностранца, говорящего на непонятном языке. Таким образом, получается, что эта реальность, общая для всего человечества и отличающая человека от прочих обитателей планеты, на практике служит скорее разъединению, а не сближению различных человеческих сообществ. На уровне современного научного знания можно утверждать, что не было такого времени, когда «вся земля говорила на одном языке и владела одной речью» (Быт. 11,1). Понимание человеком человека, всеобщее понимание, без исключения и границ, возможно, есть конечная цель развития речи и языка: но если это и так, мы можем твердо сказать, что это цель весьма отдаленного будущего и что подобное состояние никогда не было зафиксировано в прошлом. Мы обнаруживаем разобщение по принципу языковых различий не только среди примитивных народов вроде тех, что населяют в настоящее время Судан, но даже среди народов растущих цивилизаций. Эллинский мир, например, включал негрекоязычных карийцев и ликийцев [522], а среди грекоязычного большинства наблюдалось различие в диалектах разных районов, городов-государств и даже внутри регионов, наиболее ревностно охранявших чистоту своего языка. В современном западном мире местные языковые различия внутри экуменического единообразия культуры проявляются еще более отчетливо, чем это было в эллинском мире на ранних и более поздних этапах эллинистической истории. В распадающихся цивилизациях на стадии упадка судьба языков тесно связана с братоубийственными войнами, с завоеваниями огромных территорий какой-либо одной общиной. И если существует хоть гран исторической правды в легенде о смешении языков у подножия недостроенной Вавилонской башни (Быт. 11, 1-9), то речь здесь, по-видимому, идет о Вавилоне эпохи распада шумерского универсального государства. А шумерская цивилизация исчезала, как известно, после смерти Хаммурапи (1947-1905 до н.э.). Вавилон был столицей шумерского универсального государства в те последние дни, когда империя Шумера и Аккада продолжала жить благодаря вавилонской династии моритов, к которой принадлежал Хаммурапи, являясь наиболее ее ярким представителем. В народной памяти сохранилось предание, что «Господь объединил языки всей земли, а оттуда Господь рассыпал их по всей земле». И восходит это предание к той катастрофической главе шумерской истории, когда шумерский язык стал мертвым языком, сыграв свою роль двигателя шумерской культуры, а аккадский стал одним из языков внешнего пролетариата. Подобная интерпретация позволяет истолковывать эту знаменитую легенду как историю, отражающую реальный процесс собирания языков, но отнюдь не по всему миру, а лишь внутри одной распадающейся цивилизации. Из этого можно сделать заключение, что единый посредник человеческого общения существовал, но очень недолго, а мечта о всеобщем экуменическом контакте так и осталась мечтой. Легенда о смешении языков дает картину коллективной жизни, в которой господствует дух всеобщего взаимного непонимания – неизменный спутник социального кризиса. Эту связь языкового разобщения с социальным параличом можно проиллюстрировать многочисленными примерами. Даже в рабской системе Оттоманской империи, эффективной и отлаженной, как механизм, мы можем найти проклятие Вавилона, ниспосланное на падишаха в 1651 г. во время дворцового переворота [523]. В состоянии возбуждения мальчики позабыли искусственно выученный османский язык и во время катастрофы кричали на самых разных языках: на грузинском, албанском, боснийском, мингрельском, тюркском и итальянском. Этот пример показывает, что человек в критических обстоятельствах возвращается к своему родному языку, очень быстро позабыв тот, которому его долго и тщательно учили и которым он ранее широко пользовался. Абсолютно иначе повернут сюжет в истории, рассказанной в Деяниях апостолов (Деян. 2, 1-13). В сцене, описывающей младенчество христианской церкви, языки, на которых внезапно заговорили галилеяне, чужды им. Галилеяне – необразованные, простые люди, никогда ранее не говорившие на чужих языках и даже редко слышавшие иноземную речь. Родной их язык – арамейский. Неожиданное овладение другими языками представляется им чудным даром Господним. Ибо в соответствии с легендой чудо апостолов, заговоривших на иных языках, свершилось сразу же после нисхождения Святого Духа. Основана ли эта легенда на вымысле или имеет под собой какую-то реальную основу, для нас неважно. Главное, что не может быть двояко истолкован смысл ее. Ясно, что, с точки зрения автора, овладение чужими языками было первым и необходимым условием успешной проповеди Евангелия. В самом деле, всемирная миссия объединения народов невозможна без этого первоначального вдохновения. «Но вы примете силу, когда сойдет на вас Дух Святый, и будете Мне свидетелями в Иерусалиме и во всей Иудее и Самарии и даже до края земли» (Деян. 1,8). Поскольку Деяния апостолов – это зеркало умов христианских миссионеров первого поколения, приведенный отрывок свидетельствует о том, что представители раннего христианства мечтали о единении людей и видели причину разобщенности в разнообразии языков. Средством для преодоления этого препятствия они выбрали lingua franca наподобие шумерского языка, о котором есть упоминание в Книге Бытия. Отсутствие такого языка чрезвычайно затрудняло деятельность христианских миссионеров. Деятельность первых апостолов по распространению христианства кажется просто удивительной, если учесть, что они создали такой язык в течение первого столетия н.э. Родным языком галилеян того времени был арамейский. Деяния апостолов были написаны на греческом. Любой человек того времени, говоривший на этих двух экуменических языках, мог обратиться – во всяком случае, в письменной форме – к весьма обширной аудитории, о чем и свидетельствует анонимный автор Деяний [524]. Еврейский историк Иосиф рассказывает в предисловии к одному из своих сочинений, что он написал свою книгу на арамейском, чтобы быть понятым половиной мира, а потом, чтобы дать возможность н другой половине мира ознакомиться с его трудом, он перевел книгу на греческий. Очевидно, мир, для которого писал Иосиф, был необычайно хорошо вооружен lingua franca, если знания двух языков было достаточно, чтобы сделать книгу доступной для всех потенциальных читателей. Даже в настоящее время, во взаимосвязанном обществе наших дней, писателю было бы трудно охватить столь широкий контингент читателей, будь его книга написана на родном языке, а затем переведена на какой-либо другой. В нашем мире ни русская книга, переведенная на французский, ни арабская, переведенная на английский, не охватят такой широкой сферы, как книга, написанная в I в. палестинским евреем на арамейском языке и переведенная им же на греческий. Апостолы, чудесным образом заговорившие в День Пятидесятницы на неведомых им языках, также включались в арамейскоязычную или грекоязычную часть читающей публики Иосифа. Так не проще ли было апостолам, предвосхитив Иосифа, обратиться к другим народам на греческом языке? Разве дар иных языков не был излишней расточительностью? Разве не достаточно было для проповедников Слова чудесным образом обрести в дополнение к арамейскому способность изъясняться всего лишь на греческом? Однако необходимо учитывать, что Иосиф, несомненно, обращался к интеллектуальной элите, тогда как основную аудиторию апостолов составляли простые, малообразованные люди, владевшие только местным языком. Не приходится сомневаться, что линия раздела между двумя социальными слоями проходила и в языковой сфере. И если люди более низкого слоя знали только свой местный язык, то представители элиты могли изъясняться и на lingua franca. Сопоставление лингвистических проблем Иосифа с проблемами, которые ожидали апостолов, показывает, что лингвистическая ситуация в распадающемся обществе и ситуация, обусловленная иными социальными обстоятельствами, различны. В распадающемся обществе массы владеют только своим родным языком. Но в то же время процесс социального распада сопровождается двумя характерными лингвистическими процессами: во-первых, родной язык некоторых общин или некоторых стран вытесняется вторгающимся языком, как, например, древнееврейский был вытеснен арамейским в Иудее: то же самое произошло и с ассиро-вавилонским: во-вторых, некоторые из этих агрессивных языков обретают функцию lingua franca интеллектуальной элиты на более широком географическом пространстве, чем районы, где они стремятся вытеснить местный язык простонародья. Когда в обществе складываются обстоятельства, при которых потребность в lingua franca или в дополнительном языке, выходящем за рамки местного употребления, становится все более настоятельной, возникают самые разнообразные пути ее удовлетворения вплоть до попыток создания искусственного языка. В наше время аналогичная попытка была предпринята при создании эсперанто. Действительно, теоретически можно предположить, что путь этот плодотворен, а также ожидать, что главными достоинствами подобного искусственного творения будет простота и регулярность, которые столь трудно обнаружить в окружающей нас действительности. Опыт, однако, свидетельствует, что не существует убедительного примера удачного создания lingua franca. который на деле стал бы средством социального общения. Эмпирический анализ покажет нам, что каждый lingua franca, сыгравший заметную историческую роль, был естественным языком, появившимся на исторической сцене как родной язык какой-либо местной общины и лишь впоследствии расширивший сферу своего употребления. Анализируя причины и следствия преобразований местных родных языков в экуменический lingua franca, мы обнаруживаем, что язык, делающий подобные успехи, обычно преуспевает в эпоху социального распада, становясь средством общения, либо во время войны, либо при торговых операциях. Мы также увидим, что языки, как и люди, не могут достигать победы, не принося на алтарь определенных жертв. Ценой, которую язык платит за превращение в lingua franca, является утрата четкости и нюансов, свойственных ему в его первородном виде. Фактически язык не может приобрести статуса международного языка без риска вульгаризации. Свободные языки редки в примитивных обществах, и столь же они редки в цивилизациях, пребывающих в стадии роста. Свободные языки расцветают только на почве, утратившей чувствительность и охваченной жаждой смешения, что является неоспоримым симптомом процесса социального распада. Вульгаризация языка в ходе его распространения, чем он чаще всего обязан войне или коммерции, а случается, и тому и другому вместе, характерна для всех свободных языков, которые когда-либо знала история. В истории упадка и падения средневекового западного космоса городов-государств французский язык следовал за итальянским, как в свое время латинский пришел за аттико-греческим или арабский последовал за арамейским. Каждый раз процесс распада цивилизаций сопровождался сложными лингвистическими процессами. Судьба французского языка была решена тем, что из смутного времени, надломившего мир итальянских, германских и фламандских городов-государств, Франция вышла победительницей. Начиная с эпохи Людовика XIV (1643-1715) Франция опережала своего главного соперника – габсбургскую империю. По мере увеличения военной мощи Франции ее культура, оказывала все более заметное влияние на соседей. Наполеон достиг цели своего предшественника из Бурбонов, соединив мозаику городов-государств. Наряду с военной экспансией миссией наполеоновской империи стало распространение культуры. Современная западная культура, самоутверждаясь, наступала на руины средневекового муниципального космоса [525] и преобразовывала наследство средневековой итальянской культуры в новую духовную силу. В эпоху Революции и Наполеона эта сила проявлялась в лавинообразном потоке юношеской энергии, не знающей преград. Идеи Французской революции, вдохновленные этим беспокойным духом, отрицали любые миротворческие попытки, с помощью которых можно было бы примирить итальянцев, фламандцев, жителей рейнских земель и ганзейцев с гнетом французских основателей империи, усиленно внедрявших свои идеи в жизнь. Наполеоновский напор революционной Франции дал стагнирующим народам могучий толчок, выведший их из состояния оцепенения, но в то же время вдохновивший их на восстание с целью опрокинуть Французскую империю, что и явилось для Европы первым шагом в направлении самоопределения наций. Таким образом, наполеоновская империя таила в себе семена собственной гибели. Французская империя оказалась, как того и следовало ожидать, недоразвитой, гений Наполеона I не мог удержать политический tour de force в критический период после перехода Рейна и Альп французскими революционными армиями. Армия не могла вынести того, что выпало на ее долю в 1812-1814 гг. «Сто дней» стали полным фиаско. Рухнула и Вторая империя [526]. Начиная с 1871 г. Французская империя была мертва. Она исчезла как европейская реальность и даже развеялась как французская мечта. Однако современное общество пользуется наследством Французской империи. Французский язык завоевал место lingua franca в центральной части западного мира и даже сумел расширить сферу своего воздействия на дальние окраины бывших испанских и оттоманских владений. Пройдя горнило коммерческих, военных и политических акций, французский язык, подобно другим языкам, прошедшим тот же путь развития и распространения, претерпел значительную вульгаризацию. Любой образованный француз, если он в состоянии оценить совершенство французской речи, содрогнется, услышав свой нежный родной язык в устах аргентинца или поляка, бразильца или грека. Но возможно, он утешится, узнав, что Южная Америка и Восточная Европа гордятся тем, что язык Расина стал их lingua franca. Если французский lingua franca – памятник, напоминающий нам о временах падения средневекового европейского общества, то английский lingua franca, который после войны 1914-1918 гг. стал основным дипломатическим языком, – это продукт гигантского и всеобщего смешения, охватившего современный мир. Английский уже одержал победу над французским, испанским, голландским и португальским. И эта победа была заложена двести лет назад в ходе Семилетней войны. Чувство всесмешения в религии. В области религии, так же как и в области языка, искусства, манер или нравов, синкретизм является внешним проявлением внутреннего чувства всесмешения, рождающегося благодаря расколу в душе в эпоху социального распада. Это чувство в сфере религии можно с полной определенностью рассматривать как симптом социального распада, ибо подобные формы религиозного синкретизма в эпохи становления и роста цивилизаций являются иллюзорными. Например, если рассмотреть местные мифологии многочисленных городов-государств, которые были систематизированы в «Теогонии» Гесиода на ранней ступени развития эллинской цивилизации, мы увидим, что обязательного сращения или совпадения обрядов и ритуалов там не обнаруживается. Аналогичным образом при введении в латинский пантеон олимпийских божеств – Зевса под именем Юпитера или Геры под именем Юноны – мы обнаруживаем лишь механическую замену примитивного латинского анимизма антропоморфными божествами эллинского мира в ходе мирного обращения латинского общества в эллинизм. Это уравнивание между латинскими и греческими именами богов отнюдь не свидетельствует о том, что происходило аналогичное уравнивание в области религиозных чувств и ритуалов; такого не происходило, потому что всегда донорами были греки, а реципиентами – латиняне. Тот факт, что Кастор или Аполлон, не изменив своих имен, были перенесены из Греции в Лациум, а Полидевк превратился в Поллукса, Геракл – в Геркулеса, Персефона – в Прозерпину, не имеет особого значения. Этот разнобой в ходе единого культурного процесса вовсе не является свидетельством религиозного синкретизма, а представляет собой заполнение греческими божествами латинского вакуума. Существует, однако, другой класс идентификаций между именами богов, когда эти вербальные уравнивания начинают формироваться в эпоху распада цивилизаций и когда именно они становятся признаками нарастания чувства промискуитета. Однако и тут при более близком рассмотрении обнаруживается, что это-явление не столько религиозной, сколько политической природы, прикрытое религиозной маской. Таков характер идентификации имен различных местных божеств в эпоху, когда распадающееся общество насильственно объединяется политически в ходе братоубийственных войн государствами, на которые распалось общество в период первоначального роста. Так, в древнеегипетском мире местный бог Амон, покровитель Фив, который, по всей видимости, был копией местного бога Коптоса-Мина, отождествился с богом солнца Ра, который был не только всеегипегским божеством, но и поистине высшим богом древнего египетского пантеона [527]. Это означало осмысление в религиозных формах новых политических реалий. Будущее бога Амона было решено земными правителями, сохранившими его как своего местного, локального бога. Примечательно, что название бога восходит к имени первого фиванского царя Двенадцатой династии, правление которого пришлось на «бабье лето» египетского универсального государства [528]. Впоследствии, когда владычество гиксосов пало и в Египте воцарилась Восемнадцатая династия, Амон, вернувшись, не только обрел статус верховного бога, но и получил имя Амон-Ра. Амон-Ра достиг такой славы и величия, которых его предки, местные боги, никогда не удостаивались за всю историю Древнего Египта. Однако за свой головокружительный взлет Амону пришлось заплатить потерей собственного обличия, Его древние местные характеристики были утрачены. Теперь эго был Бог-Солнце, верховный бог пантеона. В современной западной истории классическим примером процесса политического синкретизма в церковном обрамлении является история английской и шотландской корон в течение последних двух с половиной веков в ее религиозном аспекте. Со времени англо-шотландского политического и церковного перемирия, установленного Вильгельмом III и скрепленного союзом двух государств в 1707 г., общий суверен Англии и Шотландии находился в официальных отношениях с обеими церквами (хотя в обоих случаях на разных условиях) и фактически считался членом обеих церквей. В то же время сами церкви не только свободно развивались каждая своим, оригинальным путем, но и взаимно отвергли религиозную практику друг друга. Их взаимонезависимость гарантировалась официальным актом, который был подписан именем cуверена, хотя фактически это был договор не между двумя церквами, а между двумя государствами, или между двумя нациями, поскольку монархия после свержения Иакова II стала конституционно ограниченной. В этом случае наблюдается не богословское объединение двух божеств, а объединение различных форм религии в одну с помощью обоюдного участия в единой системе, состоящей из двух церквей. Из всего сказанного вытекает, что местные боги изначально обладают некоторыми общими признаками в силу того, что в большинстве случаев они являются фамильными богами различных родов одного и того же правящего меньшинства. Вот почему слияние божеств на этой ступени социальной истории слабо воздействует на религиозное чувство и общепринятую религиозную практику. Чтобы привести примеры религиозного синкретизма, сопровождаемого глубоким и болезненным разладом в душах, перенесем внимание с религии правящего меньшинства, которую оно унаследовало от своих предков, на философию, ворвавшуюся в жизнь правящего меньшинства в его попытках выработать ответ на вызов смутного времени. Мы обнаружим состязающиеся школы философии, конфликтующие и сливающиеся не только друг с другом, но также с новыми «высшими религиями», принесенными в жизнь распадающегося общества чужестранными рекрутами внутреннего пролетариата. Поскольку эти высшие религии также конфликтуют между собой, не говоря об их конфликте с философскими теориями, проанализируем отношения между высшими религиями и философиями в их первоначально разграниченных социальных сферах, прежде чем перейти к рассмотрению более динамических духовных процессов, характерных для взаимоотношений различных философских течений и высших религий. При распаде эллинистического общества появление учения Посидения (ок. 135-51 до н.э.) становится вехой, положившей начало эпохе, когда несколько различных школ, первоначально постоянно споривших и конфликтующих, стали сближаться, и процесс этот продолжался до тех пор, пока каждый философ-неэпикурец эллинского мира, будь он стоиком, платоником или перипатетиком, не начал подписываться под одними и теми же эклектическими философскими максимами. Аналогичная тенденция ко всесмешению в философии обнаруживается и в истории древней китайской цивилизации. Во II в. до н.э., ставшем первым веком правления империи Хань, эклектизм был в равной мере свойствен и даосизму, распространенному в то время при императорском дворе, и конфуцианству, впоследствии вытеснившему даосизм. В развитии высших религий внутреннего пролетариата индского мира, например, мы видим слияние значительно более глубокое, чем простое уравнивание имен, – происходит истинное слияние религий Кришны и Винту. Здесь обнаруживается некий тип религиозного синкретизма, характерный для стандартной ситуации, когда распадающаяся цивилизация обрамляется универсальным государством, создаваемым чужеземными строителями империи, вследствие неспособности местного правящего меньшинства удержать в своих руках гибнущее общество. В этой ситуации происходит слияние иноземной религии с наследственной религией местного правящего меньшинства, которое низводится до уровня внутреннего пролетариата. Например, на заре установления оттоманского универсального государства в главной области православия, на Балканах, слияние ислама и христианства поощрялось официально [529]. Крушение барьеров между двумя религиями или двумя философиями во времена распада, несомненно, происходит благодаря встречному движению и взаимопритяжению равноактивных сторон. Подобно тому как на границе универсального государства, где по одну сторону стояли имперские гарнизоны, а по другую располагались варвары, происходило взаимовлияние противоборствующих сил, приводя к заметной унификации их: внутри же империи нарастал аналогичный процесс в сфере духа. Философия рафинированных интеллектуалов сближалась с народной религией, образуя единое синкретическое целое. В этой аналогии характерно то, что если в первом случае пролетарии делают встречный шаг, стремясь подняться до уровня правящего меньшинства, то во втором случае процесс пролетаризации доминирует и соединение осуществляется на пролетарской основе. Изучая процесс духовного синкретизма, рассмотрим сначала пролетарский вклад в него, а затем перейдем к анализу мучительных духовных скитаний правящего меньшинства. Когда высшие религии, взращенные на груди внутреннего пролетариата, оказываются лицом к лицу с правящим меньшинством, их продвижение вперед иногда задерживается из-за устойчивости традиционных стилей в искусстве правящего меньшинства. Так, в распадавшемся эллинском мире махаяна, культы Кибелы и Исиды вынуждены были приспосабливаться, искать такие формы, которые бы удовлетворили эллинистические вкусы. Безуспешные соперники христианства шли тем же путем, что и христианство, но им, однако, в отличие от христианства не удалось заметно продвинуться по пути эллинизации. И только христианство сумело выразить свой символ веры на языке эллинистической философии. В истории христианства интеллектуальная эллинизация религии, творческая сущность которой восходит к сирийским истокам, была предвосхищена использованием для Нового завета аттического языка вместо арамейского, ибо сам словарь этой вульгаризированной, хотя и достаточно развитой, формы греческого языка нес в себе целый ряд неожиданных философских импликаций. Религия умирающего воплощенного Бога нашла для себя новое выражение в абстрактной и догматической философии Логоса. Это был не единственный случай, когда миссионеры христианской веры переводили свои переживания на язык философов. Метод распространения религии на языке философии – интеллектуальный маневр, к которому христианство обращалось уже дважды и оба раза с неизменным успехом, – был позаимствован христианством из иудаизма. Филон Александрийский, иудейско-эллинистический философ (30 до н.э. – 45 н.э.), бросил семя, давшее богатый урожай, пожинать который стали два столетия спустя великие александрийские богословы Климент и Ориген. И вполне возможно, что с того же времени автор Четвертого Евангелия [530] обрел свой взгляд на божественный Логос, который он отождествил с Воплощенным Богом. Несомненно, что иудейский предшественник александрийских христианских отцов пошел дорогой эллинистической философии через врата, открытые ему греческим языком; ибо не было ничего случайного в том, что Филон жил и творил в городе, где аттический язык стал разговорным языком местной еврейской общины, не только утратившей древнееврейский, но не владевшей уже и арамейским. Однако в истории самого иудаизма этот еврейский отец христианской философии – фигура исключительная. Он не был духовным прародителем ни зилота Иоана из Гисхалы, ни рабби Иоханана бен Заккая. Его гениальная попытка вывести платоническую философию из Закона Моисея не имела в иудаизме продолжения и осталась просто «александрийской». На раннем этапе политической истории Римской республики противоречие между плебеями и патрициями снималось путем включения наиболее активной части плебеев в состав патрициев. Впоследствии разногласия еще более усилились, так как плебеи, возвысившись, предавали интересы своего класса и становились членами привилегированного сословия. Аналогичные процессы протекали и в религиозной сфере. В истории внутреннего пролетариата распадающегося эллинистического общества ко времени появления Христа низы еврейства были преданы и отвергнуты своими вчерашними лидерами – книжниками и фарисеями. Первоначально фарисеи были еврейскими пуританами, отделившимися от эллинизированных евреев, считая последних ренегатами, перешедшими в лагерь иностранного правящего меньшинства. К периоду жизни Христа отличительной чертой фарисеев стало отделение их от низов еврейской общины и стремление лицемерно всех поучать. Исторический фон отношения к фарисеям легко читается в Евангелиях. «И сказал: на Моисеевом седалище сели книжники и Фарисеи: И так все, что они велят вам соблюдать, соблюдайте и делайте; по делам же их не поступайте, ибо они говорят и не делают; Связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плечи людям, а сами не хотят и перстом двинуть их; Все же дела свои делают с тем, чтобы видели их люди; расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих; Также любят предвозлежания на пиршествах, и председания в синагогах, и приветствия в народных собраниях, и чтобы люди звали их: «учитель! учитель!» А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас Учитель – Христос, все же вы – братья; И отцем себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Который на небесах; И не называйтесь наставниками, ибо один у вас Наставник-Христос. Больший из вас да будет вам слуга; Ибо кто возвышает себя, тот унижен будет; а кто унижает себя, тот возвысится» (Матф. 23, 2-12). Очевидно, что еврейские низы эллинистического внутреннего пролетариата видят в фарисеях еврейских церковных аналогов римских политических руководителей; и во вступлении к притче о фарисее и мытаре, адресованной «некоторым, которые уверены были о себе, что они праведны, и уничижали других» (Лука 18, 9), дается еще одно определение фарисея, которое можно считать описанием философа-стоика. И это не было попыткой бывших духовных вождей еврейства уподобиться представителям эллинистических верхов. В трагедии Страстей Христовых мы видим, как книжники и фарисеи не просто примыкают к рядам эллинистического правящего меньшинства, но и активно выступают на стороне римских властей в общественном собрании, желая присутствовать при казни своего пророка, который стыдил их, называя их труды «окрашенными гробами» (Матф. 23, 27). «Видя толпы народа, Он сжалился над ними, что они были изнурены и рассеяны, как овцы, не имеющие пастыря» (Матф. 9, 36). Это осознанное предательство, бессердечно совершенное фарисеями, было простительным с точки зрения самих фарисеев. Можно ли назвать другие случаи духовного предательства, подобные предательству фарисеев? Если посмотреть на духовных вождей манихеев и павликиан, можно предположить, что эти «сепаратистские» вожди двух сирийских религиозных движений также не избежали бед фарисеев, учитывая, что манихейство завоевало христианский мир в IV в., а павликианство – в XIII в. [531] Первоначальное отношение правящей элиты эллинистического мира к религиозным обрядам и верованиям внутреннего пролетариата описано в Деяниях Апостолов. «Между тем во время проконсульства Галлиона в Ахаии напали Иудеи единодушно на Павла и привели его пред судилище, говоря, что он учит людей чтить Бога не по закону. Когда же Павел хотел открыть уста, Галлион сказал Иудеям: Иудеи! если бы какая-нибудь была обида или злой умысел, то я имел бы причину выслушать вас; Но когда идет спор об учении, и об именах, и о законе вашем, то разбирайте сами: я не хочу быть судьею в этом. И прогнал их от судилища. А все Еллины, охвативши Сосфена, начальника синагоги, били его пред судилищем; и Галлион нимало не беспокоился о том» (Деян. 18, 12 – 17). Однако Марк Анней Галлион, который столь странным образом обрел отраженную славу благодаря странствующему еврею, имел брата по имени Луций Анней Сенека, увековечившего себя своими собственными трудами и известного доныне как великий философ. Уже цитированный нами выше Диль пишет: «Сенека является самым ранним и самым последовательным апостолом высокой нравственности. Формально он наследует старую стоическую систему в ее спокойной логической непротиворечивости. Но перед энтузиазмом, с которым он стремится обратить человеческие души к добру и нравственной истине, древние философские различия отступают; молодое вино разрушает старые сосуды. Платонический дуализм, вечный конфликт плоти и духа, платоническое видение Бога, или даже еще более возвышенное видение Творца, милостивого и любящего стража, дарителя всяческих благ, Силы, привлекающей нас и обретающей нас в смерти, Силы в которой заключена вечная красота, – эти идеи, столь чуждые раннему стоицизму, преображают его, и холодный отталкивающий нравственный идеализм становится религией… Едва ли менее поразительна теплота и преданность чувств, выраженных в сочинениях Эпиктета и Марка Аврелия. Они не отказались от старого стоического принципа, согласно которому конечное благо человека зависит от целеустремленности воли. Но стоический мудрец уже не одинокий атлет, который без чьей-либо помощи, опираясь лишь на свою гордую силу, возвышается в своей победе почти до уровня Зевса. Растущий нравственный опыт вдохнул в него чувство зависимости от высшей Силы. Ни один истинный стоик, разумеется, никогда не пренебрегал божественным элементом, свойственным каждой человеческой душе и соединяющим ее с Космической Душой, посредством чего человек достигает гармонии с великим сообществом богов и людей… Неизвестная сила требует абсолютного повиновения, не ожидая со стороны верующих ни помощи, ни признания. Монизм старых стоиков надломлен. Человеческий дух, стремящийся обрести единство с духом вселенским, все с большей силой достигает вечного противостояния Духа и Материи, не получая со стороны Силы, управляющей им, никакой помощи для разрешения этого конфликта. Он «одинок в чуждом для него мире». У истинного стоика нет веры» [прим107]. В своем духовном опыте эллинистические души стремились к Богу. Это обнаруживается в сочинениях поздних стоиков, исполненных теплоты божественного ощущения. За шестьсот лет до них, пока эпоха роста не завершилась надломом, эта теплота ощущалась в религии орфиков, а в ходе последующих двух столетий, во время заката, – у неоплатоников. Этот процесс можно сопоставить с метаморфозой индской философии буддизма, которая, превратившись в высшую религию махаяны, завоевала китайский мир и одновременно стимулировала китайскую философию даосизма, побудив ее вступить с ней в состязание. В фазе слияния с религиозным чувством философия правящего меньшинства оказывается способной подняться до невиданной высоты духовного совершенства. В философских трудах Сенеки есть места, поразительно напоминающие отрывки из сочинений апостола Павла, что дало повод отдельным недостаточно критически мыслящим христианским богословам повторять тщеславную мысль Филона относительно платоновского долга Моисею, а некоторые даже позволили себе вообразить, что римский философ находился в переписке с христианским миссионером [532]. Такие догадки пусты и излишни, ибо они недоказуемы. Да и стоит ли особенно удивляться созвучию духовных шедевров, когда они являются плодами схожего социального опыта и одной эпохи? В определенный момент на общей почве между внутренним пролетариатом и правящим меньшинством Сенека возвышается до уровня Павла. С другой стороны, не столь удивляет, сколь приводит в замешательство тот факт, что установленная нами параллель и впоследствии не утрачивает своей истинности. Мы видели, что военная охрана границ универсального государства не гарантирует стабильного равновесия. Однажды позволив себе опуститься до уровня варвара, страж границ уже не может остановиться на полпути, волей-неволей он скатывается вниз, варваризуется. становясь вскоре варваром в полном смысле этого слова. Хуже того, он увлекает за собой своего противника – варвара, который, будучи по другую сторону границы, испытывает поначалу сильное влияние цивилизации и становится на путь приобщения к ее ценностям. Этот медленно разворачивающийся «диалог на границе», где представители цивилизации обязаны выполнять свой долг перед правящим меньшинством, охраняя его от мрака внешних сил, имеет параллель, еще более трагичную, в истории философии, взявшей на себя груд удерживать духовную оборону от тьмы, поднимающейся изнутри. Философия правящего меньшинства расцветает в религию только на краткий период, чтобы тут же превратиться в предрассудок. Тенденция, захватившая, как мы видим, все поле религиозной жизни эллинистического общества в эпоху его распада, может быть прослежена и в других географических регионах на самых разных социальных уровнях. Можно, например, заметить ее на сирийской ночве при эллинистическом политическом режиме, что выразилось в развитии восточной религии, превзошедшей в историческом соревновании всех своих сестер и соперниц с рождением христианства. Двусмысленность развития иудаизма выразилась в том, что здесь, как и в зороастризме, настежь распахнуты двери для демонологии, предрассудка и магии. Он наполняет мир духами, пытаясь постичь их природу, определить их имена; он всюду видит действие сверхъестественных сил, отрицает рациональную возможность понимания, подменяя понимание мистической интуицией, которая затем – и это катастрофический шаг – парадоксально сводится к абсурдной системе с помощью самой изощренной логики. Тем самым «мудрость» ученых извращается, становясь своей противоположностью. Движение к истинно научному знанию прекращается. Этот путь развития прошли все религии – египетская религия после попытки Эхнатона реформировать ее, вавилонская (под тираническим давлением астрологии), персидская религия магов, индийские религии, а в Элладе – мистериальные религии (что можно заметить уже в трудах Гесиода) и орфизм и, наконец, – как реакция на просвещение – неопифагорейство и философский эклектизм. В каждом случае мы замечаем усиление нравственной глубины религии наряду с возвратом к самым примитивным религиозным формам, исторически уже давно преодоленным. Таким образом, в истории эллинистического общества философия правящего меньшинства и религия внутреннего пролетариата постепенно сближаются, пока в конце концов не встречаются на общей основе предрассудка. Рассматривая судьбу самоидолизации Афин, можно заметишь, как афинские учителя философии постепенно скатились до восторгов по поводу примитивных магических обрядов вызывания дождя, а если с этой точки зрения проанализировать эволюцию китайских философов на соответствующей стадии распада китайской цивилизации, то обнаружится, что конфуцианские мудрецы последних двух веков до н.