|
||||
|
ПРИКЛЮЧЕНИЯ МОРЯКОВ С БРИГАНТИНЫ "ПРИНЦЕССА АННА" (Повесть на основе подлинного происшествия) 1. БРИГАНТИНА В МОРЕ Двухмачтовая "Принцесса Анна", шедшая из Данцига в Кронштадт, целый день бежала в фордевинд под всеми парусами. Было пасмурно с утра. Серые осенние тучи, обложившие небо, все темнели и тяжелели, набухая дождем. К вечеру на западе, за кормою судна, над горизонтом неспокойного моря вдруг образовалась длинная и узкая золотисто-зеленоватая щель. Казалось, что все усиливающийся ветер с напряжением оторвал наконец темный купол туч от края чугунного моря и сдвинул его набок. Тучи стали еще темнее, а море посветлело. Странно и необычно освещенное низким скользящим светом, оно стало очень просторным, и бригантина, резво бежавшая по волнам туда, где, как бы клубясь, все сгущался сумрак ненастья, казалась в этом огромном и зыбком просторе до жути одинокой. Вахту правил старший офицер лейтенант Рудольф Пеппергорн. Офицеров было всего три, включая командира судна. Пеппергорн стоял у поручней на возвышении полуюта тощий и высокий, завернувшись в длинную, до пят, черную епанчу и нахлобучив черную треуголку с серебряным позументом. Соленый упругий ветер полоскал подол епанчи и как бы обивал концы ее о пузатенькие полированные балясины поручней. Вахта кончалась. Делать было нечего. Давно уже надоели Пеппергорну и серые волны, и тучи, и высоко вверх уходящие двухъярусные, наполненные ветром паруса. Все надоело Пеппергорну — весь осточертевший ему божий свет, по которому судьба вот уже сорок лет гоняла его, как гонит осенний ветер сухой лист, оторвавшийся от ветки. До того как поступить в российский флот, Пеппергорн испытывал свое счастье на других кораблях — и на французских, и на голландских, и даже на испанских. Счастья своего он нигде не нашел, но постепенно растерял молодость, силы и превратился в старого, раздражительного и обидчивого морского бродягу без родных, без близких, без отечества. Пеппергорн всю жизнь проплавал в подчинении. Никогда не испытал он власти самостоятельного командира корабля, и она в конце концов сделалась предметом его самых горячих вожделений. Ему стало казаться, что все дело в том, чтобы перешагнуть этот роковой порог, стать капитаном, — и тогда все повернется по-иному и фортуна сама откроет перед ним ларец своих даров. В российский флот он поступил в надежде, что здесь мечта его осуществится быстрее, чем где-либо. Однако вот уже много лет он тянет ту же лямку. На "Принцессе Анне" Пеппергорн служил третий год. Это была большая мореходная бригантина о шестнадцати пушках в батарейной палубе. Она была красива и ничем не походила на те безыменные бригантины, что десятками пеклись на Олонецкой верфи для плавания в шхерах. Хорошо бы для начала стать командиром этого отличного суденышка! Командовал им лейтенант Пазухин, превосходно вышколивший матросов и державший судно в образцовом порядке. Пеппергорн терпеть не мог Пазухина, да и тот весьма холодно обходился со своим помощником, а дружил с третьим офицером, мичманом Аникитою Гвоздевым. Три недели тому назад Пазухина свезли на берег в жесточайшей горячке. А Пеппергорн давно уже был на очереди к командирской вакансии. Очень хотелось Пеппергорну, чтобы Пазухин не выздоровел и открыл ему путь. Надежда его сбылась: Пазухин умер на берегу. Но командиром бригантины был назначен старый, толстый лентяй князь Борода-Капустин, который не умел даже сделать толком запись в вахтенный журнал… Пеппергорн же снова остался помощником. Вот что значит не иметь ни денег, ни протекции! От этих неприятных мыслей лицо Пеппергорна стало еще длиннее и две горестные складки глубже пролегли от носа к опущенным углам рта. — Шквал с подветра! — закричал часовой на марсе. Пэппергорн вздрогнул и вернулся к действительности. Он отдал команду готовиться к шквалу. Тяжеловесный боцман, в рубашке, распахнутой на волосатой груди, и в коротких холщовых штанах подгонял линьком матросов, стремительно разбегающихся по местам. Лихой и отчаянный марсовый Петров первым взбежал по вантам, но под самым марсом оступился, сорвался и полетел вниз. Рулевые ахнули, Пеппергорн сжал кулаки. Но Петров упал не на палубу, а на ванты; спружинив, они ослабили удар. Он перевернулся в воздухе, еще раз ударился о ванты, ухватился сразу обеими руками за выбленку[36], секунду передохнул, приходя в себя, и снова ринулся наверх, на марса-рею. Шквал прошумел, пронесся, накренив судно, но не причинил никакого ущерба. Боцман Иванов просвистал в свою дудку отбой, и подвахтенные матросы сбежали вниз. Колокол пробил склянки — восемь часов. Наступило время вечерней церемонии — спуска флага. Пеппергорн отдал команду. Капитон Иванов застегнул на груди рубаху, оправил пояс и засвистал "всех наверх". По палубам затопотали десятки матросских ног; придерживая шпагу, взбежал по крутым ступеням на полуют коренастый молодой офицер в мундире зеленого бутылочного цвета с красными обшлагами и отворотами. Он поднес два пальца к загибу треуголки и хотел рапортовать, но Пеппергорн, не слушая его рапорта, насупясь, пробормотал: — К спуску флага… — и закончил фразу неясным бурчанием. Гвоздев бегом бросился на свое место на шканцах, где под строгим и бдительным присмотром Капитона Иванова уже строилась в два ряда команда. Деревянные ступеньки трапа заскрипели под тяжестью дородного тела, и командир судна, князь Борода-Капустин, ухватясь за поручни, грузно поднялся на полуют. Ветер рванул на нем плащ, растрепал локоны большого парика и попытался сорвать с него треуголку. Князь поплотнее надвинул шляпу, оправил парик. Он принял рапорт Пеппергорна и повернулся лицом к флагу, реявшему в воздухе над завитушками огромного кормового фонаря, откованного затейливо и искусно. Он отдал честь флагу, и щуплый, широкоротый трубач грянул зорю. Широкое, сонное лицо князя оживилось и расплылось в неудержимой улыбке. Не торжественность церемонии, не быстрота и четкость, с которою команда приступила к ней, не бодрые звуки сигнала, с удивительным мастерством и ловкостью исполняемого трубачом, радовали князя. Его радовало то, что до боли в печени огорчало Пеппергорна: вот он — и командир судна. Почти тридцать лет тянул он тяжелую лямку младшего офицера — и наконец достиг… Капитанство было князю в новинку. Нужно сказать прямо, что покойный государь, Петр Великий, не жаловал Митрофана Ильича "за леность, нерадение и неуспех в науках". Он никак не пускал его выше унтер-лейтенантского чина, не считаясь с родовитостью князя, но не давал абшида — отставки, стараясь приучить его к службе. Несколько раз Борода-Капустин имел несчастье ходить в море с царем — и дважды был бит его величеством собственноручно за нерасторопность, за ошибки в командах и незнание навигации. Был бы Петр в живых — никогда не видать Митрофану Ильичу самостоятельного над судном командирства. А сейчас он командует бригантиной и под началом у него два офицера. Стоя на полуюте своего корабля и слушая зорю, Митрофан Ильич наслаждался сознанием, что здесь он глава и хозяин, как в своей деревне. Выше его нет никого. Захотел — скомандовал и лег в дрейф. Или из пушек выпалить приказал всем бортом. Захотел и… Хотя, впрочем, все надо заносить в шканечный журнал — лагбух, а потом отдавать отчет, почему дрейфовал, вместо того чтобы поспешать по назначению. Да по какому случаю восемь картузов зелья[37] извел на бортовой залп? Почему то, да почему это? Эх, деревня, деревня, помещичье житие, нет тебя лучше! Между тем церемония кончилась, флаг медленно спустился с гафеля, и Гвоздев стал принимать вахту от Пеппергорна. Князь Митрофан Ильич прошел на корму и стал смотреть назад, туда, где полоска чистого неба под мрачными тучами, уже не зеленоватая, а золотая, как новенький червонец, сияла над суровым морем. Брр!.. На душе у князя стало неуютно. За штурвал стал новый рулевой, матрос первой статьи Иван Ермаков, и его подсменный, тоже первой статьи матрос, широколицый Маметкул Урасов, казанский татарин. Пеппергорн повернулся к мичману Гвоздеву. — Следовать оным курсом, — указав на компас, проворчал он. — Около десяти часов мы обязаны быть на траверз Дагерортского маяка, в пяти милях от кюнста[38], и около полуночи усмотрим маяк Гоолвс на ост-норд-ост. Все есть понятно? — Все понятно, Рудольф Карлович, — отвечал Гвоздев. — Только, как изволите сами усмотреть, ветер меняется, заходя к норду, и крепчает… Оно и по волне видать… Не взять ли на румб мористее? Здесь при нордовых ветрах течение больно сносит на юг, Рудольф Карлович. Гвоздев принял на плечи епанчу, принесенную ему вестовым, и стал застегивать пряжку, отворачиваясь от ветра. Бледное длинное лицо Пеппергорна вспыхнуло, как бы озаренное отсветом все ярче разгорающейся щели над морем. — На деке[39] я вам не есть Рудольф Карлович, а есть господин старший офицер! — крикнул он. — Извольте стать по ордеру, не застегивать при мне пуговицу и не много рассуждать! Приказываю держать оный курс! — Есть держать оный курс! — сверкнув главами и вытягиваясь, отвечал Гвоздев. Искоса он свирепо посмотрел на бедного вестового, не вовремя подавшего ему епанчу. На самом деле Пеппергорн пришел в ярость не потому, что Гвоздев не отдал ему решпекта и осмелился советовать. В поведении мичмана не было ничего необычного. Но давно клокотавшая злость искала выхода, и Пеппергорн рад был всякому поводу поорать. Его точил червь злобной зависти к вечно сонному командиру. А тучный князь, не подозревая о чувствах своего старшего офицера, стоял возле трапа, ведущего вниз, к дверям его каюты, и не интересовался ни курсом, ни ветром, ни течениями. Он стоял молча в тупой задумчивости и монументально покачивался вместе с бригантиною, словно сделанная для ее украшения простодушным резчиком деревянная статуя. Боцман Капитон Иванов, вытянувшись, как только мог, стоял подле офицеров в ожидании вечерних распоряжений и "ел глазами" сердитое начальство. Пеппергорн, смерив нахмурившегося Гвоздева грозным взглядом, обернулся к боцману: — Боцман, матросу Петрову двадцать кошек, чтобы другой раз не упадал с марса-реи. — Есть! — хрипло, с готовностью отвечал боцман. Пеппергорн помолчал и добавил: — А тебе после вахты — на два часа под томбуй[40], чтобы учил матросов как следует. — Есть! — с тою же готовностью отвечал Капитон Иванов. Пеппергорн почувствовал облегчение, — злость его немного утихла. Склонив голову набок, он подумал и, решив, что все нужные распоряжения сделаны, двинулся было к трапу, но остановился, не смея пройти прежде командира. Митрофан Ильич между тем решал сложную проблему. В Данциге он — не совсем законно, но с выгодою для себя — принял на судно от одного негоцианта груз с условием доставить его в Кронштадт в адрес другого негоцианта. Этот груз шел как личный багаж князя. Кроме платы, он получил в подарок дюжину бутылок голландской романеи. Но пить в одиночестве было скучно. И теперь Митрофан Ильич раздумывал, не пригласить ли ему в компаньоны длинного сухопарого немца? Так и не решив вопроса, Митрофан Ильич стал опускаться по заскрипевшим ступенькам трапа, а Пеппергорн, почтительно склонившись, шел сзади, злобно думая: "Хоть бы качнуло посильнее, чтобы ты, толстый боров, грохнулся с лестницы и сломал себе шею…" Внизу Митрофан Ильич принял наконец решение и, обернувшись, сказал: — Зайди-ко ты ко мне, Рудольф Карлович… Угощу доброй голландской романеей. Небось продрог на ветру? Пеппергорн в растерянности остановился. Он собирался завалиться спать до ночной вахты, но понимал, что расходившаяся желчь не даст ему покоя. Голландская романея?.. Предложение было столь же заманчивым, как и неожиданным. Пеппергорн почувствовал, что ненависть его к князю уменьшается пропорционально желанию выпить. — Ну, идем, идем, — сказал Митрофан Ильич, заметив нерешительность старшего офицера, и с грубоватой веселостью подпихнул его кулаком в бок. В сонных глазах командира мелькнуло что-то вроде искорки юмора. "Ишь ты, раздумывает, тощий немец, а сам небось рад-радешенек на даровщинку-то. Знаем мы вас", — подумал он. Пеппергорн поднял пальцы к загнутым полям треуголки и, вежливо поклонившись, выразил благодарность за приглашение. — Ну то-то! — сказал Митрофан Ильич и, открыв дверь в свою каюту, отшатнулся: ему показалось, что она объята пламенем. Сквозь частый переплет рамы вливался в широкое кормовое окно багряный свет заходящего солнца, пробившегося через тучи к чистой полоске над горизонтом. Судно покачивалось, и багряные блики скользили и двигались по вылощенным переборкам каюты, зеленовато-красными рубинами вспыхивали на стаканах и бутылках, стоявших в гнездах поставца, блистали на стеклах стеклянного шкафчика, перебегали по складкам синего штофного полога над капитанской кроватью и — как бы лужицами пролитого бургундского вина пятнали синюю же бархатную скатерть на круглом столе посредине каюты. Эта бурная пляска света наполняла сердце беспричинною радостью. И даже горестные складки на длинном, постном лице Пеппергорна разгладились. А Митрофан Ильич повесил на гвоздик шляпу и плащ, весело закинул на койку длиннокудрый парик, воодушевлено потер грушевидную лысую голову и, потянувшись к поставцу за стаканами и бутылкой, сказал: — Вот так-то, Рудольф Карлович… Выпьем мы с гобой романеи, и на душе станет веселее. Чать, нам не неделю с тобой плавать, надо друг к другу привыкать. Садись, не мнись — гостем будешь! Пеппергорн снова чопорно и вежливо поклонился, повесил верхнюю одежду рядом с хозяйской и, пригладив жидкие, длинные дьячковские волосы, связанные черной ленточкой в пучок на затылке, чинно сел на кончик стула: все-таки начальство, что ни говори, надо соблюдать субординацию. Митрофан Ильич, выпятив от напряжения нижнюю губу и стараясь попасть в лад качке, благополучно налил гостю. Но когда он стал наливать себе, волна, покрупнее других, поддала под корму так, что заскрипели дубовые переборки, и Митрофан Ильич пролил мимо стакана на свою драгоценную скатерть струю густой и липкой романеи. Он крепко выругался, а Пеппергорн озабоченно нахмурился. Не прав ли, однако, был Гвоздев? Он малый толковый. Ветер крепчает, как бы не вылететь с полного хода на пологий берег острова Даго… Но теперь уж амбиция не позволяет менять курс. Надо выждать хотя бы часок… Блики на переборках вдруг сразу погасли, в каюте потемнело и стало сумрачно. Солнце опустилось в волны. — Ванька, свечку! — заорал князь и потянулся чокаться со старшим офицером. 2. ДАГЕРОРТСКИЙ МАЯК Гвоздев, оставшись наконец на полуюте с двумя рулевыми, с облегчением вздохнул. Он любил бригантину, грустил об умершем командире Сонно-равнодушный Борода-Капустин, заменивший Пазухина, оскорблял его чувства. Гвоздев окинул взглядом опустевшую палубу. Всюду был идеальный порядок. С удовольствием проследил он взглядом за линиями бортов. Начиная с кормы обводы корабля чуть заметно расширялись и затем плавно закруглялись к носу. Ни у одной бригантины не было таких красивых линий. Гвоздев от удовольствия негромко запел и посмотрел наверх, туда, где ветер свистел в снастях, мощно вздувая паруса. Там тоже все было в порядке. Хорошо! Бригантина, покачиваясь, резво бежала, как бы кивая обгоняемым волнам. Смеркалось. Полоска неба над горизонтом малиново рдела, потом стала червонной, поблекла и, угасая, долго сияла бледно-лимонным золотом где-то далеко за кормою. Сигнальщик зажег фонари — ходовые и кормовой. Для Гвоздева и рулевых мир сразу сузился, ограничился пределами полуюта, слабо освещенного желтоватым светом кормового фонаря, причудливые очертания которого возвышались над полуютом. За балясинами перил шумели гребни проносящихся волн, белея в темноте. На судне все успокоилось на ночь. В жилой палубе, покачиваясь в своих парусиновых гамаках, спали матросы, освещаемые единственным фонарем. В его колеблющемся свете щуплый трубач усердно работал над какою-то сложной деревянной штуковиною, то строгая ее маленьким рубанком, то скобля ножом, то ковыряя каким-то желобчатым инструментом, похожим на нож. Возле него, подперев ладонями подбородок, лежал на животе Петров. Стружки летели ему в лицо, застревая в густых золотистых кудрях, но он не обращал на это внимания. Спина его горела от только что полученных двадцати ударов шестихвостовой кошки, кости ныли от встряски, полученной при падении, но он забывал об этом, с тревогой следя за работой трубача. Уже несколько дней Петров вытачивал из дерева резную часть правой раковины кормы. Ее ободрал в Данциге какой-то пузатый английский корабль, неосторожно привалившийся к бригантине. Матрос и не надеялся, что капитан или старший офицер пожалуют ему что-либо за труды, но был уверен, что Гвоздев не оставит его без награды. Работал он в свободное от вахты время и больше по ночам. Трубач помогал ему. Сегодня, ободрав ладони о выбленку, Петров не мог работать и, доверив дело трубачу, беспокоился, чтобы тот не испортил удачно начатой работы. В жилой палубе было душно и даже жарко. А на палубе становилось все неприютнее. Бригантину покачивало сильнее, ветер налетал все более яростными порывами, заходя слева и креня на правый борт "Принцессу Анну". Гвоздев приказал убавить парусов. Кутаясь в епанчу, он часто подходил к компасу, сверяясь с курсом, а потом отходил в темноту, к правому борту, и, перегнувшись через поручни, вглядывался во мрак и вслушивался. Однако чуткое ухо его не улавливало ничего, кроме плеска и шума белых гребней, проносящихся мимо борта. Гвоздеву казалось, что он всем своим телом ощущает, как боковой ветер и волнение сносят бригантину с курса. — Беспокоится Аникита Тимофеевич, — шепотом сказал Маметкул Ермакову, когда Гвоздев отошел в темноту. — Дело такое, — быстро отвечал Ермаков. — Тут, брат ты мой, этих камней и банок больше, чем крупы в нашей баланде… Рулевые понимающе переглянулись. Это были старые товарищи, которым довелось много лет служить вместе на одних и тех же судах. Подружились они после Гренгамской битвы, где во время абордажа корабля "Вахтмайстер" Ермаков спас Маметкула от трех шведских морских солдат, загнавших его в узкий закоулок батарейной палубы. Ни рулевые, ни мичман не видели, что на баке, над правою скулой бригантины, мрачный Капитон Иванов тоже не отрываясь вглядывается в темноту. Он, как и Гвоздев, нетерпеливо ожидал появления Дагерортского маяка, чтобы узнать, не снесло ли с курса "Принцессу Анну". Время от времени Гвоздев кричал часовым на бак: — Вперед смотреть! И они отвечали ему нестройно: — Есть вперед смотреть! Ветер, свистя и завывая, заглушал эти возгласы, относил их в сторону. Иванов после одного такого оклика Гвоздева, как бы решившись на что-то, тяжеловесной побежкой бросился на ют, взбежал по трапу и предстал перед удивленным Гвоздевым. — Что случилось? — спросил мичман. — Изволили кликать, — отвечал Иванов. — Почудилось тебе спросонья. Я часовым кричал, чтобы не спали, раздраженно сказал Гвоздев и, отвернувшись, пошел к правому борту, чтобы снова всматриваться в темноту. Но боцман не уходил. Он осторожно, на цыпочках, как бы стесняясь своего присутствия на юте, пошел вслед за Гвоздевым. Решив, что рулевые не могут его услышать, он просительно сказал вполголоса: — Дозвольте молвить, Аникита Тимофеич — Ну? — не оборачиваясь, проворчал мичман — Не прогневайтесь, ваша милость, за дерзость… — Да говори, что ли! — Гвоздев обернулся к боцману и плотнее надвинул шляпу, которую ветер так и рвал с головы. — Сносит нас под ветер, больно сносит. — Без тебя вижу, что сносит, — сумрачно сказал Гвоздев. — Иди-ка, братец, на место. — Слушаюсь, — отвечал Иванов и, повеселев, насколько это было доступно его мрачной натуре, побежал на бак. Следовало бы изменить курс бригантины, взять полевее, севернее. Но по уставу Гвоздев без распоряжения старших офицеров не имел права изменить курс бригантины. В капитанской каюте при свете двух сильно оплывающих от качки свечей Борода-Капустин и Пеппергорн, заедая романею сыром и морскими сухарями, доканчивали вторую бутылку. Оба сильно раскраснелись. Борода-Капустин оживился сильнее прежнего, а Пеппергорн стал еще прямее, но углы рта его еще более обиженно, чем всегда, опустились, а глаза превратились в узенькие щелочки. — Вот и на поди, — говорил Борода-Капустин, отирая с лысины пот. Тридцать лет служу, а что выслужил? Почитай, что ничего. За все за тридцать лет хоть бы деревнишку пожаловали. А? — Я получал в одна тысяча семьсот двадцать первом году в один год двести гульденов, — мямлил Пеппергорн, — а сейчас я опьять получаю… — Подожди! Что я говорю?.. Я говорю вот что… — перебил его Борода-Капустин. — Вот почему Мишка Напенин командует фрегатом, а я бригантиною? Мишка — человечишка самый худородный, а вон куда вышел… Это как понимать? Почему, скажем, Мишка на фрегате послан отвозить тело покойного голштинского герцога, а я должен на своей посудине везти тридцать пушек фрегатских? — А в чем же вы усматриваете тут преферанс господина капитана Непенина перед вами? — недоумевая, спросил Пеппергорн. — Чем покойник лучше пушек? — Как чем?! — закричал Митрофан Ильич так яростно, что Пеппергорн испуганно спрятал под стул свои длинные ноги. — Как это чем?! Да он, Мишка, покойника везет какого ранга? Какие особы его сопровождают? С кем он за стол садится? То-то! А я вот с тобою романею должен пить да твои глупые разговоры слушать… Сидя друг против друга, два старых моряка уже около двух часов мололи что-то нудное об окладах и служебных неприятностях, о несправедливостях начальства, о неудобствах и тяготах морской жизни (в то время, как никакой другой жизни, в сущности, они не знали и не помнили за давностью лет). А у каждого позади были десятилетия, полные удивительных приключений. Оба были участниками выдающихся исторических событий. Но они прошли мимо них, словно ведомые на поводу вьючные клячи, не удосужившись поднять глаза и окинуть взором все величие совершающегося. Стук в дверь прервал разглагольствование князя: вестовой, посланный Гвоздевым, просил собутыльников подняться наверх. Оба опомнились и слегка оробели. Устав строжайше запрещал пьянство во время морских походов. Капитан и его помощник посмотрели друг на друга недоверчиво и с тревогою. Но тут же и успокоились. Оба были виноваты и доносить один на другого не могли. Стали торопливо одеваться. — Ну, сам посуди, Рудольф Карлович, — хныкал Борода-Капустин, ночь-полночь, болен ли, здоров, — полезай на палубу, мокни, мерзни, погибай. Каторга, а не жизнь. Легкое ли дело? А ведь я князь. Я