Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Профессиональный революционер
  • Романтический период
  • «Ястреб революции»
  • «Усталый Феликс»
  • Глава 7

    Роль личности в спецслужбах – IV

    «Человек в шинели» (Ф.Э. Дзержинский)

    Дзержинский – демон, а мы его стая, это он нас выпустил из-под своего крыла на грязную работу.

    (Перебежчик из ЧК И. Райсс о своем шефе)

    Феликс Эдмундович Дзержинский стал олицетворением всей недолгой истории ВЧК 1917–1922 годов и ее культовым символом. Всероссийская ЧК стала пиком его жизни и самым главным периодом в его судьбе, хотя он и до 1917 года прожил бурную жизнь подпольщика и политзаключенного в царской России, и после реорганизации ЧК в новую службу ГПУ еще несколько лет больше по инерции оставался его председателем. Но в период 1922–1926 годов, вплоть до самой своей смерти, он уже не занимался непосредственно только руководством госбезопасности, совмещая это с работой в большевистском правительстве и ЦК, с другими партийными постами, все больше внимания уделяя руководству советской промышленности на посту главы ВСНХ. Разобравшись в личности этого человека, можно лучше понять многое из того, что творилось в ВЧК в эти бурные годы революции и Гражданской войны.

    Из массы воспоминаний о Дзержинском близко знавших его современников мне особенно врезался в память отрывок из какой-то хвалебной оды Феликсу Эдмундовичу за авторством Максима Горького: «Он заставил меня полюбить его». Так написал пролетарский писатель о главе ВЧК и товарище по большевистской партии, словно случайно проговорившись или не заметив этого режущего слуха диссонанса между «заставил» и «любить». Это очень характерная оговорка именно для судьбы Дзержинского, словно сочетавшего любовь к социалистическому учению о светлом будущем с попыткой заставить общество идти в него самыми суровыми методами.

    Для многих поколений советских людей образ первого чекиста СССР был прост и хрестоматиен, застыв практически в одном образе человека с волевым лицом, с бородкой клинышком, в простой солдатской шинели, из которой на гоголевский манер выходили все последующие герои-чекисты. Этот образ беспрерывно тиражировался советской литературой и кинематографом и в итоге сложился в довольно простой типаж. Профессиональный революционер, все как положено – подполье, аресты, драки с уголовниками в тюрьме, побеги с каторги. Самый верный и бескомпромиссный соратник Ленина. Кристально честный аскет и бессребреник, ходивший в одной шинели и сапогах до смерти, принципиально питавшийся в общей столовой ВЧК на Лубянке вместе с подчиненными и пивший в кабинете суррогатный морковный чай. Безжалостный к врагам революции чекист, но одновременно добрейший в душе человек, помогавший беспризорникам вплоть до того, что лично вытаскивал их из асфальтовых котлов и кормил в своем лубянском кабинете. В общем, человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками, как сам Железный Феликс в свое время сформулировал личное видение идеального чекиста.

    Об остальном среднему советскому человеку и знать было не обязательно. Об изгибах жизненного пути этого человека, о его странных отношениях с родными людьми, о его временном нахождении в оппозиции к Ленину внутри партии, о грызне с Наркомюстом и требованиях прав на бессудные расстрелы для ВЧК, о ночных кошмарах и сомнениях якобы «железного чекиста». А возможно, и о страшной усталости в итоге от всего этого, вплоть до глубокой предсмертной депрессии. О том, что этот аскетизм и фанатизм временами переходил все границы разумного, пугая даже закаленных суровым временем подчиненных чекистов.

    Этот человек был гораздо сложнее такого созданного ему глянцевого образа. Он не идейный аскет, не думавший ни о чем, кроме революции, но и не сумасшедший садист, какими были иные его подчиненные в ЧК. Дзержинский выше таких примитивных схем сторонников крайностей в политических взглядах. Когда его пытаешься поставить в линию с другими выдающимися руководителями спецслужб в истории России, изначально он кажется намного проще своих предшественников из лидеров тайного сыска при царе Толстого, Бенкендорфа или Судейкина, по крайней мере, выглядит более понятным. При близком изучении биографии этого человека простота улетучивается, а сомнения растут. Из тумана скрытых от нас ранее фактов и из глянца застывшего образа «человека в шинели» со стаканом морковного чая в руке вырастает понемногу фигура достаточно противоречивая, где-то страшная в своем истовом фанатизме, а где-то и глубоко трагическая. На мой взгляд, по сложности восприятия этого человека на посту главы спецслужбы Советской России личность Дзержинского превосходит вышеназванных титанов из руководства тайных служб Российской империи, да и многих последователей из советских генералов спецслужб, нужно только посмотреть на него, отрешившись от сложившегося стереотипа.

    В случае с Дзержинским два аспекта привлекают внимание к его персоне, как основателя и первого начальника спецслужбы СССР под названием ЧК. Это, во-первых, нестандартность его прихода на пост главы спецслужб из рядов идейных противников режима и революционного подполья. Ведь до него в мировой истории спецслужб только знаменитый глава разведки Сербии Драгутин Дмитриевич, более известный в истории под своей кличкой Апис, пришел на официальный пост главы спецслужбы с опытом подпольщика и командира тайной террористической организации «Черная рука».

    Во-вторых, в деятельности Дзержинского во главе советской спецслужбы очень интересна его позиция в ВЧК во внутрипартийных спорах, когда эти дискуссии внутри большевистской партии по многим вопросам еще велись открыто и достаточно жарко. Посмотрим на основные вехи жизненного пути Дзержинского от увлеченного социализмом польского паренька до главы мощной спецслужбы новой державы – СССР.

    Профессиональный революционер

    Дореволюционная часть биографии будущего основателя ЧК достаточно изучена и наиболее понятна. Он действительно был профессиональным революционером из большевистской гвардии, была такая когорта борцов революции, их судьба предполагала постоянную борьбу на пользу партии, агитацию, боевую жизнь в подполье, тюрьмы, побеги с каторги, фракционные споры. Феликс Дзержинский здесь не выбивался из общего ряда.

    Он родился в 1877 году в семье мелких польских дворян Дзержинских в Ошмянах, сейчас это райцентр в Белоруссии, а тогда – населенный большей частью поляками уголок Виленской губернии Российской империи. В политику, так модную тогда среди молодежи Российской империи, юный польский шляхтич ушел еще гимназистом, так и не закончив полностью гимназию в Вильно. Тогда многие польские юноши его поколения выбирали путь националистического подполья, уходя в сепаратистское движение ППС, но молодой гимназист Дзержинский стал марксистом и интернационалистом. С восемнадцати лет Феликс Дзержинский был членом социал-демократической партии Королевства Польского и Литвы, вошедшей вскоре на правах фракции в единую РСДРП, с тех пор и до конца жизни он считал себя только социал-демократом (большевиком), сторонником ленинского течения в социал-демократии России.

    Этому предшествовал уход Дзержинского из дома с поступлением в Виленскую гимназию, как полагают, из-за темной истории со смертью его младшей сестры Ванды. Сестра умерла то ли от болезни, то ли в результате некоего несчастного случая. Долгие годы уже ходит версия, что Феликс с другим его братом, Станиславом, стали виновниками гибели Ванды, забавляясь отцовским оружием и случайно произведя выстрел, за что оба были отлучены от дома и отправились в столицу Виленского края начинать самостоятельную жизнь. Так это было или случайное убийство сестры Феликсу Дзержинскому приписали недруги и любители исторических сенсаций, но он действительно уезжает из родного дома учиться в Вильно, где вскоре вступает в польский социалистический кружок Моравского, а затем становится уже убежденным и стойким социал-демократом. Во всяком случае, с отъездом в Вильно и присоединением к марксистам Феликс Дзержинский решительно порывает с домом и семьей, он практически никогда затем в разговорах или письмах не поминал родителей, и на похороны родной матери человек с «горячим сердцем» отчего-то не приехал. С семнадцати лет семьей Феликса стала социал-демократическая партия, а сам он верным ее адептом до гробовой доски.

    После первого ареста и предварительного заключения в Ковно (Каунасе) в 1897 году двадцатилетнего бунтаря выслали в Вятку. Отсюда, из вятского городка Нолинск, он совершил первый свой побег, был объявлен во всероссийский розыск и перешел на нелегальное положение, работая в подполье социал-демократов в Варшаве. Здесь он имел оригинальную партийную кличку Переплетчик, сохранившуюся за ним в большевистском подполье до самого 1917 года, но никогда не употребляемую уже на посту главы ВЧК. И редко почему-то упоминаемую в советской литературе, словно этого партийного прозвища Дзержинского агитпроп по каким-то причинам стыдился, в отличие от его партийной клички в РСДРП – Юзеф.