э. занимались таким же самообнажением, как аттические неоплатоники V в. Сорная трава Предрассудка, задушившая как дряхлое конфуцианство, так и одряхлевший неоплатонизм, явилась также причиной смерти махаяны. И в современном вестернизированном обществе нельзя не заметить аналогичных симптомов. Западное естествознание явно тяготеет к христианской науке [533], психология – к спиритизму, а сравнительное изучение религий – к теософии. И если марксистская версия гегельянства удержит свои позиции – либо в экуменическом масштабе, либо в более ограниченной разновидности в Советском Союзе, – можно предположить, что «красная нить», которая уже пролегла от Гегеля через Маркса к Ленину, будет продолжена их преемниками в таких формах, что отцы коммунистической идеи вряд ли узнали бы свое учение, если бы им удалось вновь посетить Землю и посмотреть на результаты трудов своих. Таков жалкий финал философий правящего меньшинства, и это при всем их самом искреннем желании завоевать свое законное место на той пролетарской почве, из которой произросло семя высшей религии. Философия правящего меньшинства быстро отцветает, подпадая под влияние религии и обретая религиозную косность. В последнем акте исчезновения цивилизации исчезает и философия, тогда как высшие религии продолжают жить, становясь наследницами умерших философий, с тем чтобы впоследствии возродить эти философии для нового будущего. В исчезновении эллинистического мира христианство пережило и обогнало неоплатонизм (который так и не нашел жизненного эликсира, отказавшись от рациональности стоицизма). В исчезновении индского мира индуизм равным образом пережил и обогнал махаяну (которая не сумела сохранить буддизм на родной индийской почве, предоставив эту возможность умеренной и взвешенной хинаяне [534]). А в исчезновении китайского мира махаяна превзошла все свои ожидания, превратившись из эзотерической философии в народную религию. Проделав путь от Ганга до Желтой реки, она в китайском пункте назначения встретилась с даосизмом, который знал, как победить специфический four de force перехода от философии к религии, не требуя от махаяны странствий в пустыне чужого окружения вдали от родины. Результатом явилось то, что на китайской основе эти две народные религии, имеющие философских предшественников, разделили наследство конфуцианства, которое в конце концов так и не смогло полностью впитать в себя народный предрассудок. Данного краткого описания, видимо, достаточно, чтобы проиллюстрировать ту очевидную истину, что при встрече философии с религией религия обогащается, а философия, напротив, несет ущерб. «Ему должно расти, а мне умаляться» (Иоанн 3, 30). Почему же философии, как свидетельствует история, терпят поражение в состязаниях с религиями? Что является ахиллесовой пятой философии, не позволяющей ей выстоять? Роковой и основополагающей слабостью, из которой выводится все остальное, является недостаток духовной витальности. В «Двух источниках морали и религии» А. Бергсон пишет: «Геометрия древних (то есть эллинов) была способна решать частные проблемы, что в некоторой степени напоминает применение современных западных методик. Но она не была способна вычленить методы, поскольку она не обладала тем жизненным порывом, благодаря которому статика переходит в динамику. Древние лишь приблизились к крайней форме изображения динамического в статических понятиях. Аналогичная картина открывается нашему взору, когда мы сравниваем учение стоиков с христианской нравственной доктриной. Стоики смотрели на себя как на граждан мира. Они считали, что все люди братья, ибо все они дети одного отца. Это почти повторяет слова Евангелия. Но слова стоиков не нашли аналогичного отзвука, потому что они не были сказаны с должным акцептом. Стоики дали ряд великолепных примеров. И если им не удалось повести за собой человечество, то это только потому, что стоицизм – философия. Философ, целиком захваченный своим учением, без сомнения, готов посвятить свою жизнь воплощению его в практику. Любовь Пигмалиона вдохнула жизнь в мрамор, но существует большая дистанция между любовью и тем энтузиазмом, который передается от одной души к другой, подобно пожару». Недостаток жизненного порыва ущемляя философию двояко: с одной стороны, он снижает ее привлекательностью для большинства людей, а с другой – снижает возможности меньшинства в их попытках обратить других в свою веру. Существуют также вторичные недостатки философии. Одним из таких недостатков является ее безусловная апелляция к интеллекту при недооценке других способностей Души. Другим вторичным недостатком философии в ее состязании с религией является склонность философии обращаться только к интелекгуальной элите правящего меньшинства, излагая свое учение в тщательно разработанных и утонченных понятиях, вполне доступных образованным умам, но в силу этого едва ли понятных для более широкой публики. Идея Александра объединить человечество стирала, древнее деление на эллинов и варваров, не изгоняя самого духа исключительности из дуги эллинского правящего меньшинства; а дух, зародившись в одном месте, быстро находил себе выход в другом. Эта интеллектуальная исключительность присутствовала и в эллинистической философии и в ее позднем слиянии с религией. «Философское евангелие, пропагандировавшееся Сенекой, – пишет Ш. Диль, – было скорее эзотерическим или аристократическим учением. При всем его либерализме, космополитизме, его ясном понимании человеческой природы и братства. Сенека всегда оставался наставником ему подобных, тех. кто окружен богатством, терзаем опустошенностью усталых чувств, напуган ужасами цезарей. Действительно, стоицизм всегда был верой скорее образованного высшего класса, чем толпы. Он выработал аппарат логических формул, системы физики и метафизики; его интеллектуальное решение проблем вселенной и человеческой жизни только затрудняло распространение его в народной среде… В I в. стоицизм был больше религией, чем философией или даже теологией. Его основной заботой, осознанной такими людьми, как Сенека, было спасение души от вселенской катастрофы, которую, как считалось, неминуемо навлекут поклонники роскоши, ублажающие свою плоть, что проистекает из гордыни, лишающей трезвого понимания долга или нравственного идеала. Однако ощущение неизбежной катастрофы было распространено лишь среди людей, весьма близко стоящих к хозяевам мира, то есть именно к тем, кто бездумно наслаждался, не утруждая себя заботами о грядущем. Люди высшего класса, сохранившие остатки благочестия, усталые, опустошенные, раздираемые внутренними конфликтами, составляли тот круг, к которому обращается Сенека» [прим108]. В эллинистической истории приближение философия к религии, открыто проявившееся во времена Сенеки, не сопровождалось попытками избранных распространять свои воззрения за пределы узкого круга. Не было даже попыток обратить в свое учение всех, кто жаждал духовной пнищ. И это и конце концов неудивительно, ибо к тому времени традиция интеллектуальной и даже социальной исключительности глубоко пронизала практику эллинистических школ философии. Примечательным исключением были лишь киники. Столь бесчеловечное исключение из сферы эллинистического просвещения местного пролетариата, который попросил хлеба, а ему дали камень, прямо противоречит притче о господние и рабе (Лука 14, 15 -24), вскоре распространившейся по всему эллинистическому миру в писаниях христианской церкви. «Господин сказал рабу: пойди по дорогам и изгородям и убеди прийти, чтобы наполнился дом мой» (Лука 14. 23). Данью, которую просвещенное эллинистическое правящее меньшинство заплатило за свою духовную замкнутость, стала утрата моральной и материальной силы. По словам современного западного ученого Э. Мейера: «…первенство выскальзывает из рук просвещенного класса, ибо он утрачивает способность решать стоящие перед ним проблемы. Элите нечего предложить миру, интеллектуальная жизнь вырождается в упражнения в риторике, управление государством переходит в руки профессиональных чиновников, военное дело начинает восприниматься как занятие, недостойное образованного человека: меч переходит в руки сперва низших слоев населения, а затем – наемников, рекрутируемых из-за границы. Подъем религиозного движения и победа христианства – это просто другая сторона неограниченного распространения военного режима. Государство, созданное Августом, опиралось на понимание того, что высшие классы должны заниматься управлением; как только высшие классы избавились от этой функции, управление перешло в руки широких масс. Интеллектуальная и религиозная жизнь также приспосабливается к их потребностям» [прим109]. Теперь уже бывший правящий класс начинает испытывать голод по пище духовной, которой он столь долго пренебрегал. Но процесс этот явно запоздал: «Ибо сказываю вам, что никто из тех званых не вкусит моего ужина». (Лука 14, 24). Дыхание религии, которое на некоторое время оживило холодный и хорошо отполированный мрамор эллинистического интеллекта в поколениях Сенеки и Эпиктета, быстро растаяло и перешло в косную религиозность, а наследники эллинистической философской традиции оказались между двумя стульями. Они утратили достоинства своего утонченного разума, но, принеся эту драгоценную жертву, так и не отыскали пути к сердцам низов. Вместо того чтобы подняться к высотам святости, они опустились в трясину распада. «Великие новшества никогда не являются сверху, они всегда развиваются снизу вверх, подобно деревьям, которые никогда не растут вниз кронами. Однако истинно и то, что семена падают сверху. Переворот в мире и переворот в сознании совпадают. Все становится относительным и поэтому сомнительным; и если человек, колеблющийся и сомневающийся, размышляет о мире, опутанном всевозможными договорами, пактами, разрываемом демократией и диктатурой, капитализмом и большевизмом, его дух жаждет ответа, который бы уменьшил боль тревог, снял чувство неопределенности. И только люди низших социальных слоев бессознательно следуют велению своей психики. Эти не раз осмеянные простые люди земли, далекие от рефлексии и академических предрассудков, являют собой печальную или смешную картину, если глядеть на них сверху вниз. Однако именно они столь удивительно простодушны, что напоминают жителей Галилеи, откликнувшихся некогда на зов Божьего благословения», – утверждал К. Юнг в работе «Современный человек в поисках души». Чувство единства Анализируя различные пути, которые избирает человеческая душа, реагируя на процесс социального распада, мы видели, что чувство всесмешения возникает как психологический ответ на стирание индивидуальности и разрушение привычных, устоявшихся границ. Мы убедились также, что аналогичный опыт порождает и чувство прямо противоположное – чувство единства. Болезненное разрушение привычных форм слабому духом человеку представляется катастрофическим и внушает ощущение, будто высшая реальность – это не что иное. как хаос, однако более проницательному духовному взору доступна истина, согласно которой калейдоскоп феноменального мира есть всего лишь иллюзия, скрывающая вечный и никогда не меняющийся мир подлинных сущностей, образующих незримое единство. Эта духовная истина, подобно другим истинам такого порядка, может быть постигнута через некоторые внешние проявления. Знаком внешнего мира, дающим первое ощущение высшего духовного единства, является объединение человеческого общества в универсальное государство в ходе междоусобных войн. Пробуждение ощущения единства в этом невеселом политическом процессе увековечивается в названиях, которыми правители универсальных государств награждают свои державы. Например, один из царей Одиннадцатой династии, ставший основателем египетского универсального государства, именовал себя «объединителем двух земель» [535], а шумерский царь Ур-Энгур назвал плод своих политических стараний «царством Шумера и Аккада». Преемник Ур-Энгура отказался от простого перечисления и дал более абстрактное название: «царство четырех четвертей». Аналогичная формула была выбрана инками – в другом полушарии и более чем через три тысячи лет – для обозначения универсального государства, объединявшего андский мир. Суверен империи Ахеменидов, универсального государства сирийского мира, утверждал вселенскую сферу своего правления, именуя себя «царем земель» или «царем царей». Ту же претензию экуменической власти можно усмотреть в официальном названии китайского универсального государства Хань, которое буквально переводится как «Вся Поднебесная». Римская империя, универсальное государство эллинистического мира, по-латыни называлась Orbis Terraruт, а по гречески – «Ойкумена», то есть весь населенный мир. Осознание эллинистической душой единства человечества, символом чего служила Римская империя, можно проиллюстрировать отрывками из трудов философа и историка, живших под эгидой экуменического Римского мира во II в. Эпиктет, рассуждая о власти Цезаря, делает следующее замечание: « Ты видишь, что Цезарь дает нам прочный мир, ибо нет больше войн или столкновений, нет разбоя и пиратства, так что можно в любое время безопасно путешествовать или плыть из Леванта в Понт», Эту же черту римского мира подмечает в своем введении к «Римской истории» Аппиан: «Несколько покоренных народов были прибавлены императорами к тем, которые уже находились под римским господством, а тех, кто восстал, заставили подчиниться; но поскольку римляне уже владели обширными территориями как на море, так и на суше, они оказались достаточно мудрыми, чтобы вовремя остановиться и не расширять свои владения до бесконечности, не посягая на земли варваров. Я сам видел представителей таких народов в Риме. Они прибывали с посольствами, целью которых было подчиниться Риму, но император отказывал им, ибо они не имели ценности для империи. Есть и такие народы, где царей назначают римляне, не чувствуя при этом необходимости включать их в состав своей империи. Другим подчиненным народам они дают ссуды из своей казны, потому что гордость не позволяет отвергнуть просителей, несмотря даже на финансовый ущерб. Границы империи окружены кольцом мощных армий, и охрана этих огромных пространств моря и суши для них не обременительнее, чем охрана скромной фермы». В действительности же Римская империя, как и любое другое универсальное государство, не могла на протяжении всей своей истории гарантировать стабильность и политическое единство. Эта потребность единства, вернее, тоска, продиктованная усталостью, жажда покоя и утешения сквозят в поэзии эпохи Августа. А мы, дети западного общества, по собственному опыту знаем, как губительна может быть отрава отчуждения, тоска по единству разобщенного человечества. Однако универсальное государство, которого мы жаждем, та экуменическая республика, которая дала бы покой всему вестернизованному миру, не маячит даже на горизонте. Великая тоска по миру на земле, родившись из страданий и бед смутного времени, заставляла подданных универсального государства видеть в его создателях спасителей общества и почитать их как богов. И даже холодный скепсис историков по отношению к величайшим деятелям прошлого, таким, как Кир, Александр и Август, не умаляет их заслуг на тяжком пути к единству человечества, а лишь подчеркивает их гений, направивший политическую власть на благородное дело – воплощение выстраданного человеком идеала в действительность. Александр открыл истину, согласно которой братство Человека предполагает отечество Бога, – истину, которая содержит обратное предположение, что если Бог – отец человеческой семьи – изъят из рассмотрения, то не останется никакой возможности выковать цепь, способную связать людей на чисто человеческой основе. Единственным обществом, способным охватить все человечество, является Град Божий, а представление об обществе, которое обнимает все человечество, и ничего, кроме человечества, – академическая химера. Павел прокладывал дорогу от Человека через Бога к Человеку, когда писал: «Совлекшись ветхого человека с делами его и облекшись в нового, который обновляется в познании по образу Создавшего его, Где нет ни Еллина. ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара. Скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос» (Кол. 3, 9-11), ибо «Бог, сотворивший мир и все, что в нем. Он, будучи Господом неба и земли, не в рукотворенных храмах живет. И не требует служения рук человеческих, как бы имеющий в чем нужду. Сам дая всему жизнь, и дыхание и все. От одной крови Он произвел весь род человеческий, для обитания по всему лицу земли, назначив предопределенные времена и пределы их обитанию, дабы они искали Бога, не ощутят ли Его и не найдут ли, хотя Он и недалеко от каждого из нас: Ибо мы Им живем, и движемся, и существуем, как и некоторые из ваших стихотворцев говорили: мы Его и род» (Деян. 17, 24-28). Пророк внутреннего пролетариата эллинистического общества говорил в унисон с философом правящего меньшинства Диогеном, который утверждал, что единство человечества – это цель, которую люди могут достичь принятием своего общего отечества Бога и (добавил бы Павел) через новое откровение общего братства Христа, по не благодаря одним лишь человеческим усилиям, исключающим участие и ведущую роль Бога. Если, с другой стороны, истинно, что, «где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди их» (Матф. 18. 20), в равной мере истинно и то, что, «если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его; если Господь не охранит града, напрасно бодрствует страж» (Пс. 126. 1 – 2). Общий опыт эллинистического смутного времени научил этой истине грека Александра и еврея Павла, раба Эпиктета и гражданина Ойкумены Диогена. Но эллинистическое общество было не единственным, сумевшим извлечь урок из страдания. В египетском мире за тысячу лет до времен Александра единство человеческого рода виделось как результат трудов Бога солнца Атона, культ которого ввел Эхнатон. Истина, которая упорно отвергалась западными гуманистами на протяжении пяти веков, смело и неожиданно выдвинута наконец нашим современником, философом, французом по культуре и евреем по происхождению. В груде «Два источника морали и религии» А. Бергсон последовательно излагает свои взгляды на этику и политику и приходит в конце концов к выводу, что человечество никогда не сможет жить, как братья, вместе (Пс. 132, 1), если люди не научатся возвышаться над своими внутренними конфликтами и разногласиями, уверовав в общего Царя Небесного. Это прозрение современного западного философа, в преклонном возрасте достигшего вершин знания, суммирует результаты пятивековых интеллектуальных исканий. Однако истина, с таким трудом давшаяся западным философам, открылась антропологам как истина «из уст младенцев и грудных детей» (Пс. 8, 3), ибо, как бы ни был узок горизонт «дикаря», душа его живет и движется в сверхчеловеческом измерении, которое современный гуманист упорно исключает из своего рассмотрения. Гуманист намеренно концентрирует свое внимание на чисто человеческой сфере жизни, которую он отрывает от духовного контекста. Исходя из ложного постулата «человек – мера всех вещей», исследователь теряет контакт с реальностью. Единство человечества не может быть установлено иначе, как в рамках единства сверхчеловеческого Целого, в котором человечество всего лишь часть. Достигшее зрелости универсальное государство характеризуют две отличительные черты, господствующие над, социальным ландшафтом. С одной стороны, существует монарх, задача которого сводится к поддержанию мира между подданными через свою суверенную волю. С другой стороны, существует закон, который используется как инструмент для исполнения воли монарха. Если правитель универсального государства достаточно могуществен, то его подданные, которых он вывел из мучительного смутного времени, начинают смотреть на него как на воплощенного Бога. Закон, которым воля императора переводится в действие, становится непоборимой вездесущей силой, сравнимой разве что с «законом природы», законом, который управляет не только чередованием дня и ночи, зимы и лета, определяет направление ветров, силу приливов и отливов, но и способен ниспослать радость и горе. добро и зло, воздаяние и наказание, проникая в столь глубинные уровни человеческой жизни, куда не дано дотянуться деснице кесаря. Эти два понятия – вездесущий и неотвратимый Закон и единое всемогущее Божество – лежат в основе представления о единстве Вселенной, проявляясь нередко в своих крайностях. Одна крайность – когда Закон возвышается над Богом, а другая – когда Бог возвышается над Законом. Верно также и то, что акцент на Законе характерен для философий правящего меньшинства, тогда как религии внутреннего пролетариата склонны подчинять Закон Богу. Установив в общих чертах данное различие, последовательно рассмотрим представления о единстве Вселенной, в которых Закон ставился над Богом, и представления, в которых Бог превышал Закон, ибо Он его и провозгласил. В системах, где «Закон – царь всего», личность Бога меркнет, по мере того как Закон принимает все более отчетливые очертания. В западном мире, например, вот уже триста лет Триединый Бог утрачивает постепенно свое влияние на сознание людей, тогда как число сторонников естествознания неуклонно растет. С недавнего времени наука начинает в равной мере интересоваться как духовными, так и материальными аспектами жизни. Бог-Математик, похоже, вырождается в Бога-Вакуум. Современный западный процесс уничтожения Бога, имеющий целью воздвигнуть на его место Закон, был предвосхищен в VIII в. до н.э. в вавилонском мире, когда открытие периодических процессов в космосе позволило халдейским математикам создать новую науку – астрологию. В индском мире, где буддийская школа философии вывела стройную логическую систему из психологического закона кармы, божества ведического пантеона стали наиболее явными жертвами агрессивной системы «тоталитарного» духовного детерминизма. В буддийской вселенной, где сознание, стремление, цель были редуцированы к последовательности атомистических состояний, которые, но определению, не могут существовать слитно в природе непрерывной и постоянной личности, боги в обыденном человеческом понимании автоматически сводились к небытию. Любой человек мог стать буддийским монахом или монахиней, если только он в состоянии был выдержать испытание аскезой. Однако за отказ от удовлетворения человеческой чувственности воздавалось сторицею. Даже согласно ранней философии примитивного буддизма, воздаяние есть обретение самого себя (или, строго говоря, упорядочение последовательности внутренних психологических состояний), выход из Колеса Существования и вход в забвение нирваны. Махаяна, дитя философии буддизма, отказалась от атеизма своей матери и ввела представление о бодхисатве, в совершенстве своем достигающем бессмертия и всемогущества. Таким образом, буддизм как в философском, так и в религиозном плане предложил человеку выход. Но к богам и хинаяна, и махаяна были немилосердны. В эллинском мире боги Олимпа имели лучшую судьбу, ибо когда эллинская школа философов стала рассматривать Вселенную как «великое общество» со сверхземными измерениями, отношения между членами которого регулировались Законом, они вписали в конституцию этого космополиса принцип равенства перед Законом, бывший конституционным стержнем эллинских земных городов-государств. Во Вселенной эллинских философов боги были по крайней мере не хуже, чем люди. А Зевс, начавший свою жизнь вождем олимпийского боевого отряда, теперь был объявлен почетным главой космополиса, напоминающим западного монарха более поздних времен, ограниченного конституцией, монарха, который «царствует, но не управляет», правителя. который послушно подписывает декреты Судьбы, ставит свое имя под велениями Природы. Итак, Закон, подавляющий Бога, может выступать в разнообразных формах. Современный западный ученый и вавилонский астролог порабощены математическим законом; психологический закон покорил буддийского аскета; а социальный закон завоевал доверие у эллинского философа. Следует добавить, что в китайском мире, где Закон не был в особенном почете, Бога отодвигает на второй план понятие Порядка, который в китайском мировоззрении предстает в виде магического согласия и соответствия Человека и его окружения. Воздействие окружения на Человека вычислялось с помощью искусства геомантии, влияние же Человека на окружение контролировалось и направлялось через ритуал и этикет, которые у китайцев столь же точно рассчитаны, как и структура Вселенной, которую они отображают. Рассмотрим теперь представления о структуре Вселенной, когда ее единство воспринимается как следствие трудов вездесущего и всемогущего Божества, а Закон, регулирующий структуру и движение Вселенной, – всего лишь проявление воли Божией. Мы уже видели, что осознание единства всех вещей через Бога, равно как и противоположное ему осознание единства всех вещей через Закон, приходит к человеку с помощью аналогии из социальной жизни, когда универсальное государство вырабатывает некоторые строгие правила своей внутренней кристаллизации. В этом процессе правитель универсального государства, являясь в буквальном смысле Царем Царей, постепенно освобождается от более мелких царей, становясь в конце концов абсолютным монархом. Если проанализировать процессы, обычно захватывающие верования тех народов и земель, которые универсальное государство впитало в свою политическую систему, мы обнаружим, что и здесь происходит аналогичная перемена. На месте пантеона, где верховный бог независимо правит сонмом других богов, некогда равных ему, но теперь впавших в зависимость от него, мы видим появление единственного Бога, исключительность которого составляет его сущность. Религиозная революция начинается с общего изменения в отношениях между божествами и верующими, В рамках универсального государства возникает тенденция, характерная для всех божеств, – скидывать с себя цепи, ранее связывавшие каждого из них с определенными местными общинами. Божество как бы обретает более широкое поле действия, стремясь, с одной стороны, обращаться к индивидуальной человеческой душе, а с другой – ко всему человечеству. Таким образом, возникает соблазн начать под эгидой политического мира религиозное соперничество местных верований. Процесс этот, подобно предшествовавшей физической борьбе между местными государствами, заканчивается победой какого-либо одного божества над остальными. Одной из причин, заставляющих местные божества соединяться и приобретать все более разительное единообразие, является то, что они все в равной мере подпадают под влиянием монарха универсального государства, который и создает политические условия для этого религиозного процесса. В еврейских умах, например, новое понимание Бога сформировалось под влиянием империи Ахеменидов приблизительно к 166-164 гг. до н.