ведь по сану своему и титулу в боярской думе с царем должен сидеть… — Бригантину качнуло, и князь стукнулся лбом о шкаф. — Вот! Видел? И так я, как горошина в стручке, тридцать лет тилипаюсь, черт меня трясет… Но встревоженный Пеппергорн не был склонен слушать причитания князя. Он торопливо нахлобучил ему парик, подал шляпу и епанчу и, подталкивая в спину, погнал наверх. Мрак, холод, вой ветра и шум волн встретили их на палубе. Князь кряхтя полез на полуют, оробев и думая: "Вот и достиг капитанства… Что делать? Не знаю. Темно, страшно. Авось немец выручит". На полуюте, попав в круг зыбкого света фонаря и увидев спокойного Гвоздева в низко надвинутой шляпе и развевающемся плаще, князь немного приободрился. Качало так сильно, что оба захмелевших собутыльника должны были крепко держаться за поручни. — Леера[41] протянуть! — проворчал Пеппергорн. — Уже исполнено, господин старший офицер! — подчеркнуто официально сказал Гвоздев. Он доложил о силе и направлении ветра и просил разрешения изменить курс, потому что бригантину, несомненно, сносит на юг. Князь слушал с важным видом, но плохо понимая, в чем дело: романея, качка, ветер и тьма совсем затуманили его мозги. — Говори яснее, — сердито сказал он Гвоздеву. — Чего ты хочешь? Гвоздев объяснил, что он полагает безопасным вот такой-то курс. Князь тупо задумался. Пеппергорн, почтительно склоняясь в сторону командира, возразил. Он находил достаточным уклониться к северу на полрумба. — Правильно, — хрипло сказал князь, не дослушав доводов Пеппергорна. Действуй, Гвоздев! Немец, брат, не глупее тебя. Все! Пошли вниз! И он направился в свою каюту. Гвоздев отвел Пеппергорна в сторону и попытался доказать, что этот курс небезопасен. Но лейтенант заупрямился, и Гвоздев с досадою должен был подчиниться ему. Когда Пеппергорн ушел поспать перед вахтою, Гвоздев вызвал на полуют Иванова и, приказав ему самому смотреть вперед в оба, велел сменять часовых через каждые полчаса, чтобы не притупилось их зрение. И вот снова во мраке и свисте ветра он остался на полуюте с двумя рулевыми, которые уже с усилием вертели штурвал, настолько увеличилось волнение. Вскоре после этого почти одновременно часовой, боцман и Гвоздев увидали огонек не справа, как ожидали, а прямо по курсу. В то время как боцман и часовые кричали: "Огонь по курсу!" — Гвоздев уже отдавал команду к левому повороту. Стараясь удалиться от опасного берега, Гвоздев вел судно так, что ветер дул ему почти навстречу под острым углом. Тщательно наблюдая за огоньком (теперь можно было быть уверенным, что это Дагерортский маяк), Гвоздев убеждался, что волнение и ветер, снося бригантину, не позволят ей обогнуть мыс Дагерорт, далеко выдвинувшийся на север. Стало ясно, что необходимо отвернуть влево не меньше чем на восемь румбов и, имея ветер уже справа, отойти в море на безопасное расстояние — и только после этого ложиться на прежний курс и огибать мыс Дагерорт с его спасительным маяком. Времени для принятия решения было мало, но по уставу для всех эволюций Гвоздев снова должен был получить разрешение капитана. Но Гвоздев понимал, что и капитан и Пеппергорн сейчас в таком состоянии, что трудно надеяться на их способность рассуждать здраво. К тому же Пеппергорн упрям и обидчив. Гвоздев решил принять всю ответственность на себя и действовать самостоятельно. Опытный моряк боцман Иванов, правильно оценивая опасность положения, нетерпеливо ждал команды и с облегчением вздохнул, когда Гвоздев громко и протяжно прокричал с полуюта: — По местам! К повороту на оверштаг! Урасов и Егоров напряженно завертели штурвал, и далекий огонек, светивший над волнами, стал быстро отодвигаться вправо. Бригантина на несколько мгновений стала против ветра, обвиснувшие паруса заполоскали, громко хлопая, но тут же снова наполнились, и бригантина, кренясь уже на левый борт, ходко пошла в море, оставляя мыс Дагерорт вправо и позади. Стоя на полуюте бригантины, уходящей в бушующее море, Гвоздев с острым чувством грусти смотрел на далекий огонек маяка. Там была твердая земля, теплый дом, уютная постель, а здесь — ветер, мрак, раскачивающаяся палуба и соленые брызги волн. "Принцесса Анна" на этот раз благополучно избежала опасности. В полночь сменилась вахта. Пеппергорн проспал смену. Гвоздев решил его не будить и остался вместо него на вахте, радуясь, что упрямый, да еще и подвыпивший немец не помешает ему выполнить маневр, необходимый для спасения судна и людей. Пеппергорн, спавший очень беспокойно, проснулся за час до окончания своей вахты. Убедившись в том, что он проспал, Пеппергорн очень взволновался. Что-что, а такой случай с ним произошел впервые в жизни. Он заподозрил, что этот мальчишка Гвоздев, подававший ему вчера непрошеные советы, нарочно простоял за него вахту, чтобы опорочить его в глазах команды. В ярости Пеппергорн поднялся на полуют. Здесь гнев его дошел до предела, когда он увидел, что судно идет не тем курсом, который был им указан Гвоздеву. На беду, несмотря на романею, Пеппергорн хорошо помнил заданный курс. — Так?! Мальчишка! Я тридцать лет море, я плавал Ост-Индия, Вест-Индия и Малайский архипелаг, а ты будешь менять мне курс! — Господин старший офицер, — говорил Гвоздев Пеппергорну, — я вовсе не хотел вас обидеть, извольте прочесть вахтенный журнал, и вы увидите причину… — Я покажу тебе причину! Под арест! Боцман, в карцер его! Извольте отдать мне шпагу, вы пойдете под суд! Я вам покажу, как оскорблять старый заслуженный офицер! Пеппергорн слышать не хотел никаких оправданий, он топал ногами и чуть не плакал от ярости и обиды. Видя, что всякие возражения при таком состоянии Пеппергорна бесполезны, Гвоздев тяжело вздохнул, отстегнул шпагу и отдал ее Пеппергорну. Боцман Иванов уже ждал его с ключами от арестантской каюты. Гвоздев круто повернулся и бегом сбежал с полуюта. Открыв перед ним дверь карцера, боцман сказал, смягчив, как умел, свой сиплый голос: — Сейчас фонарь вам засвечу, Аникита Тимофеич. Кушать не желаете ли али еще чего? Прикажите, сделаю. — Спасибо, Капитон, — отвечал Гвоздев, задыхаясь от негодования. — Вот что… — Чего прикажете, Аникита Тимофеич? — Капитон Иваныч, не уходи с бака, смотри вперед. Особенно, если курс снова будет ост-норд-ост… — Понимаю, — кивнул головой боцман. Как только Гвоздев ушел с полуюта, Пеппергорн сейчас же взялся за вахтенный журнал. Разобравшись, он понял, что Гвоздев маневрировал правильно, но это нисколько не уменьшило гнева старшего офицера. Мальчишка осмелился выставить его посмешищем перед всем экипажем!.. Пеппергорн наорал на рулевых за то, что судно будто бы "рыскает", и, все еще не в себе от гнева, проложил новый курс. "Принцесса Анна", послушная рулю, стала резать волну в новом направлении. Пеппергорн принялся расхаживать по полуюту, борясь с качкою. Гнев не проходил, в висках стучало, руки тряслись, и кровь приливала к голове. На старости лет дожить до того, чтобы молокосос учил его навигации! "Принцесса Анна", ныряя в волнах, все бежала и бежала во мраке ночи. Время стало близиться к рассвету. Вдруг боцман зычно, перекрывая шум ветра, закричал с бака: — Буруны справа! И тут же отозвался второй часовой: — Буруны по курсу! Вцепившись в поручни и сразу забыв о своем гневе, Пеппергорн скомандовал к левому повороту, но из темноты с бака Иванов крикнул уже смятенно: — Буруны слева! "Боже мой, где же мы очутились!" — подумал Пеппергорн, собирая все свое мужество и стараясь представить себе карту этой части моря и возможное положение корабля. Но время не ждало. — Свистать всех наверх! — скомандовал Пеппергорн. Бригантина катилась влево, но шум бурунов уже ясно слышался чуть ли не со всех сторон. "Это остров Гоольс[42]. Мы у мыса Люзе!" — сообразил вдруг Пеппергорн. 3. НА ОТМЕЛЯХ У МЫСА ЛЮЗЕ "Принцесса Анна" оказалась в отчаянном положении. Только с севера не было бурунов, но отсюда дул почти штормовой ветер и шел могучий накат, набиравший силу на всем просторе Балтики. Кое-кто из команды сперва порядком струхнул и растерялся, но старые опытные матросы Иванов, Ермаков, Урасов, Петров быстро восстановили порядок, и экипаж работал сейчас четко и решительно, как на ученье. Князь Борода-Капустин, спешно поднятый с койки и пребывавший в жесточайшем похмелье, без шляпы и парика стоял, вцепившись в поручни, доверив все Пеппергорну. Он был совершенно растерян и ничего не мог ни сообразить, ни предпринять. Видя невозможность отлавировать в темноте от опасного места, Пеппергорн приказал отдать оба якоря — дагликс и плехт, и сейчас бригантина, ныряя в огромных волнах, рвалась и билась на якорных канатах, как дикая лошадь на аркане. Медленно, как-то натужно начинало светать. Но пока еще кроме огромных гривастых волн, в которые зарывалась носом "Принцесса Анна", ничего не было видно. Пеппергорн приказал палить из пушки и жечь фальшфейер. — Рудольф Карлович, а где Гвоздев? — крикнул вдруг ему Борода-Капустин, стараясь перекричать ветер. — Под арестом. Он есть негодяй! — свирепо рявкнул Пеппергорн. — Так, так! — тупо закивал головою князь, напуганный гневом Пеппергорна. На полуют поднялся Капитон Иванов и, пренебрегая субординацией, обычно строго требуемой Пеппергорном, поманил его пальцем, приглашая наклонить пониже ухо. — Что тебе надо? — меняясь в лице, спросил Пеппергорн. — Якоря не держат, — в самое ухо ему пробасил боцман. — Нас дрейфует на берег… Не прикажете ли мичмана выпустить из-под ареста? — добавил он неожиданно. — Пошел вон! — упавшим голосом отвечал Пеппергорн. Весь ужас случившегося вдруг встал перед ним со всею своей неумолимостью, и он внутренне похолодел. Неужели это конец его трудной жизни? Он медленно обвел взглядом знакомую палубу бригантины. Держась за леера и кнехты, кучками трудились матросы, обдаваемые потоками воды, хлеставшими через борта. Борода-Капустин, бессмысленно выпучив глаза, икал подле него, обмякнув и повиснув на перилах, как мешок, изнемогая от качки, страха и мучительного похмелья. Вокруг в полусумраке рассвета с ревом катились могучие валы. Над ними Пеппергорн увидел на востоке мрачный массив мыса Люзе, у скал которого то и дело взлетали вверх пенные фонтаны разбивающихся волн. Прямо за кормою, за цепями бурунов, ходивших по отмелям, смутно виднелся низменный берег, изгибавшийся дугою и выступавший на западе песчаною косою далеко в море. Ветер дул прямо в лоб бригантине. Гибель казалась неизбежной. — Так, — сказал Пеппергорн, — так… Если бы даже удалось спастись в бурунах — впереди ждал его военный суд, позор разжалования, а может быть, и смертная казнь. Ведь только из упрямства и ложного самолюбия не повел он бригантину по безопасному курсу Гвоздева, а склонился к югу, сознавая, что это рискованно. Несколько тягостных минут простоял он в молчаливом раздумье. — Так, — еще раз глухо повторил Пеппергорн, — прощай, Рудольф, пришел твой последний час. — И он почувствовал соленый вкус слез, скатившихся по горестным его морщинам к углам рта. Ветер сорвал с него шляпу, и она полетела над волнами, как черная птица. Сутулясь, неверной походкой Пеппергорн направился к ступеням, ведущим вниз. Он не обратил никакого внимания на взбегающего по трапу Гвоздева и прошел мимо него, даже не глянув. Мичман, посторонившись, с недоумением посмотрел ему вслед. Освободил его Капитон Иванов, наскоро поведав Гвоздеву о критическом положении "Принцессы Анны". Взбегая на полуют, Гвоздев, желая поскорее выяснить, что же случилось, не обратил особого внимания на уход Пеппергорна. Теперь мичман осмотрелся и понял весь ужас положения. "Принцесса Анна" держалась только на якорях, но ветер и волнение с такою силой обрушивались на бригантину, что якоря, взрывая лапами песок, медленно ползли по дну. Мичман чувствовал, как от страшного напряжения трещали все связи бригантины, а якорные канаты готовы были лопнуть, как перетянутые струны. А позади, за кормою, были отмели, тянувшиеся в море чуть ли не на версту. Там с грохотом рушились огромные волны и ходили такие буруны, что если бы "Принцессу Анну" выбросило на берег, то ее в полчаса разбило бы в щепки, и ни один человек не смог бы спастись. Подле мыса Люзе, чуть правее, у начинающейся излучины берега, Гвоздев заметил разгорающийся костер, дым от которого стлался по земле, прижимаемый ветром. С правого борта бригантины блеснуло длинное пламя и грянула пушка. Разрываемый ветром пороховой дым клочьями понесся над пеной воли. Но кто и как мог помочь погибающим? Мичман почувствовал тошнотное томление страха и понял, что только немедленная деятельность, борьба с опасностью сможет побороть это отвратительное ощущение. — Что прикажете делать? — торопливо спросил Гвоздев у командира. — Батюшка, — плаксиво отвечал Борода-Капустин, — действуй сам… Я, вишь ты, не в себе… Помираю… Занедужил… Гвоздев сжал кулаки и нетерпеливо дернул головою. Пеппергорн не возвращался, но Капитон Иванов стоял рядом, с готовностью ожидая распоряжений. Мичман посмотрел вниз, на палубу, и увидел обращенные к нему лица матросов. Вон суровый, решительный, высокий Ермаков, вон широкоскулый Маметкул… Десятки знакомых ему лиц, товарищей его плаваний, его жизни последних лет. Иные из них были явно испуганы, но большинство глядели сосредоточенно и сурово, ожидая от мичмана правильных, быстрых и твердых решений, готовые, как всегда, выполнять их, не жалея ни сил, ни даже жизни своей для спасения судна и товарищей. Мичман почувствовал, как уверенность возвращается к нему. — Капитон Иваныч, командуй все реи спустить, того гляди, сорвет их и зашибет кого, — сказал он боцману. — Да пошли кого-нибудь за Пеппергорном. Время не терпит. — Есть! — и боцман опрометью ринулся вниз. Матросы, обрадованные, что могут действовать, бросились по вантам, а Петров, как марсовый, выбывший из строя, побежал за Пеппергорном. Становилось все светлее, и, оглядывая местность, Гвоздев уже почти не мог рассмотреть пламени костра правее мыса Люзе, был виден только стелющийся по земле густой дым. "К чему бы этот костер? — подумал Гвоздев. — Говорят, на острове Эзель нарочно зажигали огни, чтобы вызвать крушение и ограбить разбившееся судно…" Но вдруг догадка осенила мичмана, и он с пробудившейся надеждою стал пристально изучать берег там, где стлался дым от костра. — Сударь, сударь! — услышал он взволнованный голое и, обернувшись, увидел Петрова, смотревшего на него растерянно. — Сударь! Господин лейтенант померли. Из пистолета себе в грудь выстрелили… Известие было ошеломляющее. Но заниматься покойником у мичмана не было времени. — Уложи его на койке, приведи в порядок, накрой плащом, — наскоро приказал Гвоздев матросу и снова повернулся к костру. Теперь он остался единственным офицером на судне, который мог им командовать. Гвоздев заметил, что там, где кончаются обрывы мыса Люзе и начинается пологий берег, буруны разбиваются саженях в шестидесяти — семидесяти от него. Следовательно, там не было далеко уходящих в море отмелей, которые делали безнадежной всякую попытку спасти если не бригантину, то хоть людей. Видимо, именно это место, где вернее всего можно было выброситься на берег, и указывал костер, зажженный береговыми жителями. Весь вопрос был в том, как направить судно именно туда, в этот узкий проход. Если поставить штормовой парус и обрубить канаты, то можно было добиться только того, что бригантина пошла бы к мысу Люзе. Но успеть сделать поворот, чтобы судно точно направилось в узкое место, указываемое костром, при этом ветре и волнении было невозможно. А тогда бригантину ждала бы еще более верная гибель на камнях у отвесной стены мыса. Однако это был единственный шанс на спасение. Устав разрешал в опасном положении призывать всю команду для совета, и мичман решил поступить по этому правилу. Он уже хотел приказать, чтоб все люди собрались на шканцах, но на полуют поднялись Ермаков и Иванов. — Аникита Тимофеич, — сказал боцман. — Дозвольте нам от команды иметь с вами разговор… — Говорите, братцы, я и сам хотел сейчас созвать матросов, — отвечал мичман. Оба моряка стояли перед мичманом, цепко удерживаясь привычными ногами на взлетающей и опускающейся палубе. Они никак не походили друг на друга пожилой боцман, могучий, крепкий, с грубым лицом и короткими русыми волосами, и высокий, стройный матрос с черными, мокрыми кудрями, сваливающимися на лоб, — но что-то общее было в их решительных, смелых глазах и в выражении лиц. — Хотели спросить вас, Аникита Тимофеич, что будете делать, потому как на вас вся наша надежда, — отвечал мичману Ермаков. Боцман только молча кивнул головою. — Дело такое, что надо выбрасываться на берег, — отвечал мичман. — И обязательно потрафить вон туда, — указал он рукой в сторону костра. Оба моряка согласно кивнули головами. — Вот только я сомневаюсь, что не успеем развернуться. Нанесет нас или на буруны, или на мыс… Трудно при таком волнении и ветре угадать в узкость. — Дозвольте мне сказать, — выступил вперед Ермаков. — Говори. — А что ежели нам бросить с кормы стоп-анкер[43], когда мы будем аккурат против узкости? Нас само по себе волною развернет, носом на узкость, а тогда канат потравить, — так и проскочим до самого песочку. А там сразу мачты рубить… А кормовой якорь не подымать, чтоб нас на мели прибоем не положило набок. Боцман одобрительно кивал головою. — Правильно, Ермаков, молодец! — сказал Гвоздев. — Я тоже так думал, да вот загвоздка: достанем мы тут дно? На карте ничего нет… — Достанем, — убежденно сказал Капитон. — Вода сама себя оказывает, тут не глыбко… Гляньте сами. — Ну, братцы, собирайте команду! — решительно сказал Гвоздев. — Я им все дело объясню. Запасной стоп-анкер на корму, канаты рубить — и в паруса! — Есть! — отвечали оба моряка, оживившись. Гвоздев объявил о принятом решении капитану, но тот просил делать все без него, как хотят, а его отвести поскорее в каюту. — Я, видно, тоже душу богу отдам и без пистолета, — жалобно добавил Борода-Капустин, не вызвав никакого сочувствия у мичмана. Предоставив Борода-Капустина собственной его участи, Гвоздев спеша внес в вахтенный журнал последние записи, собрал все судовые документы и вместе с журналом тщательно спрятал у себя на груди. После этого он обратился с короткой речью к собравшейся на шканцах команде. Он объяснил создавшееся положение и рассказал, что задумал делать. Матросы единодушно просили его командовать, обещая сделать все, как он прикажет. Ермаков, Маметкул и еще два сильных рулевых стали к штурвалу, марсовые приготовились в одну секунду поставить штормовой парус и кливер, а боцман и часть команды начали приготавливать на корме к спуску тридцатипудовый запасной якорь. Когда все было готово, Гвоздеву вдруг до боли в груди стало жалко "Принцессу Анну", собравшуюся в свой последний короткий рейс. Оглядывая судно затуманившимися глазами, он прощался с ним. Нужно было идти на бак и "наложить руки" на якорные канаты. По неписаным морским законам, ни один матрос не стал бы рубить мачту или канат, пока отдавший приказание офицер сам не "наложит руку". Стоя с топором в руке над канатом, мичман, обливаемый волнами, отдал команду ставить штормовой парус. Бригантина накренилась и рванулась вправо, еще сильнее натянув оба якорных каната. Ударив топором, мичман предоставил матросам кончать начатое и бегом бросился на полуют через всю палубу бригантины. 