    Вятская ссылка в жизни двадцатилетнего ссыльного бунтаря Дзержинского отмечена еще и первой по-настоящему пылкой любовью к девушке по имени Маргарита, тоже пребывавшей в вятских краях в ссылке за свою политическую деятельность, роман с которой был недолгим и навсегда закончился с побегом Феликса Эдмундовича из Нолинска от большой любви в большую политику. Хотя исследовавшая тему «Дзержинский и его женщины» журналист Татьяна Федоткина пишет о первой любви юного Дзержинского еще в гимназические годы в Вильно к сверстнице Марысе Демкевич, с которой юный Феликс клеил на заборах социалистические листовки, а Маргарита Николаева в Нолинске появилась позднее, и ее Феликс оставил со словами: «Не могу искать личного счастья, когда миллионы людей страдают».

    Хотя возможно, что разрыв Феликса с первой большой любовью только потом любящие Дзержинского авторы обставили такой «идейно-политической» ширмой, возможно, просто их любовь оказалась недолгой и зашла в тупик. На это наводят мысли недавно опубликованные письма Дзержинского к Николаевой из книги коллектива авторов из Академии ФСБ «Я тебя люблю», собравшей любовную переписку Феликса Эдмундовича. Письма Маргарите из 1899 года, напротив, рисуют молодого революционера не столько идейным фанатиком, сколько мятущимся человеком и не очень уверенным в себе пареньком. Во всяком случае, он пишет, что им все равно никогда не быть мужем и женой, что он вообще не приемлет церковного венчания, а значит, не стоит усиливать искушение любви и ослаблять свои и так подорванные в ссылке силы. Кажется, это трудно трактовать впрямую как решительный отказ от любви в пользу революции. В том же письме Рите Николаевой Феликс пишет: «Ты видишь во мне фанатика, а между тем я просто жалкий мальчуган, чувствую себя слабым и бессильным, и мысль эта меня пугает». Это явно слова не фанатика-революционера, гордо отринувшего любовь во имя классовой борьбы. В 1901 году в письме из Седлецкой тюрьмы Дзержинский окончательно объяснился с Николаевой и попросил ее больше ему не писать никогда.

    Потом в годы подполья будет еще недолгая любовь к польской еврейке по имени Юлия Гольдман, закончившаяся трагично смертью возлюбленной от туберкулеза и оставившая надолго в сердце Дзержинского шрам. Только после этого в жизнь Феликса Эдмундовича входит еще одна соотечественница и соратница по революционной борьбе Софья Мушкат, которая становится единственной законной женой в жизни Дзержинского. Оба с головой ушли в подпольную борьбу за права рабочего класса, даже их медовый месяц закончился арестом Софьи охранкой, и их сын Ян (Ясек) родился в тюремной больнице, оттого с детства страдал рахитом и отставал в умственном развитии. О ранней романтической любви Феликса Эдмундовича в вятской ссылке и о его умершей другой подруге советская история тоже, естественно, не распространялась, согласно коммунистической установке он всю свою личную жизнь связал только с женой Софьей.

    Еще один нигде не доказанный и часто обходимый молчанием факт: во многих ставших нам теперь доступными мемуарах эмигрировавших руководителей тайного сыска царской России Дзержинский упорно именуется кокаинистом. Хотя в первые годы ХХ века увлечение кокаином не было столь шокирующим и компрометирующим человека фактом, модным порошком увлекались и сами жандармы высокого ранга (и лично начальник Департамента полиции Белецкий), и профессиональные революционеры, и откровенные уркаганы, и поэты Серебряного века, и просто недоросли-гимназисты. Если пламенный революционер и будущий глава ЧК Дзержинский и употреблял тогда кокаин, это смотрелось бы в любом случае не так вызывающе, как сейчас. Хотя мне лично трудно представить Феликса Эдмундовича, заталкивающего себе в ноздри белый порошок, но это, возможно, играют роль наши современные понятия о кокаине и сложенный десятилетиями образ Железного Феликса, не всегда совпадающий с живым человеком по фамилии Дзержинский.

    В 1900 году новый век принес Дзержинскому новый арест и камеру известной в Польше тюрьмы городка Седльце под Варшавой, затем сибирскую ссылку, побег с этапа, эмиграцию – тоже типовой путь стойкого большевика до революции. С этапа Дзержинский бежал из Верхоленска на лодке, сплавляясь по реке Лене вместе с напарником по побегу – известным среди эсеров боевиком Сладкопевцевым. Тогда этика революционера не запрещала еще большевику иметь в напарниках по побегу с царской каторги эсера, а позднее такой двухпартийный дуэт беглецов будет смущать советских историков. Поэтому они или будут вообще замалчивать наличие товарища Дзержинского по Верхоленскому побегу из «неправильной» партии, или позднее поминать «революционера Сладкопевцева» без указания на компрометирующую его причастность к партии эсеров. Ловчее всех поступил Юлиан Семенов в посвященном жизни Дзержинского документально-художественном романе «Горение» от 1977 года. У Семенова напарник Дзержинского по побегу Сладкопевцев честно назван эсером, но при этом все время их побега Феликс Эдмундович без устали воспитывает товарища в правильном духе, почти склоняя его к единственно правильному марксистско-ленинскому учению. Здесь наш прекрасный писатель Юлиан Семенов наверняка успокаивал партийных цензоров, отлично понимая, что в реальной истории тяжелого побега двух политзаключенных из Сибири в Европу такая показательная политинформация прожженному боевику-эсеру Сладкопевцеву была невозможна, тот сам мог кого угодно поучить жизни. Так правили в те годы историю в целом, Дзержинский и его биография здесь просто эпизод. А они со Сладкопевцевым действительно добрались от сибирской Лены до границ Российской империи и по чужим документам ушли за границу. За границей Дзержинский жил в Берлине, здесь была крупная колония российских политэмигрантов, периодически выезжал в Швейцарию и Австро-Венгрию, где в австрийском тогда Кракове работал в зарубежном центре польских социал-демократов.

    События 1905 года позвали Дзержинского назад в Россию для участия уже в вооруженной борьбе с правительством, опять следует арест в польском городе Лодзь за организацию уличных беспорядков горняков, амнистия в конце 1905 года по царскому манифесту о свободах, еще один арест в 1906 году, ссылка в Енисейскую губернию и побег оттуда. В этот побег 1907 года Феликсу помог уйти один из братьев, которых в его семье было много, Игнаций Дзержинский взяткой подкупил конвоиров, давших Феликсу сбежать.

    После ареста в 1912 году Дзержинского отправили уже на каторгу, сначала в родной Польше, а с наступлением в 1914 году мировой войны каторжан из польских провинций эвакуировали в Орловский централ. Оттуда в 1916 году он этапирован в Москву для нового суда по вновь открывшимся обстоятельствам. Сидел в Бутырской тюрьме, в годы Гражданской войны в знаменитом батьке Махно вспомнил одного из сокамерников по Бутырке, впрочем, вспомнил не очень тепло: «Помню я этого деятеля по Бутырке, настоящий психопат, все время бросался на охрану, будет у нас с ним морока!» Себя, следовательно, Дзержинский психопатом и фанатиком, подобным анархисту Нестору Махно, не считал, хотя сам часто дрался в тюрьме и с уголовниками, и с охраной, не раз был закован в кандалы и помещен в карцер.

    В знаменитой Бутырке случился еще один эпизод, о котором «ничего не знала» официальная советская история и который сейчас очень интересует исследователей жизни Феликса Эдмундовича. Он оказался в тюремном лазарете зверски избитый соседями по камере, то ли уголовниками из личной неприязни, то ли представителями небольшевистских партий в жаркой политдискуссии, то ли (есть и такая версия) из-за подозрений истинных или ложных в доносительстве – история очень темная. И здесь же, в Бутырке, уже опытного каторжанина Дзержинского застала Февральская революция, в числе многих других узников он покинул тюрьму, где за ним оставалось еще шесть неотбытых лет каторжного срока, вновь поступив в распоряжение большевистской партии. Вопреки упорному слуху советских времен, Дзержинский не был единственным человеком, сумевшим до революции бежать из Бутырки, спрятавшись в выносимом за стены тюрьмы мусорном баке. Он вообще из Бутырской тюрьмы не бежал, заключенного одиночной камеры под номером 217 освободила отсюда толпа восставших в 1917 году москвичей.