э. [536] «Видел я наконец, что поставлены были престолы, и воссел Ветхий днями; одеяние на Нем было бело, как снег, и волосы главы Его – как чистая волна; престол Его – как пламя огня, колеса Его – пылающий огонь. Огненная река выходила и проходила перед Ним; тысячи тысяч служили Ему и тьмы тем предстояли пред Ним; судьи сели, и раскрылись книги» (Дан. 7,9-10). Ахеменидский Великий Царь, однако, не является единственным монархом универсального государства, по модели которого его подданные строили понятие о Всемогущем Боге. Так, в египетском мире принятие Бога-Солнца как бывшего царя Египта, отца ныне правящего фараона, покровителя и вождя народа, па-деление его идеальными чертами имели для религии ряд существенных следствий. Признаки земного царствования фараона были легко перенесены на Ра. Земной облик его вскоре был представлен как лишь временное воплощение, которое Ра проходит перед глазами обитателей долины Нила. Позднее это понимание периода земного царствия было развито и обогащено под действием влиятельных социальных сил феодализма. Сравнительный анализ истории развития других цивилизаций показывает, что направление религиозных течений сирийского мира в политических рамках империи Ахеменидов и государства-преемника Селевкидов не было исключительным и подтверждало общее правило. В политических и социальных обстоятельствах универсального государства многочисленные местные божества одновременно наделяются качествами и признаками вновь посаженного земного монарха. Божества соперничают между собой за единоличное и абсолютное господство, что также соответствует поведению земных царей, пока со временем один из соперников не уничтожает всех остальных, подтвердив свой титул Единого Истинного Бога. Этот результат «битвы богов» напоминает битву за существование между царями во время распада цивилизации. Существует, однако, один пункт, в котором проведенная аналогия не действует. В развитии универсального государства вселенский монарх, которого в конце истории мы видим восседающим на троне в своей исключительной суверенности, поначалу выступает как господин подчиненных царей, под эгидой которых история начинается. Август довольствовался тем, что его власть ощущается в Каппадокии, Палестине или Набатее при сохранении верховной власти над местными царями, или тетрархами [537]. Адриан, став его преемником, уже относился к областям, которые при Августе были самостоятельными княжествами, как к провинциям, находящимся под прямой императорской административной властью. Универсальное государство, которое было дано эллинистическому миру римскими строителями империи, постепенно превратилось в Римскую империю, стершую все местные отличия, могущие свидетельствовать о каких бы то ни было остатках независимости местных государств. Автор настоящего исследования, однако, не может припомнить ни одного случая, когда бы верховный бог пантеона стал посредником при появлении Единого и Всемогущего Бога, господина и создателя всех вещей. Даже в сирийском универсальном государстве бог правящей династии не стал богом, через которого человечество пришло к принятию Единого Истинного Бога. Яхве был местным богом небольшого еврейского народа, подвластного Ахеменидам. Победа Яхве над богом правящей династии, над всеми другими богами империи Ахеменидов и ее государств-последователей действительно триумфальна, и триумф этот воспет восемьдесят первым псалмом: «Бог стал в сонме богов; среди богов произнес суд… Я сказал: вы – боги и сыны Всевышнего – все вы: но вы умрете, как человеки, и падете, как всякий из князей. Восстань, Боже, суди землю, ибо Ты наследуешь все народы» (Пс. 81, 1, 6-8). Правда, нота этого гимна не слишком высока, ибо в то время, когда создавалась эта сирийская поэма, у Яхве было мало поклонников, а избранный народ лежал в пыли у ног ассирийцев. Позже, воскрешенный Ахеменидами, Яхве стал богом христианства, ислама, оставшись, конечно, и еврейским богом. Контраст между судьбами соперничающих божеств и судьбами их последователей еще раз показывает, что религиозная жизнь и опыт поколений, выросших под политической эгидой универсального государства, дает поразительные примеры феномена «смены ролей». Генезис и этос Яхве, как они представлены в писаниях, дошедших до нас с дохристианских времен, довольно противоречивы. С одной стороны, Яхве по происхождению – местное божество, если верить, что он впервые появился среди детей Израилевых в виде «джинна», обитавшего в вулкане в Северо-Западной Аравии. С другой стороны, Яхве – «бог-ревнитель» (Исход 20, 5), первая заповедь которого – «да не будет у тебя других богов пред лицом Моим» (Исход 20, 3). Конечно, нет ничего удивительного в сочетании провинциализма и исключительности; ибо бог, который строго придерживается своей местной сферы, должен столь же ревностно относиться ко всем богам, которые стоят на пороге этой сферы. Однако что удивляет и даже на первый взгляд возмущает, так это то, что Яхве продолжал демонстрировать свою крайнюю нетерпимость ко всем соперникам. Конфликт разгорается, когда после падения местных царств Израиля и Иудеи и создания сирийского универсального государства в виде империи Ахеменидов бывший бог двух маленьких холмистых княжеств выходит на арену большого мира, стремясь завоевать доверие всего человечества. В этой экуменической фазе сирийской истории нетерпимость Яхве. унаследованная им от провинциального прошлого, противоречит духу времени, несущему новые принципы: «живи сам и жить давай другим» или «сколько даешь, столько и бери». Однако эта архаичная враждебность стала одним из тех качеств, которые помогли ему одержать удивительную свою победу. Итак, почему же в мистической пьесе, сюжетом которой является открытие Бога Человеку, высшая роль досталась не этерифицированному Атону и даже не имперскому Амону-Ра, а варварскому и провинциальному Яхве, обладающему с современной точки зрения качествами, явно недостаточными для столь великой роли? Ответ на этот весьма трудный вопрос, по-видимому, можно найти, если учесть один элемент в более позднем понимании Бога в иудаизме, христианстве и исламе. Говоря о таких существенных свойствах Бога, как всемогущество, исключительность и вездесущность, нельзя не отметить их полного отсутствия в примитивном образе Яхве. Однако, несмотря на всю их возвышенность, эти три атрибута божественной природы не более чем выводы человеческого разума. Если человеческая душа, впервые открывшая Бога в интеллектуальном плане, впоследствии обратится к Нему на более высоком уровне, на уровне духовного общения и любви, нет сомнения, что сердце здесь отстает от разума. Для Человека сущность Бога в том, что Он – Бог Живой, с которым можно вступить в духовный контакт, установить отношения, подобные отношениям между людьми. Сущность Божией природы для души, ищущей путей причастия к Нему, наиболее труднопостижима, ибо Бог постигается идущим к нему умозрительно. Каких-либо физических свидетельств жизни Бога Человеку не предъявляется. Понимание сущности Бога наиболее труднодоступно тому, кто пытается приблизиться к божественной цели интеллектуальным путем. Ищущий Бога на интеллектуальном пути подобен альпинисту, который карабкается на горный отрог, не только самый удаленный от вершины, на которую он стремится, но и самый опасный, с расщелинами и обрывами. Безусловно, человеческой душе, уже причастной Богу, намного легче расширить свое понимание божественной природы через интуитивный религиозный опыт. Почему же позднее исламо-христиано-иудейское понимание Бога выросло из примитивного образа Яхве, а не из утонченных построений философов? Потому что сущностное свойство Бога «быть Живым» являлось и сущностью Яхве [прим110]. Архаизм Архаизм в институтах и идеяхАрхаизм, который представляет собой попытку возвратить некоторые былые формы жизни, заставляет идти вспять, сквозь пороги и водопады, в надежде отыскать ту тихую заводь, что поглотила их отцов в смутное время, о чем с горечью повествуют сохранившиеся предания. Проводя эмпирическое исследование феномена архаизма, мы, возможно, несколько проясним суть дела, если выделим в историческом ландшафте зоны поведения, искусства, языка и религии. Однако мы обнаружим вскоре, что эти четыре области не везде и не всегда сосуществую г. Как мы уже отмечали, чувство всесмешения представляет собой неосознанное, спонтанное чувство, которое иногда проявляется в отрицании традиции, закона, общественного мнения, вкусов и даже совести. В отличие от этого архаизм-это тщательная, хорошо продуманная политика, цель которой – плыть против течения жизни, протестуя против традиции, закона, вкуса, совести, против общественного мнения, что, бесспорно, требует от пловца определенного рывка (tour de force). В сфере человеческого поведения архаизм проявляется в формальных институтах и официальных идеях в большей мере, чем в обычаях. В области языка архаизм охватывает стиль и тематические направления, которые неизбежно находятся под сознательным контролем воли, тогда как лексика, морфология и синтаксис подвластны стихии живого языка, который всегда готов перечеркнуть добрые стремления благонамеренного пуриста. Мы уже встречались с архаистическими проявлениями «замораживания» ритуала, когда описывали цивилизации, историческая судьба которых была заторможена на пороге жизни. Мы видели, как во времена Плутарха – зенит эллинского универсального государства – ритуальная порка спартанских мальчиков, включенная позже в систему законов Ликурга, вновь возродилась в Спарте, но уже с явными патологическими извращениями, что вообще составляет одну из характерных черт архаизма во всех его проявлениях. В индском мире жертвоприношение лошади, которое первоначально традиционно сопровождало присвоение титула верховного вождя, было возрождено во II в. до н.э. узурпатором Пушьямитрой, победившим Маурьев. а затем – более чем через пять столетий – Гуптами [538]. Легко догадаться, что и Пушьямитра. и Самудрагупта стремились возвращением к архаическому наследию предков снять внутреннее сомнение относительно законности их притязаний на власть во вселенском масштабе. И несомненно, именно потеря уверенности в безусловной вечности Рима заставляла императора Филиппа праздновать с невероятной помпезностью традиционные Ludi Saeculares, что в самом разгаре анархии, захлестнувшей империю, казалось глотком свежего воздуха, короткой передышкой [539]. Если от преходящих праздников обратиться к постоянным институтам, то мы увидим, что в эпоху, когда Римская республика была на грани полного исчезновения, после возрождения Ludi Saeculares (в 250 г. или около этого) было восстановлено и древнее учреждение цензоров [540]. А если оглянуться на смутное время, от которого период анархии – III в. н.э. – был отделен веками надежного мира, мы увидим, что Гракхи пытались преодолеть экономический и социальный кризис – тяжкое последствие войны Ганнибала – с помощью восстановления крестьянской собственности. Если пытаться найти соответствующую аналогию в современном западном мире, то можно заметить, что восстановление в Великобритании средневекового института Короны, совпавшее по времени с созданием итальянского «корпоративного государства» [541], было не чем иным, как восстановлением политического и экономического режима средневековой Северной Италии, который действовал и во всей остальной части западного средневекового муниципального космоса, уходя своими корнями в средневековые цеховые союзы. Современное западное фашистское «корпоративное государство» – древнее ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? (установление предков), ставшее мощным средством спасения эллинского мира в период его смутного времени и в период создания эллинистического универсального государства в форме Римской империи. Принцип ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? предполагает, что вновь созданное политическое учреждение в действительности является старым, возрожденным к жизни после многих лет разрухи и забвения. В истории упадка и падения эллинской цивилизации мы видим, как в течение двадцати лет после надлома 430 г. до н.э. последовательно реализовывалась эта претензия афинскими реакционерами, которые сумели насильно насадить афинскому демосу недолго просуществовавшую олигархическую конституцию 411 г. Режим Четырехсот был провозглашен как возвращение к конституции Клисфена и, возможно, даже к конституции Солона [542]. Аналогичным образом Агис и Клеомен – спартанские цари-мученики, отдавшие свои жизни в борьбе за проведение политики социального и политического архаизма в III в. до н.э., – объявили, что они восстановили конституцию Ликурга и посему их следует приветствовать как реформаторов, а не преследовать. В Риме II в, до н.э. Гракхи пытались – вне сомнения, из самых добрых побуждений, как и их предшественники в Спарте, – учредить Трибунат плебса, возродив его в той форме, в какой on существовал на рубеже IV – III вв. до н.э., когда плебейская imperium in imperio благодаря смелому политическому компромиссу была вновь втянута в римскую политическую систему. Через сто лет диктаторская власть в Риме была передана бывшему правящему классу архаизмом Августа, архаизмом столь же прямолинейным, сколь наивным был архаизм Гракхов. Убийство приемного отца Октавиана Гая Юлия Цезаря показало, что диктаторский режим, даже если он необходим и своевременен, не может обеспечить безопасность государственному деятелю, способному пойти на преступное насилие в попытках претворить свою идею в жизнь. Признание Римом необходимости диктаторской власти означало бы крушение того класса, в чьих руках последние два столетия была сконцентрирована государственная власть. Судьба диктатора показала, что невозможно было принудить римскую аристократию признать неизбежность такого пути. Приемный сын Цезаря Октавиан не обладал гением диктатора-бога, но у него была великолепная способность извлекать пользу из опыта. Примеры архаизма и политической жизни Рима весьма многочисленны. Так, реставрация Суллы также была архаистическим рывком. Это была трагедия римских конституционалистов поколения Цицерона и Катона Младшего, ибо они родились в эпоху, когда диктат был незыблем, а бледное подобие сенатского правительства уже казалось явным анахронизмом. Все это говорит о том, насколько силен был архаистический импульс в обществе, отягощенном проблемой самосохранения перед лицом приближающейся смерти. Если аналогичный анализ проделать на материале истории распадающегося китайского общества, то можно заметить, что здесь архаистическая струя еще более отчетливо выражены, и легко прослеживается не только в государственных учреждениях, но и в личной жизни, охватывая социальные институты и даже идеи. Вызов китайского смутного времени породил в умах духовный фермент, который проявился как в китайском гуманизме V в. до н.э., так и в более поздних и более радикальных школах «политиков», «софистов» и «законников» [543]. Однако этот взрыв духовной активности оказался эфемерным. Наиболее отчетливо архаистические тенденции прослеживаются в китайском гуманизме, выступавшем в конфуцианском обрамлении. Другим примером философского архаизма из иной сферы является культ в значительной мере придуманного примитивного тевтонства, возникший в западном мире как часть общего архаического движения романтизма. Этот любопытный предрассудок возник в течение последнего столетия в тех провинциях западного христианства, где местным языком оказалась тевтонская ветвь индоевропейской языковой семьи. Считалось постулатом, что в древности на тевтонском языке говорило белокурое и голубоглазое племя, исконно проживавшее в Северной Европе, а религия, национальность и язык этого племени были исключительно благородны. После ряда безобидных ссылок на английских историков ХIХ в. и некоторых более утомительных экскурсов в исследования американских этнологов XX столетия этот культ надуманного тевтонизма раскрыл не так давно свою истинную природу, став идейной опорой послевоенного национал-социалистического движения в германском рейхе. Перед нами в данном случае вариант архаизма, который можно было бы назвать весьма впечатляющим, если бы он не был столь циничен. Великая европейская нация, пришедшая в современность в состоянии тяжкой духовной болезни, по-видимому, утратила веру в общую европейскую культуру, которая не смогла спасти ее, когда нация находилась на волоске от катастрофы. В своем отчаянной попытке выйти из исторического затруднения, предвещавшею унижения и ужасы, разочарованная и лишенная иллюзий Германия обратилась к своему собственному национальному прошлому, пытаясь в нем найти вдохновение для решительных действий. Без сомнения, этот путь вновь ведет во тьму того первобытного леса, из которого народ выбрался две тысячи лет назад [прим111]. В современном немецком архаистическом движении к вымышленной благодати древнего тевтонского племени есть некое сходство с китайским архаизмом в его стремлении к примитивной солидарности человека и его окружения. Однако в современной западной вариации тонкий китайский оценок грубо извращен простым животным инстинктом, инстинктом, который подсказывает детенышу кенгуру в зоопарке прятаться в материнскую сумку, когда людская толпа, уставившись на него, шумно выражает свое любопытство. Есть и иная форма философского архаизма: это страстная тяга к природе, к «простой жизни». В западном обществе начиная со времен Жан Жака Руссо и Марии Антуанетты эта тенденция проявлялась в многообразии причуд и сумасбродств, невыгодно контрастируя с реакцией даосских мудрецов распадающегося китайского мира, устремлявших свое внимание к суровой простоте архаических деревенских общин, из которых и вышло китайское общество. Политический идеал даосских мудрецов опирался на крестьянскую общину. В скромной изолированной жизни общины искали они основы для своего понимания святости. Чжуанцзы говорил, что книги приносят империи значительно меньше пользы, чем местные традиции, которыми живут простые крестьяне. Архаизм в искусстве Струя архаизма в искусстве настолько знакома современному западному человеку, что он бессознательно принимает ее как нечто само собой разумеющееся. Среди искусств архитектура является наиболее доступным для всеобщего обозрения. Современная западная архитектура ко времени строительного бума оказалась во власти архаизма. Победа архаизма, определяющая господствующие черты современного городского ландшафта, разумеется, не представляет собой феномена, характерного только для современного западного общества. Если житель Лондона поедет в Константинополь, то, любуясь силуэтом города, он непременно отметит множество куполов, которые во времена оттоманского режима стали куполами мечетей, а раньше были символами православно-христианского универсального государства. Эти величественные строения сооружены по модели византийских церквей, которые когда-то отвергли привычные каноны греческой архитектуры, впервые объявив в камне зарождение нового, православно-христианского мира. Если обратиться к периоду упадка эллинского общества, по отношению к которому западное и православное общества являются сыновними, и посмотреть, как распоряжался своим богатством и досугом утонченный император Адриан, окажется, что он очень увлекался украшением своей загородной виллы искусно изготовленными копиями шедевров эллинской скульптуры архаического периода (VII–VI вв. до н.э.). Поколение знатоков, слишком рафинированное, чтобы оценивать очевидное, и весьма чувствительное ко всему, что служило малейшим намеком на приближающуюся зиму, считало искусство эллинской скульптуры V в., периода его зрелости, чересчур самонадеянным и вместе с тем проникнутым болезненным предчувствием катастрофы. С другой стороны, архаический стиль обращался к утонченным умам поколения Адриана, возбуждая в них напряженную мысль, тогда как в простых душах он рождал ощущение лучезарного свежего утра, тем более что воспринимали они его в духоте спустившегося вечера. Эти два противоположных мотива, заставлявших предпочесть архаику классическому стилю, как нельзя лучше соответствовали эллинской виртуозности времен Адриана. Аналогичные соображения можно высказать по поводу искусства последних ступеней длинной и малоподвижной египетской истории. Архаизм в языке и литературе Когда дух архаизма самовыражается в сфере языка и литературы, высшее напряжение достигается в тот момент, когда мертвый язык вновь возвращается к жизни и начинает функционировать как язык общения. Попытки такой реанимации предпринимались буквально на наших глазах, причем сразу в нескольких местах современного вестернизованного мира. Импульс исходил из западного национализма, который определен нами ранее как перенос интереса с целого на часть и как отказ от верности Творцу и принятие взамен верности твари. Сообщество, захваченное этой мрачной духовной болезнью, готово платить свой культурный долг не обществу в целом, но лишь фрагменту его. В этом состоянии ума сообщество обрекает себя на несчастья, пытаясь преобразовать и возвысить свою культуру, считавшуюся ранее «местной». Одним из моментов такой «национальной культуры» является «национальный язык». И если большинство сообществ современного западного «великого общества» без затруднений определяют свой национальный язык, то существуют и такие, что прилагают немалые усилия, чтобы воссоздать свой древний язык, вглядываясь в портреты предков. В нынешнем вестернизованном мире некоторые нации бросились в свое архаическое прошлое, чтобы пополнить лингвистические ресурсы. В настоящее время существует по крайней мере пять наций, которые занимаются возрождением языка, уже давно вышедшего из употребления и известного только в академической среде. Это норвежцы, ирландцы, оттоманские тюрки, греки и евреи-сионисты [544]. Из перечня видно, что ни одна из этих наций не является сообществом, входящим в состав западного христианства. Норвежцы и ирландцы – соответственно остатки недоразвитых скандинавской и дальнезападной христианских цивилизаций, которые вступили в конфликт с римским христианством в первой главе западной истории и были покорены и поглощены своим более могущественным соседом. Оттоманские тюрки и греки представляют собой недавно вестернизованные ветви: в одном случае иранского общества, а в другом – православно-христианского. Евреи-сионисты – часть того реликтового общества, что появилось и существовало в недрах западного христианства с незапамятных времен. Все названные пять случаев лингвистического архаизма в современном мире отступают от нормы в том смысле, что каждая из указанных наций возрождает архаизм как одно из средств натурализации себя в западном мире в попытках быть принятой в общую семью западных обществ. Однако и сам факт, что архаизм используется как действенное средство, говорит о существовании сильной архаической тенденции в современном западном национализме – по крайней мере в лингвистическом плане. Союз между лингвистическим архаизмом и лингвистическим национализмом в современном западном мире имеет параллель в эллинском мире эллинистического универсального государства. В эллинском мире, однако, лингвистический архаизм как симптом социального упадка был не просто продуктом местного национализма, но чем-то более всеобъемлющим и важным. Ибо во время распада эллинского общества это движение самоутверждалось не только в официальных и полуофициальных сферах, но также и в области литературы. Если проанализировать собрание книг на древнегреческом до VII в. н.э. (более поздние издания на древнегреческом были сделаны в православном мире и представляют собой не архаизм, а «контакт во времени», или ренессанс), сохранившихся до наших дней, легко заметить, что, во-первых, подавляющее большинство книг написано на аттическом диалекте и, во-вторых, если аттическую часть упорядочить хронологически, то она распадется на две отчетливые группы. На первом месте будет оригинальная аттическая литература, написанная в Афинах в VI–V вв. до н.э. афинянами, для которых аттический диалект был их родным языком. На втором месте – архаико-аттическая литература, издаваемая в течение шести или семи столетий (с I в. до н.э. до VI в. н.э.), созданная авторами, которые не жили в Афинах и для многих из которых греческий не был родным языком. Географически область, в которой жили неоаттические авторы, была почти равна ойкумене. Если взять полдюжины нехристианских имен этой плеяды, первыми придут в голову имена Иосифа Иерусалимского, Элиана из Пренесты, Марка Аврелия Римского, Лукиана Самосатского, Юлиана Константинопольского и Прокопия Кесарийского [545]. Однако, несмотря на столь широкую географию, неоаттикисты демонстрируют поразительное единообразие в одном пункте, весьма существенном для их деятельности. В своем аттическом словаре, аттическом синтаксисе и аттическом стиле они все как один искренние, покорные и беззастенчивые подражатели. Они даже оставили нам несколько грамматик и глоссариев – неотъемлемые орудия их литературного ремесла, – с помощью которых они тщательно и с усердием анализировали своих классических предшественников. И труд их не пропал даром. Успех их архаизированных писаний подтверждается уже тем фактом, что многочисленные труды эти дошли до наших дней в количестве, которое на первый взгляд просто поражает. Особенно если сравнить их с уцелевшей афинской классикой, либо сопоставить с древнегреческой литературой в целом. Объяснение следует искать в том, что в критический момент, накануне окончательного исчезновения эллинского общества, вопрос «быть или не быть» решался для каждого древнегреческого автора господствующим литературным вкусом того времени. А пробным камнем для переписчиков был не вопрос «Великая ли это литература?», а вопрос «Чистый ли это аттический?». Следствием явилось то, что мы обладаем большим количеством работ, написанных на неоаттическом, но не обладающих исключительной ценностью. Но случись чудо и имей мы возможность снова сделать выбор, мы бы, безусловно, с радостью поменяли эту посредственную неоаттическую ерунду на десятую часть действительно великих произведений греческой литературы, утраченных для нас безвозвратно. Среди потерянных произведений почти все шедевры III–II вв. до н.э. Они навсегда выпали из обращения только потому, что греческие авторы того периода, подобно их великим предшественникам V–IV вв. до н.э., писали на греческом языке своего места и времени, так называемом «койне», который неоаттикистские архаизаторы последующей эпохи – с их обостренной чувствительностью к языковым оттенкам и стилю – стали считать почти непригодными для чтения и поэтому не заслуживающими переписывания. Печальным следствием их забот стала передача последующим поколениям «аттического пуризма». Именно этот извращенный взгляд на вещи лишил нас почти всего литературного наследия. Уцелел лишь небольшой фрагмент труда Полибия из Мегалополиса (ок. 206-128 до н.э.). Даже эти крохи показывают, что работа принадлежит одному из четырех величайших историков, которых когда-либо знала эллинская история. Два первых места по праву занимают Фукидид и Геродот; Полибию эллинисты отводят третье место, а четвертое автор этих строк отдал бы не Ксенофонту, а Прокопию. Утрата произведений Полибия только одна из многих иллюстраций значительных потерь, обусловленных неоаттическим архаизмом имперского века эллинской литературной истории. Папирусы птолемеевского и римского периодов, обнаруженные современными западными археологами в Египте, дали значительно меньше памятников греческой литературы эпохи эллинского смутного времени, чем первоначально ожидалось. Истина кроется в том, что фиксация внимания на аттической литературе прошлого захватила греческие умы как раз тогда, когда греческие тексты стали появляться в Египте в результате завоевания Ахеменидской империи Александром. Таким образом, даже сегодня, когда мы располагаем полусотлетней историей исследования папирусов, обширные образцы неархаической греческой литературы ограничиваются двумя группами сочинений: буколической поэзией III–II вв. до н.э., которая сохранилась как литературный казус благодаря богатому дорическому диалекту, и греческими текстами иудейского и христианского учений, которые были спасены религиозным убеждением, что эти причудливые образцы аттического койне с арамейским налетом суть прямые речения Бога Живого. Возрождение аттического диалекта греческого языка как носителя обширной неоаттической литературы имеет точную параллель в индийской истории, когда для аналогичной цели возрождался санскрит. Первоначально санскрит был обиходным языком евразийской номадической орды ариев, которые через степь хлынули в Северную Индию, захватив во II тыс. до н.э. и Юго-Западную Азию, и Северный Египет. На индийской почве язык пришельцев-варваров был зафиксирован в Ведах. К тому времени, однако, когда индская цивилизация надломилась и ступила на путь распада, санскрит перестал уже быть общеупотребительным языком и перешел на положение классического языка. Упорное стремление остановить беспощадный поток Времени и оживить умершее прошлое с помощью литературы проявилось накануне надлома эллинского общества и не прекращалось, пока существовал эллинизм. Накануне надлома мы видим Платона с его художественными диалогами, которые не были записями каких-либо реальных диалогов. Каждый диалог соответствует определенной дате, причем до смерти Сократа. Для Платона убийство Сократа (399 до н.э.) стало символом катастрофы, означавшей надлом эллинской цивилизации. Драматические персонажи тщательно подобраны и строго привязаны к датам, а их возрасты и взгляды обрисованы в соответствии с этой архаической регрессией. Поскольку Платон родился сразу же после начала Афино-Пелопопнесской войны 431 г. до н.э. и к моменту рокового убийства был еще достаточно молодым человеком, время, в течение которого продолжался этот платонический архаизм, составило не более половины его жизни. Это, однако, было только первым ходом в игре. которой суждено было длиться в течение нескольких веков. В эллинистическом мире II в. н.э. мы встречаем нового Сократа, возрожденного новым Ксенофонтом. Каким бы странным ни показался этот поворот, самая необычная победа лингвистического и литературного архаизма в эллинском мире принадлежит эпохе империи. В эту эпоху плененная Греция сумела пленить своего римского завоевателя. На сей раз инициатива исходила от Греции. Греческая Муза не стала прославлять свои шедевры V–IV вв. до н.э., но она внимательно оценивала свои сочинения, переодетые в латинские одежды. Болезнь литературного архаизма, перешедшая римлянам от греков в эпоху империи, стала проявляться в латинской литературе приблизительно через сто лет после того. как она дала о себе знать у греков. Однако инфекция, однажды проникнув, стала распространяться очень быстро, и к концу II в. н.э. латинская версия эллинизма продвинулась столь же далеко, как и ее эллинский образец, в направлении своей полной и окончательной стерильности. Двуязычное безумство греческого и латинского литературного архаизма II в. н.