4. ГИБЕЛЬ "ПРИНЦЕССЫ АННЫ" Когда Гвоздев добежал до полуюта, бригантина уже неслась в бейдевинд, наискось к ветру. С угрожающей быстротой вырастали утесы мыса Люзе, на которые ветер и течение неумолимо сносили бригантину. Рулевые с трудом удерживали судно на курсе. Капитон Иванов и несколько матросов с ганшпугами в руках стояли над кормовым якорем, готовые по первому знаку Гвоздева обрушить его в волны. Нужно было очень точно определить этот важнейший момент всего маневра, а это было нелегко. Размахи качки, ветер, удары волн, обдающие потоками воды даже полуют, — все это рассеивало внимание. Но вот мичман махнул рукою, и якорь упал за борт. Канат, свернутый в бухту, разворачивался кольцо за кольцом и исчезал за кормою. Теперь боцман ждал новой команды, чтобы сразу же закрепить канат на кнехтах и заставить бригантину описать полукруг, центром которого будет упавший якорь, а радиусом — вытравленный на борт канат. Все это удалось как нельзя лучше — "Принцесса Анна" направилась носом к берегу. По знаку Гвоздева канат стали травить, и судно пошло по ветру прямо на костер, в грохочущий береговой прибой. У мачт стояли с топорами назначенные люди, чтобы, срубив их в тот момент, когда бригантина коснется дна, облегчить судно и заставить его подальше выскочить на берег. Остальная команда сгрудилась под полуютом, чтобы укрыться от падающего рангоута и снастей. Один только Борода-Капустин находился в своей каюте, но вовсе не в состоянии агонии, как можно было ожидать после его жалобных слов на палубе. Наоборот, Борода-Капустин проявлял усиленную деятельность. Успешно преодолевая неудобство сильнейшей качки, князь открыл привинченный к полу железный сундук, достал из него коричневую тяжелую шкатулку с корабельною казною и стал набивать червонцами объемистые карманы своего кафтана. Нагрузив их до отказа и с сожалением посмотрев на оставшиеся в шкатулке золотые монеты, никак не влезающие в переполненные карманы, он вложил в нее счета и документы, хранившиеся в его каюте, перепоясался шпагою, надел треуголку, выпил стакан романеи, подумал несколько мгновений, выпил еще полстакана и, взяв под мышку шкатулку, с трудом побрел наверх, обремененный тяжестью. Когда он поднялся на полуют, бригантина находилась уже почти в полосе прибоя. Гвоздев внимательно глядел вперед, чтобы вовремя отдать приказ рубить мачты. Стоявший рядом с ним Капитон Иванов следил за напряжением каната, ведущего к якорю за кормою, стараясь поточнее направить судно. Никто не обратил внимания на появление командира. Борода-Капустин собрал все свои силы, приосанился и хотел что-то сказать, но в это мгновение огромная волна, поднявшая на гребне бригантину, рухнула вместе с нею, накатившись на отмель. Влетев в бурун, бригантина ударилась о песок днищем так, что почти никто не удержался на ногах. Пенистая, сметающая все пелена воды пронеслась по палубе. Фок-мачта, переломившись, рухнула вместе со штормовым парусом на бак, обламывая бушприт и покрывая обломками и спутанными снастями переднюю часть бригантины. Волна схлынула. Гвоздев горестно смотрел на опустошение, произведенное на палубе "Принцессы Анны" этим страшным ударом. С лихорадочною быстротой застучали у грот-мачты топоры матросов. А сзади, переливаясь мраморными прожилками, дымясь обрушивающимся гребнем, уже нависал над полуютом новый зеленовато-бурый вал. — Держись, братцы! — закричал Гвоздев и, невольно втянув голову в плечи, с замиранием сердца покрепче вцепился в перила. Вал обрушился — и несколько мгновений Гвоздев, сбитый с ног, задыхающийся в водовороте, ничего не мог понять среди треска и грохота. Когда вода схлынула и он с трудом поднялся, ноги его заскользили по наклонной палубе, потому что бригантина лежала на правом боку. Палуба представляла собою нагромождение каких-то деревянных обломков и перепутанных снастей, но среди этого хаоса уже работали матросы с топорами и ломами, сваливая за борт все лишнее. Повернувшись к полуюту, Гвоздев увидел барахтающегося у самых перил Борода-Капустина. Мичман кинулся к нему на помощь. — Казна, казна корабельная! — кричал князь, стараясь поднять тяжелую шкатулку, лежащую на палубе у самых балясин. — Как бы казну не потопить!.. Но в это время новая волна поддала под корму, князь упал и (может быть, это почудилось Гвоздеву) как будто бы нарочно уперся обеими руками в шкатулку так, что балясины подломились и шкатулка скользнула за борт. Князь завопил, но тут подоспели Маметкул и рулевой Пупков. Они помогли ему подняться, и Гвоздев оставил князя на их попечении. Новая волна поддала под корму, раздался треск, полуют обдало каскадами воды. Однако волна не прокатилась по палубе все сметающею стеною, — видно, первые два вала так далеко продвинули судно по отмели, что следующие обламывали гребни уже не над бригантиною, а позади нее, и поэтому сила их ударов была не так сокрушительна для полуразбитого судна… Поняв это, Гвоздев немного успокоился. Значит, было еще некоторое время для того, чтобы спасти людей, а может быть, даже и часть груза. Если шторм не усилится, волны, видно, не смогут быстро разбить бригантину. Гвоздев оглянулся. Слева каменной громадою высился мыс Люзе, низкие, быстро несущиеся тучи, казалось, цеплялись за него. С моря шли цепи пенистых волн. Грозная стена воды вырастала в пяти-шести саженях за бригантиною, но тут же рушилась, осыпаясь белопенною лавиною, и, ударив в корму, проносилась по отмели, далеко выкатываясь на песчаный берег, сажень на пятьдесят от носа "Принцессы Анны". Потом вся эта масса бушующей воды устремлялась обратно и встречала новую лавину, которая обрушивалась с пушечным громом. Два встречных водных потока, сталкиваясь и образуя буруны бушующей пены, лишали силы новую волну, и пока не приходил огромный "девятый вал", возле бригантины бестолково металась водная толчея. Этот могучий, все сокрушающий вал грохался на отмель, выбегал далеко на песчаный пляж и снова откатывался, образуя новую толчею, которая и начала разбивать "Принцессу Анну", глубоко зарывшуюся носом в подводную отмель. На берегу возле густодымящего костра и вдоль кромки пены на песке суетилось до сотни людей. Пока что они ничем не могли помочь погибающему судну. Осмотревшись, Гвоздев понял, что одолеть это ничтожное, в сущности, пространство в пятьдесят — шестьдесят сажен между судном и твердою землею может только редкий смельчак и силач. Единственным средством спасти команду было протянуть канат между берегом и "Принцессой Анной", подвязать к нему "беседку" и переправлять в ней людей на берег над клокочущими бурунами. Но чтобы передать на берег линь — тонкую веревку, которой потом притянут канат, — кто-то должен был проплыть через буруны. Нечего было и думать, что это можно сделать на шлюпке, даже если бы все они и не были разбиты. Гвоздев вызвал боцмана и приказал собрать матросов. Вся команда столпилась под полуютом. Мичман сделал перекличку, и оказалось, что трех человек нет. Это были те, кого снесло за борт первой волной. Пятьдесят три матроса, четыре канонира, трубач, парусный мастер, боцман, капитан (который лежал на полуюте под охраною Маметкула и, видно, был очень болен) — вот кого должен был спасти мичман. Между тем бригантину жесточайшим образом било кормою о дно. В проносящихся волнах и водоворотах то и дело мелькали изломанные доски обшивки. — Братцы! — сказал Гвоздев молчаливо стоящим матросам. — Надо передать канат на берег. Надо плыть через буруны. Кто может сделать это, чтобы спасти остальных? Матросы зашевелились, но некоторое время никто не двигался с места. Но вот вышел вперед Петров. — Я, — сказал он, встряхивая мокрыми кудрями, но тут же его отодвинул плечом Ермаков. — Я могу, — мрачно проворчал он. — Я могу! — прокричал щуплый трубач, пролезая между ними. — Я проплыву, дозвольте мне!.. Более десятка смельчаков пожелали плыть сквозь буруны. Они стояли впереди других тесною кучкой. Мускулистые тела их облепляла мокрая холщовая одежда, они цепко держались на наклонной палубе и — кто сумрачно, кто весело — смотрели на Гвоздева, ожидая, на ком из них остановится его выбор. Неожиданно сквозь эту кучку храбрецов протиснулся тяжеловесный боцман. — Нишкни! — сказал он, услышав чье-то недовольное ворчание. Сударь, — обратился он к Гвоздеву, — дозвольте мне сказать: с линем мне надо плыть. Почему? А потому, что я всех лучше плаваю и, окромя всего, к волне приучен. Бурунов не боюсь. Да и покрепше других буду… А на судне мне, сударь, делать нечего. Судно, сударь, уже не судно, и боцман тут ни к чему, помочь тут вам могут и Ермаков, и Маметкул, и Петров… Вот как я, сударь, располагаю. Посмотрев на могучего Капитона, Гвоздев подумал, что если уж кому плыть, то ему. И он назначил боцмана. Тот глубоко вздохнул, огляделся и, приказав, чтобы приготовили линь подлиннее, побежал в кубрик. Он вернулся в чистой одежде, неся в руке маленький узелочек. Подойдя к Гвоздеву, он сказал — Сударь, не откажите… Все в божьей воле… — Говори, говори, Капитон Иваныч, все сделаю что надо, — сказал Гвоздев, почувствовав, как ему стеснило сердце. — У меня в Кронштадте жена, тут деньжонок малость… заслуженные… Передайте ей, в случае чего, — боцман протянул узелок мичману, и тот спрятал его в карман. — Ну, прощайте, Аникита Тимофеич, — сказал боцман и поклонился. — Прощай, Капитон Иваныч… Да ты что прощаешься? — с тревогою спросил Гвоздев. — Доплывешь ведь? — Доплыть должон, — отвечал Иванов. — А в случае чего, после меня посылайте Ермакова, а после Ермакова — Маметкула, а после Маметкула Петрова… А если уж и Петров не доплывет… Ну, бог даст… — и боцман бегом побежал на бак. Гвоздев бросился за ним. Он сам хотел проследить, как его обвяжут и как он будет бороться с бурунами. Здесь, на баке, было спокойнее, чем на полуюте, — не так обдавало волной, да и нос легче бился о дно, чем корма. Ермаков и Петров быстро помогли Иванову обвязаться. — Ну, братцы, не поминайте лихом, — сказал боцман, поклонившись матросам. — А ты, Петров, на меня за вчерашние кошки не серчай. — Чего уж… служба… — проворчал Петров, хмурясь, и добавил: — Дай тебе бог удачи, боцман. Капитон Иванов стал на борт, придерживаясь за какую-то снасть, и, выждав, когда пронеслась только что рухнувшая волна, бросился вниз головою в несущуюся к берегу пенистую воду. Ермаков, напряженно глядя по тому направлению, где исчез пловец, потравливал привязанный к нему линь. Боцман вынырнул далеко от бригантины. Лежа на боку, он резал плечом воду и быстро плыл к берегу, но волна уже откатывалась, и его заметно стало сносить обратно. Новый вал рассыпался за кормою и помчался мимо борта к берегу, сталкиваясь с отступающим. Иванов, то ныряя, чтобы избежать накрывающих его гребней и отбойного течения, то быстро плывя вместе с прибойною волною, боролся за каждый дюйм, медленно, но неуклонно приближаясь к берегу. Его сильно сносило вправо от мыса Люзе, к бурунам. Петров указал на это Гвоздеву и сказал: — Вот тут течение куда идет. Это от мыса волна отшибает. Вся команда сгрудилась на баке, цепляясь за обрывки вант, за борта, за снасти, люди томились, молча и напряженно следя за отважной борьбой Капитона Иванова На берегу люди тоже толпились у кромки прибоя, многие даже вошли по пояс в воду, как бы желая помочь. Гвоздев заметил, что одного из них, на берегу, тоже обвязывают веревкою. "Хочет плыть на помощь Капитону — подумал Гвоздев. — Молодец!" Вдруг раздался общий стон на баке. — Капитон Иваныч, берегись! — пронзительно закричал трубач, будто боцман мог его услышать. В набегающей на боцмана волне Гвоздев увидал какой-то длинный черный предмет. Это было большое бревно — может быть, обломок реи. Бурлящая вода крутила его, нанося прямо на боцмана, который плыл, не оборачиваясь, спеша воспользоваться накатом. — Капитон Иваныч! — отчаянно закричал Гвоздев. Но и боцман и налетевшее на него бревно уже скрылись в клокочущем буруне. Гвоздев бросился к Ермакову, указывая на линь, который тот держал в руках, но рулевой только покачал головою, напряженно глядя в волны и ожидая появления боцмана. Пока его не было видно, он не смел тянуть обратно, опасаясь только помешать. Вдруг он испуганно поднял брови, подергал линь и стал быстро его выбирать. Но линь нисколько не натягивался, никакой тяжести не чувствовалось на его конце. В бурунах мелькало что-то темное, и каждый раз все с надеждою всматривались, но узнавали все тот же обломок реи. Боцман не появлялся. Ермаков, вытащил из воды линь, показал Гвоздеву оборванный конец и молча перекрестился. Не было сомнения, что Капитон погиб. Видно, бревно ударило его с такою силою, что даже оборвался линь. Все молчали. Те, на ком были еще вязаные матросские колпаки, сняли их. Ермаков обернул вокруг тела тот же линь, молча поклонился товарищам и стал на борт, выжидая удобной минуты, чтобы прыгнуть. — Забирай сразу левее, Ермаков, — сказал ему Петров, — а то снесет в буруны на отмели, там не вылезешь, Ермаков кивнул головою и бросился в воду. Неравная борьба человека со слепой и враждебной стихией началась снова. И опять моряки стали напряженно следить за чернокудрою головою Ермакова, то скрывающейся в белой пене, то плывущей среди водоворотов. Наученный опытом боцмана, Ермаков действовал осмотрительнее: он то уклонялся от множества деревянных обломков угрожавших ему, то, наоборот, хватался за них для передышки. Когда он осилил уже более половины пути, с берега кто-то бросился в буруны и поплыл ему навстречу. Всем казалось, что они уже долгие часы следят за усилиями двух пловцов. Но вот наконец те встретились, тут же оба исчезли под пенистым гребнем, вынырнули и начали двигаться быстрее — с берега их подтягивали на другом лине, — и через несколько минут оба были на береговом песке. Моряки видели, как жители сперва сгрудились вокруг обоих, но сразу же расступились и стали суетиться, подтаскивая бревна и устраивая нечто вроде вышки для канатной дороги. Ермаков, которого можно было отличить по его росту, трудился вместе со всеми, как будто не он только что провел два часа в смертельной борьбе с волнами. 5. ПЛОДЫ УПРЯМСТВА ПЕППЕРГОРНА Вскоре с бригантины при помощи линя, которым был обвязан Ермаков, передали на берег канат и закрепили его одним концом за бревенчатую вышку, а другим — за высокий обломок фок-мачты. Устроили "беседку", которая могла двигаться по канату, подтягиваемая то со стороны берега, то со стороны судна. Первым делом в этой "беседке" переправили нескольких человек, получивших при крушении ушибы. С обратным рейсом на бригантину вернулся Ермаков. На бак, где было гораздо спокойнее, чем на корме, притащился и капитан, которого под руки вели Маметкул и рулевой Пупков. Тяжелое содержимое его карманов не давало ему свободно двигаться, и он шел с трудом, дрожа в мокрой одежде. Отекшее лицо его посинело. Гвоздев приказал было матросу принести сухую одежду из каюты и помочь капитану переодеться, но Борода-Капустин приосанился и закричал, что никто не смеет ему указывать. Люди его корабля в мокрой одежде, значит и ему не след надевать сухую. Отправив на берег раненых, Гвоздев предложил капитану переправиться туда же, потому что он едва держится на ногах. Но князь отказался, заявив, что покинет судно последним или в крайнем случае вместе с Гвоздевым. Мичман с искренним уважением поклонился и, не обращая на него больше внимания, погрузился в хлопоты. Доверив переправу людей Ермакову, Гвоздев взял с собою Маметкула и Петрова и через всю палубу пошел с ними в каюту застрелившегося лейтенанта. В первый раз он смог спокойно обдумать поступок Пеппергорна и возмутился. Действительно — вовлечь в тяжкое бедствие людей, погубить красавицу бригантину, а потом, не заботясь о их судьбе, таким несложным способом выйти из игры! Тут мичман вспомнил и собственную обиду. "Еще шпагу отобрал… Навигатор!" — сердито подумал Гвоздев. Гвоздев и его спутники с трудом, почти по пояс в воде, пробрались через коридорчик, разделяющий офицерские помещения, и вошли в каюту Пеппергорна. Здесь плещущей и колыхающейся темной воды тоже было больше чем по колено, но покойник, укрытый до подбородка черным плащом, лежал на высокой койке, выше этого уровня. Гвоздев откинул плащ и увидал всю длинную фигуру Пеппергорна со сложенными на груди большими костлявыми бледными руками. Он всмотрелся в его желтое, будто костяное лицо с длинным печальным носом, горестными складками от ноздрей к губам. Запавшие глаза были закрыты как бы от непомерной усталости. Какое же это было несчастное, измученное лицо! Гнев мичмана сменился презрительной жалостью. "Сколько же горя хватил ты в жизни, бедняга, сколько претерпел неудач", — подумал Гвоздев, глядя на большие костлявые руки Пеппергорна. Но некогда было предаваться размышлениям. Собрав небогатое имущество самоубийцы в узел, Гвоздев приказал покрепче обернуть плащом тело Пеппергорна и нести его на бак. Здесь он погрузил Пеппергорна в "беседку", поручил трубачу и самого покойника и узел с его пожитками и отправил этот печальный груз на берег. В течение нескольких часов удалось переправить всю команду, за исключением Ермакова и шести добровольцев, которые согласились остаться на бригантине до последней возможности, чтобы спасти хоть какую-нибудь часть груза и имущества. Между тем непрерывные удары волн почти совершенно разрушили всю кормовую часть, а все остальное едва держалось. Можно было полагать, что если волнение и ветер не утихнут, то к ночи бригантины не станет, лишь на берегу бухты Люзе будут валяться изломанные ее части. Около пяти часов дня корпус судна получил такие повреждения, что обломок фок-мачты, к которому была пристроена канатная дорога, стал шататься. Оставаться было рискованно, да и бесполезно. Все имущество матросов и офицеров, провизия, личное оружие и та часть судовых принадлежностей запасных парусов, канатов, инструментов и прочего, что могло быть спасено, — уже находились на берегу. Спасти тридцать фрегатских пушек, лежавших в трюме, и собственные пушки бригантины нечего было и думать. В два рейса Гвоздев отправил матросов ("беседка" брала 4–5 человек) и стал готовиться с Ермаковым и князем покинуть разбитый корабль. Князь, дрожа, сидел на палубе у борта. Подняв колени и опустив в них лицо, он напоминал большую сгорбившуюся крысу. Шпага, как вытянутый голый хвост, торчала из-под плаща. Он, видимо, действительно был очень болен. Ермаков и Гвоздев в последний раз обошли судно, перелезая через обломки, по грудь в воде пробираясь под палубою. Грустно было видеть жалкое состояние щеголеватой "Принцессы Анны". Особенно тяжело было мичману. Бригантина стала его родным домом. За три года он свыкся с ней, стал гордиться ею. На бригантине, учась у Пазухина, он научился искренне любить морское дело и стал настоящим моряком… И вот Пазухин умер, а "Принцесса Анна" изувечена вдребезги и скоро совсем перестанет существовать. — Ну что же, пошли, Ермаков, — сказал Гвоздев сопровождавшему его матросу. — Прощай, "Принцесса Анна". Мичман и матрос усадили в "беседку" и привязали дрожащего и стонущего капитана, сели рядом, и хрупкое сооружение, раскачиваясь на ветру и порой окуная своих пассажиров в клокочущие волны, двинулось к берегу. Мичман не отрываясь смотрел назад, на заливаемый волнами остов бригантины с торчащим обломком мачты. На душе его было так тяжело, будто бы он оставлял погибать в волнах своего беспомощного друга. Но вот волны в последний раз окатили пассажиров "беседки". Гвоздев и Ермаков спрыгнули на песок и освободили князя, который тут же и улегся, продолжая стонать и охать. Береговые жители и матросы бригантины окружили прибывших. Те улыбались устало и неуверенно, как бы сомневаясь, что всякая опасность уже миновала. Вокруг "беседки" толпилось вместе с моряками человек тридцать — сорок местных жителей. Все это были мужчины, крепкие, рослые и медлительные. Они были в толстых куртках и высоких, по бедра, рыбачьих сапогах. Женщины и дети разноцветными пятнами маячили на кромке невысокого обрыва над пляжем. За обрывом виднелись дюны, поросшие зеленым дроком и чахлыми соснами. Высокий голубоглазый человек, без шапки, босой и весь мокрый, выделялся среди жителей и был среди них как бы главным. Он сказал Гвоздеву, улыбаясь дружелюбно, но очень солидно: — Ну, слафа поку. Все на переку. Мокло пыть куже!.. Это означало: "Ну, слава богу. Все на берегу. Могло быть хуже." — Это он и помог мне из бурунов выбраться, — сказал Ермаков. — Он тут вроде старосты у них, что ли. Его Густ зовут. — Нет, нет… не есть староста, староста там. — И высокий человек махнул рукою в сторону дюн, за которыми, вероятно, находилась деревня. Удивительно ясные голубые глаза и энергичное лицо Густа, красное от холода, очень понравились Гвоздеву. Ветер трепал длинные мокрые волосы Густа, и он, отводя их от лица рукою, сказал: — Шапка потерял море. О! Море шутки плоки. — Молодец, Густ, спасибо тебе, — хрипло сказал мичман. Он только сейчас почувствовал, как страшно устал — и душевно и физически. Плечи его ныли, будто на них лежала бог знает какая тяжесть. Глаза слезились, лицо и руки, исхлестанные и разъеденные соленой морской водой, распухли и болели. Но до отдыха было еще далеко. Надо было прежде всего поудобнее устроить раненых, из которых трое не могли двигаться сами. Надо было найти приют больному капиталу. Надо было до темноты собрать и сложить все, что можно было спасти из имущества бригантины, и назначить надежных часовых. Надо было просушить и привести в порядок судовые документы, надо было устроить ночлег и найти пищу для матросов… Матросы с "Принцессы Анны" в мокрой и изорванной одежде, озябшие на ветру, толпились вокруг Гвоздева. Он снова, как тогда на полуюте, всмотрелся в их лица и вдруг понял, что теперь на них не было того недоверчивого ожидания, которое он заметил тогда, перед последним рейсом бригантины. Сейчас люди смотрели на него с ласковым уважением. Мичман понял, что он оправдал их доверие и что теперь они признают его своим командиром не только по чину, но и по заслугам и по праву. "Какие ребята! Какие отличные ребята!" — подумал мичман, глядя в знакомые, но как бы по-новому озаренные лица матросов и чувствуя, что горячая волна любви и воодушевления уносит его усталость. Он легко расправил поникшие было плечи, потуже связал в пучок на затылке свои длинные волосы и сказал: — Братцы! Вы устали, голодны и озябли. Вы заслужили отдых. Только дело наше еще не кончено. Надо спасать все, что можно еще спасти, с нашей бригантины. — Что же, Аникита Тимофеевич, дело такое, — за всех отвечал пожилой, сутулый матрос в рубахе с оторванным рукавом. — Дело такое: правильно, отдыхать рано. Приказывай! — Вот что, братцы, — сказал мичман. — Судно наше погибло, но флаг и гюйс спасены. Служба наша не кончилась, и присягу с нас никто не снимал. Говорить мне много нечего. За честь российского флага я готов отдать свою жизнь и от вас того же требую. Ермаков и Маметиул, ставьте вот здесь флагшток. Тут будет поднят наш судовой флаг — и отныне на этом берегу наше судно и, пока болен капитан, я ваш командир. Ермакова и Маметкула назначаю боцманами. Трубач, где твоя труба? — Здесь, господин мичман! — звонко отвечал трубач. — Действуйте, ребята, — сказал мичман Ермакову и его товарищу, передавая им судовой флаг. Флагшток тотчас был установлен. Мичман отдал команду, громкие звуки трубы перекрыли шум бури, и андреевский флаг развернулся в воздухе над головами матросов. — Вольно! — по окончании церемонии скомандовал мичман. — Ну вот, братцы, а теперь за мной, на работу! Узнав от Густа, что всех моряков можно будет разместить в деревне, до которой было немного более версты, Гвоздев отправил квартирьерами расторопных Маметкула, Петрова и трубача. Они же должны были прислать лошадей, чтобы перевезти князя и раненых. Для Борода-Капустина быстро была устроена палатка из паруса. Островитяне, помогавшие матросам, предложили свои толстые суконные куртки, чтобы устроить из них постель и переодеть князя. Первое было исполнено, но когда Гвоздев хотел снять с князя его тяжелый и напитанный водою, как губка, кафтан, Борода-Капустин, находившийся до того в забытьи, очнулся и оказал яростное сопротивление. — Прочь от меня! — бушевал князь. — Невежи! Чтобы я, российского флота офицер, вместо государева мундира чухонскую робу на себя надел?! Лучше мне помереть… Прочь от меня! Гвоздев подчинился капитану, приказав лишь развести для князя костер, чтобы он мог сушиться отдельно от матросов. Какое-то смутное подозрение поразило его. Помогая князю на судне, в "беседке" и здесь, на берегу, мичман уже несколько раз подсознательно отмечал странную твердость его раздутых карманов. Но раздумывать над тем, что могло в них находиться, все еще было некогда. Имущество бригантины, спасенное при помощи "беседки", было кое-как свалено на длинный песчаный пляж; море то и дела выкатывало то бочонок неизвестно с чем, то рею с обрывками снастей, то целую стеньгу от мачты. Гвоздев назначил команды для вылавливания и спасения всего, что еще могло представлять из себя ценность, поручил Ермакову следить за порядком, а сам сел у костра сушить вахтенный журнал, который, впрочем, так хорошо был им упаковав в просмоленную холстину вместе с другими бумагами, что подмок только немного с краю, несмотря на то, что сам мичман был весь мокрый. Неподалеку горел большой костер, который на рассвете был зажжен Густом и послужил спасительным маяком экипажу "Принцессы Анны". Сейчас вокруг него, просушиваясь и отогреваясь, теснились матросы, а кок варил уже кашу на ужин. Море продолжало реветь и грохотать, накатывая волны на песчаный берег, но ветер как будто стал