    С такой биографией и с таким характером в бурном 1917 году Дзержинский быстро занял место в ближайшем ленинском окружении, вошел в ЦК партии и был одним из самых деятельных участников захвата большевиками власти в стране в октябре 1917 года. За этим последовало назначение Дзержинского в Военно-революционный комитет большевиков, его работа комендантом штаба большевистского восстания в Смольном дворце. В ВРК Дзержинский запомнился осенью 1917 года своим радикализмом и почти слепой верой в линию Ленина во всем, что касалось готовившегося большевистского переворота. На заседании ВРК за десять дней до большевистского восстания в октябре 1917 года именно Дзержинский из всех ленинцев больше всех набрасывался с обвинениями на Каменева, сомневавшегося в необходимости выступать немедленно и даже допустившего утечку информации об этом на сторону. Именно Феликс Эдмундович тогда требовал изгнания Каменева из ЦК партии, хотя даже решительные Сталин и Троцкий звали к единению и примирению накануне решающего выступления. А затем пришло 20 декабря 1917 года, с этого момента и до своей смерти целых девять лет этот человек был у руля принципиально новой спецслужбы Советской России. Впервые в истории спецслужб России их возглавил вчерашний подпольщик и каторжник, не раскаявшийся по примеру графа Толстого при Петре I или князя Ушакова при Анне Иоанновне бунтовщик династической оппозиции, а идейный враг прошлого режима из стана победителей.

    К моменту назначения главой госбезопасности советского государства Феликсу Эдмундовичу было сорок лет, а за плечами уже двадцатилетний стаж политической борьбы, подполья, шесть тюремных и каторжных сроков, одиночки и карцеры, драки с конвоем, побеги, эмиграция, подхваченный в Седлецкой тюрьме туберкулез. В ленинском окружении к 1917 году не многие даже из профессиональных подпольщиков могли похвастаться таким набором заслуг перед революцией, это и предопределило назначение Дзержинского главой тайной службы, к тому же он двадцать лет изучал работу царского тайного сыска с противоположной стороны – тоже бесценный опыт.

    Романтический период

    Начало 1918 года, до официального старта «красного террора» и серьезной Гражданской войны в стране, являет собой короткий период романтического настроя внутри ЧК, когда многие идейные революционеры в ее рядах еще верили в определенную законность, в кратковременность репрессивного характера своего учреждения, даже в гуманность революции к поверженному врагу. И об этом до обрушения кровавой лавины с осени 1918 года они говорили всерьез. Когда киношные чекисты, оттаскивая свежие трупы ими же расстрелянных лиц, рассуждают, что скоро изведут последнюю контру, построят на земле прекрасный сад и сами успеют в нем погулять, то можно не сомневаться: большинство из реальных их прототипов говорили такое вполне искренне. Кто-то эту страшную романтику на первой крови революции и эту веру в краткость репрессий назовет извращенной и чудовищной, но она, безусловно, среди значительной части чекистов 1918 года присутствовала. И формировал это ощущение именно Дзержинский и его главные помощники в ВЧК этого короткого романтического периода революции.

    Именно к этому первому году работы Всероссийской ЧК относятся и написанные лично Дзержинским инструкции о гуманном отношении с арестованными или о достойном поведении сотрудников ЧК при обысках. Именно в это время могли со снисходительным прощением выпустить под подписку о прекращении борьбы с Советами даже высокопоставленного царского чиновника или черносотенного лидера (а вскоре за одно родство с такими людьми будут брать по ночам и расстреливать толпами в подвалах). Тогда даже задержанного экс-директора царского Департамента полиции Лопухина из-за истории с выдачей им провокатора Азефа и отбытием за это царской ссылки в ЧК встретят почти дружески, а бывшего шефа царских жандармов Джунковского сделают временным консультантом при ВЧК. Позднее уже совсем старика Джунковского расстреляют в подвале НКВД, а Лопухина от такой участи спасет лишь быстрая эмиграция в годы еще не тотального озверения советской госбезопасности.

    В 1918 году Дзержинский еще спокойно относился к такой практике «прощения» бывших врагов и привлечения их профессиональных навыков на службу советской власти. Кроме Джунковского в ВЧК он затем добьется и назначения царского железнодорожного чиновника Борисова заместителем наркома путей сообщения, когда сам займет наркомовскую должность в этом ведомстве НКПС. Он взял даже на хозяйственную должность в ВЧК перешедшего к большевикам царского генерала из Генштаба Раттеля, затем переведя его в распоряжение Красной армии. Обнаружив в офисе бывшего питерского градоначальника на Гороховой улице при заезде туда первого штаба ВЧК старого курьера этого учреждения Сорокина, возьмет его на техническую работу в ВЧК, затем Сорокин до самой смерти Дзержинского будет в ЧК его личным порученцем. Перебравшись со штабом ВЧК в Москву в здание бывшего страхового общества на Лубянке, он также обнаружит оставшегося там хорошего финансиста Берензона и назначит его главным бухгалтером ВЧК. Берензон затем будет занимать бессменно эту должность и в ГПУ – НКВД, вплоть до репрессий конца 30-х годов.

    В 1918 году лично Дзержинский завербует в агенты ЧК известного дореволюционного книгоиздателя и банкира Алексея Филиппова, направив его под видом эмигранта в Финляндию для разведки в пользу своей молодой спецслужбы. А после возвращения Филиппова в том же году в Петроград и ареста его в разгул «красного террора» сверхбдительными сотрудниками Петроградской ЧК лично даст распоряжение об освобождении «нашего банкира» и приеме его в ВЧК на кадровую работу. Даже в случае ареста откровенного врага Советов в 1918 году Дзержинский требовал при расследовании его дела не поддаваться революционной ненависти, оставаясь корректным и объективным. А следственное дело на одного из военспецов РККА из царских офицеров, согласно легенде, во время выезда на фронт он просто бросил в печку, увидев, что никакой особой «контрреволюции» в действиях этого человека нет – тот в споре со слишком ретивыми комиссарами на военном совете армии в запале крикнул: «Неумение воевать нельзя заменять лозунгами о революции!»

    Дзержинский, судя по его запискам и документам ЧК этого года, был главным глашатаем такого романтического подхода. С его подачи на коллегии ВЧК в феврале 1918 года принимали постановление об ограничении использования секретной агентуры в обществе, предполагая использовать сексотов только в уголовной среде и в кругах спекулянтов. В борьбе с политической оппозицией предполагалось этот важнейший инструмент госбезопасности исключать начисто, пользуясь лишь добровольными донесениями сознательных граждан, без внедрения тайной агентуры, чтобы не сродниться с «царством провокации» дореволюционной охранки. Вскоре эти наивные пожелания будут забыты, о них даже не будет принято вслух вспоминать. Но тогда, в начале 1918 года, Дзержинский с товарищами, видимо, всерьез верили в возможность такого стиля работы. Иначе зачем стоило выносить это на гласное обсуждение коллегии ВЧК и оставлять в документах для историков.

    Провокацию как метод Дзержинский в 1918 году тоже предлагал полностью исключить, не представляя, насколько в этом процессе он уподобился Сизифу, катящему камень своего романтизма в этом вопросе в неумолимую гору самого характера тайного сыска. Уже к концу 1918 года вся эта дискуссия понемногу стала в ЧК неактуальной, уже тогда пошли внедрения агентуры и в чисто политические группы, пошли провокации, в камеры по заветам охранки времен полковника Судейкина вновь подсаживали к арестованным «наседок»-осведомителей. А с потоками крови «красного террора» и бесконечными расстрелами в ЧК по всей России даже спорить о морали работы через секретную агентуру или провокаторов стало нелепо.

    Вот достаточно непредвзятое мнение о Дзержинском и его ближайших сподвижниках этого недолгого периода попытки гуманности советской власти, оставленное нам в мемуарах британского посла-разведчика Локкарта. Англичанину любить Дзержинского и дзержинцев было не за что, они организовали дело о «заговоре Локкарта» и держали его в своей камере на Лубянке, а льстить им в написанных уже в Лондоне воспоминаниях бывшему противнику было ни к чему. Но и Локкарт отметил эту попытку «железных чекистов» держаться в определенных рамках хотя бы своего закона и неписаных правил Дзержинского:

    «Роберт Брюс Локкарт оставил интересный портрет председателя ВЧК: «Дзержинский – человек с корректными манерами и спокойной речью, но без тени юмора. Самое замечательное – это его глаза. Глубоко посаженные, они горели холодным огнем фанатизма. Он никогда не моргал. Его веки казались парализованными». Локкарта допрашивал Я.Х. Петерс, в то время заместитель председателя ВЧК. Он показал англичанину свои ногти в доказательство тех пыток, которым подвергся в застенках дореволюционной России, пишет Локкарт. Ничто в его характере не обличало бесчеловечное чудовище, каким его обычно считали. Петерс говорил Локкарту, что каждое подписание смертного приговора причиняет ему физическую боль. «Я думаю, – писал Локкарт, – это была правда. В его натуре была большая доля сентиментальности, но он был фанатиком, он преследовал большевистские цели с тем чувством долга, которое не знало жалости… Этот странный человек, которому я внушал почему-то интерес, решил доказать мне, что большевики в мелочах могут быть такими же рыцарями, как и буржуа».[11]

    Это достаточно объективное описание Локкарта могло бы польстить Дзержинскому с Петерсом, если бы не неоднократные упоминания об их фанатизме и об отсутствии у Дзержинского даже намека на чувство юмора. Об этой черте Железного Феликса, впрочем, упоминают многие знавшие его люди, он и не пытался шутить или изображать из себя веселого человека. Да и вряд ли можно было бы требовать веселости от человека, два десятка лет проведшего между тюрьмой и каторгой, а затем еще с десяток лет возглавлявшего карательно-репрессивную спецслужбу.