э. можно было бы считать крайним историческим случаем, если бы это явление в еще большей мере не проявилось на Дальнем Востоке в древнекитайском архаизме. Даже в самых ранних из сохранившихся образцов китайской литературы – в поэзии, собранной в Шицзин, которая, очевидно, берет свое начало в стадии роста китайской цивилизации, – уже обнаруживается эта архаическая умственная ориентация, эта направленность в Прошлое. Поэтому нет ничего удивительного в том, что литературный архаизм, возникший и распространившийся в эпоху, предшествующую веку распада, быстро и мощно завладевает конфуцианской мыслью. Китайское умение наполнить литературный архаизм глубоким внутренним очарованием, сила которого может достичь сокровенных глубин души и потрясти ее. не является чем-то непостижимым для того, кому посчастливилось получить образование в соответствии с традицией своих отцов, будь то иудей, христианин или мусульманин, ибо язык Библии или Корана, запечатленный в памяти в раннем детстве, подобен языку китайской классики. Душа, наделенная богатствами родного духовного наследия, способна усвоить и секреты алхимии, с помощью которых новые субстанции извлекаются из старых, или, иначе говоря, акт мимесиса превращается в акт творения. Архаизм в религии В области религии, как и в области языка или искусства, западный исследователь может обнаружить примеры архаизма, непосредственно наблюдая свое собственное социальное окружение. В течение последних ста лет Франция, Англия и Германия поочередно становились аренами архаистических религиозных движений. Во Франции и Англии религиозный архаизм выражался в ностальгии по церемониалу и духовной атмосфере средневекового христианства. Примеры религиозного архаизма в современном западном мире не производят особого впечатления, и если немецкое движение характеризуется неистовостью, то французское и английское вполне сентиментальны. Вновь обратившись к истории эллинского мира периода распада, когда Август подвел итог смутному времени, создав универсальное государство, мы столкнемся с религиозным архаизмом, который способен вызвать восторг. «Возрождение государственной религии Августом является наиболее примечательным событием в римской истории и почти уникальным явлением в религиозной истории… Вера в надежность старых культов выветрилась из сознания образованных классов… Однако городское население привыкло к своим старым богам, а новые боги не воспринимались всерьез. Следовательно, может показаться почти невозможным тот факт, что культовая практика, а в определенной степени даже вера были восстановлены волей отдельного индивидуума, даже если индивидуум этот представляет интересы и коллективную мудрость государства. Но невозможно отрицать, что это возрождение стало реальностью, что Pax Deorum, как и Ius Divinum[546], вновь обрел силу и смысл. Противостоящая по меньшей мере трем смертельным врагам, которые пытались разрушить ее, несмотря на то что сами, подобно паразитам, питались ею, – философии синкретизма, культу цезарей и восточным религиям, – старая религия продолжала существовать еще не менее трех веков в значительной степени как народная вера» [прим112]. Успех начинания Августа в деле возрождения местной религии римского народа весьма примечателен. На первый взгляд эксперимент римского государственного деятеля мог показаться не менее циничным, чем начинание французского философа Конта, и не менее безумным, чем начинание немецкого профессора Гауэра [547]. Следует отдать должное внутреннему прозрению Августа, осознавшего необходимость духовного наполнения жизни своих соотечественников и современников как средства для врачевания ран эллинского мира, ибо римляне не могли дать своим соседям мир, пока они не установили мир у себя. Можно признать проницательность Августа, который понимал, что эллинская философия для простого народа – «бисер для свиней», а культ цезарей недолговечен и способен радовать душу, как радует ее хорошая погода. Можно также посочувствовать Августу, который стремился прекратить влияние новых восточных культов и всячески боролся с пролетаризацией и всеобщим смешением. Однако это не проясняет вопроса, почему Август пытался возродить родную римскую религию. Почему он не вложил римское богатство в греческих богов Афин, Дельф, Элевсина в то время, когда Рим был уже приобщен к греческой культуре и по крайней мере частично сознавал, что теперь его миссия состоит в спасении эллинистического общества, которое он так усердно разрушал в предыдущей главе римской и греческой истории? У греческих богов, возможно, не хватало витальности в сравнении со своими агрессивными восточными соперниками, но ни один соперник не мог затмить их бесспорное достоинство и изящество. Почему же Август не взял греческих богов в качестве основы для своей новой веры? Зачем нужно было экспериментировать, пытаясь вновь возродить римскую местную религию во всей ее примитивной неэллинизированной наготе? Этика сугубо деловой римской религии, «doиtdes» («даю, чтобы ты дал»), должна была бы подвергнуться осмеянию за наивность, если бы не подверглась осуждению за свою аморальность. Что же касается ритуалов, в которых происходила эта сделка между людьми и богами, начиная с первых дней римской истории, вряд ли кто воспринимал эту архаику всерьез в Новое время. Не совершил ли Август ошибку, пойдя на этот трюк, вместо того чтобы вернуть римской религии репутацию и авторитет былых времен? Что же заставило Августа обращаться к местному примитивному религиозному прошлому, чтобы оживить души римлян? Оправдание августовского архаизма следует, по-видимому, искать в последствиях его действий. Факты свидетельствуют, что Август показал себя вполне компетентным реконструктором религии, что, впрочем, свойственно ему и в остальных государственных начинаниях. На этом основании следует предположить, что он знал, чего хотел, пытаясь возродить примитивную религию. Август, должно быть, догадывался, что местная религия, пусть грубая и дискредитированная, обладала все же властью над римскими сердцами и власть эта была сильнее власти греческих богов, несмотря на всю их привлекательность для образованного и утонченного вкуса. В этом и заключался секрет живучести того дерева, которое христианство не могло искоренить в течение четырех столетий. Самоуничтожение архаизма Примеров самоуничтожения архаизма слишком много, чтобы можно было их считать случайными. Представляется, что в самой природе архаизма есть нечто такое, что ведет его к неминуемому саморазрушению и утрате цели. Этот фактор становится понятным, как только мы вспомним, что архаизм – это не просто академическое упражнение, но вполне определенный образ жизни, а проблема, вызывающая к жизни архаизм, – это проблема извлечения душевной болезни, вызванной социальным распадом. Средства, которые предлагает архаист, должны быть достаточно убедительны для серого большинства, должны наглядно демонстрировать, что они действительно могут служить социальному оздоровлению. И на деле оказывается, что архаист вынужден воздействовать на внешний мир, вместо того чтобы быть просто археологом, каким он, похоже, в душе себя видит. Этот момент легко понять, представив, как смотрят на зуб дантист и археолог. Когда археолог открывает палеолитический могильник, задача его состоит в том, чтобы сохранить все найденное в точном порядке, законсервировав все в таком виде, в каком он обнаружил останки под землей, и единственное, что он сделает с зубами найденного скелета, – это добавит определенный химикат, чтобы остановить начавшийся распад. Задача его проста, ибо в музее находка будет лежать недвижно под стеклом, открытая для обозрения. Дни разрушения для нее миновали. Задача дантиста совсем иного плана. Дантист должен больной зуб вернуть к жизни, чтобы он продолжал выполнять свою функцию. Дантист начнет «реставрировать» зуб, что в корне противоречит профессиональному подходу археолога. Теоретически самая блестящая работа дантиста должна вызвать возмущение нашего воображаемого археолога. «Этот шарлатан, – мог бы сказать он, – извлек большую часть подлинного вещества, а вместо него вставил искусственное, да так ловко, что подделка почти не заметна. Это не лечение, а сплошной обман». Оставим наших вымышленных героев продолжать свой спор, в котором они никогда не достигнут согласия; но если окажется, что архаизм-разновидность врачевания, а не археологии, то станет ясным, почему так часто архаизм отрицает свои же собственные археологические намерения. Фактически архаист всегда занят одним и тем же – примирением Прошлого и Настоящего. В противоречивых претензиях этих двух начал кроется слабость архаизма как образа жизни. Архаист всегда перед дилеммой: либо он уходит в Прошлое, оставляя Настоящее, но тогда броня его убежища не выдерживает натиска Жизни, либо пытается возродить Прошлое через Настоящее, но тогда он скатывается на грань вандализма, ибо в Настоящем черты Прошлого искажены до неузнаваемости. В любом из вариантов архаист в конце концов обнаруживает, что он не так уж отличается от футуриста. Настаивая на анахронизме, он фактически открывает дверь для самых бесцеремонных, и безудержных новаций. Футуризм Отношение между футуризмом и архаизмомОчевидное различие в ориентации, которое разводит эти два образа жизни, не столь значительно, как те глубинные черты, которые создают между ними общее. Как футуризм, так и архаизм – это попытки разорвать путы настоящего через обращение к другим временным периодам, не покидая, однако, земной план человеческого бытия. Это пути, альтернативные только по оси временного изменения, однако их объединяет то, что оба они оказываются бесперспективными. Направления различны, но способ один. В то же время футуризм отличается от архаизма степенью ухода от человеческой природы, что может рассматриваться как существенное условие подобного образа жизни, ибо, уходя от неприятного настоящего, люди с большей охотой обращаются к знакомому Прошлому, чем к незнакомому Будущему. Движение Времени извечно возбуждало человеческий ум, ибо ощущается явная непрерывность между смертным и бессмертным. Это ощущение отчетливо выражено в сто первом псалме. «Я сказал: Боже мой! не восхить меня в половине дней моих. Твои лета в роды родов. Вначале Ты основал землю, и небеса – дело Твоих рук. Они погибнут, а Ты пребудешь; и все они, как риза, обветшают, и, как одежду. Ты переменишь их – и изменятся. Но Ты – тот же, и лета Твои не кончатся. Сыны рабов Твоих будут жить, и семя их утвердится пред лицем Твоим» (Пс. 101, 25-29). Естественный человеческий ужас перед перспективой уничтожения Настоящего, которое действительно невозможно продлить или задержать, побеждается либо философским мировосприятием, либо религиозной интуицией, «возвышенной надеждой», которая способна осветить тьму после смерти. Философский ответ на вызов Изменчивости можно расслышать в словах и эпикурейского поэта, и стоического императора, согласие которых обнаруживает то фундаментальное единство, которое присутствует в мировоззрении двух классических форм эллинской философской мысли, оказавшихся искусственно противопоставленными одна другой. У Лукреция слышится нота, столь же истинная для духа своего Учителя, сколь она далека от духа, вульгарно приписываемого эпикурейской школе. Ибо отжившее все вытесняется новым, и вещи(Лукреций. О природе вещей) Эпикурейская поэзия в чем-то перекликается со стоической прозой Марка Аврелия. «Природа целого из всего, что есть, словно из воска, слепила коня какого-нибудь, потом смешала это и взяла вещество для древесной природы… для человека… И всякий раз это очень ненадолго. И не страшнее ларцу быть сломанным, чем быть собранным» [прим113]. Религиозный ответ на этот вызов может быть выражен в двух вариантах: «Безрассудный! то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет» (1 Кор. 15, 36). «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно: а если умрет, то принесет много плода» (Иоанн 12, 24). В свете религиозного прозрения видна неотвратимость жертвы Настоящего беспощадному Будущему. С этой точки зрения предполагаемой реальностью является не Изменчивость или Перемена, не имеющая последствий, а победоносный Уход-и-Возврат – реальность столь же славная, сколь отвратительна иллюзия. Однако, как бы ни потрясал нас экстаз, как бы ни впечатляла сила духа, эти две различные реакции на неизбежность уничтожения все же свидетельствуют о противоестественности футуризма, который отрицает Настоящее, вместо того чтобы жить этим Настоящим, а не предаваться напрасным мечтаниям в ожидании Будущего. Разрыв с настоящим Разрыв в манерахФутуристический, как и архаический, способ разрыва с Настоящим можно эмпирически проследить в целом ряде областей социальной деятельности. В области манер первый признак проникновения футуризма обнаруживается в смене традиционного костюма на заграничный. Повсеместно – хотя и весьма искусственно – современный вестернизированный мир привил незападным обществам от Китая до Перу отрицание традиционной отечественной одежды. Замена национального костюма единообразным западным платьем стала как бы внешним проявлением добровольного самовключения в западный внутренний пролетариат. Сущность футуризма – в его разрыве с настоящим; и стоит только произойти повреждению в какой-либо точке социальной ткани, разрыв начинает расширяться, ткань расползается, даже если основа казалась надежной и даже если первоначальный разрыв произошел на самом краешке. Этос футуризма внутренне тотален. Примеров, подтверждающих это заключение, множество. Так, еврей сначала осмелился надеть петасус, а затем зачастил в палестру и амфитеатр [548]; московит, по принуждению надевший западный парик, начал вскоре танцевать западные танцы и играть в карточные игры, модные на Западе. Отказ от традиционного стиля в одежде ведет к общей революции в манерах, но и это не конец футуристического движения вперед. Ибо если в настоящее время в исламском мире послевоенная лихорадка футуризма находится все еще в предварительной провоцирующей стадии, сходной с периодом еврейского движения времен правления Ясона, Япония, опередившая Турцию в отрицании традиционного мужского костюма на три четверти века, уже стала наполняться «опасными мыслями», а в России, где смена костюма совершилась на сто семьдесят пять лет раньше, чем в Японии, процесс этот вылился в конце концов в кампанию, направленную против родной религии и проводимую куда более сильной рукой, чем та, что карала молящихся Яхве. С этой точки зрения можно предполагать, что футуризм рано или поздно проникнет в святилище религии любого общества, стоит ему однажды утвердиться в стиле одежды, манерах или формах отдыха; однако в своем победном шествии к цитадели Души футуристическое движение неизбежно пересекает промежуточные зоны политики и секулярной культуры. Поэтому мы должны описать последствия этого продвижения, исследовав разрыв с Настоящим в политике и разрыв с Настоящим в секулярной культуре, которые футуризм совершает прежде, чем направить свои батареи против религии предков. Разрыв в институтах В политической сфере футуризм может выражаться как географически в тщательном стирании существующих вех и границ, – так и социально в насильственном роспуске существующих объединений, партий и сект, в ликвидации существующих классов и уничтожении традиционных учреждений государства. Ради удобства изложим отдельно некоторые наиболее яркие примеры его воздействия на эти две области, хотя на практике футуристическая политическая революция распространяется на обе области, стоит ей одержать победу в одной из них. Классическим примером систематического стирания вех и границ с целью разрыва политической непрерывности является перекраивание политической карты Аттики удачливым революционером Клисфеном Алкмеонидом приблизительно в 507 г. до н.э. Цель Клисфена состояла в перестройке рыхлой политической системы, в которой узы родства обычно брали верх над общинными связями, в унитарное государство, в котором понятие гражданскою долга должно было стоять над всеми другими отношениями. Он считал, что эти менее значимые отношения сильны только благодаря предрассудкам и обычаю. Клисфеновская революционная реконструкция политической карты Аттики принесла богатые плоды. Она создала именно ту лояльность государству, которую и стремилась создать. Благодаря искусственной реорганизации общественной структуры афинское гражданское сознание упрочилось и окрепло, подобно духу спартиатов. Успехи Клисфена как реформатора, возможно, объясняются тем фактом, что сам он принадлежал к знатному дому с сильными семейными традициями. Как бы то ни было, по той или другой причине Клисфен стал одним из тех редких революционеров, которые в состоянии понять силу социального консерватизма и которые мудры настолько, что могут использовать эту силу для достижения своих собственных целей. Все свои нововведения Клисфен окружал ореолом древности и святости. Он разрешил деликатную проблему наименования вновь образованных десяти племен, выписав сто имен древних аттических героев и убедив Дельфийскиго Оракула выбрать из них десять наиболее подходящих. Клисфеновские племена, таким образом, начали свое существование в религиозной санкции, что обеспечило им столь сильную преданность и поддержку граждан как если бы это были не искусственно созданные образования, а освященные веками племена. Эта новая преданность десяти клисфеновским племенам, пришедшим на смену четырем ионическим, издревле существовавшим, не вызвала соперничества, а, наоборот, усилила единство афинских граждан. Этот прецедент был повторен в западном мире творцами Французской революции либо сознательно, как следствие их поклонения эллинизму, либо потому, что они стихийно избрали тот же путь для достижения аналогичной цели. Стремясь к политическому объединению Франции, подобно тому как Клисфен стремился к объединению Аттики, французские политические футуристы прибегли к клисфеновскому способу уничтожения старых провинциальных границ и разрушения старых внутренних ритуализированных барьеров. Монотонное единообразие вновь вводимых департаментов и строгая субординация их способствовали стиранию памяти исторических провинций с их устойчивыми традициями своеобразия и автономии. В настоящее время департаменты Франции остаются, как в свое время аттические демы, наиболее значительными памятниками Революции, первая победа которой проявилась в территориальном делении Франции, а впоследствии географический футуризм сказался и на других частях Европы. Действительно, департаменты на французский манер при наполеоновском режиме были учреждены в Италии. Германии и Нидерландах, входивших в состав империи Наполеона. Однако они не пережили ни падения Наполеона, ни возвращения Франции к своим старым границам 1792 г. И хотя департаменты в стиле французской революции оказались эфемерными, их отрицательное влияние на политическую карту Европы было глубоким и продолжительным, ибо за короткий период своего существования они сильно поколебали прежние политические вехи. Тем самым они расчистили почву для строительства объединенной Италии и объединенной Германии, создателей которых поначалу вдохновляла объединенная Франция, пока они не свернули в конце концов на путь откровенного тоталитаризма. Разрыв в светской культуре и религии В области культуры классическое выражение футуризма – символический акт Сожжения Книг. В китайском мире император Цинь Шихуанди, который был первым революционным основателем китайского универсального государства, систематически конфисковывал и сжигал литературные труды философов, процветавших в период смутного времени, ибо боялся, что опасные идеи могут исказить проект его нового социального порядка («опасными мыслями», против которых боролся Цинь Шихуанди. была одна из версий конфуцианства). А в сирийском мире халиф Омар, бывший истинным реформатором сирийского универсального государства [549] в ответ на запрос одного из своих военачальников, только что захвативших Александрию и не знавших, что им делать с александрийской библиотекой, сказал: «Если писания греков согласуются с Книгой Бога, то они бесполезны и их хранить нечего, если же не согласуются, тогда они опасны и их тем более следует уничтожить». (Этот анекдот взят из «Истории» Гиббона.) Согласно легенде, библиотека, которая собиралась в течение девятисот лет, была пущена на растопку общественных бань. Какова бы ни была доля вымысла в этих рассказах об Омаре и Цинь Шихуанди, сожжение книг в Мюнстере во время правления военного режима (1534-1535) [550] и по всей Германии после прихода к власти Гитлера – факты достоверные, а мотив, вдохновивший современных западных футуристов в лице национал-социалистов, несомненно, перекликается с тем, который легенда приписывает китайскому футуристическому диктатору. Турецкий современник Гитлера президент Мустафа Кемаль Ататюрк сумел произвести еще более резкий разрыв с турецким культурным наследием, прибегнув к помощи менее радикального, но, пожалуй, более эффективного средства. Цель турецкого диктатора состояла в том, чтобы заставить своих соотечественников. отказавшись от иранского культурного наследия, принять западную культурную модель. Вместо сожжения книг, содержащих иранское культурное наследие, он удовлетворился простой сменой алфавита. Закон, изданный Великим национальным собранием в Анкаре 1 ноября 1928 г., вводил в Турции вариант латинского алфавита, специально выработанный по указу диктатора для турецкого языка. По этому же закону все газеты, журналы, объявления, общественные надписи должны были печататься новым алфавитом начиная с 1 декабря 1928 г., все официальные учреждения, банки, компании, новые книги должны были перейти на новый алфавит с 1 января 1929 г., а к 18 июня 1929 г. вся страна должна была освоить новый алфавит. Таким образом классика арабской, персидской и оттомано-тюркской литературы оказалась за пределами досягаемости подрастающего поколения, тщательно оберегаемого от запретного плода древней культуры, знакомство с которым могло бы побудить юношей восстать против вестернизации, к чему приговорил их диктатор. Этот ловкий маневр избавил от необходимости жечь старые книги, и они, преспокойно оставаясь на своих полках, вскоре стали столь же непонятными, как китайский свиток или вавилонская табличка. Лишь небольшая группа ученых-специалистов была способна пользоваться ими. В изменении алфавита или сжигании книг разрыв с культурной традицией проявляется как физический акт; но сущность культурного футуризма – это революция умов, а она может свершиться без каких-либо внешних свидетельств. В интеллектуальном плане футуризм торжествует победу, когда наследники интеллектуальной традиции некогда творческого, но к настоящему времени просто правящего меньшинства демонстрируют свою несостоятельность, отвергая то культурное наследие, которое им не удалось защитить от футуристических нападок, и добровольно отдаются во власть новой псевдоинтеллектуальной вере, пришедшей со стороны их смертельных врагов. Эллинистическое просвещение погасило свою лампаду задолго до того, как Юстиниан скрепил свершившееся печатью, закрыв афинские школы. Существуют и другие иллюстрации, более близкие нам по времени, ибо футуристическое нападение на интеллектуальное наследство западного общества – ярко выраженная черта современной истории. Современная западная струя антиинтеллектуального футуризма – фактически общий элемент движений, на первый взгляд весьма отдаленных друг от друга. Дух футуризма витает и в безобидных теоретических абстракциях французского философа Бергсона, и в практической политике фашистских идеологов, и в действиях коммунистических поклонников идола тоталитарного государства. Философия и литература, разумеется, не единственные области секулярной культуры, в которых наследие Прошлого подвергается футуристическим нападкам. Аналогичные тенденции можно подметить и в современной западной скульптуре, и в живописи, и в музыке, и в литературе. Всюду наблюдаются попытки отбросить традиционные западные стили в пользу заграничных новаций. Именно современные западные новаторы создали и само это слово – «футуризм». Существует одна примечательная форма футуризма в области визуальных искусств, занимающая платформу между двумя сферами светской культуры и религии; это – иконоборчество. Иконоборчество в его отрицании традиционной формы напоминает современную западную кубистическую живопись или синкопированную музыку. Однако специфика его в том, что оно ограничивает свое враждебное отношение к искусству областью религии, и враждебность эта вдохновлена не эстетическими, а теологическими мотивами. Сущность иконоборчества – в отрицании визуального изображения Бога и всякой твари, образ которой может стать предметом идолопоклонства. Однако существовали различия в степени строгости, с которой этот внутренний принцип проводился в жизнь различными иконоборческими школами. Наиболее прославленная школа – «тоталитарная» – представлена иудаизмом и исламом. «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли; не поклоняйся им и не служи им, ибо я Господь Бог твой. Бог-ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня» (Исх. 20,4-5). Запрет на любое визуальное искусство без исключения вполне логичен для религии, которая претендует на охват всей широты жизни и поэтому отказывается признавать различие между религиозной и светской сферами жизни. С другой стороны, иконоборческие движения, возникшие в недрах христианской церкви в противовес как иудаизму, так и исламу, приспособились к различию, которое воспринималось как элемент христианского мировоззрения с самых ранних времен. Хотя вспышки иконоборчества в православном христианстве VIII в. и в западном христианстве XVI в. могли вдохновляться в первом случае исламом, а во втором – иудаизмом, в этих случаях не наблюдалось тотального отрицания визуального искусства. Иконоборчество не затронуло светской сферы, и даже в сугубо религиозной области православные вскоре пошли на компромисс со своими противниками. Были запрещены все трехмерные изображения святых православной церкви, допускались только двумерные (официально образа были восстановлены в православном христианстве в 843 г. без каких-либо ограничений, но запрет иконоборцев на трехмерные изображения неофициально продолжал действовать). Это произвольное и иррациональное противопоставление живописи скульптуре было оправдано своими политическими последствиями. Оно погасило конфликт внутри православной церкви. Самотрансценденция футуризма Футуризм это образ жизни того, кто мучительно ищет новых путей, побуждаемый внутренней потребностью движения вперед. Однако несмотря на то, что поиски эти могут быть безрезультатными и даже трагичными, не следует считать, что футуризм не имеет значения или ценности, ибо он может направить стопы страждущего дорогой мира. На этот путь футурист может ступить случайно, а может и сознательно избрать его с самого начала. Футуризм в его примитивной обнаженности представляет собой социальную форму крайнего отчаяния. Первая попытка уйти от Настоящего – это повернуться лицом к Прошлому. Только после того, как бегство в Прошлое оказалось невозможным. Душа в отчаянной надежде совершает последний поворот, прощаясь с бесцветной и унылой действительностью Настоящего. Футуризм не только психологически менее естественен, чем архаизм, он и более труден для реализации. Причина здесь кроется в том, что архаизм впервые появляется в рядах правящего меньшинства, тогда как футуризм – порождение внутреннего пролетариата. А в любом распадающемся обществе правящее меньшинство прочно удерживается в седле, оставляя внутреннему пролетариату право тащиться в хвосте. Уходя от бесцветного Настоящего, футуризм устремляется в лучезарные дали новых исканий, рассчитывая обрести утраченную надежду. Природа этого чисто светского футуризма может быть проиллюстрирована несколькими классическими примерами. В эллинистическом мире во II в. до н.э. тысячи сирийцев и других обитателей Востока, людей зачастую весьма образованных, лишились свободы, родины, семьи. Они были вывезены на Сицилию и в Италию, в районы, разграбленные во время войны Ганнибала, для работы на скотоводческих фермах. Уход из Настоящего в Прошлое был для раба нереален. Рабы не могли мечтать вернуться в Сирию. Даже если бы репатриация и была для них практически возможна, едва ли они могли тосковать по режиму Селевкидов или вздыхать по их предшественникам. Космос древнесирийских городов-государств, в котором их предки когда-то чувствовали себя как дома, был давно предан глубокому забвению. Поэтому сирийские рабы, рекрутированные в ряды эллинистического пролетариата, едва ли могли с тоской оглядываться на свое прошлое. С большей надеждой они могли смотреть вперед. Когда настоящее стало невыносимым, они восстали. Цель, которую рабы ставили перед собой, состояла в создании чего-то совершенно нового, противоположного Римской республике. Проект был смелым, но не столь уж фантастическим по тем обстоятельствам. Рабам, которые совсем недавно сами были господами, не казался маловероятным обратный поворот судьбы. Аналогичная мечта однажды захватила воображение староверов в русской провинции православного христианства. В глазах этих раскольников петровское православие вообще не могло считаться православием. В то же время невозможно было ожидать, что старый порядок вернется в условиях контроля сатанински всемогущего правителя. Поэтому раскольники вынашивали надежду на что-то сверхъестественное, например на богоявление царя-мессии, который смог бы уничтожить царя-антихриста и восстановить православную веру в ее древней чистоте, соединив мирскую власть с благочестием. Раскольники вынашивали эту дикую надежду, поскольку им не оставалось ничего другого, как жить в мрачном ожидании Страшного Суда. Характерной чертой этих исторических проявлений футуризма является надежда на спасение и обретение покоя в мире земном. Это свойственно еврейскому футуризму. Поскольку история евреев запечатлена в документах, у нас есть возможность проследить данное явление на большом историческом отрезке. После разрушения царства Иудейского Навуходоносором в 586 г. до н.э. евреи не утратили надежды создать новое еврейское государство. Непродолжительный период анархии, через который прошла империя Ахеменидов между смертью Камбиса и победой Дария Великого, был свидетелем попытки Зоровавеля (522 до н.э.) сделать Иерусалим столицей нового Царства Давида [551]. В последующей главе истории, во время правления эллинистического правящего меньшинства, на сирийской почве к западу от Евфрата прокатилось победоносное восстание Маккавеев. Палестинская еврейская община была чрезвычайно вдохновлена этим успехом. Многие требовали отбросить старинную священную традицию евреев, по которой правитель государства непременно был потомком Давида. Настал момент, когда казалось, что Маккавеи способны воплотить в жизнь старинную мечту евреев – создать Царство Давида и тем самым выполнить свою земную задачу. Евреи не излечились от футуристической надежды на новое мирское еврейское государство и на более поздних этапах своей истории. Конечно, совершенно неизбежным было то, что рано или поздно Риму придется заполнить вакуум, который он сам же и создал. Как ни стремился он избежать этого, ему все-таки пришлось надеть башмаки Селевкидов. Если бы евреи были неспособны сбросить власть Селевкидов, которая, конечно, не была самой сильной в этой части эллинистического мира, они не смогли бы противопоставить себя и Риму. Показателен в связи с этим пример диктатора Ирода, никогда не забывавшего, что он является правителем Палестины только благодаря Риму и Августу. Пока Ирод стоял над палестинскими евреями, ему удавалось спасать их от их же собственного безумия. Но Ирод не получил благодарности за политический урок, который он преподнес своему народу. Соотечественники не простили ему того, что он оказался нрав. Мессианизм начал поднимать голову после того, как Ирод в 25 г. до н.э. выступил против религии. Первый мессианистский заговор, в котором участвовала жена брата Ирода, был организован приблизительно в 7-6 гг. до н.э. [552]. Как только завершилось искусное правление Ирода, евреи сразу же свернули на футуристическую тропу, которая и привела их к ужасной и неотвратимой катастрофе. Но и тогда демонстрация римской мощи не послужила окончательному решению вопроса. И даже опыт 70-66 гг. до н.