потише. К мичману подошел Густ, уже переодетый в сухое платье и в сапогах по самые бедра. — Косподин офицер, — сказал он, улыбаясь своей особой солидной и добродушной улыбкой, — там наша староста приехал. Пудете с ним коворить? Мичман поднялся и увидел таратайку в одну лошадь, а за нею две телеги — видимо, для раненых и слабых. Таратайка подъехала к невысокому обрыву над пляжем, с нее слез полный и высокий человек в такой же толстой куртке, как и у всех остальных островитян, но не в рыбачьих сапогах, а в шерстяных полосатых черно-белых чулках по колено. Островитяне почтительно снимали перед ним шляпы, а он снисходительно кивал им головою, направляясь к костру, где сидел мичман. — Это ваш староста? — спросил Гвоздев у Густа. — Та, эта. Покатый человек. Самый покатый на острове, — сказал Густ и, как показалось мичману, не очень доброжелательно посмотрел на подходившего. — Его зовут Ванаг, косподин Ванаг. Еще за несколько шагов староста снял шапку, придал своему лицу горестное выражение и стал покачивать головой. — Какое несчастье! Какое несчастье! — Он бойко и почти без акцента говорил по-русски. — Я надеюсь, господин офицер, наши люди оказали помощь? Ванаг понравился мичману гораздо меньше, чем белокурый гигант Густ, несмотря на то, что староста весь был радушие и приветливость. Он сейчас же приказал везти раненых в деревню. На телегах у него оказался свежий хлеб, сало и водка. Он сам проследил, чтобы все было сейчас же передано коку и баталеру по списку, и, ласково улыбаясь, попросил, чтобы мичман выдал ему квитанцию. Он готов поделиться последним, но все же надеется, что адмиралтейств-коллегия возместит ему расходы, потому что он человек бедный. Чернила и пучок гусиных перьев староста предусмотрительно привез с собою. Мичман сейчас же выдал квитанцию. Смеркалось, матросы с ног валились от усталости, и мичман приказал им отправиться на отдых в деревню, вызвав предварительно десять добровольцев, которые остались бы здесь вместе с ним, чтобы охранять спасенное, а с рассветом попытаться снять с бригантины остальное имущество. Ермаков и Петров вызвались остаться, но мичман отправил их в деревню старшими по команде. Князь не пожелал перебираться в избу и обосновался в палатке, где ему действительно было довольно удобно. Матросы двинулись за старостой. К мичману подошел Ермаков. — Капитона Ивановича море тоже отдало, — сказал он. — Нашел его, отнес к остальным. И он подвел мичмана к четырем телам, лежавшим на песке. Это были двое из трех утонувших матросов и боцман. Несколько в стороне лежал мертвый Пеппергорн, прикрытый черным плащом. Склонив головы, молча постояли мичман и Ермаков возле утонувших. "Сейчас фонарь вам засвечу, кушать не желаете ли?" — вспомнил мичман, как старался уважительно смягчить свой голос старый служака, отводя его в карцер по приказанию Пеппергорна. Слезы навернулись на глава мичману, и он ощупал в кармане маленький узелок, врученный ему на хранение боцманом… 6. КНЯЗЬ СДАЕТСЯ НА КАПИТУЛЯЦИЮ Отправив Ермакова и распределив дежурства часовых, мичман снова сел у костра и задумался. Было уже темно, море шумело где-то недалеко, но уже не так яростно, а ветер с наступлением темноты совсем стих. От дюн тянуло теплом. На темном небе мерцали звезды. Мичман, сидя на берегу пустынного острова у остатков разбитого судна, подле трупов своих погибших товарищей, подумал, что всего только вчера в это время он ходил по полуюту "Принцессы Анны", могучий боцман был жив и здоров, а несчастный Пеппергорн попивал романею с капитаном… Гвоздев тяжело и прерывисто вздохнул. Потом мысли его перешли на капитана. Вправду ли он страдает или притворяется? Шут его знает!.. Лежит в палатке и охает на всю окрестность… И чего он так свой кафтан бережет? Пораздумав, Гвоздев пришел к заключению, что между падением в море шкатулки с корабельною казною и набитыми карманами капитанского кафтана существует прямая связь. Сколько испытаний свалилось на него за такой короткий срок! Он не мог допустить, чтобы лентяй, погубивший судно и людей, еще вдобавок ограбил казну. Надо непременно заставить его вернуть спрятанные червонцы. Но как это сделать? Хорошо еще, что князь решил остаться здесь, а не убрался в деревню, где он мог бы легко схоронить деньги. Впрочем, и сейчас ему нетрудно отпереться. Чем докажешь, что они — казенные деньги, а не собственные? Между тем Борода-Капустин, расхворавшийся всерьез, лежал под несколькими одеялами, привезенными Ванагом, но в плохо просохшей одежде. Однако стонал и охал он не столько от нездоровья, сколько от недобрых предчувствий, осаждавших его пылающий мозг. В деревню он не поехал, опасаясь, что матросы или же островитяне, заметив набитые золотом карманы, ограбят его и убьют. Но, с другой стороны, там он, может быть, сумел бы припрятать деньги и переодеться в сухое. Здесь же, на пустынной отмели, на глазах у десятков людей что ему делать со своими раздутыми, позвякивающими карманами? Да это еще цветики, опасения сегодняшние, а что будет с ним дальше? Как взглянет прокурор адмиралтейств-коллегий на крушение? Хорошо, коли разжалуют, а то могут и казнить… И князь застонал еще пуще и заворочался. В палатку вошел Гвоздев и сел на свою койку, устроенную рядом с капитанской. Он поправил свечу в фонаре и повернул его так, чтобы осветить лицо князя. — Ох… Кто там еще?.. Свет убери, — простонал князь. — Это я, сударь, и свет я не уберу, — твердо и многозначительно сказал Гвоздев. — Как это?.. Ты что же это?.. — забормотал князь. "Все, — подумал он, — конец… Значит, заметил… Сейчас меня придушит, — а денежки себе…" Голос князя стал визгливым: — Ты что же это? Ведь я сейчас закричу, я матросов кликну! — Не стоит, Митрофан Ильич. Сперва выслушайте меня. Спокойный тон мичмана убедил князя в том, что убивать его тот не собирается. Но в нем возникла новая тревога: "Придется поделиться. А я-то думал, он из дурачков желторотых". — Ну, говори, говори… Ох, господи… муки-то какие… — простонал Борода-Капустин. — Дыхание перехватывает. И он все старался укрыться с головой, чтобы скрыть свое лицо от пристального взора мичмана. — Я хотел спросить вас, господин лейтенант, как вы думаете распорядиться казенными деньгами, которые вы спасли в своих карманах, рискуя жизнью? — Чего?.. Какой жизнью… Чего? — прикинулся дурачком князь. — Рискуя жизнью, я говорю: ведь выплыть с такою тяжестью было бы нельзя… Я понимаю дело так, что вы, не надеясь спасти всю шкатулку, захватили казенные деньги в карманах, сколько могли, и сделали правильно, ибо шкатулка погибла. Вот я и спрашиваю, как составить на сии деньги надлежащий документ и заприходовать их так, чтобы на вас не могло впоследствии пасть никаких подозрений? Борода-Капустин вдруг откинул одеяло и, отдуваясь, сел на койке. Глаза его бегали, он не решался взглянуть в лицо мичману, смотревшему на него в упор с холодной твердостью. — Это же деньги мои… Собственные мои. — Князь говорил это не очень уверенно: предвидение грядущих бедствий лишило его изворотливости. "Сколько ему дать? Сколько дать? Неужто пополам?" — лихорадочно думал Борода-Капустин. — Митрофан Ильич, — тихо сказал Гвоздев, — матросы видели, как (мичман подчеркнул это слово) шкатулка очутилась за бортом. Не отягчайте своей вины перед отечеством. Ужас охватил Борода-Капустина. В отчаянии он опустил голову и закрыл лицо ладонями, не зная, на что решиться. В висках его стучало, сердце то замирало в груди, то начинало неистово биться. — Хорошо… Ладно, — тусклым голосом сказал князь, не отнимая от лица рук. — Бес попутал… Отдам все, не погуби. Мичман молчал. На душе у него было так скверно, как еще ни разу за эти сутки, стоившие ему многих лет жизни. — Как же вы решились на это, такую фамилию неся, будучи российского флота офицером? — спросил мичман после тягостного молчания. Борода-Капустин поднял свое пылающее от жара лицо и в первый раз посмотрел на мичмана прямо. — Судить, братец, легко… судить легко… — прохрипел он сдавленно и неожиданно заплакал, кривя толстые свои губы и всхлипывая. — Что вы, сударь, успокойтесь, — встревожено сказал мичман, чувствуя, что теряет свою непреклонную твердость перед жалким зрелищем старческих слез. — Ох, мичман, мичман… — сквозь всхлипывания говорил Борода-Капустин, — поживи с моё да потерпи с моё… а тогда, брат, суди да рассуживай… Вот я дожил до каких лет, а что меня ждет? Позор да плаха… А я ли один в том виноват, а? Слезы высохли у князя, он схватил мичмана за руку горячей своей рукой и, возбужденный сознанием отчаянного, безвыходного своего положения, заговорил торопливо и так искренне, как, может быть, никогда еще в жизни. Фонарь тускло и неверно освещал наклонные стены палатки, пылающее лицо князя. В палатке было душно, и мичман, уставший и телом и душой, чувствовал, что болезненное, горячечное состояние князя передается и ему. Он слушал как во сне. Князь говорил о том, как он рос в родовой вотчине баловнем у папеньки да у маменьки, как потом его недорослем, пятнадцати лет, взяли во флот на службу, а старший сводный брат, хромой на правую ногу, остался дома. Князь описывал, каково ему пришлось на корабельной койке после родительских пуховиков, и мичман вспомнил, что ведь и он тоже испытал это жестокое чувство тоски по родному дому и горе невозвратности ушедших счастливых дней. Но мичман быстро свыкся с товарищами, полюбил море, хорошо усваивал навигационную науку. Он понял значение флота для судеб отечества, а князь был полон боярскими предрассудками, к наукам туп и приспособиться к новой жизни не мог. С болезненной горячностью князь торопливо рассказывал юноше о всей своей жизни. Мичман ясно представил себе, как насмешки и оскорбления вытравили из слабой души князя последние остатки собственного достоинства. Как, приставленный насильственной строгостью к нелюбимому, непонятному и трудному делу, утрачивал он постепенно искренность и приучался к двуличию. Как понапрасну он напрягал свои жалкие способности, чтобы не отставать от товарищей, от блистательных сподвижников Великого Петра, и как, получая жестокие щелчки по самолюбию и чувствуя ничтожество свое рядом с ними, он в то же время был убежден в своем праве на всякие преимущества по своему высокому и знаменитому происхождению. — А видел ли ты, мичман, каков в гневе бывал батюшка наш царь Петр Алексеевич, когда у него рот к уху лезет, щека дергается, а глаза молнии мечут? Нет? То-то! А я, брат, видел не однажды, и гнев его на меня был обращен. У меня, брат, до сих пор, как вспомню, в шее трясение делается… Князь рассказывал, как за двадцать лет службы не мог он подняться выше унтер-лейтенантского чина. А ведь он участвовал в четырех морских сражениях и сделал несколько морских кампаний. И в голландском флоте служил для обучения навигации и в Ост-Индии бывал. — А дома у меня был раздор, — говорил князь. — Батюшка помер, братец сводный, от первой его жены, все именье к рукам прибрал, матушке одна деревенька в полсотни душ осталась, а у меня одно мое унтер-лейтенантское жалование. И вот ныне, при государыне нашей Анне Иоанновне, получил я судно, получил и чин лейтенанта майорского ранга. Ужли же это я тридцатилетней службой своей не выслужил? Сказать правду, судном командовать я опасался с непривычки, но привыкнуть-то я должен был иль нет? И вот на первое время я все больше на немца надеялся. Немцы народ дошлый… — Напрасно надеялись, — не выдержал мичман. Князь, каясь и снова плача, описал свое отчаяние, когда вчера он понял непоправимость случившегося. Ужасно было думать, что после тридцати лет службы (плохой ли, хороший ли он был служака, но эти тридцать лет не вычеркнешь) он должен быть опозорен, подвергнут казни. И вот он решился утаить червонцы, чтобы откупиться от чиновников аудиториата[44], хоть от смерти спастись, если уж не избежать позора… Он клялся, что действовал, как во сне, в бреду, что он болен уже несколько дней… Князь упал на колени перед мичманом и стал целовать его руки, обливая их слезами и умоляя спасти его, снять позорное пятно с их родового имени. Он обещал вернуть деньги до последнего червонца, только бы мичман помог ему оправдаться перед судом. Гвоздев вскочил. Двадцатилетний мичман почувствовал ужасное смятение при виде старого и больного офицера, своего капитана, валяющегося у него в ногах. — Встаньте, встаньте! — вскрикнул он, помогая Борода-Капустину подняться и усаживая его на койку. Тот рыдал, хрипя и задыхаясь. — Сколько денег вам удалось взять из шкатулки? — спросил мичман. — Не знаю… Сам не знаю. Набил карманы, а сколько — не знаю, всхлипывая, отвечал командир. — Давайте сочтем, свяжем в парусиновый пакет, запечатаем и спрячем до утра, а утром при всей команде составим на них ведомость. Я скажу, что не смогли вчера этого сделать по болезни. Об остальном обещаю вам молчать. — А матросы? — И матросы тоже будут молчать. Князь после мучительного раздумья согласился. Сняв наконец свой все еще не просохший кафтан, он взял его за полы, потряс над койкой — и золотые струи, мелодично звеня, полились из обоих карманов на одеяло. Сразу будто бы посветлело в палатке от жаркого блеска червонцев. Князь выгреб остатки рукою и протянул кафтан мичману, чтобы он проверил. Мичман отказался жестом, но пристально посмотрел на капитана. Тот помялся, но затем достал по горсти червонцев из карманчиков камзола. — Все! — сказал он хрипло и тяжело опустился на койку мичмана, дрожа от озноба, не в силах оторвать взгляда от груды золота. Трудно было представить себе, что эта жарко блестящая груда могла уместиться в карманах его кафтана. Здесь оказалось двести восемьдесят семь червонцев. — Значит, двадцать три осталось в шкатулке… не влезли, меланхолически отметил князь. Упаковав деньги, тщательно перевязав их бечевкой, мичман сделал печати из свечного воска, и они оба приложили к этим печатям свои перстни. После этого капитан смог наконец сбросить с себя мокрую одежду и согреться под одеялами. Оба улеглись, но мичман долго еще не мог заснуть. Новую, еще более трудную задачу поставил он перед собой. Как поступить? Он мог без всякого подлога и подтасовки фактов помочь капитану избежать страшной ответственности за гибель судна. Мог и погубить его. Еще несколько часов тому назад, когда он пришел к выводу, что капитан, виновный в гибели бригантины, утаил вдобавок казенные деньги, он, не колеблясь, способствовал бы его осуждению. Но сейчас, когда он выслушал трагическую историю жизни этого жалкого человека, когда он видел его слезы и искреннее раскаяние, когда князь без борьбы вернул червонцы, решимость мичмана поколебалась. "Ведь, в сущности, для этого несчастного все тридцать лет службы были наказанием, каторгой, — думал мичман. — Он стар, уйдет из флота. Вреда он больше принести не может, а сделанного не воротишь, погибших не воскресишь, даже если и погубишь этого старика. Не правильнее ли будет отпустить его в деревню доживать свой век? Ведь настоящий виновник гибели судна Пеппергорн, это ясно". В вахтенном журнале за позавчерашний день и вчерашнее утро были записи о том, что капитан болен. Это была истинная правда. Он хворал с похмелья. Во время крушения он оставался на гибнущем судне до последней минуты, несмотря на болезнь, уже подлинную. Корабельную казну он спас (никто не будет знать, что он вернул деньги под давлением). Все это может очень смягчить приговор, если не послужит к полному оправданию. Мичман заснул, так и не решив, как он поступит. 7. ДУША КОРАБЛЯ На рассвете пришли из деревни отдохнувшие матросы. Возле флагштока была расчищена площадка — "палуба", и мичман установил обычный судовой распорядок дня. Море утихало, и в розоватом свете раннего утра мичман и матросы увидели среди лениво катящихся волн разбитый корпус "Принцессы Анны", возвышавшийся над жемчужным морем темными ребристыми обломками. Мичман, посоветовавшись с командой, решил спасти груз: пушки и те из артиллерийских припасов, которые еще могли быть годны к употреблению. Сделали небольшой плот, и на нем Ермаков, Маметкул, Петров и еще два матроса добрались вместе с самим Гвоздевым до бригантины через волны, которые, утеряв свою вчерашнюю ярость, уже не были опасны для моряков. Они осмотрели судно и решили, что попытаются спасти все, что уцелело, вплоть до корпуса, который надо будет разобрать. Следовало только поторопиться, потому что лето было на исходе и погода становилась неустойчивой. Мичман и два матроса вернулись на берег, а Ермаков с товарищами остался на бригантине налаживать подъемные устройства для погрузки из трюма на плоты тяжелых фрегатских пушек. Отдав приказание строить плоты и рассказав, как именно они должны быть сделаны, мичман прошел к князю, совершенно больному, находившемуся почти в беспамятстве. Однако все формальности по передаче денег были закончены. Устроив возле флага денежный ящик, мичман вручил его под охрану часовому и распорядился доставить Борода-Капустина в деревню, где его поместил у себя Густ. Уже к вечеру князь потерял сознание и метался в постели, сгорая от жестокой простуды. Мать Густа лечила его настоями трав и горячим молоком с медом. Между тем все моряки бригантины и сам мичман трудились не покладая рук. Пожилой сутулый матрос, в рубашке с оторванным рукавом — Нефедов, умевший плотничать, и еще несколько человек были отряжены Гвоздевым на устройство навесов и амбара для спасенного имущества. Построить их мичман решил на покатом склоне мыса Люзе, обращенном к внутренней части острова. Началась авральная работа. Мичман и все матросы трудились с рассвета до полной темноты, торопясь до наступления нового шторма вывезти на берег все, что только возможно. В эти дни, работая плечом к плечу со своими людьми, мичман незаметным для себя образом очень тесно сблизился с ними. Вместе с матросами и наравне с ними он работал топором и ломом, вместе с ними ел из одного котла. При разгрузке и разборке судна перед мичманом и его командою часто вставали сложные вопросы, которые они решали сообща, и мичман восхищался ловкостью и изобретательностью матросов. Он испытывал огромное удовольствие, когда кто-либо из работающих вместе с ним говорил: — Ай да Аникита Тимофеич, ловок ты, брат, топором работать! Золотые у тебя руки! Или: — Вот тебе и барин, наш-то мичман! На любую работу мастер. Иногда Гвоздеву приходило в голову, что все было бы иначе, будь здесь Пеппергорн или еще какой-либо офицер из курляндцев, которые во множестве поналезли сейчас в русскую службу. При них, пожалуй, он постыдился бы отдирать ломом обшивные доски от дубовых кокор бригантины, вот так, в одних штанах да в посеревшей от пота рубашке, рядом с каким-нибудь оборванным матросом второй статьи, или налаживать вместе с Ермаковым полиспаст для подъема пушек из затопленного трюма. В нынешнее царствование от офицера требовалось умение носить парик, шпагу да построже держать матросов, а работать на судне "своеручно", как бывало при Петре Великом, считалось зазорным. Наступил наконец день, когда больше нечего было свозить на берег и вся команда была обращена на переноску грузов под навесы и в амбар, устроенный Нефедовым. Почти все имущество, кроме трех пушек с бригантины, которые затерялись в песке под водою, находилось на берегу. Следовало подумать, как получше сохранить все это. Мичман был уверен, что ранее будущего года ничего не удастся отсюда вывезти пока они доберутся до ближайшего порта — Ревеля, наступит зима. Думать, что здесь в скором времени появится какой-либо русский корабль, было неверно. Остров Гоольс находится в стороне от обычных корабельных путей В полдень, когда команда обедала, мичман поднялся по полотому скату мыса почти к самой его вершине. Он сел на нагретый солнцем валун. Пониже видна была площадка, которую он в первый день после крушения выбрал для устройства склада, сейчас там, как муравьи в развороченном муравейнике, копошились матросы. Солнце еще припекало, но легкий ветерок, овевавший исхудалое и загоревшее лицо мичмана, нет-нет да и приносил холодные по-осеннему струйки. Обширный вид открывался перед Гвоздевым. Просторы белесовато-голубого моря с трех сторон занимали весь горизонт, а прямо перед собой мичман мог обозреть с высоты почти весь остров Гоольс. За грядою дюн, поросших корявыми соснами, виднелись перелески и возделанные поля, по которым пробегали тени редких облаков. В купе зелени, уже тронутой осенним золотом, краснели кровли деревушки. Вправо уходила излучина берега, белели пески отмелей, обнимая блеклую голубизну открытого залива. На белом песке чернели груды обломков "Принцессы Анны", ряды пушек, штабеля ящиков и бочонков. На одной из дюн, обрамлявших пески, виднелись четыре креста над свежими могилами погибших моряков. Внизу на склоне мичман увидел Ермакова и Маметкула. Он окликнул их, и друзья поднялись к нему ходкой матросской побежкой. — Садитесь, братцы, — сказал мичман. — Мне надо с вами потолковать. Матросы позамялись, но мичман прикрикнул, и оба уселись на траву. Высокий чернокудрый Ермаков сорвал травинку и покусывал ее, вопросительно глядя на Гвоздева, а широколицый, бронзово-загорелый Маметкул, присев по-татарски на пятки, стал набивать трубочку-носогрейку. — Дело близится к концу, ребята, — сказал мичман. — Скоро нам можно будет отсюда уезжать, да только мне надо оставить при корабельном имуществе надежный караул. — Конечно, — быстро проговорил Маметкул. — Нельзя без караула столько добра оставлять. — Думал я, думал, — продолжал мичман, — и надумал, что надежнее вас с Ермаковым мне людей не найти. Тут ведь не просто вещи караулить. Неизвестно, сколько придется прожить здесь в ожидании судна. Может, год, а может, и два. Сейчас у нас мир, но надолго ли? Да и мало ли на свете лихих людей, охотников до чужого добра? Нужно все время быть настороже. Старший по команде должен смотреть, чтобы дисциплина и порядок не упали, чтобы люди были здоровы и заняты полезной работой, чтобы все грузы были в целости и сохранности, пушки не ржавели, паруса не гнили. И вести себя люди должны так, чтобы перед здешними жителями отечества своего не осрамить. Я решил так: Ермаков будет за старшего, ты, Маметкул, вроде помощника, а остальных пятерых назовите мне сами. Всего думаю оставить здесь семь душ. Матросы помолчали, сосредоточенно задумавшись. Потом Ермаков медленно, тщательно взвешивая свои слова, сказал: — Чтобы такое дело людям поручить, надо к ним большое доверие иметь. И я, Аникита Тимофеич, это очень чувствую. Я, Аникита