    Хотя и не забудем, что Локкарт пишет о Дзержинском и Петерсе едва ли не хвалебный очерк именно в тот краткий период романтики в ЧК. Более поздних этих «рыцарей революции» Локкарт не знал, иначе мог бы написать о них совсем другие строки. Иные близко знавшие «чекиста № 2» Петерса люди аттестовали его как психически нездорового человека, безнадежно зациклившегося на идее расстрелами добиться светлого царства на земле.

    Да и самого Дзержинского другие встречавшиеся с ним арестованные на Лубянке описывают часто как почти безумца в кожаной куртке с всклокоченной бородкой, перекошенными чертами лица и «больными и тревожными глазами» (Татьяна Алексинская). Но и его романтизма, еще тогда не изжитого, многие побывавшие на допросе лично у Дзержинского, подобно Локкарту, не отрицают. Так допрашиваемый им когда-то автор «Красного террора в России» Мельгунов в посвященной Дзержинскому главе очерков «Чекистский олимп» пишет, что, вопреки своим ожиданиям, он увидел просто средней руки провинциального интеллигента, у которого чекистская тога еще не покрыла остатков разума и совести. На обличения Мельгунова в пролитой ЧК первой крови «красного террора» Дзержинский очень разволновался, забегал по кабинету и почти начал оправдываться. Мельгунов даже воспользовался этой ситуацией, чтобы заглянуть в свое следственное дело на столе председателя ВЧК. Мельгунов пишет, что тогда Дзержинский еще явно не успел из-за вала террора превратиться в автомат, хотя и добавляет, что знавшие Феликса Эдмундовича позднее уже отмечают его явное очерствение в этом вопросе и спокойно-философское отношение к пыткам и расстрелам.

    И в спорах в верхушке ленинской партии, где Дзержинский в роли начальника ВЧК входил в самое высшее руководство и тоже был очень авторитетен, он тоже в 1918 году отстаивал отчасти позицию романтического революционера, часто сталкиваясь в дебатах с более прагматичными вождями партии Свердловым или Троцким.

    Дзержинский был в вопросе Брестского мира одним из самых ярых критиков позиции Ленина с Троцким, убеждавших в неизбежности замирения с Германией. Эта картина в Коммунистической партии Советского Союза после 1922 года уже почти немыслимая: глава госбезопасности открыто в ЦК критикует генсека, и его за это собственные подчиненные не волокут тут же в подвал родного ведомства, приговаривая: «На что руку поднял, на саму партию!»

    А Дзержинский подписал письменное заявление части видных большевиков с критикой политики Ленина по вопросам мира с Германией и оставался при этом руководителем ЧВК. Безусловно, своя позиция, чувство собственного достоинства и смелость у Дзержинского присутствовали. Когда большинство в ЦК партии все же вынужденно проголосовали за немедленный мир на переговорах с немцами в Бресте, а к этому Германия вынудила тянувших время большевиков своим ударным наступлением на фронте, Дзержинский и здесь при голосовании воздержался.

    Этот Дзержинский до осени 1918 года действительно выглядит своеобразным поборником революционной законности и романтиком нового строя. Нужно признать, что здесь его не озлобила до конца двадцатилетняя череда арестов, тюрем, карцеров и каторжных этапов, он не давал открыто выхода своей мести. Именно этого Дзержинского попыталась запечатлеть и канонизировать советско-чекистская историография, именно его образ из 1918 года и многие высказывания этого периода распространяя как само собой разумеющееся на всю эпоху руководства этим человеком ВЧК. Таким, застывшим в своем образе первого года советской власти, он предстает в большинстве советских фильмов и биографиях, подобных выпущенной в 80-х годах КГБ под редакцией зампредседателя этой службы Цвигуна.

    Хотя на самом деле Дзержинский 1920–1926 годов уже сильно отличается от себя самого в этот еще относительно «бархатный» период первого года советской власти. Чего не сделала, не озлобив его, двадцатилетняя карьера подпольщика и политзаключенного, довершили ужасы Гражданской войны, «красного террора» и общее озлобление защищаемой им власти.

    Кульминацией романтического периода деятельности на посту главы ЧК стала для Дзержинского эпопея с мятежом левых эсеров в Москве в июле 1918 года. Тогда в поисках убившего посла Мирбаха своих подчиненных по ЧК Блюмкина и Андреева, еще не зная о начатом эсерами восстании, Дзержинский в сопровождении всего двух чекистов прибыл в спецотряд Попова при ВЧК, а здесь был арестован поповскими бойцами, бывшими почти поголовно эсерами. В заложниках Дзержинский и другие арестованные в тот день эсерами чекисты пробыли всего сутки, будучи освобождены без единой царапины.

    Но Феликс Эдмундович взял тогда всю вину за этот короткий плен у мятежников, как и за то, что, пользуясь его доверием, чекисты-эсеры организовали теракт против Мирбаха, на себя. Хотя особо упрекнуть Дзержинского в его действиях в день мятежа 6 июля было бы не в чем. Подпись его чекисты-террористы подделали, печать на мандат им поставил заместитель Дзержинского и тоже левый эсер Александрович. В отряде Попова он оказался в обычной ловушке и ничего там поделать не мог, когда у него опытные боевики-эсеры просто выкрутили руки и отобрали оружие.

    Дзержинский поступил тогда принципиально, сам ушел во временную отставку на время расследования этого дела, чтобы не повлиять на результаты этой проверки, оставив вместо себя исполнять обязанности начальника ВЧК своего заместителя Петерса. И так же принципиально он сам отвечал на вопросы допрашивавших его в июле 1918 года собственных подчиненных в ЧК, чтобы отвести все подозрения в возможном содействии акции Блюмкина с Андреевым в германском посольстве. Сохранился протокол от 10 июля 1918 года этого уникального допроса не арестованного своими же бывшего главы НКВД, как это будет в конце 30-х годов, а добровольно оставившего на время разбирательства пост главы ВЧК.

    В это же время у Дзержинского обострились проблемы со здоровьем, тревожили сердце и туберкулез, сказывались тюремные годы и большое напряжение бурных 1917 и 1918 годов. Осенью 1918 года Феликс Эдмундович, еще раз на время передав руководство ВЧК Петерсу, выезжал с разрешения Ленина на лечение за границу. Восстановительные процедуры он проходил в Швейцарии, где ранее уже бывал в годы своей политической эмиграции между арестами. Здесь он забрал со швейцарского курорта свою супругу Софью Сигизмундовну и маленького сына Яна, после чего через Германию вернулся в Советскую Россию. Сопровождал Дзержинского в этой поездке его сподвижник и высокопоставленный чекист Варлам Аваесов.

    При этом свой швейцарско-германский вояж осенью 1918 года Феликс Эдмундович совершал инкогнито с паспортом на имя поляка Доманского. Интересно, что Дзержинский, а Швейцарию он посещал, формально оставаясь главой тайной службы Советской России, стал одним из немногих в истории органов ЧК – КГБ их руководителем, так свободно выезжавшим на Запад. Это раньше Толстой или Бенкендорф регулярно сопровождали царей в их вояжах по европейским столицам в составе посольских делегаций. После Дзержинского железный занавес и установка на секретность вокруг органов госбезопасности для многих поколений руководителей спецслужб сделают немыслимыми не только посещения швейцарских курортов, но даже деловые визиты за границу в составе советских делегаций.

    Такая оригинальная поездка главы ЧК инкогнито за границу приводила к неожиданным встречам. В октябре 1918 года во время прогулки по швейцарскому Лугано Дзержинский столкнулся с английским разведчиком и дипломатом Локкартом, поправлявшим здесь же здоровье после ареста и высылки по приказу Дзержинского из Москвы в обмен на советского дипломата Литвинова. Такая шекспировская встреча главы ВЧК и его жертвы закончилась ничем, Локкарт не узнал Дзержинского, сбрившего для конспирации свою знаменитую бородку и одетого в цивильный костюм взамен легендарной шинели. На знаменитой фотографии октября 1918 года, где Дзержинский с женой и сыном запечатлен на набережной Лугано, его действительно очень трудно узнать. Без пресловутой бородки клинышком и легендарной шинели, с одними усами, обритый налысо, в стильном пальто при галстуке и шляпе Железный Феликс похож на обычного германского банкира, у него даже лицо сытое и довольное и нет в глазах привычно фанатичного прищура.