э. оказался недостаточным, чтобы окончательно излечить еврейский народ от футуризма. Диаспоре суждено было повторить этот опыт в 115-117 гг., а в 132-135 гг. палестинское еврейство пережило еще одно испытание [553]. И лишь тогда надежда на новую мирскую еврейскую республику была окончательно разрушена. Мы имеем все основания говорить об окончательном разрушении этой идеи, несмотря на сионизм, ибо сионизм является мимесисом современного западного национализма, но никак не возрождением еврейского футуризма, который был залит кровью последователей Бар Кохбы. Итак, евреям потребовалось более шести с половиной столетий, чтобы методом проб и ошибок установить, что футуризм представляет собой неверный путь. Если бы к этому свелась вся еврейская история, то она была бы просто неинтересной, являя собой картину монотонно повторяющихся и часто заслуженных неудач непокорного народа, который сам себе был злейшим врагом. Однако упорная приверженность футуризму, разумеется, составляла лишь часть его истории. причем не самую важную. И если одни еврейские души, несмотря на цепь разочарований, связывали свои надежды с земным будущим, другие, наученные горьким опытом неудач, стали искать иных путей. Осознав крах футуризма, евреи совершили огромное открытие. Они стали искать Царства Божия. Призвать Бога на помощь, разумеется, не простая процедура. Возможно, практика эта столь же стара, как и сама религия; и было бы очень странно, если бы сирийские рабы не рассчитывали на помощь Бога, когда восстали против греческих господ и римских правителей на Сицилии, а евреи не взывали бы к Яхве, когда решились бросить вызов мощи Дария, Антиоха, Нерона, Траяна и Адриана. Новый отправной пункт исходил не из самого понятия «мессия», когда-то изначально вмешавшего лишь то, что человеческий герой живет и действует благодаря санкции Бога, новым стало понимание природы, функции и пределов власти Верховного Божества. Яхве не остался просто местным богом еврейства, а оказался «Богом избранных». Это расширение понятия покровительствующего Божества требовалось ситуацией того времени, ибо еврейские футуристы после 586 г. до н.э. вынуждены были воздерживаться от обычной политической деятельности. Они поставили перед собой практически невыполнимую задачу. Не сумев сохранить свою независимость, они вряд ли могли надеяться восстановить ее и тем более занять место своих завоевателей. Чтобы выполнить эту непомерную задачу, они должны были искать покровительства Бога, который не только мог бы видеть все происходящее, но и был бы в состоянии изменить соотношение сил в пользу своих подопечных. Естественно, такой Бог должен был быть всемогущим, ибо только всемогущий и всеведущий мог помочь народу, утратившему свою футуристическую надежду. «Что сотворил Мне величие Сильный; и свято имя Его… Явил силу мышцы Своей: рассеял надменных помышлениями сердца их: низложил сильных с престолов и вознес смиренных» (Лука 1, 49 и 51-52). Господь является в подобной ситуации как единственный и самодостаточный Спаситель людей, которые на своем горьком опыте убедились в том, что человек бессилен перед лицом суровой действительности. Человеку не по силам сверхчеловеческие задачи. Мессии здесь недостаточно. Сам Господь должен сыграть роль, которую только Он может сыграть. Только Он может быть спасителем и царем людей. Социальные обстоятельства, в которых Человек получает начальный импульс понимания того, что Божья цель отличается от цели человеческой, даны Э. Мейером в его анализе религиозного опыта сирийского и вавилонского народов времен Ахеменидов. «Благословение всех человеческих надежд, очевидно, не гарантировалось Богом: если бы это было так, то, видимо, веровавшие в Него, одержав полную победу над всеми своими врагами, обнаружили бы, что теперь их богу поклоняются все без исключения народы. Однако в настоящий момент Бог продолжает оставаться втянутым в борьбу. Процесс формирования мира еще не закончился: идеальное положение вещей еще не достигнуто: враги не уничтожены. Вполне естественно, что эсхатологические надежды должны оформляться в народе в самые живые образы, а в религиях, которые были подвергнуты особенно суровому давлению, такие надежды развивались пророками Иудеи с самых давних времен – со времен Исайи. Но в этом они не были исключением, ибо учение Заратустры столь же проникновенно рассматривает жизнь, как борьбу между двумя великими державами. Эта борьба дана в картинах великих битв Бога во дни сотворения мира – сотворения, еще не достигшего своего полного завершения. Таким образом, эсхатология сводится к повторению и переосмыслению мифов о сотворении. Влияние вавилонской мифологии здесь огромно. Она стала основой общего понимания и нашла свой путь в религиях самых различных типов» [прим114]. Сущность этого понимания состоит в том, что мирская сцена, на которую некогда смотрели как на арену, где действует человек, стала рассматриваться как поле для реализации Царствия Божия. Резкое продвижение вперед в духовном внутреннем прозрении достигается тогда, когда земной рай начинает восприниматься всего лишь как временное, преходящее состояние, которое, возможно, продлится и тысячу лет, но в конечном счете обречено на исчезновение вместе с исчезновением Мира Сего. Когда происходит это духовное восхождение к свету от миража футуризма, эсхатологическая схема тысячелетия может быть удобной лестницей, но когда лестница стоит слишком круто, она может упасть; и вместе с этим падением мирской футуризм, который вызвал к жизни образ Иного Мира в ответ на вызов своего собственного неизбежного падения, будет в конце концов трансцендирован. Отрешение Исследование природы архаизма и футуризма привело к заключению, что ни один из этих образов жизни не является устойчиво жизненным и что поражение их происходит фактически вследствие одной и той же ошибки. Оба они обречены на падение в своих безумных попытках уйти из настоящего, совершая самые головокружительные трюки, но не изменяя своего духовного строя. Различие между ними – лишь в направлении движения. У человека не больше шансов вырваться из Настоящего, чем у рыбы, выпрыгнувшей из воды, взмыть в небо. Архаизм сам готовит себе поражение, тогда как футуризм трансцендирует себя, разрывая покровы мирских явлений и обнаруживая тем самым Иной Мир, мир более возвышенного духовного измерения. Мир Иной, таким образом, раскрывается человеческим душам на земле через признание несостоятельности одного из альтернативных путей поиска перемен. Таинство Преображения становится понятным как реакция на безумство футуризма. Но банкротство архаизма, которое и сам архаист вынужден рано или поздно признать, не видя положительного результата своих исканий, может также дать плод в виде духовного открытия. Признание истины, что архаизм несостоятелен, – вызов, на который архаист должен ответить новым духовным начинанием. Трудная задача – прервать прыжок в никуда и превратить его в полет, в парение над твердой основой. Опыт непрактичности архаизма вдохновляет философию отрешения. Попробуем проанализировать этот более простой путь возвышения над мирским уровнем, путь, который составляет последнее упование архаиста, когда он оказался в тупике. Судьба пресыщения ожидает не только отдельного индивидуума, но и целое поколение. «Нечего будет наддать, прибавить потомкам ко нравам нашим», – писал Ювенал в «Сатирах». Фактически «род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки, что было, то и будет: и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Еккл. 1, 4 и 9). Эти слова древнесирийского скептика, возможно навеянные холодным дыханием эллинской философии, отозвались в еще более мрачных раздумьях римского стоического мудреца. Марк Аврелий в своем трактате «Наедине с собой» говорит, что душа бродит по пустоте космоса, пытаясь постичь схему вещей. Она погружается в бездну времени, чтобы понять и исследовать периодически обновляющуюся Вселенную. Эти исследования открывают разумной душе истину, согласно которой те, кто придет после нас, не увидят ничего нового, равно как и жившие до нас не знали ничего такого, что недоступно нашему пониманию. Совсем необязательно дожидаться крайней точки пресыщения, чтобы прийти к тому очевидному открытию, что земная жизнь, данная человеку в чувствах его, даже в своих лучших вариантах безвкусна и безжизненна. Но низменность хуже безжизненности, поэтому горек и неприятен досуг богатого бездельника, пребывающего в состоянии постоянного беспокойства. Это состояние характерно для правящего меньшинства. Если проследить путь идей отрешенности, то можно увидеть, что эти идеи разработаны не эллинской, а индийской мыслью; ибо как бы далеко ни углубились в своих исканиях ученики Зенона, ученики Гаутамы, следуя тропою отрешенности, пришли к ее логическому завершению – самоуничтожению. Все дело здесь в степени отрешенности. Одни играют в игру утонченного «возвращения к природе». Эта игра может рассматриваться современниками как чудачество. Так многие воспринимали Диогена с его бочкой или Торос его вигвамом [554]. Другие ставят на карту самою жизнь. К таким можно отнести отшельника в пустыне или йога в джунглях, но и они пытаются таким образом решить проблемы, выдвигаемые перед ними жизнью. Однако тот, кто стремится достичь цели и получить за это вознаграждение, делает больше, чем просто ставит на карту жизнь. Он должен отрешиться от жизни до такой степени, чтобы любить только ее отрицание. Чтобы достичь такого состояния, необходимы особые свойства души: возвышенность, ироническое отношение к слабостям земной плоти, ясное осознание трагичности цели, поставленной перед собой. Под наркозом бессмысленно совершать харакири: чтобы совершить рывок духовного самоуничтожения, нужно до конца осознать, чего ты хочешь. Ключи к вратам нирваны – это не гипноз. Он представляет собой трудную и болезненную борьбу духа, борьбу, описанную следующим образом хинаянским буддистом: «В том, кто радуется вещам, подвластным пониманию, желание усиливается. Понимание обусловлено желанием, существующим благодаря пониманию; рождение происходит благодаря существованию, а старость и смерть наступают благодаря рождению… Чтобы огонь горел, человек должен время от времени подбрасывать в него сухую траву, кизяк или хворост. Тот же, кому очевидно ничтожество вещей, доступных пониманию, желание утрачивает. Желание, уменьшаясь, уменьшает понимание; а уменьшая понимание, уменьшаешь тем самым существование. Уменьшение же существования уменьшает рождение, а уменьшение рождения уменьшает старость и смерть. Горе, плач, боль, уныние и отчаяние уменьшаются. Таким образом происходит отделение от всей этой огромной массы боли» [прим115]. Воздаяние, которое ждет отрешающегося, описано и эллинским философом. «Ты видишь, что кесарь дает нам мир. Нет больше ни войн и сражений, ни преступлений и разбоя или пиратства, и ты можешь свободно плыть в любое время года из Леванта в Понт. Но скажи, может ли кесарь избавить мир от лихорадки, кораблекрушения, от пожара, землетрясения или молнии? Да и от любви тоже? Не может. А от горя? Не может. А от зависти? Невозможность этого очевидна. Однако в отличие от кесаря учение философов сулит нам избавление от этих бед. О чем же говорит нам это учение? «Дети мои, – говорит оно, – если вы усвоите меня, то, где бы вы ни были и что бы вы ни делали, вы не будете испытывать горя, или злобы, или смятения. Вы будете неуязвимы и свободны от всех болей». Это мир, дарованный не кесарем, но Богом, мир, провозглашенный устами Философов. Философ, осознавший это учение, – хозяин ситуации. Он может смело глядеть миру в лицо, думая про себя: „Никакое зло не падет на меня отныне. Для меня не существует ни разбоя, ни землетрясений. Не существует ничего, кроме мира, кроме покоя“» [прим116]. Эта эллинистическая аналогия завершает круг исканий метафизической веры, которая представлена в своей стихийной наготе древнеиндийской школой. «Мир-процесс… является процессом сотрудничества между тонкими, мимолетными стихиями… Полная остановка процесса феноменальной жизни соответствует Будде. Конечный результат мира-процесса есть полное подавление его – Абсолютный Покой. Всякое взаимодействие закончилось, вместо него пришла полная недвижность. Абсолют (нирвана) часто в популярной литературе описывается как состояние блаженства, но это блаженство лишь в отделении от непокоя. Блаженство – это чувство, а в абсолюте нет ни чувства, ни понимания, не может быть ни волнения, ни даже сознания. Теория состоит в том, что сознание не может появляться изолированно, без сопутствующих обстоятельств, феноменов чувства, желания и т. и. Последний момент в жизни бодхисатвы перед переходом в Абсолют – это и последний момент сознания в его непрерывности многих жизней» [прим117]. Состояние абсолютного отрешения, возможно, никогда не достигалось или по крайней мере никогда не было постоянным, неизменным состоянием за пределами школы древнеиндийского Сиддхартхи Гаутамы (нирвана, представляющая собой нормальную и неизменную цель хинаянского буддизма, возможно, была понята Плотипом как изменяющееся и редкое состояние, как труднодостижимый внутренний опыт, что и было подхвачено неоплатониками последней школой эллинской философии [555]). Неоценима высота интеллектуального достижения этой философии, ее нравственного значения. Однако следует отметить и нравственную сторону, которая неизбежно вытекает из этики этой философии. Совершенное отрешение вычеркивая жалость, а значит, и любовь столь же решительно, как оно вычеркивая дурные страсти. «Я равнодушен ко всему рожденному: нет ничего, что бы я ненавидел: нет ничего, что бы я любил». Эти слова в «Бхагаватгите» [556] вложены в уста бога, но выражают они человеческий идеал, ибо племя философов не менее, чем племена фракийцев и эфиопов, склонно изображать богов в обличье людей. В той же «Бхагаватгите» рисуется крайнее отрешение, характерное не для божественной природы, но для душевного совершенства человека. «Тот, чья душа свободна от боли. от стремления к удовольствию. от страсти, страха и гнева, зовется человеком благоразумия. святым человеком. В ком нет любви к чему-либо, кому безразлично счастливое или несчастное будущее, кто не радуется и не огорчается ему – в том мудрость. Того, чей путь лишен любви и цели, чьи труды сожжены огнем познания, просвещенные называют умудренным. Умудренный не испытывает сострадания ни к тем жизням, которые отлетели, ни к тем жизням, которые еще здесь». Для нндийского мудреца такая бессердечность венец его философии. Такой же вывод был независимо сделан эллинистическим философом в результате аналогичного стремления уйти от жизни. Эллинистический мудрец, познавший свет просвещения, возможно, мог почувствовать более сильную социальную обязанность вернуться в мрак, в Пещеру, где продолжало находиться большинство его соотечественников. Но различие это между эллинистической и индийской философиями было искусственным, ибо, даже если бы эллинистический мудрец совершил такое возвращение, он был бы просто принужден выказывать сочувствие по oтношению к своим соотечественникам. Он был не только свободен, но и считал своим долгом перед лицом любых невзгод хранить невозмутимость. Стремление эллинского философа любой ценой сохранить с трудом завоеванную неуязвимость описано современным западным ученым столь ярко, что, если бы каждое утверждение автора не было строго документировано, можно было бы принять его описания за риторические преувеличения. «Мудрец не должен был заботиться о своих братьях, он должен был только служить им… Он преисполнен снисходительности но одного нет у него это любви. Внутренняя свобода и спокойствие не покидали его, даже когда он действовал, не испытывая желания действовать. Он должен был все делать, тщательно, со всем старанием, но при этом сохраняя полное равнодушие. Жалость в смысле болезненного сочувствия при виде чужою страдания считалась пороком. Самое большее, что мудрец может сделать для скорбящего, это внешне проявить сочувствие, выяснить, в чем суть дела, но при этом он должен стараться не чувствовать сострадания. «Он может вздохнуть, говорил Эпиктет, – но вздох его не должен исходить от сердца». Он должен быть готов пожертвовать здоровьем, пожертвовать своим состоянием, пожертвовать своей жизнью, но одним он не должен жертвовать никогда своим вечным покоем» [прим118]. Этот идеал был широко распространен среди правящего меньшинства распадающегося эллинистического общества. Самый тонкий, наиболее любимый и популярный из всех латинских поэтов Вергилий создал художественное воплощение описанного философского образа в «Энеиде». Бессердечность – неотъемлемая черта завоевательной мощи и отваги Энея: «Дух непреклонен его, и напрасно катятся слезы». Однако, приближаясь к выводу, который логически неизбежен и в то же время нравственно нетерпим, философия отрешения в итоге отрицает самое себя. Напрасно представители ее пытаются завоевать себе сторонников, даже из акта восторга этой философией возникает желание восстать. Философия отрешения так и не находит решения поставленной проблемы. Обращаясь к уму, она игнорирует сердце, чем произвольно разъединяет соединенное Господом (Матф. 19. 6). Эта философия ограничивает истину, согласно которой Душа сочетает в себе единство и двойственность. Поэтому философия отрешения затмевается таинством Преображения. Хинаяна уступает место махаяне, стоицизм – христианству, архат – бодхисатве, мудрец – святому. Преображение Мы видели, что опыт ограничения жизни в различных социальных условиях распадающейся цивилизации отягощает Душу проблемой, которая настоятельно требует своего решения, но все же может более или менее успешно игнорироваться, пока Душа в состоянии плыть по восходящему приливу цивилизации, находящейся в фазе роста. Когда становится очевидным, что образ жизни, до сих пор считавшийся единственно возможным, теперь оказывается несостоятельным, Душа начинает искать замену. Мы рассмотрели три варианта таких исканий. Однако каждый раз, как мы выяснили, поиски заканчивались неудачей. Итак, рассмотрим еще один вариант Преображение. «Иудеи требуют знамений, а эллины ищут мудрости, а мы проповедуем Христа распятого, камень преткновения для иудеев, а для эллинов безумие» (1 Кор. 1. 22 – 23). Почему Христос Распятый сделался камнем преткновения для футуристов, которым так и не удалось получить то, что они искали? И почему Он стал безумием для философов, которые так и не смогли найти искомую ими мудрость? Ставя эти вопросы, мы оказываемся в духовном тупике, из которого попробуем выбраться, изучая тот мистический образ жизни, но которому ведут нас апостолы. Христос Распятый безумие для философа эллинистической или древнеиндийской школы, потому что высшая цель философии – отрешение, а значит, философ не может понять, как существо разумное, уже достигнув заветной цели, может отказываться от нее так просто, тем более что путь был столь трудным, в чем смысл ухода, если он свершается для того, чтобы возвратиться? Это выше понимания философа, знающего по собственному опыту, какое напряжение сил и стойкость духа требуются для удержания ухода всякому, кто смог достичь его. К тому же философ поставлен в замешательство сутью Бога, который не просто уходит из этого несовершенного мира, будучи полностью независимым от него в силу своей божественности, но, напротив, входит в него н подвергает Себя самой тяжкой муке, какую только способен вынести Бог или Человек. И все это делается ради существ несоизмеримо более низкого порядка, чем Он Сам. «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную» (Иоанн 3, 16). Это только подтверждает безумие, с точки зрения искателя Отрешения. «Других спасал, а Себя не может спасти» (Марк 15, 31). «Факт заключается в том, что человечество выработало два идеала, причем идеал Отрешения несовместим с идеалом Любви. Если мы выберем один из них, то придется пренебречь другим. Если на одной чаше находится Древняя Греция и Индия, то на другой – христианская церковь и человеческие сердца. Однако ни в Греции, ни в Индии, ни даже в Китае философы не смогли увлечь своим учением всех, а философия не стала единой для всех философов. Предпринимались попытки затушевать расхождения между двумя идеалами. Язык стоиков и буддистов, на котором звучали призывы к Добру, вполне мог вдохновить христианский язык Любви. С другой стороны, христианский идеал включал в себя отрешение от многого в миру, например от «заботы века сего и обольщения богатства» (Матф. 13. 22), а язык, на котором призывали к отрешению христиане, может напомнить об идеале Древней Греции и Индии. Стоический мудрец, прилагающий большие усилия к тому, чтобы сделать добро, но при этом не подать никаких признаков жалости или сострадания, вздыхающий при виде несчастного, но вздыхающий не от сердца, представлял собой воплощение равнодушия. И я думаю, что стоики и индийские мудрецы могли бы многое заимствовать друг у друга, не нарушая общей схемы своей философии. Если наивысшая цель – Спокойствие, сердце мудреца ради этого состояния изгоняет из себя все проявления страха и желаний, то есть то, что делает человека зависимым от внешнего мира. Именно Любовь и Жалость связывают сердце Человека с трепещущими сердцами вокруг. Одной щели достаточно, чтобы наполнить сердце горечью. Оставь в днище судна одно небольшое отверстие, и оно потонет. Я думаю, что стоики вполне справедливо считали, что если позволить Любви и Жалости вторгнуться в сердце, то они завладеют всем человеком без остатка, выйдут из-под контроля, и тогда придется распроститься с идеей внутреннего Спокойствия. Где возникла Любовь, там действие не может быть лишено стремления, а действие Любви не может быть бесплодно. Единственное, что имеет значение, – это действительно ли человеку, на которого направлена любовь, помогает это действие. Разумеется, есть риск неудачного стремления и разочарования. Стоический мудрец не может быть расстроен и никогда не испытывает разочарования. Гефсиманский сад, если посмотреть на него с этой точки зрения, – явный признак надлома. Идеальный образ христианина никак не мог быть принят стоиком в качестве примера» [прим119]. Но не только стоик не мог бы принять идеал христианина: стоический идеальный образ также не подошел бы христианской церкви в качестве прототипа Христа или даже христианского святого. Христианское учение подчиняет разум Богу, и Бог правит разумом и помогает ему, а страсти подчиняет разуму, который управляет ими, являясь основой справедливости. Следовательно, в христианской дисциплине вопрос стоит не о том, ощущает ли христианский ум раздражение, а о том, почему он его ощущает. Христианин озабочен не тем, что он ощущает грусть, а тем, что заставляет его быть грустным. Желать грешнику, чтобы тот исправился; сочувствовать страждущему, чтобы тот освободился от страдания; скорбеть о душе, находящейся под угрозой гибели безвоскресной, – даже вообразить себе нельзя отрицание этих чувств в христианстве. Однако стоиками не признается даже чувство жалости… Намного лучше, намного человечнее и намного созвучнее религиозному чувству слова Цицерона, которые он произносит в своей хвале Цезарю: «Ни одна из твоих добродетелей не вызывает больше восторга и больше любви, как чувство жалости». В конце концов, что есть жалость, если не сердечное сочувствие несчастью других людей – сочувствие, которое побуждает нас помогать другим людям? Это чувство находится в гармонии с разумом, когда оно служит интересам справедливости, – даем ли мы нуждающимся или прощаем кающимся. Однако если столь великий мастер слова, как Цицерон, не колеблясь, называл чувство жалости добродетелью, то стоики, не стыдясь, включали его в каталог пороков… Но если эмоции и чувства, проистекающие из любви, добра и святого благодеяния, будут называться пороками, действительные пороки назовут тогда добродетелями. Апостол возмущался и резко выступал против тех, кого он считал живущими без естественного чувства (Рим. 1, 31) [557]. В вечной жизни благословенного счастья будут и любовь, и радость во всей их полноте, ибо они освободятся от тревоги и страха… Что касается союза или общества нерелигиозных людей, живущих не по-божески, а по-человечески, оно развращается низменными чувствами, страдает от них, как страдают от душевной болезни. И если в обществе находятся граждане, способные контролировать отрицательные эмоции и держать их в определенных границах, они возвышаются над другими. Однако если существует группа людей, движимых тщеславием и полностью противопоставляющих себя всякому естественному проявлению чувства, каково бы это чувство ни было, эти люди, как правило, теряют последние черты человечности, не обретая истинного покоя. Распятие есть камень преткновения для футуризма, поскольку смерть на Кресте означает провозглашение Иисусом, что царство Его не от мира сего (Иоанн 18. 36), а для еврейского зилота эта декларация внутренне противоречива. Царство не от мира сего для зилота, чающего земного торжества, лишено всякого смысла. С каким намерением Яхве обещал послать избранному народу царя, который бы правил избранниками Божиими? И по какому знаку можно узнать Мессию? Знаком Мессии представлялось взятие скипетра мирового господства из рук Дария, Антиоха или Цезаря и возвышение евреев до уровня правящей нации. «Так говорит Господь помазаннику Своему Киру: «Я держу тебя за правую руку, чтобы покорить тебе народы, и сниму поясы с чресл царей, чтоб отворялись для тебя двери и ворота не затворялись; Я пойду пред тобою и горы уровняю, медные двери сокрушу и запоры железные сломаю; и отдам тебе хранимые во тьме сокровища и сокрытые богатства, дабы ты познал, что Я Господь, называющий тебя по имени. Бог Израилев» (Нс. 14, 1-3). Как это подлинно футуристическое понимание Мессии могло примириться со словами узника, отвечавшего Пилату: «Ты говоришь, что Я царь» (Иоанн 18, 37), – а затем давшего, с точки зрения зилота, совершенно фантастическое описание своей миссии, ради которой Отец послал Его в мир? «Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать о истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего» (Иоанн 18, 37). Эти слова, если они вызывают недоумение и возражение, могут быть оспорены или опущены, но как же быть с самим фактом смерти, который нельзя игнорировать и в то же время нельзя объяснить? Классический случай испытания Петра показывает, сколь горестным был этот камень преткновения. Царство Божие, царем которого является Христос Распятый, фактически духовно несоизмеримо с любым царством, которое когда-либо было основано или управляемо Мессией. Если во времени и существуют моменты, которые в некотором смысле рассматриваются христианством как исторические даты частных вторжений Царства Божия в Мир Сей, то они гак или иначе связаны с последователями Святого Духа – Иисус с помощью Крещения, Апостолы – в день Пятидесятницы. (Возможно, в этом месте пропасть между пониманием Преображения и пониманием Футуризма становится наиболее узкой.) Когда «они, сойдясь, спрашивали Его, говоря: не в сие ли время. Господи, восстановляешь Ты царство Израилю? Он же сказал им: не ваше дело знать времена или сроки, которые Отец положил в Своей власти, но вы примете силу, когда сойдет на вас Дух Святый» (Деян. 1, 6-8). Присутствие Царствия Божия в Мире Сем раскрывается в действии Духа; и это действие с начала Времен никогда не останавливалось, хотя время от времени и усиливало свою интенсивность. Оно преображает мир и, преображая, спасает его в соответствии с заповедью, которая в то же время является пробным камнем христианства. Но каким же образом Царствие Божие может находиться одновременно и в Мире Сем, и в Мире Ином? Этот вопрос легко поставить, но трудно получить на него определенный ответ, поскольку он выводит на свет очевидное противоречие в нашем понимании отношения между субъектом и объектом в акте Преображения. Но если мы признаем, что природа Преображения есть тайна, превосходящая наше понимание – как мы убедились, она превзошла понимание философов, не меньше нас озабоченных ее решением, – нам, возможно, удастся, трезво оценив возможности человеческого интеллекта, проникнуть в тайну с помощью фантазии, воспользовавшись интуицией поэта. Человек иногда обладает зрением, способным проникнуть в другое измерение. Такое зрение дано поэту. Уильям Блейк в «Песнях невинности» говорит: Небо синее – в цветке. Поэт, обладающий способностью видеть Преображение мира сего с помощью Царствия Божия, должен быть немного пророком, ибо он обладает интуицией божественного постижения, что не может дать ему одна поэзия. Акт Преображения есть таинство, ибо это – деяние Бога и следствие Божьего присутствия. Эта истина была более прозрачной для еврейского футуриста, чем для греческого философа. Но каким образом Божья воля свершится на земле, подобно тому как она свершилась на небесах? На языке богословия вездесущие Бога включает Его имманентность Миру Сему и каждой живой душе, равно как и Его трансцендентность в надмирских планах бытия. В христианском понимании Бога Его трансцендентный аспект выражен в Боге Отце, а Его имманентный аспект – в Боге Святом Духе. Однако отличительной и вместе с тем решающей чертой христианской веры является учение, согласно которому Бог не двойствен, но триедин. В личности Иисуса Христа – Сам Бог и в то же время Сам Человек. Божественное и мирское имеют единого представителя, который в земном плане рожден в недрах пролетариата и принимает страшную смерть, но в сферах Мира Иного Он является Царем Царствия Божиего – Царем, который Сам же является Богом и посылает Своего божественного Посланника. Но могут ли две природы – божественная и человеческая – быть представлены одновременно в одном лице? На этот вопрос необходимо дать ответ, если мы хотим придать словам смысл. Такие ответы в виде символов веры были даны отцами церкви в понятиях эллинистической философии; однако метафизический подход к проблеме не единственно возможный путь. Мы можем выбрать альтернативный путь. Предположим, что божественная природа имеет общие линии с нашей собственной природой. Попробуем отыскать некоторое духовное свойство, о котором можно было бы сказать, что оно принадлежит человеческой душе и безусловно присуще Богу. Оказывается, общим свойством для человека и Бога является то, что чуть было не умертвили философы, – свойство Любви. То, что столь упорно отвергалось Зеноном и Гаутамой, стало во главу угла в Новом завете. В наставлениях, данных Никодиму, Любовь раскрывается в виде мотива, побуждающего Бога спасти Человека (Иоанн 3, 13-17), а также средства, с помощью которого Человек обретает возможность достичь Бога (Иоанн 3, 3-8). Любовь – в природе Бога. Что касается Любви в человеческих сердцах, то она рассматривается как независимое и единственное средство в деле достижения высшей цели Человека – приближения его к Богу. «Возлюбленные! если так возлюбил нас Бог, то и мы должны любить друг друга. Бога никто никогда не видел. Если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает, и любовь Его совершенна есть в нас» (I Иоанн 4. 