Тимофеич, крепко вам обещаю: все будет в сохранности. Мы с Маметкулом и прочие матросы оченно вас стали уважать и, как говорится, все будем делать по чистой совести и согласно присяге, чтобы никто не мог сказать, что русский матрос на свое звание пятно положил. — Правильно говоришь, Иваныч, — воскликнул Маметкул. — Очень правильно говоришь. — Ну, спасибо вам, братцы, — сказал мичман. Он был искренне тронут и взволнован речью Ермакова. Ему вдруг захотелось поделиться с обоими своими помощниками сомнениями и относительно князя, предоставить ли делу идти самотеком и тем самым содействовать спасению князя или же раскрыть суду всю истинную правду? Опустив глаза, мичман несколько мгновений колебался, но потом решил, что он сам должен обдумать это дело. Ему показалось, что никак нельзя матросов делать участниками в решении судьбы офицера, хотя бы этот офицер и оказался недостойным своего звания. Он поднял глаза и стал обсуждать с Ермаковым и Маметкулом подробности их будущей жизни на острове. Решено было, что, кроме них, в число караульных, остающихся на острове, войдут: Петров, трубач Финогеша, Нефедов, Семенов и Пупков. Внизу на площадке корабельная рында "Принцессы Анны" зазвонила в знак того, что обед закончен и пора приступать к работам. Гвоздев отпустил матросов, а сам решил пойти проведать князя, которого еще ни разу не видел с того дня, как его отвезли в деревню. Он знал, что князю лучше и он уже вне опасности. Осмотрев работы и сделав несколько распоряжений, мичман отправился по тропинке через дюны и вскоре вошел в деревню. Ему указали маленький кирпичный дом, весь обвитый какими-то ползучими растениями. Множество цветов в глиняных горшках теснилось на подоконниках двух небольших, настежь открытых окон. Не успел он постучать, как дверь ему открыла пожилая статная женщина в белоснежном чепце; приветливо улыбаясь, она сделала книксен и крикнула звонким голосом: — Густ! Гу-уст! Мичман понял, что мать Густа зовет сына, чтобы он был переводчиком. Густ вышел из сарая с рубанком в руках, весь осыпанный стружками. Он чинил бочонки для засола осеннего улова рыбы. — О! — радостно улыбаясь, сказал он. — Зтраствуйте, косподин мичман! Поговорив с Густом и его матерью о здоровье Борода-Капустина и узнав, что тому через несколько дней можно будет без риска предпринять морское путешествие, мичман вошел в комнату, где находился больной. Князь стоял перед кроватью, опираясь о спинку стула слабыми руками. Похудевшее лицо его с заострившимся носом заросло короткой полуседой щетиной. Он смотрел на мичмана с испуганным ожиданием и, вероятно против воли, улыбался жалобной, болезненной улыбкой. Эта умоляющая, жалкая гримаса царапнула доброе сердце мичмана. Он уговорил князя лечь в постель и посидел с ним несколько минут. После расспросов о здоровье и сообщения о ходе дел на берегу разговор оборвался. Князь, все так же улыбаясь, страдающими глазами смотрел на мичмана, видимо стараясь прочесть у него на лице свой приговор. Он молчал, порывисто и хрипло дыша. — Ну, поправляйтесь, поправляйтесь скорее, — сказал мичман вставая. Да не мучайтесь. Бог вам судья, а я вас не погублю. Пусть все идет само собою. Наверное, суд окажет вам снисхождение. Ничего не сказав, князь заплакал, закрыв лицо ладонями, а мичман быстро вышел из комнаты и направился к Ванагу, чтобы условиться с ним о доставке на материк. Оказалось, что через неделю должно было прийти судно, которое снабжало островитян на зиму всем необходимым и скупало предметы их производства. Вернувшись в лагерь, мичман стал торопить работы. За несколько дней была закончена переноска в склады корабельного имущества. На площадке возле них был установлен флаг, тут же повесили рынду "Принцессы Анны", и отряд Ермакова, отделившись от остальной команды, еще при мичмане зажил размеренной и трудовою жизнью, которую Ермаков намерен был поддерживать и в его отсутствие. Был серый, совсем осенний денек, когда мичман и уезжающие с ним дружески распростились с остающимися, и пузатый неуклюжий парусник, распустив все паруса, медленно отплыл от берегов острова Гоольс. До самых глубоких сумерек мичман стоял на корме парусника, следя, как медленно уменьшается, как бы погружаясь в море, тяжелый массив мыса Люзе. А когда смерклось, над морем, далеко-далеко под пасмурным небом, звездочкой засиял огонек. Это оставшиеся на острове моряки зажгли костер на вершине мыса, прощаясь с товарищами. Необыкновенно горько и грустно почему-то стало на душе у мичмана. 8. АУСТЕРИЯ "ТРИ КОРОНЫ" Со дня гибели "Принцессы Анны" минуло более двух лет. В конце мая 1736 года в Ревельском порту ошвартовался купеческий корабль "Реизенде Тобиас" под датским флагом. На пристани возле него быстро собралась толпа любопытных. "Реизенде Тобиас" не походил на обычные коммерческие суда, а всеми своими статьями напоминал быстроходный военный фрегат. И только отсутствие мощной артиллерии позволяло считать его за мирного "купца". Портовое начальство и таможенные чиновники поднялись по трапу. На палубе их поджидал высокий человек в нарядном кафтане кофейного цвета и в треуголке такого же оттенка, надетой поверх черной шелковой косынки. Эта косынка, повязанная низко, по самым бровям, и страшный шрам, пересекавший левую щеку и рассекавший веко так, что глаз был полуприкрыт, придавали человеку в кофейном кафтане мрачный и воинственный вид. — Капитан Штроле, — представился он, — прошу ко мне в каюту. Он говорил по-русски с легким акцентом. "Реизенде Тобиас" пришел без груза, и все формальности были покончены быстро. Проводив чиновника, Штроле набросил на плечи плащ, оправил шпагу и, отдав несколько распоряжений своему лейтенанту, спустился на набережную, где все еще стояли зеваки, удивляясь необычно щегольскому виду купеческого судна. Штроле, чуть прихрамывая, зашагал прямо на людей, глядя сквозь них невидящим взглядом желтых волчьих глаз. И люди невольно сторонились, очищая ему дорогу. С набережной он свернул в тесную старинную улицу. Здесь было сумрачно и сыро. Заходящее солнце освещало только верхние окна трехэтажных узких домов, жавшихся вплотную один к другому. В лавках и харчевнях, которых здесь было множество, уже горели свечи. Аустерия "Три короны" была самым крупным заведением в этом квартале. Зал, где облаками ходил табачный дым и слышался многоголосый гомон, был переполнен, но посетители вели себя чинно. Штроле хотел было повернуть обратно, но негр в засаленном, когда-то, видимо, роскошном алом турецком костюме уже снимал с него епанчу и протягивал руку за шляпой. Капитан отдал ее и, прихрамывая, пошел между столиками, отыскивая себе место по вкусу. В дальнем углу, в глубокой нише стоял столик, за которым сидел только один посетитель — грузный пожилой мужчина в большом парике и в синем кафтане с осыпавшимся от времени позументом. Спросив разрешения сесть, Штроле заказал кельнеру ужин и стал набивать трубку. Человек в синем кзфтане не отрываясь смотрел на капитана. Штроле чувствовал это, хотя и не глядел на соседа. Такое любопытство показалось Штроле неуместным, и он, подняв глаза, уставился на невежу своим прозрачным, волчьим взглядом, который редко кто мог выдержать. Но тучный мужчина весело ухмыльнулся и сказал: — Аль тоже признал старого знакомца? Штроле помолчал, вглядываясь в жирное, обрюзгшее лицо человека в синем кафтане, потом пожал плечами и холодно ответил: — Нет, сударь, не имею чести… — Эка, братец, память-то у тебя плоха! — перебил его человек в синем кафтане. Он захохотал, снял с себя парик, повесил его на спинку стула, воодушевлено потер лысую грушевидную голову и сказал: — Что, брат, загадал я тебе загадку? Ну ладно. Ведь я тебя, братец ты мой, а с тобою еще двух пленных шведских офицеров в семьсот пятнадцатом году до Тобольска сопровождал! — Князь Борода-Капустин? — удивлённо, но без особого восторга оказал Штроле. — Так, так… Ну, узнать вас трудно. Как это сказать?.. Годы сделали над вами большую работу. Очень большую работу… — Так ведь и я тебя, братец, узнал больше по твоим шрамам да увечьям. И ты не очень-то помолодел, господин Штроле. — Так, так, — еще более холодно сказал капитан и огляделся, отыскивая себе более удобное и спокойное место. — Да ты постой, — встревожился князь, заметив движение капитана и боясь потерять собеседника, — постой, не уходи, побеседуем. Ты меня, братец, не опасайся. Я нынче государеву службу оставил, живу сам по себе. Не уходи, сделай милость, давай поговорим. Веришь, почитай, два года с умными людьми говорить не доводилось. — Я не ухожу, — сказал Штроле. — Значит, вы теперь в отставке? Он посмотрел внимательнее в лицо князя, затем окинул взглядом стол и убедился, что князь, видимо, здесь довольно давно и что закусывал он далеко не всухомятку. — В отставке бы што! Похуже дело, — сказал князь и плаксиво насупился. — Я, брат, под судом был и уволен без пенсии. Заслужил за тридцать лет! Штроле усмехнулся. — Счета не сошлись? — спросил он не без язвительности. — Ну-ну, брат! Полегче! — оскорбился князь. — Ваш брат немец меня подвел, вот что! — Я, сударь, не немец, а швед, — поправил князя Штроле. — Впрочем, это неважно. — Конечно, неважно. Все вы немцы, — махнул рукою князь и пригорюнился. — Чем же, сударь, вас немец подвел? — полюбопытствовал Штроле. — А вот чем. Командовал я бригантиной, да какой! На всех морях поискать такого судна еще, и не найдешь… — Ну и что же? — Ну и то же. Командовал, да занемог. Горячка меня свалила. А старший был немец, сухой такой, длинный, вроде тебя. — Благодарю вас, — наклонил голову Штроле. — Ты не обижайся, я к слову. Так вот, он, проклятый, судно разбил, застрелился, да и был таков. А я в ответе. — Ай-яй! — покачал головою Штроле. — Но ведь вы же не виноваты, вы больны были. — То-то, брат, и делов. Сам знаешь: закон что дышло. Как будто бы и не виноват — тем более груз-то весь спасли! И такелаж и паруса. Тридцать пушек фрегатских, коих везли с Данцигу, да своих тринадцать… Все вытащили на островок возле Даго… Судили, брат, меня судили, да и высудили. Согнали долой со службы без пенсиона. Живи, как знаешь. Это за тридцать-то лет беспорочной… Штроле, которому кельнер принес еду и бутылку французского вина, хотел наполнить стакан князя, но тот отказался. — Я, брат, этой кислятины не пью. У меня от нее в грудяк жжение. Я лучше еще нашей, рассейской шкалик… Так вот, о чем, бишь, я?.. Штроле ел с завидным аппетитом. От движения челюстей глубокий шрам на его щеке извивался, как живой, и левый глаз широко приоткрывался, придавая лицу капитана алчно-изумленное выражение. Он внимательно слушал князя. — Ты, брат Штроле, мне человек не чужой. Верно я говорю? Верно! — сам себе ответил Борода-Капустин. — Первое дело — мы с тобой моряки от младых ногтей и можем друг друга понимать. Второе — мы чуть не полгода с тобой душа в душу жили и пуд соли вместе съели. Верно? Верно! — Это когда вы меня в Сибирь провожали? — спросил Штроле. — А что ж Сибирь? И в Сибири люди живут. — Живут, действительно, — подтвердил Штроле. — Ну, вот видишь! — обрадовался князь. — И как мы с тобою люди свои, а я нынче, почитай, два года с волками живу, то должен я тебе свою душу открыть! — Ну что же, открывайте, — разрешил Штроле, и глаз его раскрылся, как бы заранее изумляясь. — Вот… Да не пей эту кислятину, выпей со мною рассейской! возмущенно закричал князь. Штроле не отказался выпить "рассейской", и князь продолжал: — Был на нашей бригантине мичманишка один. Молодой, но толковый, шельмец. Вот когда я вовсе обеспамятел и командовать уже не мог, он весь груз с матросиками на берег и повытаскивал… Может, и сейчас там валяются наши пушки. — Где? — спросил вдруг Штроле с неожиданным любопытством. — Постой, не перебивай… Ну вот, как суд окончился, отстранили меня. А я даже не очень-то и к сердцу принял. Слава богу, думаю, наконец-то я вольная птица и сам себе хозяин. Поеду, мол, в деревню доживать свой век. До того я, братец, этому обрадовался, что кафтан свой офицерский на радостях в печке спалил и этот вот синий с серебряным позументом построил. А у меня из всего родительского имения одна деревнишка осталась в пятьдесят душ. Пока я служил, родители померли, и все прочее достояние богатая родня растребушила до того чисто, что и концов не найти. Собираюсь я вот в деревню и думаю: ладно, много ли мне надо? Ведь там, в деревне, все свое, а расходов никаких. Бог с ним и с пенсионом. Я ведь обо всем судил по памяти, когда я еще мальцом да недорослем у родителей как сыр в масле катался. Мне деревня все одно как рай представлялась. И уж коли сохранил я что в памяти, так это как в сирени соловьи поют, да каково душисто травы на сенокосе пахнут, да как уютно у печи сидеть, когда за стеною вьюга воет, да как вкусны пироги, да маковники, да домашние наливки… И вот без задержки собрался, возок себе купил — рогожный, по деньгам, — да и в путь-дорогу. А ехать от Питербурха четыреста верст без малого. Выехал я осенью, в распутицу. Хляби небесные разверзлись, и такие пошли дожди неуемные, что стал я думать, уж не потоп ли всемирный за грехи наши нам снова ниспослан? Князь выпил еще шкалик. — Еду я по двадцать, по пятнадцать верст в день. Это только сказать еду: то и дело сидим в трясине. Лошадям грязь по брюхо, а мы — мокрые, голодные да холодные. Упряжь рвется, колеса ломаются. Иной раз прямо так средь дорога в грязи и ночевали. А как до деревни какой доберешься да заночуешь в курной избе с телятами да ягнятами, так уж и рад. Вот тут-то я флот и вспомнил. Корабельную чистоту да порядок. Сижу, бывало, ночью середь дороги, где возок застрял, дрожу, веретьем неведомо каким накрывшись, мокрый да голодный, а ночь осенняя — длинная, конца ей нет. Склянки не бьют, какой час — неведомо. То ли полночь, то ли светать скоро начнет… Сижу да и вспоминаю, как, бывало, отстоишь вахту, тоже, конечно, и намокнешь и нахолодаешься, да потом-то сразу в каюту, а там уже белье чистое приготовлено и горячий пунш… Вот тебе, брат, и деревня! Бесприютная я головушка… Штроле усмехнулся, сверкнув приоткрывшимся глазом. — Значит, о флоте затосковали? — А вот, ей-богу, правда! — воскликнул князь. — Да это еще что! Тут всякий затоскует, а вот послушай ты, что дальше было… — А что дальше было, я сам вам скажу. Хотите? — Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался князь. — Скажи-ка! — Приехали вы домой. Отеческий дом вы по памяти помнили большим, просторным. Просто дворцом. А когда из возка вылезли, то увидели сначала большую лужу, а за ней покосившуюся бревенчатую большую избу под соломенной крышей. Окна досками забиты и трап с крыльца провалился… — Да ты что — был там, что ли? — ошалело спросил князь. Штроле снова усмехнулся, сверкнув глазом. — Дальше-то рассказать? — Ну-ка, ну-ка! — Внутри дом оказался еще менее похож на вашу мечту, чем снаружи. Низкий, закопченный, запущенный… Так? — Действительно… — Но это еще полбеды. Дом отскоблили, отмыли, и две комнаты стали похожи на корабельные каюты… но не на те чертоги, память о которых вы хранили с детства. — Да ты, Штроле, колдун! — Постойте. Комнаты-то хоть и были похожи на каюты, да все же не были каюты. И пахло там не пенькой, смолой и морем, а угаром и капустными щами… — Так за это я стряпуху и ключницу чуть не каждый день на конюшне драть приказывал! — воскликнул князь. — Началась зима. Стало скучно. На счастье, навернулись соседи. Приехали. Угощенье, то-се, а говорить не о чем. Они вам про охоту на зайцев с борзыми, а вам — хоть бы чума их всех взяла. Вы им говорите, как вы штормовали у острова Готланда да как удачно миновали подводные камни, отвернув через фордевинд, а они на вас глядят, как бараны на новые ворота… — А ведь так все и было. Ну-ка, ну-ка, валяй дальше! Ты, брат, прозорливец. Ведь я там монстром прослыл, ко мне и ездить перестали… — А летом начались посевы, да сенокосы, да выпасы, да толоки, да потравы, да… сам черт не разберет что, а доходов никаких, и крестьяне жалуются, что оголодали, хоть ложись да помирай. И с едой вам нет того раздолья, что при родителях… — Братец ты мой! Как же я на вторую зиму затосковал по флоту! перебил князь капитана. — Вот, думаю, сижу я тут, снегами меня занесло. Из угла в угол слоняюсь, от сна опух, делать нечего, кроме как спать. А в Кронштадте-то! Корабли стоят разгруженные, а офицеры-то в картишки, а то в аустерии, а то просто так соберутся да за пуншем и романеей коротают вечерок, вспоминая морские походы да всякие особливые случаи… Как вспомню, так душа и встрепыхнется, на крыльях бы туда полетел! Иной раз во сне приснится, что я на юте, корабль подо мной качается, командир меня костит, что шквалом брамсель разорвало, а я от счастья теплою слезой плачу… Проснусь, сердце бьется, подушка мокрая, а в комнате угар, а за околицей волки воют, и сам белугою готов зареветь… Жирное лицо князя приняло человеческое, воодушевленное выражение, глаза заблестели. — На людишек на своих я уж и смотреть не мог. Как будто на разных языках говорим. Девке приказываю вымыть палубу, а она на меня глаза таращит. Велю плотнику починить трап на крыльце, а ему невдомек, что я про лестницу. Что ни слово, то загвоздка. А по весне явился в мою деревню ротмистр с драгунами с мужичишек моих недоимку доправить. Что тут началось! Стон стоит по деревне. А ротмистр, немец белоглазый из курляндцев, того и гляди, и меня самого выпорет. Я ему, дескать: "Ты, сударь, тут у меня паруса не распускай, я сам флотский офицер и государю тридцать лет отслужил", а он меня срамить, что я мужиков до того разбаловал, что за пять лет недоимки наросли… — Вот тут-то вы, сударь, из деревни и сбежали, — сказал Штроле усмехаясь. — В марте месяце бросил все к чертям собачьим да и сбежал! подтвердил князь. — А теперь слоняетесь и не знаете, как дневное пропитание себе добыть. — Ну, это-то пока нет. Деньжат еще немного осталось. Но мысли приходят, мысли приходят… Не знаю, куда податься… — Такое наше дело, князь, — сказал Штроле. — Кто с юности надышался морским соленым воздухом, кто многие годы провел в плаваниях, тот на берегу жить не может. — Удивительно прямо, — грустно согласился князь. — Тридцать лет мечтал вернуться в деревню, так мечтал, аж в груди болело. А вот теперь обратно. Тоскую и тоскую. И во сне все слышу, как паруса шумят и вода у форштевня шипит и плещет… — Вот что, князь, — сказал Штроле и уперся своим волчьим взглядом в глаза Борода-Капустина. — Хочешь ко мне на судно третьим лейтенантом? — Что ты, милый, ведь ты швед, — князь даже откинулся на спинку стула. — Я-то швед, да команда у меня со всего света набралась. И судно мое под датским флагом плавает. — Ведь я человек русский, мне неловко, — продолжал князь. Штроле пристально глядел на Борода-Капустина, и бегающие глаза князя никак не могли уклониться от этого неподвижного, прозрачного, бездонного какого-то взгляда. "Колдун, ей-богу, колдун!" — растерянно думал князь Капитан между тем заговорил медленно и внушительно: — Было время, я думал, что я швед и что отечество превыше всего. Много лет я жил этой мыслью и нажил себе только шрамы, увечья, а также ссылку в Сибирь. Когда же, проведя там много лет, я вернулся домой, то как я был увечный лейтенант без роду и племени, так и остался. Отечество ничем не наградило меня за верную службу. И всего достояния у меня имелось несколько соболиных шкурок и чернобурая лиса, что я из Сибири вывез. "Почему я должен проводить жизнь в скудости и в вечном подчинении? — подумал я. — Почему тебе не нравится в твоем отечестве, Штроле? Потому, что ты беден. Богатому везде хорошо, ему везде отечество". — Что правда, то правда, — со вздохом подтвердил князь. — И вот я продал свои меха, нашел еще несколько отважных ребят с малыми деньгами, и купили мы на паях бригантину. А на этой бригантине, дорогой мой князь, стали мы возить всякую контрабанду. И в Швецию, и в Россию, и куда угодно. И тут-то я и получил сам все то, что мне причиталось от моего отечества за верную службу. Понял? — Понять-то понял… да что-то оно не того… Князь мучительно размышлял. На лбу его легли толстые горизонтальные складки. — Год шел за годом, — продолжал Штроле, — и набралось у меня денег столько, что в Балтике показалось мне тесновато, а бригантина наша уж очень маленькой. Вот я и купил, опять на паях, фрегат "Реизенде Тобиас". Прямо со стапеля купил. Не судно, а птичка. Подводная часть обшита медью, ходит быстрее любого военного фрегата. А знаешь, с каким намерением я его купил? — Откуда мне знать? — насупясь, отвечал князь. — О! — воодушевлено сказал Штроле. — Я на нем большие дела буду делать. Все моря мира открыты передо мною. Команда у меня отборная. Начну я с того, что пойду в Африку за черным деревом и отвезу полный груз в Новый Орлеан или на остров Кубу. Там этот товар имеет хорошую цену. — Черное дерево? — недоумевая, опросил князь. — Да, — усмехнулся Штроле, шрам его зазмеился, и левый глаз сверкнул алчно и свирепо. — Вот такое, — и Штроле указал пальцем в сторону негра-швейцара в алом турецком костюме. — А! — протянул князь, тупо рассматривая негра — А потом бог пошлет какую-нибудь войну. Тогда я беру себе каперское свидетельство той стороны, которая будет посильнее, и начну рыскать по морям за добычей. Одного мне для этого не хватает… — Знаю я, чего, — пробурчал князь. — Сомневаюсь, — возразил Штроле. — Пушек тебе не хватает и артиллерийских припасов. Вот в чем у тебя недостача. Штроле озадаченно посмотрел на князя. — А я, признаться, думал, что ты тюлень, — сказал он. — Тюлень не тюлень, а видел: как я про пушки, что на песке лежат, сказал, тебя точно кто шилом в бок кольнул. — Ну, вот и хорошо, что догадался, — усмехнувшись, сказал Штроле и вылил залпом стакан вина. — А как ты полагаешь, — продолжал он, — там ли пушки (заметь, я не спрашиваю, где именно?), там ли они, где их вытащил на песок мичман? — А кто их знает, — сказал князь, — наверное, там! Куда им деваться? Навряд за ними посылали судно при нынешних обстоятельствах… Да там не только пушки. Там и паруса, и канаты, и много чего… Узнать это не трудно, там ли они или нет… Штроле задумался. — Вот что, князь, — сказал он после долгой паузы, — мне третий лейтенант нужен, я тебя и так бы взял. Но если ты мне устроишь, чтобы весь тот груз я поднял бы на "Реизенде Тобиас", ты, кроме жалованья, получаешь пять паев из шестидесяти. Идет? Князь, собрав на лбу толстые складки, молча глядел в свой стакан, вращая его между пальцами. — Чего раньше времени шкуру