    А затем наш герой осенью 1918 года после поездки в Европу опять вернулся к суровым советским будням и своей службе во главе ВЧК. К исполнению своих прямых обязанностей в должности главы ВЧК Дзержинский вернулся еще с конца августа 1918 года, и тут романтическому этапу пришел конец. Дзержинский уже в Петрограде лично расследовал дело об убийстве начальника местной ЧК Урицкого, а затем было известное постановление Совнаркома о «красном терроре». И в последующие годы сам Дзержинский стал другим: подписывая сотни постановлений о расстрелах, никто бы не сумел удержаться на хрупком и почти иллюзорном канате между необходимостью запланированных Советами репрессий для упрочения власти и видимостью законности.

    «Ястреб революции»

    Метаморфоза с Дзержинским произошла не моментально, скорее всего, на него подействовала сама атмосфера ожесточения 1919–1920 годов, крах первых радужных иллюзий победителей октября 1917 года. Романтические взгляды на будущее и на сам характер советской власти, покидающие тогда все партийное руководство и ряды чекистов, отошли в прошлое и у Феликса Эдмундовича. Как и многие искренние сторонники большевистской идеологии, а Дзержинский, безусловно, оставался таковым до самой своей смерти, он просто принял новые реалии. Светлое будущее оказалось намного дальше ожидаемого, борьба за него затягивалась и обещала быть очень кровавой, и ради самой идеи оставалось лишь принять новые правила игры и отринуть жалость. Особенно с учетом занимаемой Железным Феликсом должности главы службы безопасности этой власти и главного меча ее репрессий. Оставаясь очень сильной и цельной личностью, в эти кровавые годы он довольно быстро ожесточился. Еще, впрочем, не раз посещавший в первые советские годы Москву английский писатель Бернард Шоу сказал, что восхищаться сильной личностью издалека и оказаться у такой сильной личности под каблуком – это совершенно разные вещи.

    Этому плавному переходу в «ястребы» могло быть много причин: близкое общество всеобщего процветания все далее отодвигалось, враги Октябрьской революции все яростнее сопротивлялись, Гражданская война ожесточала сердца. Говорят, что на Дзержинского тогда повлияли и некоторые личные причины, заставившие его стать жестоким и беспощадным к врагам. И устроенный ему Лениным разнос за ограбление автомобиля главы Советской России прямо на улице ночной Москвы в 1918 году. И убийство в 1917 году бандитами его родного брата Станислава Дзержинского (другой его родной брат Владислав Дзержинский в 1942 году будет расстрелян в оккупированной Польше немцами, но Феликс Эдмундович об этом уже не узнает). И расстрел в 1918 году в Сибири колчаковской контрразведкой близкого друга по дореволюционному польскому подполью Винцента Матушевского. Да мало ли какие еще удары могли нанести те безумные годы по Дзержинскому лично, хотя и есть вопросы к такой теории: может ли начальник мощной спецслужбы государства в своей политике руководствоваться такими личными мотивами?

    В эти годы Гражданской войны мы видим другого Дзержинского. Романтика окончательно его покидает, остается та самая всегда хмурая фигура с застывшим взглядом фанатика в суровой шинели, которого и звали Железным Феликсом. Это в этот период своей жизни он подписывает расстрельные приговоры, пишет собственноручно подробные инструкции для чекистов по методике проведения арестов и обысков, используя свой тюремно-подпольный опыт, и как заклинание повторяет, как «безмерно важно сейчас для ЧК право упрощенной процедуры расстрела». В этот период в 1921 году его заместитель Уншлихт пишет в Архангельскую ЧК секретное послание о том, что высланных ввиду амнистии сдавшихся лидеров крестьянских повстанцев Тамбовщины нужно тайно расстрелять, «соблюдая конспирацию», то есть тайно нарушив данное советской властью им обещание прощения. Говорят, что Дзержинский мог об этой директиве Уншлихта не знать, но это уже явное лукавство.

    К тому же из-под пера лично Феликса Эдмундовича в те годы выходит масса подобных планов. «Нужно арестованных перестрелять» – из указания Менжинскому после раскрытия в 1921 году в Петрограде антисоветского заговора, среди этих «перестрелянных» оказался тогда и поэт Гумилев. «Расстреляйте их, пока не подоспела какая-нибудь амнистия и не пришлось освобождать» – послание начальнику Украинской ЧК Манцеву в том же году об арестованных петлюровцах. «Мы должны быть сейчас жестоки к себе и к другим, если хотим победить» – из его же послания в ЦК, за требованием жестокости к себе не укроется то, с какой стати этот человек взял на себя право определять меру жестокости и к другим. Часто цитируемую фразу Дзержинского о жестокости к себе и другим он написал в своем гневном письме в ЦК партии от 17 февраля 1923 года, крайне недовольный тем, что карательная политика советской власти иногда проявляет лояльность к виновным только в силу их пролетарско-крестьянского происхождения. Дзержинский яростно протестовал против такой политики, требуя беспощадно карать любого выступившего против советской власти без учета его классового происхождения. Именно в этом послании он написал «наша карательная политика никуда не годится», «борьба должна вестись по методу коротких сокрушительных ударов» и «мы должны быть жестоки», не соглашаясь даже с небольшими либеральными послаблениями после Гражданской войны и в разгар объявленного Лениным НЭПа.

    Эти и подобные ему послания за подписью Дзержинского из секретных ранее архивов в корне рушат легенду защитников Дзержинского в истории о том, что он был решительно беспощаден только к открытым врагам советской власти и белым, по-иному подходя к «простому» советскому человеку. Дзержинский собственноручно эту сказку о себе опровергает.

    Защитникам лакированного образа кристально чистого чекиста и друга простого народа можно процитировать еще один приказ Железного Феликса по ВЧК из 1921 года: «Всем отделам губернских ЧК. В целях борьбы с хищениями кольев и щитов, устанавливаемых для борьбы со снежными заносами на железных дорогах, разъяснить меры борьбы с указанными хищениями: круговая порука жителей ближайших к ж/д станций и проживающих в полосе отчуждения железнодорожников, виновные в хищении передаются ревтрибуналу, так как все железные дороги Республики объявлены на военном положении».

    Когда-то нас заверяли, что методами круговой поруки и заложников в окрестных селах только немцы охраняли железные дороги от диверсий советских партизан, но вот схожий приказ председателя ВЧК из 1921 года. И направлен он не против белых шпионов или диверсий на железных дорогах идеологического характера, ведь ясно же, что таскали эти колья от снежных заносов наверняка местные прототипы чеховского «Злоумышленника» по своим хозяйствам для личных нужд. Это с ними ЧК боролась круговой порукой в придорожных селах и расстрельными приговорами ревтрибуналов. Антон Павлович Чехов со своим обличавшим тупость и жестокость царского суда «Злоумышленником» от приказа Дзержинского просто покрылся бы холодным потом ужаса, доживи он до 1921 года.

    Вопрос, который никак нельзя обойти и вокруг которого очень много дебатов: личное участие Дзержинского в расстрелах. Советская история это предположение отвергала, критики Дзержинского сейчас на этом настаивают, но ни с одной из сторон нет четких документальных доказательств того, убивал ли в те годы «ястреб революции» кого-то лично, кроме того, что, бесспорно, росчерком своего пера сотни и тысячи людей отправил на расстрел заочно.

    Негативно относящиеся к председателю ВЧК писатели и историки ссылаются обычно на устные воспоминания чекистов-ветеранов, что в эти горячие годы Феликс Эдмундович сам участвовал в расстрелах, приводят с их слов примеры таких казней. Среди белоэмиграции был устойчивый слух, что Дзержинский иногда лично брал на себя миссию расстрельщика, если нужно было исполнить приговор ранее высокопоставленному большевику либо даже бывшему сотруднику ЧК, если они преступлением замарали свою должность, а таких Феликс Эдмундович вроде бы истово ненавидел. Часто белоэмигранты в своей прессе и книгах ссылаются на рассказ некоего беженца из Советской России, которому вроде бы сотрудник ЧК рассказал: «Особых преступников Феликс Эдмундович казнил сам, тех коммунистов, кто совершил преступление против партии, или самих чекистов за это же, к такому человеку Дзержинский подходил, целовал его три раза, благодарил за прежние заслуги, а за измену тут же стрелял». Уже по слишком театральной и неправдоподобной процедуре таких странных расстрелов с поцелуями перед смертью в рассказе анонимного чекиста видно, что это вряд ли могло быть правдой.

    К тому же тот самый неназванный чекист в эмигрантской прессе еще заочно рассказывал совсем уж странные вещи, что за Дзержинским ходили профессиональные расстрельщики из чекистов-китайцев, которым за каждого казненного официально полагались в награду по 100 рублей из кассы ВЧК и сапоги убитого. Нужно полагать, что, если сам Дзержинский действительно кого-то расстреливал лично, никаких подробностей об этом за стены Лубянки не просочилось, кроме слухов, обросших в рядах эмигрантов такими душераздирающими подробностями.