11-12). Царствие Божие обладает своим собственным покоем, который не есть философский покой Отрешения. Христос раскрывает тайну Божьего мира. «Мир оставляю вам, Мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам» (Иоанн 14, 27). Мы показали ранее, что невозможно уйти из невыносимого настоящего, устремляясь против потока Времени или же стараясь достичь полного Отрешения ценой аннигиляции своего Я. Здесь мы приблизились наконец к пониманию того альтернативного образа жизни, который обещает «просветить сидящих во тьме и тени смертной, направить ноги наши на путь мира» (Лука 1, 79). Гражданин распадающегося мирского общества, избравший этот путь, имеет более верную надежду и более глубокое счастье, чем просто родившийся в обществе, находящемся еще в процессе роста, ибо он усвоил истину о двух мирах. И тот, кто станет жить и действовать во имя Христа, тот сможет, находясь в Мире Сем, пребывать в Мире Ином. Вхождение в Царствие Божие есть второе рождение (Иоанн 3, 3 – 8). Палингенез Мы завершили описание четырех образов жизни, которые представляют собой альтернативные варианты в эпохи, когда цивилизация миновала уже период роста. В результате социального надлома накатанный путь становится неприемлемым и общество ищет новые возможности. На основании проведенного исследования можно сделать выводы относительно различия в природе четырех вариантов. Мы видели, что пути архаизма и футуризма несовместимы с любого рода ростом, поскольку оба они предполагают разрыв непрерывности, а принцип непрерывности представляет собой сущность движения роста. Архаизм – это попытка совершить прыжок из настоящего в прошлое, тогда как футуризм – аналогичная попытка совершить прыжок в грядущее. Футуризм и архаизм – прямые отрицания роста, и в этом суть их трагедии. Отрешение и преображение отличаются от архаизма и футуризма в одном важном пункте. В отличие от архаизма и футуризма отрешение и преображение представляют собой реакции на надлом цивилизации, выраженные в форме роста. Существенной чертой, отличающей движения отрешения и преображения от архаизма и футуризма, является то, что это попытки уйти от Настоящего, не оставляя при этом мирского уровня, причем отрешение и преображение предполагают веру в то, что нет спасения для больной Души без коренной перемены духовного климата. Каково различие между движениями отрешения и преображения в понятиях социального роста? Если это проявления социального роста, отражает ли их различие разницу между двумя видами обществ, которые отличаются друг от друга, равно как и от вида, названного «цивилизациями»? Или различие между отрешением и преображением отражает разницу социального роста обществ не одного вида, а просто одной степени? Являются ли два эти движения проявлениями роста в одном виде обществ и, возможно, даже в одном-единственном представителе этого вида? Если отрешение представляет собой просто уход, то преображение – двухтактный ход, где первая часть представляет собой уход, а вторая – возврат. Различие между актом ухода и актом Ухода-и-Возврата не различие между двумя путями, а между двумя этапами одного пути. Эти две ступени поступательного движения находятся на одной дороге, по которой идут оба путешественника в одном и том же направлении. Действительное тождество пути в случае этих двух движений можно проверить и подтвердить анализом цели. Мы видели, какова цель движения Ухода-и-Возврата, цель, которую мы назвали преображением. Цель преображения – осветить сидящих во тьме (Лука 1, 79) и дать возможность свету преодолеть тьму (Иоанн 1, 5). Цель преображения, таким образом, есть Царствие Божие. Может показаться, что, свидетельствуя о росте некоторого вида общества, который не является ни цивилизацией, ни утопией, два пути – отрешения и преображения – суть два различных свидетельства о едином потоке Жизни. И отрешение, и преображение – это. реакция на распад цивилизации, а распад цивилизации происходит, как мы видели, в ходе повторяющегося цикла Инь-Ян. В первом такте ритма движения Ян происходит разрушение предыдущего состояния всеобщего покоя Инь. Однако ритм никогда не замирает в какой-либо точке; Инь снова переходит в Ян, но состояние Ян здесь уже играет не разрушительную, а созидательную роль. Этот двухтактный ритм Инь-Ян является мотивом Ухода-и-Возврата, что в социальной структуре выражено процессом Раскола-и-Палингенеза. Предварительное исследование раскола – сначала в социальной системе, а затем в душе – было весьма трудоемким, но оно привело нас в конце концов к понятию «палингенез». Анализ распада Творческий гений в роли спасителяПроблема отношений между цивилизациями и индивидуумами уже привлекала наше внимание в ходе попытки проанализировать процесс роста. Теперь, когда мы намереваемся предпринять попытку соответствующего анализа процесса распада, снова возникает та же проблема. На этот раз, однако, нам нет необходимости начинать с исходных принципов, ибо основания проблемы остаются неизменными. Система, которую мы называем обществом, состоит из общей основы соответствующих полей действия множества индивидуальных душ. Это фундаментальный принцип любой общественной системы – вне зависимости от того, находится ли общество в процессе роста или в процессе распада. Для каждой из возможных фаз социальной жизни в равной мере истинно то, что источником действия никогда не является само общество, однако всегда – некоторая индивидуальная душа. Действие, являющееся актом творения, всегда совершается душой, обладающей в некотором смысле сверхчеловеческим гением. В любом обществе творческие личности всегда в меньшинстве, а воздействие гения на обыкновенных люден редко осуществляется прямо и непосредственно. Чаще это происходит благодаря свойству мимесиса пли особой социальной тренировки, которая и доводит начальную инициативу до уровня механического повторения. Все это составляет основу, фундаментальную для подхода к проблеме отношения между цивилизацией и индивидуумом, независимо от того, в какой фазе находится история данной цивилизации. Однако все это уже было подробно рассмотрено нами ранее, и нет необходимости повторяться. Осталось исследовать ситуации, когда фундаментально постоянное и единообразное отношение между обществом и индивидуумом нарушается. Итак, действительно ли обнаруживается что, когда общество перестает возрастать и начинает распадаться, индивидуумы, находящиеся у власти, перестают быть творческими личностями? Если переход от роста к распаду включает в природу социального руководства такую перемену, то мы не станем воспринимать это явление как нечто искусственное. Мы уже открыли, что различие в руководстве обществом, когда оно растет и когда оно распадается, сводится к различию между способностью к творчеству и отсутствием таковой. Ибо, как мы ранее показали, одним из симптомов социального распада и причиной социального раскола является вырождение меньшинства, ранее способною руководить благодаря своим творческим потенциям, но теперь сохраняющего власть лишь благодаря грубой силе. Мы видели также, что отделение пролетариата – что в свою очередь является ответом на замыкание правящею меньшинства в узком, привилегированном кругу – совершается под руководством творческих личностей, сфера деятельности которых ограничивается организацией оппозиции властям. Таким образом, переход от социального роста к социальному распаду не сопровождается тральным уничтожением творческой искры в душах индивидуумов. Творческие личности продолжают возникать. Однако теперь они вынуждены жить и действовать в обществе, которое, надломившись, оказалось разорванным на части. В распадающейся цивилизации Вызов-и-Ответ – все еще форма, отливающая действие, в котором имеет место тайна творчества. (Вызов-и-Ответ существует везде, где есть Жизнь.) Но задача творческого лидера возникает уже в ином плане и имеет иную цель. В растущей цивилизации творец отвечает на вызов, играя роль завоевателя, всегда готового к победоносному ответу. В распадающейся цивилизации творец, приняв вызов, играет роль спасителя и помогает обществу ответить на вызов, с которым неспособно справиться правящее меньшинство, утратившее творческие возможности. Возможно, здесь мы коснулись подлинной природы изменений в отношениях между большинством общества и его творческим лидером, когда общество переходит из стадии роста в стадию распада. Общество в этот период охвачено духовной войной. Растущее общество принимает на себя удар, стремясь к лидерству завоевателя, тогда как распадающееся общество хочет удержать оборонительные рубежи и поэтому требует от своего лидера исполнения более неблагодарной роли (правда, и более героической), – роли спасителя, который поможет удержать ночву под ногами. Отсюда следует, что в распадающемся обществе спаситель может появиться в самых различных одеждах, меняя в зависимости от ситуации и стратегию, и тактику. Однако всех их будет объединять одно – стремление хотя бы удержать линию фронта, а по возможности – и продвинуться дальше. Все они начнут свои действия, стратегически отступая от распадающейся социальной структуры Настоящего. Спаситель-архаист и спаситель-футурист будут стараться уклониться от встречи с противником. Архаист будет стремиться избежать его, заняв оборону в цитадели Прошлого, куда враг никак не сможет последовать за ним. Футурист попробует достичь того же результата смелым маневром прыжка в неведомое будущее. Остаются две другие альтернативные стратегии – отрешения и преображения. Здесь спаситель появляется в совершенно другом одеянии. На пути отрешения он явится философом, скрывающимся под маской короля, а на пути преображения – Богом, воплотившимся в человеке. Спаситель с мечом Спаситель распадающегося общества нередко является с мечом в руке. Меч может быть как обнаженным, так и спрятанным в ножны. Истина, однако, состоит в том, что меч, однажды отведав крови, не может долго оставаться в ножнах, подобно тому как тигр, попробовавший человеческой плоти, не может остановиться. Но тигр-людоед, без сомнения, обречен на гибель: если избежит пули – подохнет от болезней. И даже если бы тигр мог предвидеть свою судьбу, он, возможно, не смог бы удержаться от рокового шага, вернее, прыжка, при встрече с человеком. Именно так обстоит дело и с тем обществом, которое однажды прибегло к помощи меча. Его вожди могут раскаиваться; подобно Цезарю, они могут проявлять милосердие к врагам; могут распускать армии, как Август [558]. Они даже могут смиренно спрятать свои мечи и заверить всех, что никогда более их не достанут, клянясь впредь употреблять свою силу разве что против преступников внутри универсального государства и против непокорных варваров. Возможно, на время они и прекратят убийства. И так может продолжаться в течение тридцати, ста или двухсот лет, однако Время рано или поздно все равно сведет на нет их труды. Время действительно работает против тех, кто возвел свою империю при помощи насилия. Под светлой маской спокойного превосходства экуменический мир универсального государства все время ведет отчаянную войну против ужасного демона, неподвластного заклинанию и находящегося в самом основании империи. Имя этому демону – Насилие. Зачастую эта нравственная война принимает форму конфликта между политиками. Римское имперское правительство, например, приняло решение с терпимостью относиться к иудаизму и длительное время придерживалось этого решения, несмотря на непрекращающиеся и весьма серьезные провокации со стороны евреев. Однако терпимость римлян несопоставима с той значительно более трудной нравственной победой, которая проявилась в отношении к еврейской ереси, охватившей впоследствии весь эллинистический мир. При первом столкновении римской власти с христианской церковью Рим отнесся к христианству как к опасному врагу. Нерон объявил смертельную войну христианству, но его дикое деяние было отменено преемниками тирана на императорском троне. Причина, по которой христианство было объявлено запрещенной религией эллинистического универсального государства, имела серьезное значение для Рима. Христиане упорно отказывались действовать против совести. Оружие, которое Август вложил в ножны, снова было готово к бою – на сей раз с духовной силой, которую, как известно, невозможно побороть с помощью силы внешней. Мученики лишь расширили распространение христианства. Окончательная победа христианского мученического духа была предсказана Тертуллианом, заявившим, что христианская кровь падет в землю семенем. Надеюсь, мы раскрыли самоубийственную неуемность меча, который однажды отведал крови. Обагренное кровью оружие не ржавеет в ножнах. Словно невоплощенный дух бывшего спасителя, оно вновь и вновь стремится заявить о себе на поле брани. Средство, бессильное спасти, способно карать. Спрятанный в ножны меч жаждет дела; и в конце концов он находит себе применение, ибо союзником его является Время. Нет надобности задерживаться на истории, которая имеет тенденцию повторяться, но прежде, чем перейти к следующему пункту нашего исследования, приведем еще ряд примеров. В русской ветви православия вторым основателем универсального государства был царь Петр Великий (правил юридически с 1682 г., а фактически – с 1689 г.), выведший русскую социальную систему из состояния оцепенения, в котором она пребывала с 1604 по 1613 г., оживив ее мощной струей чужеродной культуры. Восстановление универсального государства после падения в период возродившейся смуты в отдельных случаях завершилось настолько удачно, что даже сопровождалось бледным подобием давно ушедшего в прошлое «бабьего лета». В русской ветви православия, например, бабье лето, пришедшее в Москву во время правления Ивана IV (1533-1584), создавшего универсальное государство, возвратилось в момент восхождения на престол Екатерины II (1762) и продолжалось до смерти Александра I (1825) благодаря восстановлению русского универсального государства на новой основе Петром Великим (1682-1725). А в эллинском мире Диоклетиан и Константин потрудились, восстанавливая разрушенное, столь основательно, что из обветшавших политических конструкций Юлия и Августа им удалось создать новое здание, в котором император Юстиниан сиял славою Соломона. Правда, к концу длительного периода упадка эллинистической цивилизации Соломонова слава Юстиниана представляла собой предмет роскоши, фрукт не по сезону, за который приходится платить немыслимую цену. Спаситель с «машиной времени» Спасение распадающегося общества настолько безнадежная задача, а меч настолько неподходящий инструмент для ее выполнения, что естественно обнаружить другие школы спасителей. Все они согласуются между собой в противоположность спасителям с мечом, ибо изначально преследуют единую, но негативную цель. Земное настоящее, которое стремится отвоевать и спасти меченосец, им видится проклятым градом, который не только невозможно, но и нежелательно спасать. Спасение от общества, а не общества является их общим паролем. Однако каждая из отмеченных нами четырех школ ищет спасения от общества своим собственным путем. Различаются они также выбором средств и видением границ того града, чей прах они собираются «отрясти с ног своих». Обратим внимание на тех архаических и футуристических спасителей, которые ищут путей спасения, не отрекаясь от всего земного и используя при этом «машину времени», которая должна перенести их неким магическим образом из Настоящего в лишенное пороков Прошлое или в Будущее, которое также чисто и безвинно. Понятие «машина времени» было изобретено Льюисом Кэрроллом в его «Сильвии и Бруно», а позже использовано Г. Уэллсом, написавшим удивительную книгу под названием «Машина времени». Выдумка Кэрролла удачна своей простотой. Герою его книги, незаурядному часовщику, удается перехитрить Природу и обмануть Судьбу. Но еще один поворот – и человек вынужден признать, что и Природа, и Судьба вновь оказываются в своих правах так, как если бы никто и не делал попыток их перехитрить. В притче Кэрролла наблюдатель, в руке которого находятся волшебные часы, видит, как велосипедист, задев за сундук, сползающий с повозки, падает и разбивается; он может исправить ситуацию, сдвинув время так, чтобы велосипедист мог проехать до того, как сундук упадет, но оказывается, что ни волшебство, ни жалость в данном случае не помогают и велосипедист все равно падает и расшибается. В этой лукиановской притче Кэрролл мягко намекает своим современникам, что напрасно ждать, будто фантазии могут изменить действительность, и верить, что заклинания могут изменить то, что существует в мирском плане. Мораль кэрролловской притчи состоит в том, что новоизобретенная машина времени столь же неспособна преодолеть судьбу, как и старомодный меч, стремящийся элиминировать Насилие, после того как Насилие однажды уже появилось на исторической сцене. Иными словами, если на какое-то время машина времени и представляется вполне надежным механизмом, то все равно впоследствии этот эксперимент открывает такое количество неудобств, что рано или поздно приходится отставить машину в сторону, взять заржавелый меч и уже с ним проделать оставшийся путь. Если мы хотим проверить это правило с помощью эмпирического анализа, попробуем сначала рассмотреть спасителей-архаистов, заставляющих машину времени вращаться в противоположную сторону, а затем – спасителей-футуристов, запускающих машину времени в направлении будущего. Оба эти маневра не уберут с дороги примитивною демона Насилия, который, будучи изгнан через дверь, влезает в окно. Разбирая архаистическую вариацию этой темы, можно начать с иллюстрации, которая в настоящем исследовании уже фигурировала в другом контексте. Понятие «нордическая раса», как мы уже упоминали, было введено де Гобино. Это была реакция на физическое насилие, которому якобинцы подвергали представителей знати. Однако академически утонченная французская политическая игра ума неожиданно породила семя насилия, когда из уст Гобино идея перешла к Ницше и X. С. Чемберлену [559]. Последние вдохновили устроителей второго германского рейха на роль «белокурой бестии» [560]. В третьем поколении злое семя дало урожай в антисемитских зверствах третьего рейха, который воспринял французскую фантазию слишком серьезно, положив ее в основу как внутренней, так и внешней политики, провозгласив лозунг: «Кровь и земля». Попытки преодолеть трудности настоящего через обращение к невозвратно утраченному прошлому нации породили дикий взрыв антисемитизма. Этот спектакль – его можно было бы назвать фарсом, не будь он столь трагичен, – не раз разыгрывался на подмостках истории, когда спаситель-архаист отбрасывал только что изобретенную машину времени и возвращался к более надежному и проверенному средству – мечу. Во второй фазе эллинского смутного времени мы обнаруживаем аналогичную ситуацию в горькой судьбе Гераклидов в Спарте и двух Гракхов в Риме. В каждой из этих политических трагедий зачинатели реформистского движения – лакедемонийский Агис и римский Тиберий – прошли через весь ужас насилия и беззакония. Методы их политических противников были столь откровенны и грубы, что несостоявшимся реформаторам фактически невозможно было избежать смерти. Однако даже эти мученики за веру в Ненасилие в некотором смысле сами накликали смерть на свои головы. Агис и Тиберий в своих нововведениях нарушили некоторые фундаментальные законы своей страны. Этого оказалось достаточно. Вторая попытка довести начатое реформистами дело до логического завершения была предпринята в Спарте Клеоменом и Гаем в Риме, которые уже не колебались, используя для своих целей меч, чего не могли и представишь себе их предшественники. Эта пара упорных реформаторов, прибегнув к насилию, добилась временного и, как оказалось, иллюзорного успеха. Ибо и они потерпели сокрушительное поражение и приняли смерть, как это случилось с их благородными предшественниками. Судьба этих реформаторов в свою очередь побродила политических авантюристов, создавших даже теорию, согласно которой «реализм» предполагает «тоталитаризм», а значит, и жестокость. Применяя эту теорию на практике. Сулле удалось, после смерти Тиберия Гракха ввести нечто напоминающее конституцию предков своей страны. Эта беззастенчивая пародия позволила хладнокровному диктатору умереть своей смертью. Спартанский аналог Суллы Набис [561] не сумел избежать кинжала убийцы. Однако Набис прожил достаточно долго, чтобы не только завершить, социальную революцию, но и подвести под тираническое правление Мессении Аргос и Лакедемон, чем были опрокинуты планы римского военачальника, только что победившего македонцев. Можно заключить этот обзор так называемых спасителей с машиной времени, представлявших правящее меньшинство, двумя случаями, в которых отказ от машины времени и обращение к мечу произошли в ходе одного поколения. Римский император Юлиан поначалу намеревался мирными средствами укреплять религию и культуру эллинизма, которые под натиском христианства уже были к тому времени на грани полного поражения. Юлиан получил возможность проводить свою политику после смерти императора Констанция. Известие о кончине императора застало Юлиана на марше из Галлии в Константинополь. А спустя не более пятнадцати месяцев (декабрь 361 г. – март 363 г.) новый властелин эллинистического мира отправился походом на восток, во владения Сасанидов, открыв кампанию, которая и стоила ему в конце концов жизни. Первые пятнадцать месяцев также не были для Юлиана временем политического бездействия. И как ни короток был тот промежуток, он дает нам возможность понять, сколь круто изменилась первоначальная политика императора. Отказавшись от попыток восстановить доконстантиновский и дохристианский порядок в его первоначальных формах, Юлиан решил начать культурную и религиозную войну против христианства, создав некую языческую антицерковь по христианской модели, которая не менее чем само христианство, не соответствовала истинному эллинистическому этосу. Юлиан был далек от идеала просвещенной терпимости. Он быстро разочаровался в своих романтически нереальных надеждах. Как только христианская церковь лишилась официальной поддержки, эллинизм, гибель которого началась задолго до обращения Константина, снова, казалось бы, захватил утраченную было почву. В отношениях со своими христианскими подданными Юлиан перешел грань, отделявшую презрительную терпимость от вражды, еще до того, как возникла необходимость отправиться на войну с персами. А если бы судьба позволила ему вернуться победителем, трудно предположить, что рано или поздно он не сделал бы следующий шаг, перейдя от дискриминации христиан к преследованию их. Поражение Юлиана в IV в. н.э. в его стремлении повернуть часовую стрелку к доконстантиновским временам эллинской истории было столь же показательно, как и невозможность Юстиниана в VI в. н.э. совершить свой, пусть и меньший, рывок, повернув время вспять в надежде вернуть порядки дней Константина. Юстиниан намеревался возродить константиновский режим во всех его аспектах. Как и в старые времена, империя должна была стать латиноговорящей и православной. Он мечтал возродить ее целостность. Однако стремление достичь архаистической цели в этом случае, как и в других, закончилось катастрофическим поражением. История этого фиаско может быть сведена к одной фразе. Юстиниан пришел к результатам, противоположным его первоначальным намерениям, ибо обращение к архаизму неизменно приводит к применению силы. Спасители-архаисты, чьих судеб мы коснулись в настоящем обзоре, принадлежали к правящему меньшинству. Однако существует еще одна группа спасителей того же класса, возникающая во внешнем пролетариате, когда его свобода или даже само существование находится под угрозой уничтожения перед лицом некой враждебной цивилизации. Когда внешний пролетариат вынужден противостоять цивилизации, превосходящей его в материальной силе, члены примитивного общества неизбежно начинают оглядываться назад, с сожалением вспоминая более легкую и спокойную жизнь, которую вели их предшественники, не знавшие давления со стороны. Воспоминания о счастье, оставшемся в прошлом, переходят в мечту о его возвращении, а народ, охваченный подобной мечтой, с воодушевлением пойдет за пророком, который пообещает превратить эту мечту в явь. Конфликт с внешними силами, несущий разрушения и сеющий скорбь, может заставить людей поверить в возможность скачка из настоящего в прошлое, которое, как им кажется, было свободно от болезней и невзгод, принесенных извне враждебными силами. Архаистическая реакция на мучительный опыт столкновения с иноземной социальной силой, намного превосходящей по силам свою жертву, как правило, характерна для общества примитивного склада. Примитивное общество, противостоящее наступающей и более сильной цивилизации, не отличается в этом случае от цивилизации, которая столкнулась с враждебной социальной силой своего же вида. В обоих случаях более слабая сторона – будь то цивилизация или примитивное общество – обычно отвечает одной и той же реакцией. Этот специфический ответ можно назвать «зилотизмом». Однако в рамках нашего исследования нет пока необходимости подробно останавливаться на тех психологических феноменах, в которых проявляется зилотизм, и мы ограничимся обзором спасителей зилотского типа, возникающих во внешнем пролетариате. Казалось бы, нет причины, неизбежно толкающей этих варварских спасителей-архаистов на путь насилия, однако эмпирический анализ показывает, что на практике варварский спаситель с машиной времени прибегает к помощи меча значительно чаще, чем его аналог, пытающийся встать на архаистический путь ухода от скорбей и невзгод распадающейся цивилизации. Пожалуй, единственными варварами-спасителями с машиной времени, отвергающими насилие, оказались пророки краснокожих индейцев в период, когда этих первобытных жителей Северной Америки теснила волна европейских поселенцев, весьма агрессивно настроенных и изгнавших в конце концов коренное население с насиженных мест [562]. Но даже последователи краснокожих индейцев, исповедовавшие спасение через непротивление, были в конце концов доведены до полного отчаяния и стали призывать своих соплеменников к вооруженной борьбе. В большинстве же своем варвары-спасители вступали на историческую сцену с машиной времени в одной руке и мечом – в другой. Краснокожий Сидящий Бык, разгромивший отряд Кастера из кавалерии Соединенных Штатов и нашедший затем убежище в Канаде, где он и дожил до конца дней своих [563], – столь же редкостная фигура в анналах варварского архаизма, как суданский знаменосец в битве при Омдурмане [564], упрямо подставлявший свою грудь под пулеметные очереди, высоко держа в руке знамя, когда кругом уже были горы тел павших товарищей. Варвар-мученик представляет ту трагическую группу, которая настолько многочисленна, что просто не может на страницах нашего исследования быть приведена полностью. Здесь можно выделить имена Верцингеторига [565] (жертва Цезаря), Тотилы [566] (жертва Юстиниана), Видукинда [567] (жертва Карла Великого). Можно вспомнить негуса Теодора [568], заточенного в крепость. Можно сожалеть о героическом поражении Абд-аль-Кадира [569], пытавшегося спасти Алжир, Абд-аль-Керима [570], пытавшегося спасти Марокко, и Шамиля [571], пытавшегося спасти Кавказ от наступающего западного общества, уже вооруженного смертоносным оружием «машинного века». В равной мере следует отдать должное Вириату [572], который не смог спасти свою Лузитанию (нынешнюю Португалию) от имперских притязаний Рима, экспансия которого была не менее агрессивна, чем экспансия современного западного империализма, хотя Рим не знал таких средств, массового уничтожения, какие изобрело человечество в наше время. Нельзя не восхититься храбростью (если не принимать во внимание дикость) Стеньки Разина и Пугачева, которые подняли казацкие окраины России на восстание против московитской полуварварской империи, пытавшейся низвести свободолюбивых казаков до положения внутреннего пролетариата. Сей краткий обзор спасителей с машиной времени, избравших архаическое направление, следует завершить описанием спасителей-футуристов. Не всегда просто провести четкую линию демаркации между этими двумя типами. Мы видели, что в самой природе архаизма существует возможность надлома с последующим переходом на сторону футуризма. Исследовав ряд примеров из истории правящего меньшинства, мы убедились, что архаизм, зачастую против своей воли, скатывается на путь насилия. Недавние энтузиасты и проповедники возврата к прошлому невольно и неизбежно скатываются с архаического пути на путь футуристический. Аналогичную перемену архаизма на футуризм можно наблюдать среди внешнего пролетариата. Как мы уже отмечали ранее, в течение примерно 6000 лет общества, названные нами «цивилизациями», охватывали своим влиянием примитивные общества. Нетрудно представить себе, как раскаленный прут чужой цивилизации рубцует тело примитивного общества, оставляя на нем глубокие следы. Поэтому можно утверждать с уверенностью, что даже наиболее фанатически настроенные архаисты из числа лидеров внешнего пролетариата оказывались неспособными реализовать архаизм во всеобщем масштабе. Даже когда архаизм достигает высшей точки, общество продолжает сохранять черты той цивилизации, против которой спаситель затеял борьбу. Именно эти черты и несут с собой струю футуризма, которая в конце концов влияет и на архаизм самого спасителя-архаиста. Неистребимая стихия футуризма, которая постоянно дает о себе знать в жизни внешнего пролетариата, по-зилотски реагирующего на давление агрессивной цивилизации, наиболее очевидна в области военной техники. Пожалуй, краснокожие спасители-архаисты оказались единственными в своем роде, когда отказались пользоваться оружием белых, даже ощутив на себе в полной мере его эффективность. В других случаях вожди, проповедовавшие спасение через архаизм, делали для себя по меньшей мере одно исключение. И прежде всего это касалось оружия. Однако стоило им допустить это исключение, например провозгласить принцип, что врага следует бить его собственным оружием, немедленно открывалась щель для иностранного влияния, и щель эту уже никак нельзя было ликвидировать. Невозможность заимствования по выбору того или иного элемента иностранной культуры без того, чтобы не оказаться в зависимости от этой иностранной культуры, – фундаментальный закон взаимоотношений между цивилизациями. Однако этот вопрос будет рассмотрен нами в другом месте настоящего исследования. В данном контексте мы коснулись действия этого закона только в связи с анализом процесса превращения архаизма в футуризм, обнаружив проявление упомянутого закона в реакции внешнего пролетариата на действия правящего меньшинства. Если варвар признал оружие враждебной цивилизации, перед ним открываются две перспективы: либо он сдастся врагу, не сумев как следует освоить новое оружие, либо выживет, научившись побеждать господина его же методами. Иными словами, у внешнего пролетариата есть выбор – или быть уничтоженным правящим меньшинством, с которым он затеял борьбу, или же побороть своего противника, с тем чтобы в конце концов занять его место. А это в свою очередь выбор между архаизмом, терпящим поражение, и футуризмом, который, как надеются избравшие его, является ключом к победе. Во внешнем пролетариате различие, которое в принципе легко сформулировать, на практике бывает трудно установить, потому что замена спасителя-архаиста спасителем-футуристом на границе универсального государства происходит, как правило, не в результате резкой перемены, но в ходе поступательного развития. В истории борьбы между внешним пролетариатом и правящим меньшинством появятся варварские лидеры, которые так и останутся архаистами, другие же будут футуристами, но это не поможет им избежать катастрофы. В качестве примера победоносных варваров-архаистов можно привести историю скифских вождей, которые помешали Дарию распространить владения ахеменидской империи на всю Причерноморскую степь. Показателен и пример вождя херусков Арминия, который воспрепятствовал попытке Августа расширить Римскую империю, захватив Тевтобургский лес, а также ваххабитов в Аравии, которым удалось приблизительно в 1830 г. сбросить египетско-оттоманское иго [573]. Мы уже говорили о трудности выявления архаистской и футуристской групп, проведения четкой линии, отделяющей архаизм от футуризма в поступках спасителей с машиной времени, когда те действуют среди внешнего пролетариата. Но если обратиться к внутреннему пролетариату, перед нами. возможно, не встанет подобной проблемы. Одной из отличительных черт принадлежности к внутреннему пролетариату является его явная неспособность дать архаистический ответ на вызов социальной катастрофы. Поэтому вполне естественно, что спаситель с машиной