делить, — сказал он наконец. — Надо сперва узнать, там ли еще пушки… — Ну, а если там? — Если там, то я с российской адмиралтейств-коллегией за все сквитаюсь: и за свой пенсион и за посрамление, что я невинно претерпел! — Вот теперь я слышу мужчину! — сказал Штроле. — Ты мне, князь, все больше нравишься! — Чтобы все дело прояснить, мне надо сто рублей, — вдруг заявил князь. Штроле возмутился. — Да брось ты! Куда тебе столько! Начался торг. 9. ЭКСПЕДИЦИЯ НА ОСТРОВ ГООЛЬС В ревельской адмиралтейской конторе у князя был знакомый канцелярист, который за мзду готов был оказать ему посильную услугу. На следующий же день после встречи в аустерии "Три короны" князь за половину суммы, полученной от Штроле, узнал, что груз "Принцессы Анны" все еще лежит на мысе Люзе. За ту же цену покладистый канцелярист припрятал все дело о крушении бригантины так, что о нем должны были позабыть надолго. И поэтому через три дня, как только закончилась погрузка пшеницы (на этот раз Штроле вез вполне чистый груз), "Реизенде Тобиас" распустил паруса и покинул Ревельскую гавань. Князь всю ночь провел на палубе, наслаждаясь знакомыми ощущениями. Корабль шел на всех парусах, с плеском и шорохом пластая некрупные волны. Ветер посвистывал в снастях, терпко и живительно пахло морем, смолою. Вахтенный офицер протяжно покрикивал на часовых. Остров Гоольс открылся рано утром, и около полудня "Реизенде Тобиас" был подле мыса Люзе. Штроле, оба его лейтенанта и князь, стоя на высоком юте фрегата, всматривались в пустынное, песчаное лукоморье, над которым высились гранитные утесы. Князь молча, с неожиданным для себя волнением вглядывался в места, где произошли события, роковым образом повернувшие всю его жизнь. Как сквозь туман, он вспоминал обстановку крушения. Там, где на длинных подводных отмелях ревели тогда грозные буруны, сейчас чуть рябилось под легким бризом белесо-голубое море. На золотистом песке виднелись какие-то бурые штабеля. Это были вытащенные на берег обломки бригантины. — А где же пушки и прочее? — спросил Штроле. — В амбарах. Их не видно. Они за мысом, — рассеянно отвечал Борода-Капустин. Фрегат медленно подвигался по гладкому морю. На баке боцман кидал лот и оповещал о глубине. — А сколько все же матросов оставили вы на острове для охраны амбаров? — Кажется, семь… Да они уже, наверное, разбежались. Ведь скоро три года, как они живут здесь без всякого присмотра. Наш матрос хорош, когда над ним есть палка и его кормят, а им уже давно небось жрать нечего. Еще в Ревеле Штроле позаботился раздобыть шесть комплектов русской матросской одежды для гребцов шлюпки, которая должна была доставить на берег его и князя. План был таков: в случае, если матросы "Принцессы Анны" все еще охраняют груз, то объявить им, что князь прибыл на фрегате за остатками "Принцессы Анны", которые он и должен передать капитану фрегата Штроле. При этом русских матросов для верности следовало перевезти на фрегат и там запереть. Все это было обдумано еще в Ревеле. Но сейчас и Штроле и князь пришли к убеждению, что все эти хитрости будут излишними. Вряд ли хоть единая живая душа охраняет сейчас пушки. Даже если матросы и не разбежались, — что крайне сомнительно, — то они наверняка живут в деревне, и прежде чем понадобится что либо им объяснять, пушки и все остальное будет захвачено экипажем "Реизенде Тобиаса". Фрегат достиг удобного якорного места, и Штроле скомандовал: отдать якорь и убрать паруса. Маневр выполнен был с военной четкостью. Князь не преминул сказать об этом Штроле, и страшный шрам капитана зазмеился от самодовольной усмешки. — Подожди, князь, — сказал Штроле, — обзаведемся пушками, и мы еще себя покажем на южных морях! Через пять лет все мы до последнего юнги станем богачами!.. И, хлопнув князя по плечу, Штроле, прихрамывая, направился в свою каюту, чтобы переодеться в русский офицерский кафтан и камзол. По старой привычке Штроле, отправляясь на берег, заткнул за пояс заряженный пистолет и настоял, чтобы князь сделал то же самое. Через четверть часа шлюпка отвалила от борта фрегата и во весь мах длинных весел пошла к берегу. Медленно отодвигались в сторону серые утесы мыса Люзе и постепенно разворачивался вид на его пологий и зеленый склон, обращенный к внутренней части острова. И князь и Штроле во все глаза глядели на открывающуюся перед ними картину. — Смотри, князь, ведь это огороды, — сказал Штроле. — Тут что деревня, что ли, близко? Вон и люди на них какие-то копошатся. — Н-нет, — неуверенно промямлил князь. — Деревня как будто далеко. За дюнами. Вон, вон, смотри! Вон где склад, повыше огородов, на склоне… — Да ведь это целый редут! — воскликнул Штроле. — Вон на валу три пушки, флагшток с андреевским флагом, а под ним часовой. Князь, что же это такое? — Чудеса, да и только, — смущенно сказал Борода-Капустин. — Чудеса! — язвительно передразнил его Штроле. — "Матросишки разбежались, потому что-де им жрать нечего". А я-то дурак поверил! Как будто я русских не знаю!.. Черт возьми, они на одной траве могут жить! Ну, делать нечего. Возьмем их обманом. На радостях они нам сразу поверят, а там уж будет поздно. Часовой у флага, видимо, заметил шлюпку, он подошел к колоколу и ударил тревогу. Несколько человек, работавших на грядках между дюнами и мысом, оставили свою работу и бегом бросились к "редуту" с лопатами в руках. Шлюпка между тем заскрипела дном по песку и остановилась. — Братцы, братцы, мы свои, не полошитесь! — закричал князь и, встав во весь рост, замахал треуголкою. — Я ваш капитан, бра-атцы! Штроле тоже поднялся и замахал шляпою. Но русские матросы, бывшие уже на равном расстоянии и от редута и от шлюпки, и сами остановились, видимо заметив, что люди в шлюпке одеты по-русски. Они торопливо одернули рубахи, пригладили волосы и снова припустили во всю прыть — на этот раз к шлюпке. Часовой у флагштока стойко оставался на своем посту. Напряженно вглядываясь из-под ладони, он так и вытягивался, отклоняясь то вправо, то влево, чтобы получше разглядеть, кто же это прибыл наконец к ним на остров Гоольс? Четыре матроса с фрегата, бредя по колена, на руках вынесли Штроле и князя из шлюпки на берег, как раз к тому моменту, когда "островитяне" подбежали к самой воде. — Эх, жалко, мало мы с собой прихватили народу! — шепнул Штроле князю. — Сейчас бы тут перевязать их, голубчиков, и конец делу… — Ваше сиятельство, господин капитан! — крикнул было Ермаков, подбежавший первым, но тут же спохватился и, оглянувшись на подбегающих товарищей, скомандовал: — Стройсь! Смирно! — и затем, выпрямившись, рапортовал: — Старший по команде матрос первой статьи Ермаков. Честь имею доложить: в команде налицо семь человек. Больных нет. Особых происшествий не было. — Спасибо, Ермаков, спасибо вам, братцы, — смятенным голосом сказал князь. — Так… Вольно, братцы… Матросы окружили мрачного Штроле и смущенного князя. — Вот такие дела, братцы, — промямлил князь. Штроле искоса, негодующе посмотрел на него, и князь, взяв себя в руки, продолжал: — Мы за вами. Вот господин Штроле, капитан фрегата "Винд-Хунд", примет все имущество и отвезет вас в Кронштадт. — Ну, слава богу, ваше сиятельство, — оказал Ермаков, — а то мы тут думали: забыли нас вовсе… — Не забыли, — тускло улыбнулся князь, которому все время было сильно не по себе. — Дозвольте обратиться, ваше сиятельство, — сказал вдруг Петров, внимательно глядевший на фрегат, стоявший на якоре в полуверсте от берега. — Говори, — отвечал ему князь. — Ведь это, сударь, будто не "Винд-Хунд". "Винд-Хунд" я хорошо знаю. — Это новый "Винд-Хунд", — резко оказал Штроле. — Тот в прошлом году затонул подле Наргена. Ермаков пристально посмотрел на судно, потом на Штроле, но ничего не оказал. Трубач между тем подошел к четырем фрегатским матросам, стоявшим отдельной кучкой. — Здорово, братцы! — весело сказал трубач. — Ну, как там у нас в Кронштадте — все на месте? — Нитшего, нитшего, — торопливо отвечал один из фрегатских. Остальные молчали, напряженно улыбаясь. Трубач недоуменно обвел их взглядом. — Да вы что, братцы, не русские, что ли? — спросил он. — Чухна, чухна мы, — закивал головой тот, что говорил "нитшего". — Ну, коли разговор у нас не получается, давайте закурим, — решил трубач. — Угощайте, ребята. С табачком у нас плохо. — А? — недоуменно спросил "чухна", но тут же сообразил, в чем дело. Табачка, табачка, — и с готовностью полез в карман за кисетом. Заметив этот жест, Маметкул, Нефедов и Петров тоже подошли к фрегатским. — Мамет, дело сумнительное, — шепнул Урасову трубач. — Матросы не русские… — И фрегат не "Винд-Хунд", — шепотом же отвечал Урасов. — Скажи Ермакову! — Есть! Штроле вдруг достал из-за пояса пистолет и, подняв руку, выстрелил в воздух. Русские матросы, схватясь за заступы, сдвинулись в кучку. — Это что же, ваше благородие? — строго спросил Ермаков. — Сигнал на фрегат, чтобы посылали шлюпки с людьми на берег, объяснил Штроле, пряча за пояс дымящийся пистолет. Действительно, стоявший на юте фрегата человек тоже поднял руку, белый дымок пыхнул над его пистолетом и растаял в воздухе. Через несколько секунд долетел до берега звук выстрела. Фрегат ожил, по палубе забегали матросы, заскрипели тали, и шлюпки, повиснув над бортами, стали опускаться на воду. — Ну, ребята, — обратился к матросам князь, — поезжайте-ка на фрегат, к своим. Вас там угостят на славу. А ты, Ермаков, пойдешь с нами, показывай, где что. — Да, да, надо спешить, — подтвердил Штроле. — Стоянка здесь плохая, а погоде верить нельзя. — Не обессудьте, ваше сиятельство, — выступил вперед Маметкул. — Мы на радостях прибежали с работы в затрапезной одежонке. На фрегат нам так ехать совестно. Дозвольте сбегать в кубрик одеться по форме. — Глупости! — сказал Штроле. — Не велика беда, езжайте так. — Совестно, ваше благородие, мы порядок все время соблюдали. Неохота напоследок перед людьми срамиться, — поддержал Урасова Ермаков. — Ну, черт с вами, одевайтесь, только пулей! — решил Штроле. — Есть! — отвечали матросы и почти бегом, обгоняя князя и Штроле, все шестеро устремились к редуту. Штроле по-шведски приказал четырем своим матросам следовать за собою. — Ты смотри, что они тут наделали, — сказал Штроле, подходя к валу с бруствером и тремя амбразурами для легких пушек с бригантины. — Если бы они тут вздумали засесть и обороняться, то отсюда их без артиллерии и не выковырнешь!.. И ров перед валом! — Этого ничего не было, когда мы уезжали, — сказал князь. Вал прикрывал доступ на площадку, где стояли навесы и амбар с имуществом "Принцессы Анны". Через ров, глубиною в полторы сажени и шириной в сажень, был переброшен легкий мосток. Ермаков в фризовом бостроге[45], с короткой саблей на портупее, в вязаной матросской шапке, стоя у мостка, уже поджидал офицеров. Он отдал им честь и помог взобраться на вал по крутому деревянному трапу. На валу уже стоял в строю и при полном параде с мушкетами на плечо весь гарнизон "редута". — Ты смотри пожалуйста, — сказал князь, — какой они тут порядок поддерживают. Обернувшись к Ермакову, князь заметил странную в нем перемену. Смуглое лицо матроса было бледно до зеленоватости, челюсти крепко сжаты, и мускулы на правой щеке нервно вздрагивали. Он шагнул вперед, вытянулся и сказал хрипло, но твердо: — Ваше сиятельство, команда думает так: мы вам пушки отдать не могем. Пусть с фрегата, окромя господина Штроле, придут русские офицеры и хоть человек двадцать матросов русских. Мы сумлеваемся, ваше сиятельство, не в обиду вам будет сказано… — Ах ты, сукин сын! — закричал князь. — Сдохнешь под кошками за свою продерзость! Ермаков еще выше поднял голову, и мускулы на его щеке задрожали еще сильнее. Никогда в жизни не приходилось ему спорить с офицерами. — Мы сумлеваемся, ваше сиятельство, — упрямо повторил он. Штроле с яростным видом огляделся. Он увидел, что к берегу одна за другой подходят три шлюпки, переполненные фрегатекими матросами. С досадою вспомнил он, что пистолет свой уже разрядил. Он выхватил из-за пояса князя его пистолет и выстрелил в Ермакова, крикнув своим матросам: — В ножи их, ребята! — и сам схватился за шпагу, но ему не удалось вырвать ее из ножен. Маметкул кошкой прыгнул вперед, обернул мушкет прикладом и ударом в плечо свалил контрабандиста на землю рядом с обливающимся кровью Ермаковым. Князь с невероятной при его тучности быстротой метнулся к трапу, скатился на мостик и пустился улепетывать вниз по зеленому склону к берегу, где на песок уже высаживались матросы с "Реизенде Тобиаса". Четыре шведских матроса, сгрудившись в кучку, с длинными матросскими ножами в руках, медленно пятились к трапу под наведенными на них дулами мушкетов, свирепо бранясь. Когда они были у самого трапа, Нефедов, Петров и остальные бросились к ним, прикладами сбросили их в ров и мгновенно втащили на вал трап и мостик. Маметкул подбежал к Ермакову, который поднимался, пошатываясь и прикрывая ладонью рану в боку. — Ребята, пушки картечью заряжайте и стреляйте… Первый раз над головами… А коли не остановятся, лупи прямо по колонне, — сказал он слабым голосом. — Трубач, труби атаку, для страху им… — Жив, Иваныч? Куда ранило тебя? — тревожно и ласково спрашивал Маметкул, бережно поддерживая Ермакова. — Рана… легкая… Командуй, Маметкул. Не теряй время. Я сам управлюсь… Гадюку эту свяжите, — отрывисто проговорил Ермаков. Но "гадюка" Штроле, лежавший неподвижно, как упал лицом вниз, вдруг вскочил на ноги, взбежал на бруствер и, пробежав до угла, невероятным прыжком, прямо с вала перемахнув через ров, кувырнулся на откосе, вскочил, прихрамывая, отбежал шагов на двадцать и, погрозив русским морякам обнаженной шпагой, не спеша пошел к своим матросам, которые двигались вверх по склону двумя густыми цепями с ружьями наперевес. — Какая живучая сволочь! — сказал Маметкул. — Ведь я ему не иначе как плечо сломал, а он прыгает, как блоха. Смотри пожалуйста… Но времени терять было нельзя — около пятидесяти человек отчаянного сброда с "Реизенде Тобиаса" шли в атаку на редут "Принцессы Анны". Ермаков заранее продумал оборону редута. На случай нападения подавляющего количества неприятеля он обучил свою команду так: Нефедов, канонир, наводил и стрелял по наступающим картечью, начиная с правого угла, а остальные тут же после выстрела пробанивали и заряжали пушку. Когда Нефедов делал выстрел из последнего, третьего орудия, первое уже было заряжено и вновь готово к выстрелу. Получался непрерывный огонь. Трубач трубил атаку, Нефедов сделал первый выстрел, и картечь, звеня и свистя, пролетела над головами наступающих. Нефедов навел второе орудие прямо на цепь, но Штроле остановил своих людей и повел их обратно, костя на нескольких языках и бога, и его святых, и князя, и русских вообще. Он решил, что при создавшихся обстоятельствах пушки обойдутся ему слишком дорого. — Уходят, ребята! — прокричал трубач. — Жестковата наша угощения, — сказал, усмехаясь, Нефедов. Убедившись, что неприятель действительно отступил — шлюпки отваливали одна за другой и скрывались из виду, — весь гарнизон редута бросился к раненому товарищу. Ермаков сидел в тени амбара, побледнев от потери крови, заткнув рану обрывком рубахи. Черные волосы свалились на лоб, покрытый бисеринками пота. — Надо обвязать меня кругом, — оказал он Маметкулу. — Рана сквозная. Здесь затыкаю, а кровь там, по спине бежит. — Молчи, Иваныч, сделаем все, что надо. — Рана навылет, не трудная, кровищи только много ушло. Маметкул и Петров сняли с Ермакова рубаху и занялись перевязкой. — Ты, Финогеша, беги в деревню, — сказал Маметкул трубачу. — Попроси Густа, чтобы он пришел с матушкой своей. Она лечить умеет мало-мало. А ты, Семенов, подымись на мыс и следи за фрегатом. Может, они еще чего против нас затеят. Ермакова, перевязав, положили поудобнее, и все присели подле раненого. — Ребята, — испуганно сказал Пупков. — А вдруг да мы над нашими российскими офицерами такое своевольство учинили, а они доподлинно за пушками присланы? Пропали наши головушки! — Ну и видно дурня, — сердито возразил Нефедов. — Нешто так бы сразу и стали в нас стрелять, коли бы это были наши российские офицеры? Они бы, конешное дело, по зубам съездили, тотчас караул бы с фрегата вызвали и нас в кандалы и под военный суд… А эти, вишь ты, сразу за пистолет да за ножи — бить насмерть. Да и матросы у них разве наши? — Твоя правда, Нефедыч, — скороговоркою проговорил Маметкул. — Это нас собака капитан продал шведу. Не иначе, как у нашей державы нынче опять со шведом неустойка. — Нет, — вмешался Петров, — ежели бы у нас со шведом война была, то от нас так бы легко не отступились. Что такое семь душ против целого фрегата? Свезли бы на берег пару пушек, разбили бы наш редут и передушили бы нас, как цыплят. Нет, этот кривоглазый, видно, капер какой или контрабандист. Думал с налету нас врасплох захватить, а не вышло, он и оставил дело. — Правильно, Петров, — слабым голосом поддержал Ермаков отважного марсового. — Конечно, будь бы война, так легко бы нам не отбиться. Вскоре прибежал Семенов с радостной вестью, что фрегат снимается и уходит в море. А затем пришел Густ и с ним еще несколько рыбаков. Финюгеша встретил их на пути. Услыхав стрельбу, они оставили свою работу и пошли узнать, что делается у их друзей на мысе Люзе. Узнав о происшествии, рыбаки, удивляясь, покачивали головами. — Счастливо опошлось, — сказал Густ. — Мокло пыть куже. Старушка, мать Густа, приехала на таратайке с целым запасом целебных трав, бинтов и примочек. Осмотрев Ермакова, она подтвердила его мнение о том, что рана не опасна. Пуля прошла, не задев ни одного важного органа. — Мать коворит, — перевел Густ, — что молотец путет стороф через тве нетели. На вершине мыса непрерывно дежурил кто-нибудь из гарнизона редута, следя за фрегатом. Но судно, пользуясь поднявшимся ветерком, быстро уходило на северо-запад и скоро скрылось за горизонтом. Однако матросы да рыбаки, пришедшие из деревни, считали, что опасность не миновала. Еще некоторое время нужно было быть начеку. Штроле мог еще раз попытаться овладеть пушками. К счастью, наступали белые ночи, и опасность внезапного нападения во мраке исключалась. Но все же матросы решили, кроме обычного караульного поста у флага, поставить еще одного часового на вершине мыса, откуда хорошо было наблюдать за морем и за побережьем чуть ли не всего острова Гоольс. Между тем "Реизенде Тобиас" пенил море далеко от острова Гоольс. В капитанской рубке, голый до пояса, сидел Штроле. Левое плечо у него вспухло, и подлекарь делал ему холодные примочки. Князь, понурясь, стоял подле двери. Ураган брани, попреков и угроз бушевал над головой князя, пока шлюпки везли на фрегат незадачливых вояк. Но вскоре Штроле отошел. Его темной и свирепой натуре не чуждо было чувство справедливости. Он понял, что виноват во всем не менее князя. И сейчас он сменил яростную брань на едкие насмешки над проницательностью, умом и отвагою Борода-Капустина. Князь стоял, трепеща за свою участь. Что теперь сделает с ним расходившийся пират? Ему ничего не стоит просто вышвырнуть его за борт. Но беспокойство князя было напрасным. Штроле не собирался расставаться с Борода-Капустиным. Он понимал, что после всего случившегося, после того, как русские матросы убедились в измене своего капитана, тому нет возврата в отечество. Сейчас Штроле был единственной надеждой и опорой князя, и тот будет служить ему с верностью преданного пса, а в таких людях пират нуждался. Вдоволь поиздевавшись над трепещущим изменником, Штроле милостиво простил его и успокоил насчет дальнейшей участи: князь остается на фрегате в прежней должности, но о паях, конечно, теперь не могло быть и речи. Да и жалованья князю придется получать в четыре раза меньше, чем было условленно. Впоследствии, если он заслужит… ну, там будет видно. С облегчением услышал князь этот приговор. Бог с ним, и с жалованьем. Была бы шкура цела. 10. ВОЗВРАЩЕНИЕ ГВОЗДЕВА Дни после кораблекрушения, прошедшие в непрерывных и небесплодных трудах, оставили в душе мичмана прочное сознание, что он и его матросы сделали все, что было в их силах, и достойно выполнили свой долг. Но чем дальше оставался остров Гоольс, тем тревожнее становилось мичману. Плохо, очень плохо начиналась его морская служба. Вместо дальних плаваний в неведомые страны, вместо подвигов в морских боях — нелепая гибель судна на песчаных отмелях. Вместо орденов и отличий мичмана ожидал строгий и безжалостный военный суд. Но вот неказистое черное суденышко вошло в Ревельский порт и пришвартовалось к одному из таких же суденышек, десятками наполнявших каботажную гавань. Переходя с судна на судно, таща на плечах скудные пожитки, выбрались наконец оборванные матросы "Принцессы Анны" на каменную набережную. Мичман и один из матросов под руки вели еще слабого, исхудавшего капитана. Зеваки сейчас же окружили группу, сразу признав в них потерпевших крушение. Не глядя по сторонам, сгорая от стыда, построил Гвоздев своих далеко не щеголеватых матросов и, наняв для князя извозчика, пошел впереди отряда, направляясь к адмиралтейской конторе. Мичман шел, стиснув зубы и опустив глаза. Насмешки или соболезнования прохожих и зевак приводили его в ярость. Нет, не такими представлял он в мечтах возвращения свои из славных морских походов!.. До суда и ему и князю пришлось сидеть под домашним арестом. Наконец день, которого с невольным трепетом ожидал бедный мичман, наступил. Обоих офицеров бригантины ввели в сумрачную, гулкую залу под сводами. Председательствовал начальник стоявшего в Ревеле отряда кораблей, прославленный петровский адмирал Наум Акимович Сенявин. Сенявин был суров и мрачен. Борода-Капустина он давно знал и не благоволил к нему. Князь, совершенно потерявшийся от страха, выглядел дряхлым, трясущимся старцем. Гвоздеву, которого бросало то в жар, то в холод, казалось, что все происходит в каком-то тумане. В противоположность гражданским делам этой эпохи, дело о крушении бригантины не потребовало долгого разбирательства. Все решилось в тот же день. Вахтенный журнал и показания матросов давали ясную картину происшедшего. По счастливому для князя совпадению, а также благодаря молчанию Гвоздева он оказался невиновным. Но суровый старик-адмирал чрезвычайно пренебрежительно обращался с князем. Он даже сказал ему во всеуслышание: — А что, князь, покойный-то государь прав был, что не пускал тебя выше унтер-лейтенантского чина. Судном командовать — это не за пуншем посиживать… О князе состоялось такое решение суда: "Хотя в сем деле прямой вины его не усмотрено, поелику, будучи больным, службы отправлять он не мог, но по некоторым обстоятельствам полагать должно, что надлежащего смотрения за порядком на судне, как то доброму и в своем деле искусному капитану надлежало бы, оный князь не оказал, а все доверил лейтенанту Пеппергорну, каковой и погубил судно, что и следствием подтверждается, а посему вышереченного князя Борода-Капустина Митрофана, на тридцатилетнюю его в российском флоте службу не взирая, согнать со службы домой без пенсиона и прочих льгот". "От флота мичман Гвоздев, — говорилось далее, — хотя он и поступил, не сообразуясь с регламентом, изменив курс судна самовольно, за что его по уставу надлежало после жестокого на теле истязания разжаловать в матросы навечно, но как оный мичман регламент преступил не для самовольства и глупости, а к отвращению несчастья с судном, а далее при крушении бригантины, по вине лейтенанта Пеппергорна произошедшем, оный мичман Гвоздев показал свое немалое искусство и неустрашимость, почему единственно и спасены команда и корабельное имущество, по сей причине мичмана Гвоздева от всякого штрафования освободить и оставить в службе тем же чином". О матросах старый моряк Сенявин решил так: "Прочим морским служителям бригантины "Принцесса Анна" объявить, что поступали они, как и надлежит добрым и усердным людям, с их присяжною должностью сообразно. И как оные морские служители, государево имущество спасая, свое достояние, почитай, все потеряли — наградить их полугодовым жалованьем". Мичман вышел из темного и сырого зала суда как бы вновь народившимся на свет. Веселою гурьбою вышли вслед за ним и матросы. Даже князь приободрился и улыбался во весь свой широкий рот. Куда девалась его старческая дряхлость! — Живем, мичман! — весело подмигнув, сказал он Гвоздеву. — Довольно в хомуте ходить. Поеду в деревню на зеленую травушку! Прощай, мичман! — И, даже не пожав руки своему спасителю, князь свернул в ближайший переулок и скрылся из глаз. Несмотря на благоприятное решение военно-морского суда, карьера мичмана была подпорчена. На нем лежало некое пятно, которое можно было снять только подвигом, многогодней добросовестной службой или же… протекцией. Но протекции у Гвоздева не имелось… Мичман был переведен на Каспийское море, где ему отдали под команду небольшой старый гекбот, на котором он должен был охранять рыбные промыслы от набегов туркмен на их "косящатых" лодках. Но эта служба мичмана продолжалась недолго. Началась война с турками, и мичмана перевели в Брянск, где строилась Днепровская флотилия, которая должна была принять участие в войне. Так шли годы. Он женился на миловидной белокурой польке, и история его женитьбы была не совсем обычна. В 1737 году, после взятия Очакова, скампавея[46], которой командовал Гвоздев, крейсировала в море, за Кинбурнокою косою. Всю ночь Гвоздев продержался под парусами вдали от берегов. Гребцы, не каторжники, как водилось обычно в те времена, а украинские казаки, отсыпались на банках и под банками, набираясь сил на долгий трудовой день. Для мичмана, привыкшего к белым ночам в эту пору года, южная тьма казалась необычайно долгой. Ему не спалось, и хоть это была не его вахта, но он посиживал подле рулевых, мечтая неведомо о чем и слушая журчанье воды у бортов и за кормою. Ветра почти не было. Небо начинало светлеть на востоке, ветерок стал усиливаться. И вот тут-то, в предутреннем сумраке, часовые увидели в нескольких кабельтовых от скампавеи силуэт судна. Прозвучала тревога, гребцы, еще неловкие со сна, торопливо разобрали весла, морские гренадеры заняли свои боевые места, засветились фитили канониров. Светало быстро, и Гвоздев убедился, что судно — большая турецкая кочерма[47]. На кочерме тоже заметили опасное соседство. Над сонным морем прокатился гортанный переклик турок. Кочерма выкинула шестнадцать длинных весел, повернула по ветру и пошла наутек. Но легкая скампавея быстро настигала тяжелую перегруженную кочерму. На скампавее весла гнулись под рывками гребцов, сонливость которых сменилась необычайной энергией: предстояла хорошая пожива. Суда быстро сближались. В утреннем воздухе как-то влажно, глуховато прозвучали пушечные выстрелы. Гвоздев вдруг заметил, что голубовато-белые клубы дыма стали розовыми. Утренняя заря осияла небо и море. Турки не собирались сдаваться. Уже одно турецкое ядро прорвало парус скампавеи, и упругий утренний ветер располосовал его в клочья. Но вот скампавея, описав циркуляцию, с треском и грохотом врезалась носом в крутой борт накренившейся кочермы. Со стуком упал перекидной мостик, и морские гренадеры во главе с Гвоздевым перебежали на палубу турецкого судна. Затрещали пистолетные и мушкетные выстрелы, палуба заволоклась дымом. Гвоздев, разрядивший свой пистолет, со шпагою в руке бросился на какого-то бородатого турка в длинной одежде, но тот, не принимая боя, упал на колени. Кочерма была наводнена русскими моряками. Турки сдались. Гребцы-казаки, оставив весла, рассыпались по всем закоулкам судна. Они отбили крышки люков, закрывающих трюм, и оттуда на палубу, звеня цепями, крича и ликуя, вырвалась толпа оборванных изможденных людей. Оказалось, что кочерма, принадлежавшая работорговцу Кафару-Али — тому бородатому турку, который упал на колени перед Гвоздевым, — пробиралась из Козлова (Евпатории) в Варну. Русские отряды генерала Ласси, ворвавшись в Крым, недавно разбили ханские войска под Карасу-базаром, и татары, опасаясь, что русские двинутся на Козлов, отдавали "ясырь"[48] и другое имущество за гроши. Кафар-Али до отказа заполнил свою кочерму дешевым товаром и, не рискуя пересекать море на перегруженном судне, отправился в путь вдоль побережья, надеясь проскочить мимо Кинбурнской косы под покровом ночи. Ослабевший ночью ветер нарушил его планы, и в предрассветном сумраке Кафар-Али увидел вдруг скампавею Гвоздева. Кочерма была захвачена после короткого боя. Роли переменились. С невольников сняли цепи, а в темный трюм были посажены закованные Кафар-Али, тридцать его головорезов-матросов и пятнадцать турецких аскеров[49], которые находились на судне в качестве охраны и конвоя. Оказалось, русские моряки освободили более ста пятидесяти человек самых разных национальностей. В двух крошечных каютах, запертых на замок, нашли нескольких женщин, которые предназначались для константинопольских сералей и, как товар более ценный, содержались в лучших условиях. Здесь-то и познакомился Гвоздев со своей будущей женой. Среди этих пленниц оказалась панна Марыся Завадовская, а в переполненном трюме сидел ее брат-погодок. Они захвачены были шайкой конных татар, разгромивших имение их родителей на Волыни около года тому назад. По возвращении в Очаков Гвоздев сдал пленных турок куда следовало, а освобожденные невольники были заново экипированы за счет добычи, взятой в Очакове. Часть из них поступила в армию (брат панны Марыси, восемнадцатилетний Ендрусь, пошел в гусарский полк), а прочие на той же скампавее были отправлены вверх по Днепру, на родину. Гвоздев и панна Марыся полюбили друг друга, и вскоре, когда флот стал на зимнюю стоянку, состоялась свадьба. Брак был на редкость счастливым и удачным. Молодые супруги горячо любили друг друга, и время не ослабляло силы их чувства. Весною 1740 года Гвоздев вернулся в Балтийский флот. Теперь это был не юный мичман, впервые столкнувшийся со всей суровостью морской службы, а боевой и заслуженный лейтенант. Прибыв в Петербург, Аникита Тимофеевич вместе со своей миловидною женою осматривал столицу, удивляясь переменам, которые произошли в городе за время его отсутствия. Панна Марыся восхищалась новыми дворцами вельмож, высившимися на берегах каналов, и с подобающей в таком важном деле серьезностью изучала туалеты придворных модниц на прогулках в Летнем саду. Но отнюдь не с меньшим интересом рассматривала она военные суда, стоящие на Неве. Она торопила Гвоздева, упрашивая отвезти ее скорее в Кронштадт. Ей не терпелось увидеть настоящие боевые корабли, военную гавань, порт — места, где протекала юность ее обожаемого мужа, где обучался он морскому делу и приобрел опыт и познания, благодаря которым панна Марыся, ее брат и десятки других несчастных пленников спасены были от страшной участи. Гвоздев не один раз подробно рассказывал жене о крушении "Принцессы Анны". Несмотря на множество приключений и опасностей, испытанных им в последующие годы, это первое суровое испытание оставило глубокий след в его душе. С уважением и любовью вспоминал он Капитона Иванова, Ермакова, Петрова и других товарищей по несчастью, которые научили его понимать и высоко ценить русского матроса. У панны Марыси было живое воображение, и она ярко представляла себе все пережитое мичманом. Но отношение Гвоздева к своим матросам ее удивляло. Всем воспитанием своим она приучена была свысока относиться к подлому народу[50], и ей казалось, что матросы с "Принцессы Анны" были, наверное, какими-то особенными людьми. Ей очень хотелось посмотреть на них, и она просила Гвоздева разыскать Ермакова и других, когда они будут в Кронштадте. — А что же, Машенька, — улыбаясь, спросил Гвоздев (он называл свою жену русским именем), — может, и князя Борода-Капустина тебе сыскать? Может, сия персона тебе тоже любопытна? — Нет, — сердито отвечала панна Марыся, — ни за что не хочу видеть этого вора и труса! Панна Марыся, обычно признававшая авторитет мужа, в этом случае упорно стояла на том, что нельзя было отпускать князя безнаказанным. И Гвоздев иногда нарочно поддразнивал жену. Ее непреклонность забавляла его. Гвоздев и сам хотел повидаться со своими товарищами по несчастью и узнать, как провели они зиму на острове. Придя в адмиралтейств-коллегию справиться, не состоялось ли его назначение на какое-нибудь судно, лейтенант попросил знакомого повытчика[51] помочь ему отыскать матросов, служивших на "Принцессе Анне". — Полагать должно, — сказал Гвоздев, — что это легче всего сделать, если сыскать, когда доставлено было в Кронштадт или Ревель имущество бригантины, которое оставалось на острове Гоольс. Повытчик, тучный, краснолицый человек, посмотрел на Гвоздева, сдвинул набок парик, осыпанный мукою вместо пудры, и недоуменно почесал себе висок. — Чего, чего? — сказал он. — Это какое же такое имущество? Повытчик был в своем деле большой дока, и возвращение в казну спасенного груза не могло бы остаться ему неизвестным. Гвоздев пояснил, когда и при каких обстоятельствах были оставлены на острове Гоольс несколько десятков пушек и другой ценный и важный груз, и добавил, что все это, вероятно, должно было вернуться обратно в магазины Кронштадта лет пять-шесть тому назад — Чего-то ты, сударь мой, не то говоришь, — покачав головою, сказал повытчик. — О крушении бригантины знаю, о суде над вами знаю, а об имуществе, ей-ей, ничего не знаю. Сие меня немало удивляет… Поведай, сударь, подробнее. Повытчик чрезвычайно заинтересовался всеми обстоятельствами дела: он быстро смекнул, что если груз, и вправду, позабыт на далеком и уединенном острове, то, разыскав концы и напомнив об этом начальству, можно получить поощрение и выдвинуться по службе. Ничего не сообщив Гвоздеву о возникших у него соображениях, повытчик сказал, что его просьбу он выполнит и матросов разыщет, а также соберет все сведения о спасенном имуществе и сообщит ему дня через три-четыре. Когда в назначенное время Гвоздев явился, повытчик встретил его с необычайной приветливостью. — Ну вот, сударь мой, — сказал он улыбаясь, — вот тебе и назначение! Будешь доволен. Получай под свою команду гукор "Кроншлот" и отправляйся на нем на остров Гоольс за своими матросишками. — Шутить изволите, Иван Кузьмич, — недоверчиво улыбнулся Гвоздев. Как это так на остров Гоольс? — А вот так-с! — весело отвечал повытчик и сдвинул парик на затылок, как шапку. — Так вот, голубчик: позабыли твоих матросов вместе с пушками, да и не вспоминали поболе семи лет. Вот и плыви за ними, коли они еще не разбежались и пушек не продали. — Да как могло это статься, — продолжал удивляться Гвоздев, — чтобы семь человек да имущество на несколько тысяч рублей позабыть?.. — А война? Война была, батюшка, с туркою. Война, то да се… А может, еще какая причина… Только вот тебе истинный крест: все дела перерыл, и нигде никакого упоминания. Получай, сударь, ордер да выставляй мне угощение! 11. СНОВА ОСТРОВ ГООЛЬС Гукор "Кроншлот", командиром которого назначен был Гвоздев, стоял в Кронштадте. Это было хорошее, довольно большое судно о двух мачтах, с двадцатью двумя шестифунтовыми пушками. Как только формальности приема и сдачи гукора были окончены, Гвоздев приготовил его к выходу в море. Перед тем на судне побывала панна Марыся, которую Гвоздев познакомил с двумя своими помощниками, унтер-лейтенантами Бахметьевым и Петровым. На мачте управления порта поднялся сигнал на выход, и, поставив паруса, "Кроншлот" покинул гавань. Гвоздев рассчитал плавание так, чтобы прибыть на остров Гоольс примерно к утреннему подъему флага. Погода благоприятствовала этому его намерению и действительно в десятом часу утра, обогнув мыс Люзе, бросавший сумрачно-зеленую тень на бледно-голубые воды, "Кроншлот" бросил якорь приблизительно в том месте, где семь лет тому назад Капитон Иванов с кормы погибающей бригантины обрушил в волны стоп-анкер. Солнце начало пригревать. Голубое море и белый песок зыбко струились в легком мареве. Расплывчато зеленели над белою подковой пляжа поросшие дроком дюны. Весь экипаж гукора был на палубе. Гвоздев приказал спускать шлюпку, а сам с бьющимся сердцем оглядывал в подзорную трубу окрестности. Вон аккуратно сложенные деревянные обломки судна. Вон в тени искореженных ветром сосен четыре креста и на них венки… Гвоздеву показалось, что они из свежей весенней хвои и полевых цветов. "Значит, тут… Значит, живы мои ребята, раз украшены заново могилы и крестов под соснами не прибавилось…" Боцман доложил, что шлюпки готовы, и Гвоздев торопливо спустился в свою капитанскую восьмерку[52]. Унтер-лейтенант Бахметьев сел за руль второй шлюпки. Гвоздев с нетерпением оглядывал разворачивающуюся перед ним картину. Небольшая долина между внутренним склоном мыса Люзе и дюнами была обработана — частью вспахана, частью разбита на гряды, и кое-где уже зеленели всходы. — Молодцы! — похвалил Гвоздев. — Не сидели сложа руки… Вишь ты, десятин пять обработали! Когда я отсюда уезжал, здесь только трава росла по пояс… Да где же сами наши земледельцы? — Небось дрыхнут, сударь, — насмешливо сказал загребной. — Чего им? Начальства при них нету. Гвоздев промолчал. В следующее мгновение ему открылся вид на "редут". Вал был покрыт зеленым дерном. Русский флаг развевался на сигнальной мачте, мосток через ров был поднят, и за плетеными турами бруствера виднелись пушки. — Смотри ты, какую фортецию соорудили! — восхищенно сказал Гвоздев, а гребцы от удивления сбились с такта. — Нажимай веселей, ребята! нетерпеливо добавил лейтенант и с тревожным недоумением приставил к глазу зрительную трубу. — Да куда же девались люди? — пробормотал он. В трубу Гвоздев заметил, что за бруствером кто-то, несомненно, есть, он мог различить то шапку, то руку с фитилем. Судя по всему, люди притаились за бруствером у заряженных пушек. Высадившись на берег, Гвоздев, Бахметев и человек пятнадцать матросов направились вверх по зеленому склону к "редуту". Звонкий собачий лай приветствовал их приближение. По зеленому валу, перепрыгивая через амбразуры, носилась небольшая черная собачонка, яростно лаявшая на приближающихся людей. Но за бруствером по-прежнему не было никакого движения. Гвоздеву стало не по себе. "Черт его знает, что там такое? — подумал он. — Вот как шарахнут по нас картечью — и царствие нам небесное…" Но тут в амбразуре, над дулом пушки, появился человек и прокричал в рупор: — Стань все на месте, а то картечью! Что за люди и зачем к нам идете? Гвоздев узнал Ермакова, но на всякий случай приказал своим остановиться. — Иваныч, здравствуй! — крикнул он. — Хорошо же ты встречаешь своего командира, нечего сказать! Ермаков некоторое время молчал оторопело. — Батюшка, Аникита Тимофеевич! Вы ли это, сударь? — закричал он, бросая рупор в сторону. — Я, как видишь, — отвечал Гвоздев. — Может, ради старого знакомства не станешь в меня палить? Все семь моряков показались над бруствером и на разные лады приветствовали Гвоздева. Ермаков провалился за вал, мостик опустился, бывший рулевой перебежал ров и кинулся навстречу Гвоздеву. Однако мостик тотчас поднялся, и все шесть остальных матросов не покинули своих боевых постов: видимо, Ермакова не оставляла подозрительность. Черная собачка, бегавшая до того по брустверу, не отставала от Ермакова, следуя за ним по пятам. Гвоздев и все остальные бегом бросились навстречу Ермакову. Ему не удалось рапортовать Гвоздеву, как князю несколько лет назад. Матросы обступили его со всех сторон, а лейтенант крепко обнял Ермакова. — Сударь… сударь… — проговорил до слез растроганный бывший рулевой и наклонился, стараясь поймать и поцеловать руку своего командира. Черная собачка, видимо опасаясь за Ермакова, негодующе лаяла на Гвоздева и его спутников. — Что же вы, идолы, чертовы дети, по своим хотели стрелять? — сердито спросил у Ермакова загребной. — С жиру, что ли, побесились? Вот всыплет вам сегодня наш боцман горячих на баке, сразу мозги станут на свое место. — Ну, по разговору окончательно видать: свои, — улыбаясь, сказал Ермаков, по лицу которого все еще текли слезы. — Да уж, само собой, не турки, — не унимался загребной. — Пошла ты прочь, клятая! — крикнул он на черную собачонку, норовившую куснуть его за ноги. — Помолчи-ка, братец! — строго сказал ему Гвоздев. — А все же, Иваныч, в честь чего хотел ты нас угостить картечью? — Ох, сударь, — отвечал Ермаков, — мы уж раз своим рассейским доверились, да обожглись… И второй раз нас хотели врасплох ночью взять, той же осенью. Вот, сударь, — он показал Гвоздеву изувеченную кисть правой руки со скрюченными пальцами и добавил: — Я-то легко отделался, а Петрову глаз пулей напрочь выворотили. Не знаю, как жив остался. Ежели бы не Жучка, — кивнул он на собаку, — всем бы нам не быть живыми. И ты на нее, почтенный, не махай, — строго сказал загребному Ермаков. — Она, брат, свое дело сполняет. — Ну-ну, — удивился Гвоздев, — видно, вы тут, ребята, не как у родной мамки жили. Занятные у вас дела… Окончательно убедившись, что на этот раз его окружают действительно свои и никакой измены нет, Ермаков крикнул на "редут", чтобы опустили мостик. Через минуту "островитяне" и вновь прибывшие моряки обнимались, хлопали друг друга по спинам и угощались табачком из дружелюбно раскрытых кисетов. Даже сердитый загребной сменил гнев на милость. Как только миновал первый восторг встречи с земляками, "островитяне" столпились около своего бывшего мичмана. Один лишь Петров держался в сторонке, стыдясь показаться с повязкою, прикрывающей выбитый глаз. Лейтенант объяснил, что он много лет прослужил на юге и, только вернувшись на Балтику, узнал, что матросы все еще на острове. Он расспрашивал "островитян" и шутил с ними, радуясь, что встретился с близкими и дорогими ему людьми. Подозвав угрюмого Петрова, Гвоздев сказал, что нечего ему прятаться и стыдиться раны, полученной в бою за отечество. — А как твое мастерство, Петров? — спросил он повеселевшего марсового. — Я ведь помню, какую ты преискусную резьбу делал для покойной нашей бригантины. Этот вопрос снова смутил Петрова, и за него ответил Маметкул: — Он с одним глазом ничего, не хуже делает свое дело. Вот смотри, пожалуйста. Раздайсь, братцы! — и татарин отодвинул в сторону сутуловатого, постаревшего Нефедова, чтобы Гвоздев мог посмотреть на изукрашенное их жилище. Лейтенант, еще не успевший толком осмотреться, тем не менее уже заметил порядок и разумное устройство "редута". Сейчас Гвоздев оглядел все более подробно. "Редут" устроен был так: на склоне перед площадкой, где находился склад, выкопан был ров. Земля, вынутая из него, образовала вал, верхняя плоскость которого сходилась с уровнем площадки, образуя небольшую эспланаду. Над откосом вала был устроен из хворостяных туров, наполненных землею, бруствер с тремя пушечными амбразурами. Грунт на эспланаде был плотно убит щебнем и посыпан песком. Построенный еще при Гвоздеве обширный двускатный навес, где хранились фрегатские пушки и все остальное имущество, был превращен в закрытое здание с мазанковыми стенами. "Кубрик", жилище караула, находился в центре этой постройки. Фасад "кубрика" с фронтоном, выступающим из ската кровли склада, выдавался вперед из мазанковых стен. На этот фасад и обращал внимание Гвоздева Маметкул. Наличники окон и дверей, карнизы и тимпан фронтона — все это было изукрашено причудливою деревянною резьбою, необыкновенно богатой и разнообразной. Это сочное пятно на фоне гладкой плоскости белой мазанковой стены создавало необычайное впечатление. Все, даже загребной, скептически относящийся ко всему на свете, молча любовались этим замечательным произведением искусства. — Да, — сказал наконец Гвоздев, — мастер ты, Петров. Большой мастер. И не марсовым бы тебе быть. — Я, сударь, ни от какого дела не бегаю, — сумрачно сказал Петров. — А это баловство. У нас под Нижним многие так-то балуются. — И Петров отошел к сторонке. Матросы, ничего за эти годы не знавшие о родине, хотели услышать от Гвоздева, как там сейчас, нет ли войны, стоят ли на месте Кронштадт и Петербург и почему столько лет про них никто не вспомнил. Гвоздев, как умел, разъяснил им последнее обстоятельство и прекратил беседу: как ни хотелось ему послушать о жизни и приключениях своих матросов, прежде всего следовало озаботиться скорейшей погрузкой имущества на гукор. Вместе с Ермаковым и Бахметьевым лейтенант обошел склад. Все оставленное имущество было цело и в наилучшей сохранности. Для перевозки его к берегу Ермаков посоветовал обратиться к Густу и его землякам. Они могут дать подводы и лошадей. Финогеша был сейчас же откомандирован в деревню. Погрузка началась в тот же день. Когда все было налажено, Гвоздев позвал Ермакова и, поднявшись с ним на вершину холма, сел на нагретый солнцем валун и усадил подле себя бывшего рулевого. Верная Жучка, всюду следовавшая за Ермаковым, улеглась подле него. Как и семь лет назад, внизу на редуте муравьями копошились матросы. Объятый голубизною неба и моря, струился в мареве жаркого дня зеленый остров Гоольс. — Ну, старина, — сказал Гвоздев, угощая Ермакова своим табаком, теперь расскажи мне, как же вы тут столько лет прожили без всякой поддержки и помощи? 