    Считают, что если Дзержинский кого и расстрелял лично, то это действительно преступившие закон сами сотрудники ЧК. Часто приводят в пример случай личного убийства Дзержинским какого-то матроса из ЧК, явившегося пьяным к нему в кабинет и нахамившего главе ВЧК, этот случай без подкрепления документальными доказательствами в разных вариациях попадался мне в различных исследованиях о жизни и деятельности Дзержинского: «В 1918 году отряды чекистов состояли из матросов и латышей. Один такой матрос вошел в кабинет председателя пьяным. Тот сделал замечание, матрос в ответ обложил трехэтажным. Дзержинский выхватил револьвер и, уложив несколькими выстрелами матроса на месте, тут же сам упал в эпилептическом припадке».

    В архивах я откопал протокол одного из первых заседаний ВЧК от 26 февраля 1918 года: «Слушали – о поступке т. Дзержинского. Постановили: ответственность за поступок несет сам и он один, Дзержинский. Впредь же все решения вопросов о расстрелах решаются в ВЧК, причем решения считаются положительными при половинном составе членов комиссии, а не персонально, как это имело место при поступке Дзержинского». Из текста постановления видно: Дзержинский расстреливал лично. Узнать имена расстрелянных мне не удалось и, видимо, уже никому не удастся, но ясно одно – в те времена это был поступок на уровне детской шалости».[12]

    Кажется, в эти годы из Дзержинского ушла его своеобразная теплота даже к товарищам по партии, сохраненная поначалу, невзирая на долгие годы тюрьмы и лишений. В эти годы Дзержинский наиболее часто спорит с другими видными большевиками, становится сух с подчиненными и арестованными на допросах. Хотя, благодаря характеру и выработанной в тюрьме потрясающей выдержке, отмечаемой почти всеми знавшими его в те годы, никогда не срывается на откровенное хамство или желчь. Да и в ЧК не дает выхода накопившемуся в демонстративной жестокости, здесь ему можно отдать должное. Споры в руководстве партии и Советского государства, в которых активно участвует в 1919–1922 годах Дзержинский, касаются множества вопросов, но нас интересует плоскость госбезопасности.

    А здесь Дзержинский предстает уже явным «ястребом», до последнего сопротивляясь любой попытке урезать огромные права и привилегии своей спецслужбы. Именно в эти годы он особенно отчаянно спорит с наркомом юстиции Курским, доказывая необходимость подчинения ВЧК только напрямую Совнаркому. Наркому юстиции Феликс Эдмундович написал однажды целую отповедь, что позиция Курского «есть буржуазная юстиция для богатых, а на суде говорит мошна, а если к ЧК нет доверия, то нас надо бы разогнать, поскольку мы держимся только на доверии партии, а отдача ВЧК под контроль Наркомюста роняет наш престиж и умаляет наш авторитет, дискредитирует ЧК».

    По мнению Дзержинского, Наркомат юстиции имеет общее право следить за законностью в стране и в государственном аппарате, во всех ведомствах, зачем же ему давать отдельные полномочия по проверкам ВЧК? Раздраженный Дзержинский предлагает в этом послании: «Тогда вообще не надо ВЧК, пусть всю борьбу с врагом берет на себя Наркомат юстиции и сам за нее отвечает».

    Его полемику с верховным прокурором Советов Крыленко, также покусившимся на безбрежность прав ЧК и ее неподконтрольность органам юстиции, вынужден разбирать в ЦК сам Ленин. Наркома финансов Сокольникова он постоянно критикует за попытки урезать финансовые аппетиты ВЧК, доходя до обвинений главного ленинского финансиста в саботаже против революции.

    У Дзержинского позиция была непреклонной, он уже был уверен, что его ЧК стала главным инструментом поддержки советской власти, что огромные полномочия и санкционированная властью жестокость в ее работе необходимы. Именно к этим годам относятся его постоянные воззвания о «необходимости права на бессудные репрессии для ВЧК», о необходимости продолжения «красного террора». В эти же годы он выступил против предложенной Лениным практики массовых высылок из Советской России не принявшей новой власти интеллигенции, предлагая продолжать репрессии и аресты взамен высылок, увеличивающих идейный потенциал российской эмиграции. Он даже примеры приводил в своем докладе на эту тему для ЦК партии в 1921 году: «Вот выпущенный нами поэт Бальмонт ведет против нас злобную кампанию, все эти наши слабости ведут к усилению врагов в эмиграции». Вскоре проведенная под началом Дзержинского советская паспортизация набросит на молодой СССР железный занавес, закрыв вопрос с высылками и вольноотпущенниками советской власти на Запад. На выезд из Советского Союза на долгие годы будет необходимо получить согласие госбезопасности, удостоверяющее благонадежность временно выезжаемого, и эта система сохранится почти на всю советскую эпоху.

    Что более всего характеризует Дзержинского в эти годы как явного ястреба и ультрареволюционера, отошедшего от романтических взглядов на дело ВЧК 1918 года, так это его пренебрежение даже к советскому закону, немыслимое в 1918 году для него же. В 1919–1922 годах, по воспоминаниям разных лиц, Феликс Эдмундович в разговорах и документах часто напирал на необходимость полного подчинения ЧК линии партии и решениям ЦК, партийному подходу в рядах своей спецслужбы. «ВЧК должна быть органом ЦК, иначе она превратится в охранку и станет вредна, станет органом контрреволюции» – это его постоянный рефрен тех лет. Стоит пояснить, что Дзержинский имел в виду – без партийной идеологии, только как орган охраны государства, то есть менее политизированная спецслужба обязательно переродится в охранку и будет использована со временем как могильщик революции. О соответствии при этом требованиям закона он говорил нечасто или высказывался в этом отношении даже как правовой нигилист, отсюда и конфликты с руководителями советской юстиции Курским и Крыленко. Дзержинский до конца своих дней будет затем настаивать, что ВЧК не обычная спецслужба, а особый карательный орган для защиты революции.

    Если кто-то посчитает это наветом на кристального чекиста, могут почитать массу высказываний Железного Феликса на эту тему даже из восхвалявшей его советской исторической литературы, здесь видно, насколько оригинально он временами понимал требование соответствия закону в работе ЧК. Даже в официозных и проникнутых легендой идеализированного Дзержинского книгах воспоминаний о нем советской эпохи («О Ф.Э. Дзержинском», «Рыцарь революции» и других, такой литературы о Дзержинском в СССР выпущено много томов) заметен этот мотив. Что уж говорить о работах постсоветского периода, когда обнародовали и закрытые ранее документы. Вот в том же изданном к полувековому юбилею Октября в 1967 году сборнике воспоминаний о Дзержинском «Рыцарь революции» собрано множество мемуаров о бывшем начальнике сотрудников ЧК – ГПУ. Честно говоря, кое-где они попахивают фальшивой легендой и преувеличением, как в рассказах Тихомолова – личного водителя Дзержинского в ВЧК в 1918–1926 годах, об их совместных поездках по местам скопления беспризорников и долгих беседах шефа с ними по душам. Или в душераздирающем рассказе избежавшего отстрела Большого террора ветерана первой дзержинской гвардии из коллегии ВЧК Сергея Уралова о том, как уже обезоруженный и скрученный восставшими эсерами в отряде Попова Феликс Эдмундович 6 июля 1918 года одним криком: «Мерзавец, сдай свой револьвер, я пущу тебе в лоб пулю за предательство!» – обращает в бегство опытного эсеровского боевика и экс-чекиста Попова. Вокруг сложной фигуры Дзержинского в те годы советский агитпроп нагородил столько упрощающих его бравых легенд, зачем уж верному дзержинцу Уралову понадобилось доводить дело до абсурда. Делать из знаменитого начальника еще и сказочного исполина, способного безоружным одним гортанным рыком разгонять эсеровскую нечистую силу, – это не очень понятно.