времени, появившийся во внутреннем пролетариате, окажется футуристом. Это обстоятельство в значительной мере упрощает предстоящий анализ. Однако есть одна сложность, и заключена она в том, что футуристические вожди внутреннего пролетариата вовсе не обязательно являются выходцами из этой социальной группы. Ранее нами уже отмечалась склонность правящего меньшинства подчиняться процессу пролетаризации, который принимает форму вульгаризации. На конкретных исторических примерах мы проследили, как протекает переход общественного доверия от правящего меньшинства к внутреннему пролетариату. У Коммода, например, это стало последним капризом его склонной к излишествам натуры; у Гая Гракха оно явилось следствием его нервного идеализма. Действительно трагическая ирония судьбы правящего меньшинства заключена в том, что идеалисты, появляющиеся в его рядах, вынуждены идти тем же путем, что и негодяи. И еще более глубокая трагедия кроется в том, что Гракх не утрачивает в трудах своих благородства, до которого Коммоду никогда не подняться, а Коммод вершит свои дела в вульгарности, до которой Гракху никогда не упасть. Таким образом, Коммод пропадает в угаре низов, куда, правда, он сам стремится, а Гракх воспламеняет своей демонической энергией души пролетариев, в среду которых он был брошен враждебными руками представителей своего круга. Революционная связь между отверженным спасителем-архаистом и отверженным внутренним пролетариатом, возможно, предопределена самой судьбой архаиста, хотя этого нельзя вывести из его первоначальных намерений и надежд. Цель архаиста – восстановить нравственное здоровье общества, но он отнюдь не стремится посадить пролетариат на место правящего меньшинства. Он мечтает ликвидировать разрыв между ними, то есть фактически уничтожить оба класса одним ударом. Однако социальный лекарь, пытающийся вылечить социальное тело, а заодно и освободиться от пролетариата, встает на неверный путь по отношению к пролетариату. Ибо раскол в обществе можно ликвидировать, только вернув пролетариям их «капитал», которого они были несправедливо лишены. Этот пункт в платформе архаиста-реформатора становится камнем преткновения для членов правящего меньшинства, потому что все потери пролетариата – это приобретения правящего меньшинства. В их глазах предлагаемые реформы – прежде всего измена интересам своего класса, тогда как в глазах реформатора общественная деятельность представителей верхов насквозь лицемерна, поскольку основывается она исключительно на заботе о собственном кармане. Непонимание рождает отчуждение, а когда напряжение достигает критической точки и правящее меньшинство расправляется со своим реформатором, униженный и разочарованный идеалист с облегчением и почти что с радостью порывает со своим сословием. С восторженным криком «Я готов быть вашим вождем!» бросается он в объятия пролетариата, который только того и ждет. Пролетариат с радостью принимает изгнанника правящего меньшинства, ибо в его глазах он является поборником общего дела. Кроме того, он пожертвовал всем, и единственное, что осталось у него, – это надежда на доверие и благодарность пролетариата. Практическим выражением этого доверия становится то, что они признают изгнанника своим вождем. «Камень, отвергнутый строителями, станет во главу угла» (Матф. 21, 42; Марк 12, 10; Лука 20, 17; Деян. 4, 11; Еф. 2, 20; I Пет. 2,7). Павел отворачивается от иудеев, которые не хотят его слушать, и проповедует идею спасения среди язычников, с доверием и радостью внимающих ему. Оглядывая легион спасителей-футуристов, которые вели внутренний пролетариат на отчаянную борьбу против невыносимых условий жизни, мы видим среди них немало изменников – или изгнанников – среды правящего меньшинства, которые плечом к плечу сражались со своими товарищами-пролетариями. Правда, жестокое время и перипетии борьбы стерли многие следы, и не всегда легко распознать социальных предков этих пропыленных и обагренных кровью фигур. Показательна в этом отношении судьба Сертория, который в первом круге столетней римской гражданской войны в течение десяти лет успешно руководил антиримским восстанием иберийских племен. В чем состоял секрет удивительного успеха Сертория? Если всмотреться внимательно в жизнь этого римского изгнанника, можно заметить, что и после того, как экспедиционные силы Суллы изгнали его из Испании в Марокко, он продолжал пользоваться поддержкой населения. Варварский народ, который насильственно перевели из внешнего во внутренний пролетариат империи, убедившись в неспособности местного вождя остановить римских захватчиков, призвал одного из завоевателей возглавить их и освободить от ига, с которым они не могли и не хотели примириться. В Италии тех же беспокойных времен мы видим римского сенатора Катилину (восст. 63-62 до н.э.), пошедшего по стопам беглого гладиатора Спартака (восст. 73-71 до н.э.) [574]. В постсредневековом западном мире можно обнаружить отступников правящего меньшинства во главе восстания немецких крестьян в 1524-1525 гг. [575], а в вестернизованной России наших дней мечты Спартака и Катилины воплощаются в действительность благодаря революционеру, который не был ни рабочим, ни крестьянином. Гений, построивший «диктатуру пролетариата» на развалинах империи Ивана Грозного и Петра Великого, сам пролетарием не был. Ленин был наречен при крещении Владимиром, а отец его, Илья Ульянов, давший ему это почтенное имя, был дворянином и государственным чиновником. Этот краткий перечень вождей внутреннего пролетариата, рекрутированных из рядов правящею меньшинства, возможно, достаточен, чтобы показать, как политический пророк, не находящий отклика в своей среде, избирает судьбу изгнанника, чтобы вернуться затем спасителем отечества. Следует сказать, что историческое значение подобной фигуры трудно переоценить. Однако мы вряд ли оценим в полной мере истинный характер и достоинства социальных мигрантов, если будем опираться лишь на суждения о них их современников, ибо обычным является отрицательное отношение к мигрантам со стороны их собственного сословия, которое смотрит на них как на изменников. Со стороны же их новых товарищей их ждет зачастую непомерное возвеличение и возведение в ранг мучеников. Поэтому, не отказываясь вовсе от исторических свидетельств, мы должны попытаться составить свое собственное мнение. Избранный нами эмпирический метод может привести в целом к объективному выводу, однако окончательное суждение должно быть оставлено Времени и Истории. И все же рискнем сделать некоторые выводы относительно роли изгнанников-спасителей в истории. Во-первых, к числу этих изгнанников принадлежат самые благородные души, которые рождались когда-либо в правящем меньшинстве распадающегося общества. Во-вторых, именно благородство и является причиной их изгнания. В-третьих, те качества, что изгнали их из своей среды, делают их вождями пролетарской массы. В-четвертых, ореол славы, окружающий социальных мигрантов, не рассеивается, по мере того как они совершают свой болезненный переход, преодолевая чудовищную социальную пропасть. Мировоззрение, идеалы, нравственные нормы, с которыми приходит спаситель-изгнанник в невзрачный духовный мир внутреннего пролетариата, оказываются впоследствии темп элементами футуристского мироощущения, которые сохраняются в целостности и после поражения несбыточной футуристической надежды. Когда «город солнца» оказывается «проклятым городом», над дымящимися развалинами и землей, пропитанной кровью, продолжает струиться свет. Это небесный свет, идущий из Града Божиего. Проследив путь, спасителя-изгнанника до конца, мы выяснили источник света, который он несет с собой. Обзор спасителей с машиной времени можно, таким образом, завершись, заключив исследование одним предложением: машина времени – это обман, замеченный даже ее чудаковатыми изобретателем. Часы, пусть и волшебные, не являются эффективным заменителем меча. А меч – слуга крови и убийства. Вот почему спаситель с машиной времени неизменно отвергает свое новомодное средство и вновь берется за оружие, лишь только дело принимает серьезный оборот. Данный анализ показывает, что нет спасения в мече, как нет его и в машине времени. Но это не единственные средства спасения, к которым прибегают люди в попытках найти ответы на вызовы распадающейся цивилизации. Итак, продолжим наше исследование. Философ в маске короля Средство спасения, которое не требует ни помощи машины времени, ни меча, было выдвинуто на первом этапе эллинского смутного времени величайшим из эллинских знатоков искусства отрешения, Платоном. «Нет надежды избавиться от зол государству и, я думаю, всему человечеству, кроме как посредством личного союза между политической властью и философией и насильной ликвидации того общего мнения, согласно которому одно обязательство исключает другое. Этот союз может быть заключен двумя путями. Либо философы должны стать царями наших государств, либо же люди, которых сегодня называют царями и правителями, должны искренне и серьезно заняться философией» (Платон. Государство. 473 Д, 499В и 501Е). Предлагая лекарство от общественных бед, характерных не только для эллинского мира той поры, но и (как считает эллинский мудрец) для всей земной жизни Человека во все времена, в любых местах и при любых обстоятельствах, Платон стремится обезоружить простого человека, склонного относиться с нескрываемым скептицизмом к философским предписаниям. Он выводит свое умозаключение в весьма парадоксальной форме, не без оснований ожидая, что на голову мудреца могут обрушиться насмешки и укоризненные замечания. На него набросится толпа, и если дело не закончится пролитием крови, то все в порядке! Но если парадокс Платона труден для понимания людей обычных – как царей, так и их подданных, – то он еще труднее для самих философов. Разве Отрешение от Жизни не цель философии? И разве не правда, что цели отрешения и спасения (других) столь далеко расходятся, что не могут считаться совместимыми? Можно ли спасать проклятый город, если ты стремишься убежать из него? Следовательно, как может мудрец примирить свои духовные искания, дело всей своей жизни, с сознанием, которое он не может оправдать, не перестав считаться философом, или преодолеть, не перестав считаться человеком? В свете философии самопожертвование Христа есть персонификация безумства. Однако не многие философы решились открыто признать это, ибо знаток искусства отрешения должен начать как человек, подвластный обычным человеческим чувствам, причем человек, рожденный в смутное время. Беды и страдания времени, заставившие его обратиться к философии, оказывали не менее жесткое давление на его современников. Он не может не замечать смятения в сердце ближнего своего. Но должен ли философ протянуть своему ближнему руку помощи? Напрасно искать решение этой нравственной дилеммы в индском учении, согласно которому Жалость и Любовь – пороки, или же в учении Плотина, утверждающего, что действие – «это тень созерцания и смысла» (Плотин. Эннаиды. III, VIII, 4). Следует, однако, припомнить неохотное признание Платона, что мудрецы, овладевшие искусством отрешения, не должны иметь возможности постоянно наслаждаться солнечным светом, к которому им удалось открыть путь. С тяжелым сердцем приговорил он своих совершенных философов к жизни в Пещере, где они могут помочь несчастным, которые все еще пребывают во тьме. Немалое производит впечатление и тот факт, что эта печальная платоновская заповедь тщательно соблюдалась Эпикуром. Эллинского философа, идеалом которого была спокойная невозмутимость, единственного, если не считать Иисуса Назарянина, наградили титулом Спасителя (? ? ? ? ?). Обычно этот титул принадлежал царям или являлся вознаграждением за государственную службу. Редкостная почесть, оказанная Эпикуру, стала неожиданным следствием его добродушной покорности зову собственного сердца. Парадоксальная история Эпикура показывает, что когда на плечи философов взваливается тяжелая ноша и они выбирают путь, предписанный Платоном, то тем самым они уравнивают себя с царями. Поэтому неудивительно, что другой платоновский вариант – превращения царей в философов – показался в высшей мере привлекательным философам, наделенным социальным пониманием. Предположив возможность того, что «какая-нибудь необходимость заставит этих немногочисленных философов – людей вовсе не дурных, хотя их и называют теперь бесполезными, – принять на себя заботу о государстве, желают они этого или нет» (Платон, Государство. 499С). Платон рассматривает и противоположную возможность, когда судьба распоряжается так, что дети царей или правителей рождаются философами. И он заключает, что те, кто обладает этим врожденным даром, наделены меньшим шансом выжить, хотя, безусловно, некоторым из них это удается. В этом отрывке Платон использует всю свою огромную силу убеждения, чтобы доказать теоретическую возможность того, что спаситель душ может быть вынесен на поверхность Временем, Природой и Случаем. Однако сколь бы стройной ни выглядела отвлеченная теория, на практике она далеко не всегда способна освободить его от необходимости нести общественные обязанности. Ответ на вопрос, можно ли в реальной политике рассчитывать на поколение философски мыслящих царей, зависит от действительной частоты проявления этого естественного феномена. Анализ истории распадающихся цивилизаций свидетельствует, что это чудо свершается крайне редко, как и предполагал Платон. В другом контексте мы уже касались истории жизни двух царей, родившихся в двух различных мирах, отстоящих во времени более чем на тысячу лет. Оба они, хотя и по-разному, пытались использовать царскую власть для совершенствования нравственного единства человечества, отнюдь не прибегая, насколько нам известно, к наставлениям какого-либо философа. «Смотри, как хорошо и как приятно, когда братья пребывают вместе» (Пс. 133, 1). Во всяком случае, Александру Великому подобные идеи никогда и никем не внушались. Его наставник Аристотель, например, считал, что все негреки, особенно в Азии, являются рабами по природе своей. Хотя о воспитании и происхождении Эхнатона мы знаем намного меньше, чем о воспитании и происхождении Александра, не вызывает сомнения, что Эхнатон, как и Александр, входит в категорию царей, рожденных философами. Оба эти царя, безусловно, попытались ввести философию в практическую политику, причем философию свою собственную. Однако нам придется признать, что этими двумя именами исчерпывается список царей-философов. Философ не может позволить себе просто сидеть сложа руки, предоставив Природе следовать своим путем без всяких сторонних вмешательств. Он лично должен приложить усилия, чтобы развить, продолжить, усилить и углубить деяния Природы во всех тех аспектах, где Природа восприимчива для философского воздействия. Если философ стремится защитить себя от риска оказаться в положении Атланта, он должен по крайней мере сыграть роль наставника Атланта. Такое решение нравственной проблемы было выдвинуто ранним стоиком Хрисиппом. «Мудрец, – говорит он, – нужен царству, чтобы направлять дела его. И если он сам не станет царем, он поспешит к царю с советом и в дни мира, и в дни войны». За сто с лишним лет до того, как эти идеи были сформулированы Хрисиппом, Платон пытался воплотить их в реальных делах. За свою жизнь Платон не менее трех раз отправлялся добровольно, хотя и без особой охоты, из Аттики в Сиракузы, чтобы внушить сицилийскому деспоту представления о царском долге, выстраданные афинским философом [576]. Надежды на успех при первой встрече с Дионисием I у Платона были невелики, однако они заметно возросли, когда на место основателя сиракузской династии сел его сын, которого преступный отец провел через ужасные лишения и опасности, прежде чем тому досталось царство. Правда, Платон не мог превратить и Дионисия II в царя-философа, что стало большим разочарованием для него. Однако безуспешность второго и третьего визитов в Сиракузы частично компенсировалась неожиданно проявившейся пользой первого визита. Стрела, казалось ушедшая в небо, попала в сердце свояка и дяди обоих Дионисиев (дяди для младшего). «Когда, – впоследствии писал Платон, – в беседах с Дионом я излагал ему то, что, по моему мнению, является наилучшим для людей, и советовал ему осуществить это на практике, видимо, сам того не зная, я каким-то образом бессознательно подготовлял падение тирании» (Платон. Письма. N 7, 327А). Отношение Платона к Диону – классический пример влияния философа на ситуацию, когда монарх и его наставник находятся в непосредственном, личном контакте. В последующих главах эллинского смутного времени эта ситуация повторилась при дворе спартанского царя Клеомена III. История западного мира также дает примеры личных контактов монархов с мыслителями. Известно, что прусский король Фридрих II из династии Гогенцоллернов, российская императрица Екатерина II и австрийский эрцгерцог Иосиф II охотно общались с Вольтером и другими французскими философами. (Французские философы XVIII в. были вдохновлены их английскими предшественниками XVII в.; учение этих философов было академическим ответом на политический вызов, порожденный конфликтом между короной и парламентом, тогда как английская революция XVII в. была предвосхищена предшествующим развитием итальянских политических и экономических институтов, техники и идей и распространением их на всю Европу.) Прямые, личные отношения, несомненно, наиболее эффективное средство воздействия, но для философа-наставника возможны и другие пути – возможно, менее обременительные. Например, когда основателя школы стоиков стал разыскивать реставратор македонской монархии, с тем чтобы философ пришел в Македонию и помог ему, Зенон не счел нужным покидать свой аттический дом ради службы при царском дворе. Он послал вместо себя своих учеников – Персея и Филонида. Известны также случаи, когда философ оказывал влияние на царя или государственного деятеля через пропасть времени без каких либо промежуточных посредований. Например, Гай Гракх явно находился под влиянием идей наставника своего старшего брата Тиберия, философа Блоссия, хотя Блоссий умер за семь лет до того, как Гай стал трибуном. Но пожалуй, самым необычным примером подобного распространения идей в исторической перспективе является судьба учения Конфуция, в частности его влияние на маньчжурских императоров Канси и Цзяньлуна. Первый из этих правителей взошел на царство более чем через два тысячелетия после смерти Конфуция, Кроме того, дальневосточное общество, к которому принадлежал Канси, было отделено от древнекитайского общества, в лоне которого жил и мыслил Конфуций, периодом междуцарствия, лишь углубившим пропасть, проложенную Временем, а сам Канси не может даже считаться родным сыном дальневосточной цивилизации, ибо он был выходцем из среды недавно осевших варварских завоевателей. Влияние Конфуция на Канси – посмертное вознаграждение Конфуция за крушение его надежд и пренебрежение со стороны современных ему правителей. Подобный поворот истории был столь же ироничным, как и чрезвычайным. Конфуцию отводилась роль, которую он никогда бы не смог хорошо сыграть при жизни, – воздать должное неизменной человеческой природе, природе социального животного, прикрытого одеждой мудреца. С точки зрения Коифуция, высшей целью самовоспитания для человека одухотворенного должно быть очищение своего ближнего и всей общины. Конфуций считал себя не философом, счастливо обретшим отрешение, а неудачником, не сумевшим реализовать себя, человеком действия, оказавшимся без работы, Проанализировав ряд исторических примеров, мы приходим к общему заключению, что попытка служить человечеству через души царей (как чревовещатель разговаривает с аудиторией при помощи куклы) не может считаться удовлетворительным решением проблемы, суть которой сводится к вопросу, как оплатить нравственный долг обществу, не отказываясь в то же время от благостного отрешения. Мы видели, что Дионисий II оказался столь же неблагодарным учеником, не способным оцепишь усилий Платона, как и Дионисий I. Правда, более многообещающими могли показаться философу его просветительские опыты с Дноном, который не был ни деспотом, ни наследником деспота. Однако стремление к трону испортило Диона до такой степени, что, получив власть, он уже мало чем отличался от своих родственников-тиранов. Поначалу. Дион намеревался преобразовать свой родной город Сиракузы в соответствии с платоновским планом идеальной республики. Он хотел играть роль не спасителя-деспота, а спасителя-ocвoбoдителя. Но конец его был полон, трагической иронии. Так называемый освободитель превратился в тирана и умер смертью тирана, оставив берег чистым для возвращения своих изгнанных родственников. Результаты трудов других философов-царей и философов – устроителей государства в такой же мере удручающи. Так, в дальневосточном мире за периодом правления конфуцианского эпигона ученика Цзяньлуна последовала эпоха катастроф и унижений, открывшая ворога в Китай британскому флоту, «опиумной войне», конца которой не видно и доселе [577]. Картина не изменится существенным образом, если от этих царей, которые стали философами под влиянием чьих-то идей, перейти к тем правителям, которые родились философами и не требовали для себя наставников. Представление Эхнатона о мире как о братстве было развенчано еще до смерти египетского пророка началом крушения Нового царства. История распорядилась так, что судьба египетского общества была спасена от варваров грубыми руками солдат-царей, бесцеремонно завладевших тронами. По сравнению с ними Эхнатон ему подобные были слишком деликатными. Что касается философских прозрений Александра, то, как мы видели они продолжали посещать эллинский мир и после его ухода. Однако практическое следствие деяний Александра оказалось прямо противоположным его первоначальным намерениям. Не создав идеальной империи, он лишь разрушил тот миропорядок, что существовал при его жизни, обрушив на него свой смертельный удар. Таким образом, эмпирический анализ показывает, что при беглом взгляде можно уловить некоторую долю успеха, но при расширении исторического обзора, когда принимаются во внимание отдаленные последствия свершенного, можно сказать, что в целом путь этот ведет к поражению. Философ-царь, будь то философ от рождения или просто восприимчивый ученик философа-наставника, оказывается в конце концов неспособным спасти своих соотечественников от крушения распадающегося общества. Факты говорят сами за себя. Платону представлялась очевидной мысль, что «ни для государства, ни для граждан не будет конца несчастьям, пока владыкой государства не станет племя философов… Достаточно появиться одному такому лицу, человек этот совершит все то, чему теперь не верят» (Платон. Государство. 502 А-В). Однако сделать Утопию философа пригодной для «реальной жизни» можно только через механизмы социального мимесиса. В предыдущих главах настоящего исследования мы показали, что мимесис – это особая форма социальной тренировки, в результате которой нетворческое большинство рано или поздно оказывается впереди творческого меньшинства; это хорошо для разрушения, но не способствует истинному достижению творческих целей. Введение любого элемента насилия – духовного или физического – в социальную стратегию царя-философа является условием грядущих поражений и становится началом отхода от программы, с которой он выступает в начале своей деятельности. А насилие, раз проявившись, имеет тенденцию все расширять и расширять свой размах. «Нрав людей непостоянен, и если обратить их в свою веру легко, то удержать в ней трудно. Поэтому надо быть готовым к тому, чтобы, когда вера в народе иссякнет, заставить его поверить силой» [прим120]. В прямой и циничной форме Макиавелли намечает стратегическую линию поведения царя-философа, которую Платон всячески смазывает и затушевывает. Если царь-философ оказывается в ситуации, когда он больше не в состоянии продвигаться к цели, используя гуманные методы и средства, он отбросит в сторону свод нравственных максим как ненужный и навяжет каждому свою волю с помощью меча, который он предусмотрительно сохранил под мантией философа. Такая развязка – настоящий скандал, покрывающий позором царя-философа, ибо мантия – далеко не самая подходящая одежда для того, кто вооружен. Здесь мы снова обнаруживаем тот неожиданный поворот, когда Орфей превращается в капрала. Таким образом, если насилие оборачивается ложным шагом, который объясняет поражение царя-философа, рожденного философом, тем более это применимо к правителю, ставшему философом под воздействием академических идей своего наставника. фактически царь-философ обречен на поражение, потому что он пытается объединить в себе две противоположные природы. Философ самоуничтожается, как только он вступает в поле безжалостного действия царя, а царь самоуничтожает себя, выходя в философское поле отвлеченных размышлений. Подобно спасителю с машиной времени, царь-философ обречен на поражение, ибо он вынужден будет рано или поздно воспользоваться оружием. Меч, как известно, оружие обоюдоострое, машина времени рождает самообман, а мантия философа с маскою царя – эмблема лицемерия. А коль скоро «лицемер» и «спаситель» – роли несовместимые, поиски истинного спасителя следует продолжить. Бог, воплотившийся в Человеке Мы рассмотрели три различных варианта творческого гения, рожденного в распадающемся обществе. Каждый раз гений направляет все свои силы и энергию на то, чтобы ответить на вызов социального распада. Мы рассмотрели спасителя общества, который хватается за меч, спасителя от общества с машиной времени и спасителя в лице царя-философа. Однако мы убедились, что эти пути не ведут к поставленной цели. Нет спасения в мече. Как ни ловка рука, хватающаяся за меч, и как бы хороши ни были первоначальные побуждения, меч никого не заставит ступить на путь спасения, не предотвратит он и разрушений, разве что приумножит. Спаситель с мечом сам приговаривает себя к поражению. Однако мы видели и поражение его соперников, ибо и спаситель с машиной времени, и мудрец, играющий роль наставника царя-философа, в критический момент бросают свои хитроумные изобретения и хватаются за старомодные орудия убийства. Таким образом, мы свели все три внешне столь различных типа к единственной фигуре человека с мечом. Вся разница оказалась в том, что один держит меч на изготовку, другой – вложенным в ножны или даже тщательно замаскированным. Однако каждый готов прибегнуть к нему в решающий момент. Какое заключение можно вывести из столь удручающей серии разочарований? Означает ли это, что любая попытка обрести спасение обречена на провал, если спаситель – просто человек? Напомним себе классическую истину, уже не раз подтвержденную нами в данном исследовании: «Взявший меч, от меча и погибнет». Эти слова следует воспринимать как предостережение. За меч хватаются в критический момент, чтобы защитить своего господина. Но Господь быстро и твердо запрещает самопожертвование в этой воинственной форме. Не желая, чтобы на первый удар последовал контрудар в духе Иуды Маккавея, Исмаила Шаха Сефеви или Гуру Говинда Сингха [578], Иисус Назарей сначала залечивает рану, которую Петр нанес своим мечом (Лука 2. 2, 51), а затем отдает себя на муки и оcкopблeния. Иисус отказывается взять в руки меч не потому, что боится поражения. «Или думаешь, говорит он Петру, – что я не могу теперь умолить Отца Моего, и Он представит мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов» (Матф. 26, 53). Мотив Иисуса не имеет никакого отношения к практическому расчету. Он верит, что, взявши меч, Он обязательно одержал бы победу над любым противником. Но и с этой верой Он отказывается взять в руки оружие. Вместо того чтобы победить мечом. Он предпочитает умереть на Кресте. Избрав этот путь в решающий час, Иисус порывает с привычной линией действия других спасителей, известных Человечеству. Что заставило Спасителя из Назарета ступить на новый и необычный путь? Можно ответить на вопрос вопросом: а что отличает его от спасителей, которые изменили себе, взявшись за меч? Ответ заключается в том, что то были люди, которые знали, что они люди, а Иисус был человеком, верившим, что Он Сын Божий. Следовательно, мы можем сказать, что «спасение принадлежит Господу» (Пс. 3, 3) и что спаситель Человечества, не будучи божественным, не мог бы выполнить свою миссию. Рассмотрев всесторонне истории спасителей, которых выдвинул род человеческий, рассмотрим теперь истории спасителей, явившихся на историческую сцену в качестве богов. Если появление Deus ex machina – самый легкий путь, каким только Бог может явиться человеку в качестве спасителя, следующим простейшим способом эпифании Бога может считаться «аватара» (воплощение Вишну в индской мифологии). На первый взгляд кажется куда более сложным процесс, когда Бог меняет свою истинную форму для того, чтобы воплотиться в человеческой плоти и пребывать в этом облике на земле в течение всей человеческой жизни, а не только в течение последнего акта пьесы. Однако при более близком рассмотрении внешняя щедрость оказывается несколько обманчивой. Если взять временное измерение, то трижды по два десятка и плюс еще десять лет означают не более чем три минуты в сознании бессмертного, который играет с Вечностью. Кроме того, божество, живущее с помощью аватары, может оказывать воздействие до тех пор, пока порядок вещей неправилен, и это воздействие должно носить характер скрытой сверхъестественной силы. Так. Дионис в «Вакханках» Еврипида провоцирует конфликт, и когда наступает кризис, скрытый бог одним движением магической палочки заставляет женщин разорвать порочного человека на куски, что они и делают в слепом припадке своей оргиастической религиозной экзальтации. Таким образом, полагаясь на свои сверхъестественные силы, Дионис нарушает правила игры, подобно спасителю с машиной времени или царю-философу, когда они забывают свои возвышенные претензии и хватаются за мечи. Но бог ведет себя более отвратительно, чем его человеческие аналоги, ибо кризис, побуждающий его применять тайное оружие, – кризис, который он сам тщательно подготовил. Дионис всегда старается отличаться от других олимпийцев. Земная судьба его в основном посвящена завоеванию мира. И горе правителю-человеку, который осмеливается оказать сопротивление победоносно шествующему богу-завоевателю. Главный театр военной доблести Диониса разворачивается не в Беотии и не во Фракии. Дионис, как и Александр, стремится в Индию. Однако на индийской почве у грубого эллинского божества есть свой аналог в лице Шивы и Вишну. Что касается Шивы, то он – Само Разрушение. Таким образом, если аватара нравственно почти столь же отталкивающа, как и бог из машины, то полубог, появляющийся следом, – решительно более симпатичная фигура. Стоит только окинуть взором эту божественную компанию героев: здесь и шумерский Гильгамеш; и эллинские Геракл, Асклепий, Кастор, Поллукс, Персей, Ахилл и Орфей; и китайские культурные герои [579]. Эти полубоги в человеческой плоти проживают свои земные жизни, не извлекая каких-либо особых выгод из своих божественных привилегий, что, как правило, характерно для богов, полностью воплотившихся в людей. Подвиги Геракла по крайней мере не менее нужны человечеству, чем проделки Диониса; но трудности и страдания, с которыми сопряжены эти подвиги, столь же чувствительны для героя, как если бы он был простым смертным. «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями: как цветок, он выходит и опадает; убегает, как тень, и не останавливается» (Иов 14, 1-2). Полубог, как и человек, также «краткодневен и пресыщен печалями»; и он даже не освобождается от борьбы против «последнего врага» (I Кор. 15, 26). Полубог так же, как и человек, подчиняется Смерти. Еще ближе к человеку но всем своим качествам и поступкам находятся герои полубожественного происхождения. Родство с богом нередко приписывалось царям, мудрецам, фигурам отнюдь не легендарным. Зачастую это хорошо известные исторические персонажи, чьи деяния и мысли зафиксированы в документах, которые могут служить неопровержимыми свидетельствами их земной жизни. В эллинской традиции не только Ион и Асклепий, но также Пифагор, Платон и Август считались детьми Аполлона; не только Геракл и Персей, но и Александр были среди сыновей Зевса. Общая тема подобных легенд сводится к тому, что к земной женщине, будущей матери героя, является бог, занимающий место ее законного мужа. Иногда божественный гость предстает в виде человека, иногда в виде животного, а иногда как молния или луч света. Про Зевса-Амона известно, что он явился к матери Александра Олимпиаде то ли в виде молнии, то ли в виде змея (обе легенды изложены Плутархом в «Жизни Александра»). Этот сюжет был весьма популярен в течение многих веков. Союз земной женщины с богом обеспечивает спасителю-богу интимные связи с человеком. Но как следует понимать природу подобного отцовства? Можно ли предполагать, что контакт земного существа с богом принимает форму акта физического зачатия? Пожалуй, трудно даже вообразить столь шокирующее действие. В каком бы облике ни представал в легенде бог, буквального отцовства ему никак нельзя приписать, не впадая в богохульство. Не говоря уже о том, что подобному предположению противится и нравственное чувство, и интеллект человека. Если бы божественный отец героя действительно вел себя как обыкновенный земной распутник, то не было бы никаких оснований ждать от его отпрыска большего, чем от любого другого ребенка. С другой стороны, если герой проявляет свою сверхчеловеческую исключительность и свои редкостные духовные качества только благодаря божественному родителю, получив их как родительский дар, то природа божественного отцовства может быть понята только в нетелесных терминах, в коих фактически и представлена христианская версия эллинского мифа. Если у Бога есть Сын, то божественный акт должен быть вечной истиной, а не случайным происшествием во Времени. И если Бог может сотворить Вселенную произнесением слова, то наверняка Он должен был послать Своего Сына в мир чрез Благовещение. В этом заключено общее основание всех вариантов христианской веры относительно пути, которым спаситель-бог совершил свою историческую эпифанию. Но это первое общее основание не проясняет некоторых вторичных критических вопросов. Для кого, в какой момент и при каких обстоятельствах будет совершено творческое Благовещение? Если согласиться с тем, что путь Божия откровения как Отца лежит через голос Духа, обращенный к человеческой душе, можно продолжать спорить о том, должен ли был Отец благовестить о своем божественном намерении человеческой матери Его Сына в тот момент, когда ее чадо физически уже было зачато. Может быть, более богоподобно было бы дать свою божественную благодать в виде дара божественного отцовства душе. Сущность христианского таинства сводится к вере, что Господь создал Сам для Себя земного отца во плоти, причем духовными, а не телесными средствами. Эта вера в воплощение божества в свою очередь постулирует дальнейшую веру, что источником божества на земле была природная реальность физиологического происхождения. Так, Иисус, Сын Божий, мыслится рожденным в буквальном смысле этого слова обыкновенной земной женщиной. Однако какой бы способ ни избрал Бог для вмешательства в дела человеческие, эпифания в любом случае должна привести к трагедии Страстей, если Богоявление есть помощь в беде. Страдание есть ключ к спасению, равно как и к пониманию, а страдание Спасителя достигает самых глубин агонии. Даже эллинский философ, для которого идеалом спасения было Отрешение, требовал крайности страдания от мудреца, призванного засвидетельствовать другим людям, что Справедливость есть цель-в-себе и стремиться к ней следует любой ценой во имя ее собственной абсолютной ценности. Согласно Платону, если мудрец пройдет через все ступени пыток и страданий, то это сделает его свободным от эмоций, менее подверженным влияниям извне, более хладнокровным и беспристрастным. Пытаясь обосновать необходимость для философа испытать крайнюю меру страданий во имя чистой и бескорыстной цели, Платон наверняка имел в виду историческое мученичество своего собственного учителя Сократа. Этот человек, принявший муку в Афинах в 399 г. до н.