12. ЖИЛИ СЕМЬ МАТРОСОВ В ЧУЖОЙ СТОРОНЕ Ермаков молчал, сосредоточенно раскуривая свою трубочку. — С чего ж начать-то? — сказал он задумчиво. — Ну, начну с самого с начала. Как отъехали вы с командою, то до вечера все мы находились вон там, — указал Ермаков на окончание мыса. — А потом костер зажгли. Долго я на его огонек смотрел… — Видали, значит? — обрадовался Ермаков. — Ну, эту ночь спал я, прямо скажу, неважно. Все думал, как жить будем… Как ребята, — не начнут ли на свободе озорничать, не отобьются ли от рук?.. Ну, однако, все обошлось. Как с утра начался распорядок, так я шкот и румпель из рук уж не выпускал. Признали меня ребята за командира. Помня ваши слова, решил я первым делом, от всяких недобрых людей оберегаясь, устроить себе острожек. Обмозговали мы это дело с Маметкулом и вот, значит, как изволили видеть, все в этом роде и устроили до снега. Правда, уже в заморозки пришлось кончать. Зиму мы прожили, и не заметили как. И вот пришла весна, и стали мы поджидать, что за нами судно придет. Ждем-пождем, а судна все нет. Тут от этого ожидания и работы все остановились и порядок упал. Чего, мол, стараться, коли вот-вот нас вовсе отсюда вызволят? Но, между прочим, судна все нет как нет, а мы уж и провиант весь приели. Ребята ходят, затянув пояса, и с лица спали. А уж и май прошел, июнь на дворе. Неладно дело, хоть пропадай. Которые еще бродят кой-как, а Маметкул, Нефедов, Пупков уж и с коек перестали вставать. Вижу я, что надо ребят выручать, и пошел я к старосте здешнему, к Ванагу. Шел я, прямо скажу, не час и не два, а все полдня. Иду — от ветра шатаюсь. Пройду кабельтов, сяду. Сижу, сижу и думаю: вставать, мол, все равно надо, Иваныч. Встану да опять и иду, а что кругом меня, то прямо как в мареве, аж в голове гудет. Немудрено ведь, сколько дней не евши. Добрел я до мызы Ванага, смотрю — и он сам вот он. Ходит по саду в колпаке с кисточкой да яблони свои осматривает. Я подошел к ограде, поздоровался и за кол держусь, потому стоять мне трудно, в голове кружение и в глазах вроде мушки. Он эдак приветливо со мною обошелся, колпак за кисточку приподнял: здравствуй-де, Ермаков. Я ему, конечно, объясняю все дело и прошу, не может ли он нам ссудить продовольствия до прихода судна, а лучше прямо месяца на два, на семь душ, из денного матросского рациона исходя. Казна-де за нас сполна заплатит, а мы, конечно, будем оченно благодарны. Смотрю, мой Ванаг распушился, надулся, как голубь перед голубкою, и уже на меня через губу глядит. "Что же это вы, говорит, господин Ермаков? Может, полагаете, что я вам оберштер-кригс-комиссар? Я и так вашему мичману предостаточную сумму под его квитанцию предоставил, и вы на сие чуть ли не цельный год кормились. И я же всю вашу команду отправил на материк. А что-то пока не видно, чтобы мне за сии мои труды и убытки заплатили". Я отвечаю: "Не может, мол, того статься, чтобы наше отечество у вас, у Ванага, в долгу осталось. Небось кой-как наскребут еще денег в казне, чтобы расквитаться, может, даже самим на прожиток останется". — Молодец! — перебил его Гвоздев. — Обидно мне показалось, господин лейтенант. А он еще эдак попушистее сделался и говорит: "Я, господин матрос Ермаков, шутить не люблю и шутки плохо понимаю. А скажите лучше, сколько вас душ?" — "Семь, отвечаю, я уж и раньше вам сказал". — "Так вот, — говорит Ванаг, — чем так вам там сидеть и даром небо коптить, идите ко мне работать за пропитание. Авось не объедите, а работы у меня на всех на вас хватит". И посмеивается, толстая рожа, эдак неуважительно. Ах, ты, думаю, неладно как получилось. Даже в жар меня бросило. Я ему и говорю: "Мы работы не боимся, небо коптим не даром и без дела не сидим, но только мы российского флота матросы, при своей присяжной должности состоим, и в батраки к тебе идти нам невместно". И в сердцах повернулся и пошел эдак быстро, и откуда сила взялась. Он было меня окликать, а я иду, не оглядываюсь, да про себя всячески, конечно, выражаюсь. — Это ты правильно, Ермаков, что ушел!.. Экая сволочь толстопузая! вскричал лейтенант. — Настоящий кровопивец этот Ванаг, — продолжал Ермаков. — Отец его побогаче был прочих и отправил его в Ревель мальчонкой еще в обучение. Там он и в русском языке понаторел. Вернулся — и незнамо как через несколько лет уж все его земляки ему должны-передолжны и у него по струнке ходят. Главная их добыча рыба, да и землицей, конечно, они тоже занимаются, а остров отовсюду далеко, и сбывать им свое или что там купить трудно. Так этот Ванаг судно себе завел. Все, что им требуется, на этом судне привозит, других купцов отвадил и так земляками своими овладел, что только диву даешься… — Ну, черт с ним, с Ванагом!.. Как же вы из вашей беды выпутались? перебил Ермакова лейтенант. — Ну, иду я, — можно сказать, не иду, а бегу. Вбежал я в деревню, а вечерело — все крестьянство работу покончило. Гляжу — Густ и мужики здешние на бревнах сидят, покуривают. Тут мне опять в ноги вступило, зашатало меня, и в глазах мухи, едва я до этих бревен дотащился. "Здравствуйте, говорю, почтенные". И рядом с Густом сел. Табачный дым на меня несет, и я прямо им надышаться не могу. Давно уж у нас курево кончилось. Табачку мне Густ предложил, я закурил, да и… Ермаков в смущении остановился. — Что же ты, продолжай, — сказал Гвоздев. — Совестно, сударь. — Да уж говори, чего там… Чай, я вам не чужой, не для смеха спрашиваю. — Это точно, что, сударь, вы доподлинно нам свои. Одним словом, в глазах у меня потемнело, и все. Ничего дальше не помню. Всхоманулся я, ан лежу на травке, ворот расстегнут, и мать Густа мне какое-то питье в рот льет, а Густ мне голову поддерживает. Страм-с. Я, натурально, поднимаюсь, а они не дают. "Лежи, говорят, обожди малость". Ну, понятно, что да почему, слово за слово. Рассказал я Густу свою на Ванага обиду, он даже с лица потемнел. "Да, говорит, он нехороший человек. Он любит чужая беда на своя польза повернуть. Мы все от него вот такими слезами плачем", — и на пальцах наказал, какими. Ну, Густ человек хороший, еще при крушении от него много хорошего мы видали, да и после, как уехали вы, хорошо мы с ним ладили и с прочими тоже, хотя они и по-русски не разумели, но кое-как мы друг друга понимали. Ну вот, я Густу нашу беседу и рассказал. "Боюсь, кабы матросишки мои с голоду не перемерли, говорю, нескладно ведь эдак получается". Да и задумался. А Густ что-то своим: "гыр-гыр", они ему в ответ. Много они не говорят, сами знаете. Слова два-три скажут, помолчат, дым пустят из-под усов и опять два слова скажут. Разговор у них не бойкий. Вот они так промеж себя что-то побуркотали, а потом Густ мне говорит: "Мы решили вам немножко помогать. Вы люди добрые. Мы от вас-де зла не видали, и нам неохота, чтобы вы тут померли. Дадим мы вам муки, крупы, соленой рыбы и капусты. Сможете отдадите, а нагревать руки на чужой беде — стыдно". Ну, что тут говорить. Я, конечно, помолчал, подумал. Как быть? В землю смотрю, а она, матушка, молчит, не отвечает. Самому надо решать. Встал я, шапку снял и поклонился им. Ну, они смеются, сами доброму делу рады и по плечу меня хлопают. "Нитшего, нитшего"… Это слово они все знали. "Что ж, — думаю я про себя, — возьму пищу, авось это не зазорно. В долгу мы у них не останемся". И верно. Пищу мы взяли. Ну, ясное дело, от еды повеселели, кто и помирать собрался, враз передумал. И вот смекаю я: как бы мне добрым людям тоже чем-ничем помочь. Близко уж осеннее время, а корабля, заметьте, все нет. — Да уж как не заметить, — усмехнулся Гвоздев — То-то вот и оно, — продолжал Ермаков. — А у них осенью самый рыбный лов, им они и держатся. Вот тут-то им Ванаг главный свой капкан и приготовил. — Какой же капкан? — А вот, сударь, какой. На всю деревню у них было два бота. Один у Густа, один еще у одного. Ну, вот они на паях брали остальных и ходили на путину, а рыбу поневоле сдавали Ванагу. Но тому, вишь ты, этого мало. Боты от времени оба так обветшали, что чинить их уже нельзя, — латай не латай, а текут, как старые лоханки, и ходить на них в море рисково. А на острове починить бот кой-как могут, а новый сделать — никак. На этом-то их Ванаг и поймал. Купил он неведомо где бот, новый, отличный, и ждет-пождет, когда те два совсем на слом пойдут, — вот тогда-то земляки у него в руках и со всеми их потрохами. Хоть веревки из них вей. Они ему и за четверть улова в охотку в море пойдут, потому как им без рыбы погибель. Ну, мы мозги раскинули и порешили людей выручить. Они нас — мы их. Петров, Нефедов да и я грешный, нам не в диковинку бот построить, была бы только пропорция[53]. А пропорция вон она — их старые шифы. Надо сказать, что лес на бот и у Густа и у Петера, у второго-то, уже два года лежит, выдерживается. Дело за мастерами. Вот я с Маметкулом пришел к Густу и говорю: "Зови своих земляков, надо нам сними разговор иметь". И как они собрались все, им и объясняю: "За вашу, дескать, доброту и мы вам добра желаем. Построим мы вам новые боты. Только везите лес к нам поближе, потому что нам от нашего острожка отлучиться далеко нельзя, надо свою службу соблюдать". Обрадовались они, ужас как! Просто удивительно смотреть. А я думаю: "Вот так-то, мол, господин Ванаг. Мечтал ты нас голыми руками взять, ан нет. Еще и сам у нас попрыгаешь". — Смотри ты, какие, — улыбаясь, сказал Гвоздев. — Значит, и сами не пропали и людей выручили? — Выходит, вроде этого, — продолжал Ермаков. — Ну конечно, на этот год мы судна уж и не ждали, а жить между тем надо. Задумался я. А Маметкул мне и говорит: "Иваныч, чем жить-то будем?" — "Загвоздка", — отвечаю я ему. "То и оно", — и показывает он мне вот этот ложок. Ермаков указал мичману на долину между склоном мыса и дюнами. — "Тут вот, Иваныч, — говорит мне Маметкул, — больно земля хороша, и немало этой земли. Всех нас она прокормить может". Я и смекаю: верно ведь. Спросил я Густа: чья это земля? Оказалось, можно нам ее засеять без помехи. Вот мы с осени и взялись ее обрабатывать. Сами надеемся, что не иначе как весною придет за нами судно, а сами, горячо раз уж хлебнув, второй раз не хотим. Думаем: лучше мы потом наше поле и огород Густу отдадим, чем второй раз голодною смертью помирать. А тут еще пришла путина, а Пупков и Финогеша у нас архангельские, все это рыболовство знают, и напасли они нам рыбы на всю зиму. Густ с товарищами за наши труды нас благодарят, нам мучицы дали и семян на посев. Смотрю — не пропадем. А тут увидали жители, как Петров ловко из дерева режет, и то один просит — ему наличники, то другой — карниз узорчатый взрезать, и, конечно, — кто сальца, кто мясца, кто крупы какой-нибудь. Петров парень добрый, все отдает на общий кошт. И все гладко. Мы, значит, здешним, — чем можем: там скосить, обмолотить, чтобы дожди хлеб им не сгубили, они нам. И все добрым порядком, без всякой зависти, никому не обидно. Один только Ванаг до того злится, что даже два раза ему цирюльник дурную кровь спущал. Вот так наша жизнь на лад пошла, Аникита Тимофеич, и так мы сами себе пропитание добывали. Думается мне, что на свое звание пятна не положили мы. Судите сами, а я не знаю. — Нет, Иваныч, — ответил Гвоздев. — Я полагаю, что вы достойно жили и пятна на вас нет. Ермаков помолчал, потупясь, потом поднял голову и широко улыбнулся. — Ну, спасибо вам, сударь, сняли вы с моей души немалую тяжесть, сказал он. — Дозвольте еще табачку. — Бери, брат, бери, — с готовностью открыл ему свой кисет Гвоздев. Бери и рассказывай теперь, как вы от недобрых людей оружием отбились. Ермаков рассказал Гвоздеву, как еще через одну весну пришел к острову корабль. Он описал радость свою и товарищей своих при виде русского флага и русской одежды матросов. Когда Ермаков сказал, что, подбежав к берегу, он рядом с кривоглазым, страшным офицером увидел князя, Гвоздев вздрогнул и схватил его за руку. — Постой, что ты говоришь?! — вскричал он. — Да ты не ошибся? — Что вы, Аникита Тимофеич, — укоризненно отвечал Ермаков и, как бы что-то сообразив, добавил: — Я ведь не пьющий. — Да, да… Глупости, конечно… Ошибиться в этом случае ты не мог, сказал Гвоздев. — Это, видно, я, брат, ошибся, доверился — и ошибся… Впрочем, рассказывай дальше! Ермаков с удивлением посмотрел на Гвоздева и продолжал свой рассказ о предательском поведении князя и его спутников. Гвоздев слушал, сурово нахмурясь, мрачно глядя в одну точку. Его жгла и сверлила мысль: "Пожалел… Пожалел… Выпустил гадину на волю. А ежели бы замысел князя и его соучастника удался, что тогда? Пулю в лоб, и только…" Ермаков рассказал обо всем происшествии, умолчав только, что целый месяц был без памяти и на волосок от смерти. Он представил дело так, будто рана его оказалась легкой, и с почтительной любовью вспоминал, как самоотверженно выхаживала его мать Густа. — Но вот и лето минуло. Началась осень, — продолжал он. — Ночи пошли все длиннее да темнее. Ох, думаю, вернутся наши друзья опять с нами повидаться, надо остеречься. А я еще весною взял себе у Густа щенка — вот эту самую Жучку-с. Стал я думать, как бы нам, самое главное, так сделать, чтобы неприятель нас ночью врасплох не взял. Днем-то еще ничего. У нас днем на мысу на вершине часовой стоял, и ему видно всякое судно, что к острову идет. А вот ночью дело другое. Я и так и сяк думаю, но, как говорится, ум хорошо, а два лучше, а нас, сударь, семь душ. Вот мы и надумали один одно, другой другое. Маметкул придумал пониже рва, саженей на пятьдесят — шестьдесят, протянуть по земле канат и к нему навешать жестянок, вроде бубенчиков. Ежели кто в темноте будет подбираться, обязательно споткнется и зашумит. А Нефедов пушки навел акурат на это место. Чуть звон, то мы картечью, а там пожалуйте к нам и дальше на угощение. Финогеша придумал, чтобы нам внизу, по сторонам, на подступах к валу, факелы сделать, а Петров к этим факелам подвел такое устройство, как на фейерверках в Петербурге. Чтобы они враз засверкали. Намудрили столько, что самим смешно, ну, чисто детишки играемся… Только, поди ж ты, пригодилось нам это устройство. В октябре было дело, в самое глухое время. Стоял на часах Петров. А Жучку я так приучил, чтобы она ночь коротала подле часового, на валу. А от часового у нас был шкертик[54] протянут в кубрик, чтобы в случае чего нас без шуму разбудить. Ну так вот, стоит тебе Петров, постаивает, вахта — "собачья"[55], ночь — глаз выколи. Ходит наш Петров вдоль бруствера, а сам задумался. Вдруг Жучка как взлает. Чудеса! Никогда она понапрасну не лаяла, а тут на бруствер вскочила и в темноту лает, аж заходится. Взял Петров мушкет на изготовку и смотрит в темноту, а Жучка уж перебежала и с другой стороны лает. Дело неладно. Дернул Петров шкертик, мы враз на ноги, а он, сердешный, глядит: какие-то — один, потом другой — через бруствер да к нему. Ну, он хлоп одного из мушкетона, а на другого с багинетом[56] бросился, багинет и вздеть на ружье не успел. А второй-то этот — бац из пистолета прямо Петрову в голову. Он и завертелся, сердешный, упал замертво. Мы выбежали, мушкеты на изготовку, этого второго тотчас порешили, а тут слышим — жестянки наши гремят, и кто-то там за валом не по-русски бранится. Видно, попадали, рожи порасшибали через нашу ловушку. Ну, а у нас фитиль для пушек всегда по ночам наготове тлел. Мы сейчас к пушкам и — р-раз! Изо всех из трех! Аж забренчала картечь… Крики, вопли. И оттуда из мушкетов и из фальконета[57] полосуют, аж пули взыкают, как пчелы. Мы сейчас же свою механику засветили. Глядим — на нас штурмом целая рать идет. И два фальконета стоят поодаль и шибают по нас ядерками своими. Они так хотели: двоих ловкачей послали округи, через самые непроходимые места, чтобы они с флангу на редут влезли и нашего часового без шума сняли. А остальные, поболе их было полусотни, шли шеренгою в темноте, чтобы не растеряться и сразу на редут вскочить. Да не вышло у них. Наткнулись на наш канат и так разом, почитай, все и споткнулися. А тут мы их картечью приголубили, уж не знаю — сколько, но порядочно на месте уложили. Они было смешались, но потом оправились и бегут прямо на нас. И самое дивное — гляжу, и князь бежит со шпажонкой, не впереди других, а бежит. Бежать трудно, тучен, а бежит, сволочь! Тоже нашей кровушки желает попробовать. Ожесточился тут я на него пуще прежнего. Мы как пошли садить по ним! Заволокло все дымом. Глядим будто больше по нас не палят. Перестали и мы, дым развеялся, а уж и факелы наши меркнут, а только все же нам видать, что неприятель уходит. Убитые так по всему склону и лежат, а раненых они с собою волокут и спешно так уходят. И как-то поменьше их, как нам показалось. Маметкул кричит: "Ага! Не сладко! А ну, дай еще им жару, Нефедыч! Ермаков, прикажи стрелять!" А я думаю: черт с ними. Тоже и им солоно пришлось. И так мы их поболе десяти душ положили, не считая, что изувечили. Вон сколько их волокут и какой над полем стон стоит. Пусть уходят. Другой раз не сунутся. "Не надо", — говорю — и вдруг вижу: ковыляет и наш Митрофан Ильич. Идет да еще и оборачивается и шпажкой грозит. Ах ты, думаю! Ну, не дам же я тебе уйти. "Братцы, говорю, бей по нем из мушкетов!" Ну, мы хлоп, хлоп — все мимо, а уж далеко, в темноту скрывается. Но только, глядь, споткнулся, упал. А товарищей его уж и след простыл. Слышно только, как около лодок они галдят. Вдруг смотрю поднимается князь. Встал на четвереньки, потом поднялся и похромал. Спешит, своих зовет. Уйдет, как пить дать — уйдет!.. Ну, тут я не выдержал. "Маметкул, кричу, бежим, схватим его. Не дадим уйти изменнику отечества!" А Маметкул уже и мосток опускает. "Ну, — я думаю, — надо только с умом". Я нашему канониру говорю: "Смоли, Нефедыч, ядрами по лодкам, чтобы у них пятки посильнее чесались и они бы на нас не бросились", — а сам через мосток да во все лопатки за Маметкулом, обогнал его и князя настигаю. Он видит, что не уйти от меня, давай кричать своим. Да где там! Нефедыч им такого жару дает, того и гляди, расшибет лодки и уйти им не на чем будет. Видит князь — делать нечего, обернулся ко мне, скалится, как крыса, и визжит, и слюной брызжет, и пистолет вытянул, а я было нацелился схватить пистолет за дуло, а он — трах! — ну и натурально руку мне и ожег. Ермаков поднял и показал Гвоздеву изувеченную руку. — Я тут его левою рукой на землю свалил, а Маметкул, конечно, багинетом. Ермаков помолчал нахмурясь. Гвоздев сидел мрачный как ночь. Во всем: и в увечье Ермакова, Петрова и во всех их бедствиях он винил только себя, свои юношеские чувства: добросердечие и доверчивость… — Так и кончилось дело, — продолжал Ермаков. — Восемь тел мы на другой день похоронили вон там вот, в ложбинке. А князь девятый. Мы его, признаться, земле не предали. Привязали ему камень, раскачали да с мыса Люзе в море бросили. Вот и вся, сударь, наша история. — А как же Петров? — спросил лейтенант. — Да и ты, рана ведь и у тебя не шуточная была? — Петрова выходили. Правда, уже не чаяли и живым видеть. А все она, Марковна. — Ермаков сконфузился. — Я по-ихнему не выговорю, как ее зовут. Я ее Марковной называю, — пояснил он. — Мать Густа? — спросил Гвоздев. Ермаков кивнул головой. ЗАКЛЮЧЕНИЕ На этом заканчивается наша история. Скажем несколько слов о дальнейшей судьбе ее героев. Через несколько дней, закончив погрузку, моряки покинули остров Гоольс, сердечно распростившись со своими друзьями — Густом и другими, оставив им в наследство обширные поля и огороды. По секрету следует сказать, что некоторые из островитянок всплакнули втихомолку. А наши робинзоны долго не покидали палубу и, стоя в укромных уголках, уединясь, тяжко вздыхали, глядя на далекий массив мыса Люзе. На родине подвиг семерых матросов оценили не щедро: им выдали жалованье за все время пребывания на острове и в награду за верность еще по рублю сверх того. Ермакова и Петрова уволили от службы, как инвалидов. Гвоздев был озабочен их судьбою. Оба давно потеряли связь с родными местами и побаивались возвращаться в свои деревни. Петрова Гвоздев пристроил в адмиралтейство на верфь, резчиком по дереву. Тот стал хорошо зарабатывать, обзавелся домом и вскоре выписал к себе с острова Гоольс белокурую рослую свою Любушку, о которой умолчал в своем рассказе Ермаков. Ермакова Гвоздев взял к себе, и они долгие годы прожили вместе. Внешне — как барин и слуга, на деле — как два близких друга. Летом 1741 года Гвоздев, командуя фрегатом, крейсировал у Аландских островов. Он настиг какое-то военного вида судно, не желавшее показать свой флаг. Когда судно оказалось загнанным в шхеры, на гафеле у него подняли шведский флаг. Начался ожесточенный бой. По прошествии полутора часов потерявший мачту и весь избитый швед опустил свой флаг. Это оказался шведский частный капер "Реизенде Тобиас" И капитан Штроле, привезенный на борт русского фрегата, яростно сверкая левым глазом, отдал свою шпагу капитану второго ранга Гвоздеву. Примечания:3 Салинг — вторая снизу площадка на мачте. Румб — одна тридцать вторая часть компасного круга — 11 1/4гр. 4 Трехдечный корабль — корабль, орудия которого расположены в трех палубах друг под другом. 5 Кабельтов — 1/10 часть морской мили, равняется 185,2 метра. 36 Выбленка — веревочная ступенька вант (снастей, поддерживающих мачту). 37 Зелье — порох. 38 Кюнст — берег. 39 Дек — палуба. 40 Томбуй — тяжелый буек, который прикрепляют к якорному канату, чтобы найти якорь в случае обрыва каната. Стоять час или два, держа томбуй на плечах, было родом наказания. 41 Леера — тонкие канаты, протягиваемые вдоль бортов, чтобы держаться за них во время качки. 42 Название вымышленное. 43 Стоп-анкер — так назывался один из якорей. 44 Военно-морского суда. 45 Бострог — куртка. 46 Скампавея — небольшая галера. 47 Кочерма — двухмачтовое судно с косыми парусами. 48 Ясырь — добыча (главным образом пленники). 49 Аскер — солдат. 50 Наименование людей, принадлежавших к низшему податному сословию, в то время не имело оскорбительного, бранного смысла. 51 Повытчик — старинное название должностного лица, ведающего делопроизводством. 52 Восьмерка — шлюпка с восемью гребцами. 53 Ермаков имеет в виду чертеж или модель. 54 Шкертик — тонкая веревка. 55 Собачья вахта — так называлась самая трудная вахта — с 0 до 4 утра. 56 Багинет — штык. В те времена не примыкался сбоку ствола, а втыкался в дуло. 57 Фальконет — старинная мелкокалиберная пушка. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|