    Многие бывшие соратники Дзержинского своими славословиями и попыткой создать культ Дзержинского на Лубянке только оказали после его смерти медвежью услугу самому Феликсу Эдмундовичу. Как сотрудники Тульского отдела ГПУ, возложившие в день похорон Дзержинского к его могиле жуткий стальной венок из револьверов и шашечных клинков, – сейчас не любящие Дзержинского исследователи приводят это в качестве примера чекистской патологии садизма и культа орудий убийства. Разумеется, многие из вспоминающих о «рыцаре революции» традиционно повторяют, что закон для Железного Феликса был понятием святым. И тут же приводятся воспоминания заместителя Дзержинского в ВЧК и его наследника на посту председателя советского ГПУ Менжинского о том, что главным для Дзержинского в работе ВЧК были только указания руководства партии. Что «наказание он в принципе отметал, как буржуазный метод, а на репрессии смотрел лишь как на метод борьбы, необходимый для развития революции». Когда человек во главе спецслужбы отметает принцип наказания за преступление, желая лишь репрессий для физического устранения врагов революции, – разве здесь не правовой нигилизм в чистом виде? В тех же мемуарах Менжинского о бывшем начальнике записано, что на определение приговора Дзержинский смотрел не через юридическую призму вины или ее доказательств, а с точки зрения необходимости для текущего момента и задач советской власти. Иногда за одно и то же преступление в разные периоды он мог приказать расстрелять или даже не давал указаний об аресте. Эти пассажи о полном правовом нигилизме Дзержинского в годы Гражданской войны из мемуаров Менжинского в поздние советские времена все же вымарали, сообразив, как они дискредитируют образ благородного рыцаря революции, вернув слова Менжинского в текст только в перестроечные годы.

    А через несколько страниц после мемуаров Менжинского в том же юбилейном «Рыцаре революции» рассказ ветерана ЧК Яна Буйкиса, дурачившего в свое время Локкарта с мифическим заговором среди латышских стрелков. Как и многие бойцы первого призыва ВЧК, Буйкис в Большой террор арестован и прошел через лагеря, о чем, разумеется, в «Рыцаре революции» не упоминают, давая ветерану замолвить слово о легендарном своем начальнике. И Буйкис спокойно вспоминает, как Дзержинский отправляет его в командировку по линии ЧК на Волгу в 1919 году, и на вопрос Буйкиса: «А если я в чем-то ошибусь или превышу свои полномочия?» – Феликс Эдмундович в своем стиле невозмутимо отвечает: «Если вы ошибетесь в пользу государства – то будет хорошо, мы вам спасибо скажем, но если превысите полномочия в личных целях – то сами знаете, что с вами будет».

    В этом все отношение Дзержинского тех лет к закону и превышению полномочий сотрудниками ЧК, нужно ли пояснять, что Дзержинский в беседе с Буйкисом не шутил. Он, впрочем, почти никогда не шутил. Хотя в том же, ставшем квинтэссенцией слепленного образа идеализированного Дзержинского «Рыцаре революции» многие соратники Железного Феликса пытаются оспорить легенду о его угрюмости, утверждая, что часто видели Дзержинского шутившим или смеющимся удачной шутке. Но реальных примеров его веселья в этой же книге можно найти лишь два. Его родной сын Ян Феликсович Дзержинский описывает искренний смех отца, застрелившего на охоте птицу и лезущего за своим трофеем на дерево, а начальник контрразведки ГПУ Артузов помнит шефа задорно хохочущим при рассказе, как чекисты ловко заманили в ловушку кого-то из белых эмигрантов. В обоих случаях это специфический смех охотника над поверженной дичью, других же примеров особой веселости Дзержинского не видно, да и его судьба и служба во главе ВЧК к этому не располагали. Что же касается воспоминаний Буйкиса о наставлениях Дзержинского перед командировкой, то уж если в советском официозе встречаются такие свидетельства, можно представить, что Дзержинский мог говорить своим подчиненным чекистам не для печати.

    Кстати, спокойно напечатав все это к юбилею своей революции, а такие книги проходили все сито цензорской проверки партийных идеологов, советская власть и в 1967 году косвенно признавала, что считала такой подход правильным. И никаких комментариев в «Рыцаре революции», почему у многих мемуаристов год смерти указан один – 1937. И бесстрастно приводятся воспоминания одного из таких репрессированных в Большой террор большевистских функционеров Валерия Межлаука о том, как задерживавших зарплату своим рабочим в 1918 году предпринимателей он с отрядом красногвардейцев по поручению Дзержинского приводил к нему в ЧК, и после «доверительной беседы» зарплата быстро выплачивалась. И такой метод управления экономикой издателей «Рыцаря революции» полвека спустя не смущал. Впрочем, вернемся пока к Дзержинскому в годы его личного ожесточения.

    Неуступчивость Дзержинского в защите полномочий ЧК – ГПУ и в пропаганде ультралевых взглядов в партии закончится почти официальным осуждением ее руководством партии. Выльется это осуждение в официальную отповедь руководства страны главе ГПУ, вложенную в уста редактора «Правды» и главного идеолога ЦК партии Николая Бухарина: «Давайте, милый Феликс Эдмундович, побыстрее переходить к либеральной форме советской власти, меньше репрессий, больше законности и самоуправления. Мы против таких широких прав ГПУ, хотя лично к Вам я отношусь очень тепло и крепко жму Вашу руку». После этого одергивания с самого верха Дзержинский сдался, смирился с незначительным урезанием прав ГПУ по сравнению с всесильной и безжалостной ЧК. А на переданном своему заместителю Менжинскому этом бухаринском послании начертал, как мне кажется, бессильно стиснув зубы от этого поражения: «Такие настроения в верхах партии нам надо учесть и призадуматься». Возможно, как положено старому солдату партии, предпочел не обсуждать прямой приказ с самого верха советской власти. А возможно, понял, что время безнаказанных дискуссий внутри партии и внутрипартийных оппозиций ушло, все-таки послание Бухарина поставило точку в споре о полномочиях ГПУ уже в 1924 году, тогда многие вчерашние спорщики с самим Лениным начали осознавать, что мнение верхов нужно «учесть и призадуматься».

    К тому же Дзержинский в этот момент в очередной раз лечился от обострившихся болезней, поэтому в том же послании Бухарин жесткий приказ партии остыть в своем радикализме кроме пожатий руки и реверансов лично Дзержинскому завуалировал еще и пожеланием скорейшего выздоровления. Правда, из той же резолюции Менжинскому видно, что Железный Феликс не сдался до конца и пытается маневрировать на своих позициях. Поскольку он призывает «ГПУ стать потише и скромнее, а аресты проводить с большими доказательствами вины», но тут же предлагает «втягивать партию в эти дела», чтобы понемногу устранить такие настроения в верхах, повязав кровавой ответственностью.

    Стоит отметить, что в эти же годы Гражданской войны Дзержинский, кроме руководства ЧК, оставался видным членом ЦК партии и совмещал руководство госбезопасностью Советской России с другими государственными должностями. Сначала он параллельно ВЧК возглавлял Наркомат путей сообщения, затем по совмещению был направлен на пост наркома внутренних дел. Правда, нам долго не рассказывали, что именно деятельностью Дзержинского на посту наркома транспорта в 1921–1924 годах Ленин явно был недоволен, что порядок в путейском деле Дзержинский так и не сумел навести даже чекистскими методами и расстрелами «саботажников», что как глава советского транспорта он по сути провалился и заслужил тем от Ленина не самую высокую оценку своих хозяйственных способностей.

    Кроме того, Дзержинский заседал по поручению партии в массе различных государственных комиссий, как отдаленно связанных с работой ВЧК – ГПУ (комиссия по искоренению взяточничества), так и совсем далеких от этой сферы (Комитет по трудовой повинности, Общество друзей советского кино и так далее). Сейчас такое совмещение покажется странным: Наркомат внутренних дел еще куда ни шло – смежная структура, но чтобы начальник спецслужбы был одновременно министром транспорта? Тогда же такой эксперимент представлялся нормальным, традиции начальников тайного сыска в Российской империи такое с виду странное совместительство поощряли. Граф Толстой одновременно с Тайной канцелярией заседал в Сенате и Коммерц-коллегии, граф Шувалов на той же должности чуть позже был обер-гофмейстером царского двора (своего рода главой администрации и завхозом при царской семье).

    А еще Дзержинский без лишения его главной должности председателя ВЧК часто направлялся партией в командировки из столицы. То на Восточный фронт в 1919 году для расследования обстоятельств сдачи белым Перми и оргвыводов к виновным в этом, где ему пришлось арестами и расстрелами восстанавливать порядок в Красной армии. То на Юго-Западный фронт Гражданской войны в 1920 году для предупреждения объединения вырвавшегося из Крыма войска Врангеля с поляками, разгрома армии Махно и устройства Украинской ЧК. Здесь весной 1920 года Дзержинский лично выезжал в Кременчуг, где в полевом штабе ЧК курировал карательную операцию по разгрому крестьянско-партизанского «зеленого» движения, проводимой карательными отрядами ЧОН и сотрудниками ЧК с таким же кровавым размахом, как годом позднее в Тамбовской губернии против антоновских повстанцев. Это к вопросу об утверждениях некоторых особо рьяных защитников рыцарского образа Дзержинского, утверждающих, что к тамбовской мясорубке Феликс Эдмундович отношения не имел, а истребляли тамбовских мужиков исключительно авантюрист Троцкий или садист Тухачевский.