э., последовал примеру тех героев-сверхчеловеков, чьи подвиги и страдания остались в памяти человечества святыми легендами, ставшими основой эллинского культурного наследия. Ахилл пожертвовал быстротечной земной жизнью, чтобы отомстить за смерть своего товарища. Геракл совершал подвиги, Прометей страдал, а Орфей принял смерть во имя других людей. Но даже смерть полубога не являлась апофеозом божественного страдания в рамках эллинского мировоззрения. Ибо, хотя ни одно из живых существ не может заплатить большей цены, чем самое жизнь, все же жизнь полубога не столь ценна, как жизнь самого бога. Кто же этот бог стольких воплощений, но только одной Страсти? Хотя он появляется на земной сцене под десятком самых различных масок, сущность его неизменно раскрывается в последнем акте трагедии – смерти. «Один остается, когда другие изменяются и уходят», – сказал Шелли в своей поэме «Адонис». Это, в сущности, и есть окончательный результат нашего обзора спасителей. Когда мы только тронулись в путь, нас обступала толпа исторических персонажей, претендующих на роль спасителя, но по мере того, как мы продвигались все дальше и дальше, число идущих редело. Первыми отпали меченосцы, затем архаисты, затем футуристы, потом философы. На самой последней ступени выяснилось, что претенденты из числа людей рассеялись, остались только боги. Но испытание коснулось и их тоже. Не все из богов выдержали путь, несмотря на свои сверхчеловеческие возможности. Последнее препятствие – испытание смертью – преодолели очень немногие. И теперь, остановившись перед этим непреодолимым барьером, мы видим впереди лишь одинокую фигуру Спасителя; «воля Господня благоуспешно будет исполняться рукою Его. На подвиг души Своей Он будет смотреть с довольством» (Ис. 53, 10-11). Ритмы распада В предыдущей главе мы изучали действие распада общества на индивидуумов, имевших несчастье родиться в этой трагической фазе истории. Мы установили, что в распадающейся социальной системе член общества, наделенный искрой творческого гения, находит себе применение в роли спасителя. Рассмотрев различные типы спасителей, которые возникают в ответ на вызов, бросаемый социальным распадом, мы обнаружили, что единственный, кто не позволяет сбить себя с избранного пути, претендент на титул, оправдывающий это, – спаситель от общества. Спаси гель от общества, впадающий в роль спасителя общества, неминуемо приходит к поражению. Спаситель такого рода способен на единственное – провозгласить существование Иного Мира и указать путь из проклятого Града, в котором оказалось общество. В настоящей главе мы не станем рассматривать судьбы странников, стремящихся выбраться из обреченного Града. Если вождь, за которым они идут, действительно спаситель, он приведет их в Царство Божие, где они и построят Новый Иерусалим. «И новел их прямым путем, чтобы они шли к населенному городу» (Пс. 106, 7). Однако это другая тема. А здесь мы лишь коснемся судьбы тех несчастных, которые остаются «во тьме и тени смертной, окованные скорбию и железом» (Пс. 106, 10). Одних удерживает недостаток воображения и неспособность понять обреченность этого города, других недостаток смелости, неумение найти путь избавления. Итак, задача наша – рассмотреть отношения между индивидуумами в распадающихся цивилизациях. Нам предстоит рассмотреть отношения между нетворческим большинством и тем меньшинством, которое, уже не обнаруживая признаков творчества, остается правящим (правящее меньшинство здесь вполне оправдывает свое название, поскольку оно полагается на силу, но не на обаяние и авторитет. Главная цель его – удерживать власть в своих руках. Однако правящее меньшинство не может полностью обходиться без творческой силы, ибо и философские школы и универсальные государства в конечном итоге дело рук правящего меньшинства). На сей раз нам не удастся проиллюстрировать схему Ухода-и-Возврата, так как этот ритм, как мы уже показали, свойствен цивилизациям, которые пребывают в стадии роста. Тем не менее ритм социального распада не покажется нам вовсе не знакомым, поскольку в нем просматриваются некоторые другие движения, уже зафиксированные нами при исследовании процессов генезиса и роста. Действительно, на большом количестве эмпирического материала мы убедились, что распад цивилизации, как и рост ее, есть процесс непрерывный и кумулятивный: что у этого процесса есть повторяющийся ритм: что за каждым музыкальным тактом идет следующий такт и что основой чередующегося ритма является Вызов-и-Ответ. Однако в том же самом контексте мы отметили момент различия между ритмом распада и ритмом роста, который – и это совершенно очевидно имеет большое значение. В ритме роста каждый последующий такт является следствием нового вызова, который сам по себе возникает в результате ответа на предыдущий вызов, и т. д. В этом кроется природа ритма роста, поскольку, с одной стороны, движение не было бы непрерывным, если бы успешный ответ знаменовал собой конец и не предполагал нового вызова, а с другой – движение не стало бы движением роста, если бы ответы на возникающие вновь и вновь вызовы свидетельствовали не о победах, а о поражениях. В невозможности дать успешный ответ на вызов заключена сущность катастрофы социального надлома, который прерывает процесс роста, порождая процесс распада. Распадающееся общество не в состоянии дать ответ на брошенный ему вызов, а пока вызов остается без ответа, он неумолимо напоминает о себе обществу. Это означает, что распадающееся общество постоянно находится перед одним и тем же вызовом – тем частным вызовом, от которого оно надломилось, тогда как растущее общество имеет дело с последовательностью вызовов, отличающихся друг от друга. А это в свою очередь означает, что периодичность, будучи одной из черт, делающих процесс распада похожим на процесс роста, не может быть объяснена теми же причинами. Если такты в ритме роста как бы отмечают последовательность успехов в ответах на череду вызовов, то такты в ритме распада образуются в результате цепи поражений в ответах на один и тот же вызов, а если процесс распада, подобно процессу роста, имеет непрерывный характер, то эго может произойти потому, что каждое последующее поражение сеет семена новых попыток его преодолеть. В этом кроется природа ритма распада. Таким образом, если движение распада напоминает движение роста в том плане, что и то и другое опираются на ритм Вызова-и-Ответа, то структура периодичности в ритме распада отличается, тем не менее, от ритма роста. В движении роста каждый такт ритма состоит из новой постановки драмы Вызова-и-Ответа. причем каждая новая постановка – это и новая интерпретация драмы. В движении распада такты – это всего лишь повторяющееся представления одной и той же пьесы. Если попытаться сформулировать две последовательности тактов в виде неких математических прогрессий, то мы придем к следующим выводам: «Вызов, на который дается успешный ответ, порождает новый вызов, на который вновь следует успешный ответ, и так до надлома» – формула прогрессивного роста. Формулой же для прогрессирующего распада будет следующее заключение: «Вызов, на который дается безуспешный ответ, порождает другую попытку, столь же безуспешную, и т. д., вплоть до полного уничтожения». Взаимодействие между индивидуумами распадающегося общества можно описать, пользуясь военной терминологией. Атака, захлебнувшись, влечет за собой отступление, армия утрачивает ранее отвоеванные рубежи, дисциплина падает. Однако это поражение не может считаться полным и окончательным, потому что опасность вражеского контрнаступления и позор поражения мобилизуют внутренние силы. Стоит какому-нибудь офицеру взять на себя командование и остановить поток беженцев, пусть и потрепанная, но реорганизованная им армия оказывается способной еще раз навязать бой противнику. Она вновь потерпит поражение, но поначалу это будет выглядеть как крутая и счастливая перемена судьбы. Однако новые надежды рассеиваются, не воплотившись в реальность; ибо восстановление морального духа, на который рассчитывали военачальники при второй попытке одолеть неприятеля, оказывается неустойчивым и кратковременным. Выясняется, что армия обречена на поражение, причем второй провал оказывался значительно более серьезным, чем первый. Процесс социального распада – болезнь быстро прогрессирующая. Его еще можно сравнить с отчаянной скачкой, когда всадник не в силах справиться с лошадью, закусившей удила. Если Спад-и-Оживление – ритм распадающегося общества, каков диапазон, сфера проявления его? Период строительства универсального государства отмечен явным оживлением, тогда как для предшествовавшего ему смутного времени характерен спад. Однако движение не исчерпывается одним тактом, ибо создание универсального государства не является целью истории. На первый взгляд может показаться, что оно представляет собой нечто большее, чем просто переход от спада к оживлению. Разве не универсальное государство по-настоящему, хотя и с запозданием, отвечает на вызов истории, который оставался без ответа с самого момента надлома? Этот вызов обычно принимает форму войны между местными суверенными государствами, угрожающей стать войной на истребление, если не хватит сил преодолеть ограниченность местного суверенитета. Разве создание единого универсального государства не единственное условие спасения? И разве это не оправдывает создателей и охранителей универсального государства, полагающих, что труды их будут сохранены в веках? Ответ заключается в том, что установление универсального государства есть реакция на вызов, попытка решить насущную общественно-историческую проблему, однако попытка безуспешная в силу того, что решение приходит слишком поздно и достигается слишком дорогой ценой. Дверь конюшни не стоит запирать после того, как лошадь уже украдена. Как говорится, относительно фактов не может быть двух мнений, а последовательность исторических событий неопровержимо доказывает, что универсальное государство имеет свою ахиллесову пяту, а вера его в свое бессмертие не более чем иллюзия. Рано или поздно универсальное государство гибнет, и гибель его влечет за собой уничтожение распадающегося общества. Оживление, сопровождающее строительство универсального государства, лишь краткая фаза, за которой следует неизбежное падение вниз, когда общество, достигнув, казалось бы, мощи и стабильности, либо подвергается нападению и поглощается агрессивным соседом, либо исчезает в междуцарствии, из которого начинает расти другая родственная цивилизация. Таким образом, в истории падения любой цивилизации можно уловить ритм распада, имеющий по меньшей мере полтора такта. За спадом, который начинается в момент надлома, следует оживление, что совпадает с моментом основания универсального государства. Однако и этот процесс завершается в свою очередь надломом, знаменующим начало нового спада, за которым уже не наступит оживления; но последует окончательный распад. Если в свете этих соображений мы изберем средний путь, избегая как слишком упрощенного, так и слишком детального анализа, то наше внимание привлечет движение ритма распада, в котором три с половиной такта Спада-и-Оживления охватывают все историческое расстояние от надлома до полного исчезновения. Проверим данную схему периодичности избранным нами эмпирическим методом. Действительно ли история распада известных нам цивилизаций подчинена заданному ритму? Обзор наш придется ограничить только теми случаями, о которых мы располагаем достоверными и полными историческими свидетельствами и где в то же время нормальный ход событий не был искажен сильным внешним вмешательством. Этим условиям удовлетворяет история эллинистической, китайской и шумерской цивилизаций, а также история исходной области православно-христианского общества. История индуистской цивилизации также прошла полный цикл, и к настоящему времени ее можно считать завершенной. Безусловно, стоит внимательно присмотреться и к истории сирийской цивилизации, а также дальневосточного общества как в Японии, так и в Китае, вавилонской цивилизации, истории православно-христианского общества в России и минойской цивилизации, хотя здесь имеются отклонения, которые деформируют нормальный ход исторического развития. Ритм эллинистической истории Эллинистический пример удобен для анализа, потому что вызов, лежащий в основе эллинистической истории, – общий для большинства цивилизаций и, кроме того, именно в истории Эллады он проступает наиболее отчетливо. Вызов, при котором произошел надлом эллинистической цивилизации, представлял собой проблему создания нового политического мирового порядка, который не был бы основан на местной суверенности. Момент надлома эллинистического общества нетрудно датировать: его можно сопоставить с Афино-Пелопоннесской войной 431 г. до н.э. Кроме того, можно датировать установление Pax Romana, который играл роль эллинистического Pax Oecumenica, взяв за точку отечна победу Августа у мыса Акций в 31 г. до н.э. Можем ли мы вычленить движение Оживления-и-Спада в ходе смутного времени, простирающегося между этими двумя датами? Если мы пунктирно представим эллинистическую историю в течение четырех столетий до 31 г. до н.э., безошибочно выявляются остаточные признаки оживления, не получившего, правда, завершенного вида. Однако если мы попытаемся определить период, когда предпосылки оживления могли реализоваться в конкретные дела, придется выделить краткий этап между смертью Пирра в 272 г. до н.э. и событием, отметившим конец борьбы за раздел наследия Александра Великого, – началом войны Ганнибала в 2.18 г. до н.э. Этот относительно благополучный промежуток эллинистической истории можно сравнить с периодом еще большего процветания, имевшим место в V в. до н.э., и продолжившимся также не более полувека, – между вторжением Ксеркса и началом Афино-Пелопоннесской войны. Обе войны, оборвавшие эти передышки, представляли собой катастрофы приблизительно равного масштаба. И так, III в. до н.э. стал свидетелем оживления, обещавшего почти что возвращение к эпохе Перикла, но за этим оживлением последовал спад, который был не менее серьезен, чем катастрофа надлома, подведшая трагическую черту под эпохой Перикла. Можно ли определить слабый пункт в оживлении, которое заканчивается столь крупным поражением? Слабость возникла из неожиданного повышения материальной шкалы эллинистической жизни, что было побочным продуктом первого пароксизма эллинского смутного времени. Эллинское оружие, которое оттачивалось и закалялось в течение ста лет братоубийственных войн, к концу IV в. до н.э. было направлено на неэллинские мишени. Оказавшись в руках македонян и римлян, это смертельное оружие завоевало, а завоевав, аннексировало для эллинистического мира владения четырех чужих цивилизаций (сирийской, египетской, вавилонской и индской). Это неожиданное изменение материального равновесия серьезно – и, как выяснилось, фатально – повлияло на решение той основной проблемы, от которой зависела судьба эллинистической цивилизации. Проблема, как мы уже упоминали, состояла в создании нового политического мирового порядка, способного преодолеть традиционную суверенность отдельного города-государства. Эксперименты, направленные на преодоление традиционного местничества, сами по себе имевшие беспрецедентный успех, теперь были обращены не к широкой и жизненно важной задаче создания всеобъемлющего эллинского мирового порядка, а к мелкой и неправой цели усиления новообразовавшихся великих держав сверхполисного калибра, с тем чтобы н в дальнейшем продолжать братоубийственные войны, но уже на другом, более высоком уровне, чем те, что велись между Спартой, Афинами, Фивами. Таким образом, политическая структура, которую предпочло эллинистическое общество, была в некотором роде противоположностью всеобъемлющего политического мирового порядка. Неизбежным следствием этого явилось повторение в III в. до н.э. катастрофы, которую эллинистическое общество пережило в V в. до н.э. Передышка, наступившая после смерти Пирра, закончилась войной 218-201 гг. до н.э. Опустошение, которое сеяла эта война, было беспрецедентным по своему характеру. Падение Карфагена в 201 г. до н.э. сопровождалось серией решительных конфликтов и разрушением и покорением трех других великих держав. Лишь Риму удалось сохранить себя в полувековой череде непрекращающихся военных конфликтов. Однако эта серия войн подорвала жизнеспособность эллинистического общества. Триумф победителя также не мог быть полным, так как за катастрофой войны последовала волна социальных конвульсий, которая нанесла победителю столь же жестокий ущерб, как и. побежденным. Второй пароксизм эллинистического смутною времени закончился медленным превращением римской анархии в римский мир. В истории распада эллинистического общества наблюдается совершенно отчетливый взлет и последовавшее за ним катастрофическое падение в период между первоначальным надломом эллинской цивилизации в 431 г. до н.э. и созданием эллинистического Pax Oecumcnica в 31 г. до н.э. Кроме того, мы обнаружили последующий спад н оживление, приходящиеся на время между первым созданием Pax Romana в 31 г. и его окончательным надломом в 378 г. н.э. Следовательно, мы можем свидетельствовать, что распад по крайней мере одного историческою общества может быть представлен схемой трех с половиной тактного движения спадов и оживлений. Посмотрим, подтверждается ли эта схема в других историях. Ритм китайской истории Если обратиться к китайской истории, можно заметить, что момент надлома китайской цивилизации совпадает с катастрофическим конфликтом между двумя империями – Цзинь и Чу, – разразившимся в 634 г. до н.э. [580], а момент создания китайского Рaх Оeсuтепicа совпадает с падением Ци под натиском Цинь, что случилось в 221 г. до н.э. Из всех государств китайского мира уцелела к тому времени одна только империя – Цинь. Если это две крайние даты китайского смутного времени, содержат ли они какие-либо внутренние следы Спада-и-Оживления? В китайской, как и в эллинистической, истории ответ на этот вопрос должен быть утвердительным. Обнаруживается вполне ощутимое оживление в ходе китайского смутного времени в эпоху поколения Конфуция (ок. 551-479 до н.э.). Это оживление началось с конференции по разоружению 546 г. до н.э., в которой была предпринята серьезная попытка понять основную проблему китайской международной политики. В китайском мире опасное политическое соотношение сил сложилось в последней фазе роста китайского общества, что примерно соответствовало середине эллинского смутного времени. Даже на той ранней ступени географическая экспансия китайской культуры имела политическое воздействие, окружив древние государства – колыбель китайской цивилизации – кольцом более молодых государств, которые решительно превосходили своих более старых современников в материальном плане, впрочем, как и во всех других отношениях. Катастрофу 634 г. до н.э. можно считать следствием предыдущей неудачной попытки справиться со столь затруднительной ситуацией с помощью международного сотрудничества. В 681-680 гг. до н.э. ничтожно маленькие государства в центре китайского мира самоорганизовались в Центральную конфедерацию под гегемонией восточной великой державы Ци [581], что явилось ответом на давление мощной и агрессивной южной великой державы Чу. И хотя была выработана особая конституция, предполагавшая систематические собрания глав государств во главе с императором Ци как создателем конфедерации, ее существование не смогло предотвратить превращения политики силы в постоянный фактор, определяющий китайские международные отношения. Конференция 546 г. до н.э. представляла собой новую попытку спасти китайское общество от опасности перманентной войны, которая не только не ослабла, но и стала всеобщей братоубийственной войной. На сей раз две великие державы, которые в течение восьмидесяти восьми лет сражались за гегемонию, подчинились авторитету Сун [582] – самого старого и наиболее уважаемого из маленьких государств центра. Они были вынуждены отказаться от взаимных претензий и согласиться с коллективным главенством Центральной конфедерации на платформе взаимного равенства. Так мудрая государственная дипломатия действительно обеспечила передышку для уже изрядно подорванных социальных тканей Китая. То, чего удалось добиться правительству Сун в 546 г. до н.э. позволило мудрецу, рожденному в следующем поколении в соседнем центральном государстве Лу, обессмертить себя в своем нетленном творчестве. Конфуций посвятил всю свою жизнь делу спасения китайского общества от самоубийства через наставление его правителей на философски архаический путь. Однако личный опыт Конфуция лишь передает меру оживления, охватившего общество накануне конференции 546 г. до н.э. Следует помнить, что Конфуций вошел в историю ярчайшим примером того, что нет пророка в своем отечестве. Мудрец, слава которого пережила не только века, но и тысячелетия, оказался неспособным привлечь к себе внимание хотя бы одного из современных ему правителей. И если потомки оценили по достоинству мудрость рекомендаций Конфуция и попытались применить их для лечения китайских бед, не следует удивляться, что поколение, которое отказалось принять эти целебные средства, ввергло себя в катастрофу еще более серьезную, чем поражение, подкосившее их отцов. Первые признаки новой смуты появились еще при жизни Конфуция. Например, договор 546 г. был нарушен Чу в 538 г. до н.э. Однако самым разрушительным фактором, подорвавшим стабильность всего китайского общества, стало падение царства Цзинь. Эта северная великая держава, первой из китайских государств милитаризировавшая свою жизнь, стала первым государством, разлетевшимся на куски. С 573 г. до н.э. обнаруживаются признаки того, что центральное правительство Цзинь теряет свою власть над окрестными землями, а с 497 г. до н.э. ослабление центральной власти переросло в процесс внутреннего распада. В течение V в. до н.э. царство постепенно растворялось, пока не превратилось в непрочный союз отдельных небольших феодов. Приблизительно в 424 г. до н.э. Цзинь распалось на три государства-преемника [583], что было зафиксировано в дипломатических документах в 403 г. до н.э. Это и послужило сигналом для начала новой братоубийственной войны, охватившей китайский мир. Однако война теперь велась на более обширной площади и была более истребительной, чем в доконфуцианские времена. Таким образом, в китайской, как и в эллинистической, истории можно зафиксировать одно ощутимое оживление и одно явное падение между первоначальным надломом общества и созданием его Pax Oecumenica. Выявив наличие спадов и оживлений, мы легко убедимся, что разрыв в непрерывности в китайском мире также отмечен междуцарствием, которое захватило период между падением династии Старшей Хань и созданием новой династии, самозванно принявшей имя Младшая Хань, что должно было закамуфлировать недостаток законных прав нового властелина на трон. Исторический факт наличия междуцарствия показывает, что непрерывность была фикцией и что период анархии фактически был более продолжителен, чем это можно вывести из документов. Старшая Хань упустила бразды правления приблизительно за полстолетия до того, как она потеряла и сам трон, отдав его узурпатору Ван Ману. Можно обнаружить, что новый резкий надлом, наступивший к концу II в. н.э., когда пала Старшая Хань, стал четвертым крушением, если вести счет от первоначальной катастрофы 634-628 гг. до н.э. Поскольку это четвертое крушение не было успешно вылечено слабым оживлением времен объединенной империи Цинь, стало быть, число тактов движения Спада-и-Оживления, характеризующих процесс распада китайского общества, составляет три с половиной, как это наблюдалось и в эллинской истории. Ритм шумерской истории Если перейти от китайской истории к шумерской, то здесь можно также усмотреть повторения аналогичной схемы. В ходе шумерского смутного времени такт Спад-и-Оживление ощутим отчетливо, хотя и слабо, тогда как период жизни шумерского универсального государства отмечен тактом Спада-и-Оживления, имеющим весьма резкий характер. Если датировать начало смутного времени жизнью Лугальзаггеси, царя г. Урука и всего Шумера (ок. 2677-2653 до н.э.) [584] а окончание его отнести к основанию шумерского универсального государства Ур-Енгуром (ок. 2298-2281 до н.э.), то можно заметить по крайней мере один симптом оживления, выразившийся во внезапном и удивительном расцвете изобразительного искусства, который пришелся на время между правлением Нарамсина, царя Аккада (ок. 2234-2200 до н.э.), и его предшественника Саргона (ок. 2652-2597 до н.э.). Однако успехи в области развития искусств не сопровождались отказом от милитаризма, о чем свидетельствуют сами предметы искусства. Сцена, изображенная на знаменитой колонне Нарамсина [585], рассказывает о судьбе, постигшей последователей героя. После смерти Нарамсина Аккад пережил потрясения, затронувшие все этажи власти. Через шестьдесят два года скипетр вернулся из Аккада в Урук; а через восемьдесят восемь лет варвары, в свое время остановленные и уничтоженные Нарамсином в их родной горной цитадели, взяли реванш, спустившись в долины Сеннаара и навязав свое правление Аккаду и Шумеру. Период варварского господства, который являл собой второй пароксизм шумерского смутного времени, продолжался в течение 124 лет (ок. 2429 – 2306 до н.э.), до тех пор пока Ур-Енгуру не удалось создать Pax Shumerica [586]. Временной интервал этого Pax Shumerica пролегает между восхождением Ур-Енгура (ок. 2298 до н, э.) и смертью Хаммурапи (ок. 1905 до н.э.). Однако если проанализировать ход шумерской истории между этими двумя датами, то мы увидим, что «мир» этот был весьма хрупок, под ним скрывалась и нарастала всесокрушающая волна анархии. Мир, который удалось установить Ур-Енгуру, не продержался и 118 лет. Он был прерван неожиданно и насильственно в 2180 г. до н.э., когда повстанцы-эламиты одержали победу и захватили в плен императора. После этого «империя четырех сторон» распалась. Победоносная провинция Элам не только восстановила свою независимость, но и распространила свое правление на часть территории Сеннаара. В уцелевших частях Сеннаара традиция империи Ур поддерживалась «царством двух земель» со столицей в Исине, но этот осколок шумерского универсального государства не был достаточно сильным, чтобы удерживать под своей властью провинции, не попавшие в руки эламитов [587]. Первым признаком перехода от процесса распада к консолидации было завоевание и аннексия империи Исина городом-государством Ларса, что произошло приблизительно в 1954-1948 гг. до н.э. Работа по воссоединению была завершена в 1918 г. до н.э., когда Римсин из Ларсы, эламитский завоеватель Исина, был свергнут в свою очередь аморитским царем Вавилона Хаммурапи [588]. Благодаря этой победе Хаммурапи стал считаться преемником Ур-Енгура. Был момент, когда он действительно собрал под своей властью «империю четырех сторон», включая Элам. Однако восстановленный Хаммурапи Pax Shumerica оказался весьма эфемерным. Едва его творец сошел в могилу, как шумерское общество было сметено четвертым, и последним, крушением, после которого оно уже не восстало. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|