    То Дзержинский командирован в Белосток для создания вместе с Варским и Мархлевским правительства социалистической Польши в том же году, это начинание прервало поражение Красной армии в походе на Варшаву. А не то ко всем бесчисленным постам Феликс Эдмундович мог бы побывать и главой независимого государства, первым в истории из руководителей спецслужб нашей страны, поскольку именно он был назначен при наступлении на Польшу главой польского ВРК (Военно-революционного комитета), он уже и из своих подчиненных поляков в ЧК подобрал на роль главы будущей Польской ЧК Романа Лонгву.

    Эти поездки вырывают Дзержинского из обстановки кабинетной работы, поэтому в них его наступившее озлобление особенно заметно для исследователей. И во время инспекции в Харьков, и в начале 1920 года при руководстве подавлением крестьянскими выступлениями в Кременчуге, и раньше при расследовании обстоятельств сдачи белым Перми. В пермскую командировку в январе 1919 года Дзержинский выезжал вместе со Сталиным. Нам о его работе по поиску виновных в сдаче Перми известно по рассказу красного коменданта Перми – Окулова, его сделали тогда главным обвиняемым в позорной сдаче города, и Феликс Эдмундович лично допрашивал арестованного Окулова в своем вагоне на станции Глазов. Затем с него Дзержинским со Сталиным обвинения были сняты, председатель ВЧК лично вернул с извинениями Окулову отобранный чекистами при аресте револьвер. Этот восторженный рассказ большевика Окулова о справедливом Феликсе Дзержинском лег в основу очерка Аркадия Гайдара «Встречи в бурю», прославляющего мудрость и простоту главы ВЧК. Правда, там фигурируют арестованные вместе с Окуловым за сдачу Перми военспецы из царских офицеров, и об их дальнейшей участи Окулов и Гайдар ничего не сообщают, а мы можем догадаться. Во всяком случае, расстрелы по делу о сдаче Перми врагу после работы комиссии Дзержинского – Сталина были. Хотя никакой особо умышленной измены даже со стороны военспецов в сдаче Перми тогда не было. Город был забит красными войсками и штабами, но поспешному бегству способствовала больше общая паника и разлад в командовании вкупе с очень удачными действиями бравшей город белой дивизии генерала Пепеляева: колчаковцы совершили отчаянный бросок через зимние заснеженные горы Урала и под стенами Перми появились совершенно неожиданно.

    Объем полномочий Дзержинского в эти годы и количество поручаемых ему задач поражают воображение. Сейчас мы понимаем, что даже для руководства махиной ВЧК необходимо было круглые сутки заниматься только вопросами госбезопасности, какие уж здесь командировки на фронт или общества кинолюбителей, но тогда подход к делу революционной работы был другим. Разумеется, Дзержинский при таких нагрузках не мог разорваться. Он из своей долгой командировки 1920 года в Харьков для налаживания работы Украинской ЧК и стабилизации здесь махновского и врангелевского фронта пишет в Москву оставшемуся там исполнять обязанности главы ВЧК Ксенофонтову о том, как он смертельно устал в этой затянувшейся командировке и как надеется скорее вернуться в столицу.

    В эти годы Дзержинский заработал себе славу откровенного фанатика и жестокого вдохновителя «красного террора». Если его апологеты пытаются отчасти еще романтика в чекистской шинели из 1918 года распространить на весь образ Дзержинского как главы советской спецслужбы, то его противники, напротив, этого жестокого догматика из 1920–1923 годов считают истинным лицом Железного Феликса. Лицом жестокого палача и карателя, внешним спокойствием прикрывающего свою изуверскую сущность. Почти маньяка, способного выбросить в мусор испеченные для него родной сестрой пирожки, узнав, что мука для них куплена на черном рынке у спекулянтов, словно не его же родная власть с ее военным коммунизмом сделала покупки только на черном рынке для хозяйки единственной возможностью накормить гостя. Полубезумца, которому чуждо что-либо человеческое, который уже на посту председателя ВЧК написал в письме к своей сестре Альдоне Дзержинской: «Как бы я мечтал, чтобы никто в мире меня не любил, чтобы никто не пожалел бы о моей смерти, тогда бы я мог распоряжаться полностью своей жизнью для революции». Законченного фанатика, обижающего земляка-поляка и друга по революционному подполью Лещинского отказом от принесенных в подарок на Лубянку пирожных под предлогом, что «дети сейчас голодают». Выговаривающего подчиненным из Азербайджанской ЧК, приславшим из Баку в подарок ему банку икры и шесть бутылок сухого вина: «Вашу посылку я отдал в санитарный отдел для больных, а вам должен напомнить, что коммунист никому не должен посылать такие подарки». Так он со сдержанным недовольством написал пославшему подарок начальнику бакинских чекистов Хаулапову.

    Внешне в дни перебоев с продуктами это выглядит принципиально и благородно, а некоторых именно этот возведенный в абсолют аскетизм и ужасает. И ведь наверняка он действительно отдал подарок бакинских чекистов раненым, ведь сам он к алкоголю был абсолютно равнодушен, и иногда это тоже ставят ему в упрек – мол, совсем человек не умел радоваться жизни, лучше бы пил, чем угрюмо и трезво руководить палачами.

    Хотя уж в искренности этому аскетизму Дзержинскому не отказать. Пьянство он просто ненавидел и яростно призывал с ним в ВЧК – ГПУ бороться. Еще в 1918 году он пишет члену коллегии ВЧК Евсееву, что уличенного в пьяном ночном безобразии сотрудника ЧК Полякова нужно немедленно изгнать из рядов чекистов – тот спьяну стрелял на улице из табельного оружия и ранил случайно извозчика. В том же году Дзержинский приказал изгнать из ВЧК занимавшего там заметный пост Пузыревского, когда тот в командировке напился и беспричинно выстрелил из револьвера в потолок.

    Когда с 1921 года проявились все родовые признаки НЭПа, аскета Дзержинского они раздражали особенно. Сохранилось несколько его негодующих записок о существовании в Москве казино, где он требует выяснить по линии ВЧК, кто содержит их и кто туда заходит играть, особенно он интересуется у своих кадровиков: нет ли среди сотрудников ЧК играющих в казино или на тотализаторе? Разврат Дзержинского тоже приводил в ярость, он требовал искоренять в городах проституцию и сводничество. В годы НЭПа проституция по городам сразу расцвела, многие из видных большевиков типа Коллонтай или Радека еще призывали к новой «свободной любви» и не видели в том беды. Но вот Дзержинский вслед за столь же в этом вопросе консервативным Лениным просто негодовал и бесновался, требуя по отношению к девицам легкого поведения и сутенерам едва ли не нового «красного террора». В 1922 году он написал Наркомюсту протест по слишком легкому осуждению содержательницы подпольного московского борделя Комаровой: «Этот приговор весьма мягкий для столь позорной профессии, давайте каленым железом вытравлять это наследие капитализма – жить с эксплуатации женского тела, иначе НЭП победит наш суд!» Хотя особое раздражение Дзержинского в деле содержательницы притона Комаровой вызвала не столько эта барышня и слишком мягкий приговор ей (уж не хотел ли Дзержинский ее за содержание борделя расстрелять?), а тот факт, что из-под обвинения вывели несколько работников Рабоче-крестьянской милиции НКВД, прикрывавших бизнес Комаровой и служивших ему «милицейской крышей» – читатель может найти в истории 1922 года из нэпмановской России зримые параллели с сегодняшним днем, о чем часто пишут в современной криминальной хронике.

    Есть в архивах его записка своему заместителю по ГПУ Ягоде от 1924 года: «Почему по городу ездят иностранные автомобили? Нужно расследовать, во сколько это обошлось нам и кто дал на такую покупку разрешение. Между прочим, и в Коминтерне есть заграничная машина, и ездит на ней Мирович, со слов Мархлевского». Даже казенный иностранный автомобиль на московской улице показался ему роскошью и идеологической уступкой загранице. Хотя сейчас есть тенденция и этот едва ли не последний козырь у защитников Дзержинского выбить, поставив и его аскетизм под сомнение. Есть мнение, что заношенная шинель и морковный чай – тоже порождение коммунистической фальшивой истории, основанное только на льстивых воспоминаниях подчиненных Дзержинского в ЧК, а в действительности – постоянные поездки по советским санаториям, кремлевское меню с «белым мясом, лососиной свежей, супом из спаржи, стерлядкой паровой, шампиньонами и икрой», а также подготавливаемая ежедневно сотрудницей ЧК Григорьевой особая хвойная ванна для поправки сердечного здоровья. Хотя, если уж заострять внимание на жестокости и расстрелах, так ли важно, искренним ли был аскетизм палача или показным.

    Альтернативный образ Дзержинского как мрачного фанатика и палача – это обычная история похмелья после стольких лет идеологической ретуши. Многим, даже самым нелепым слухам по развенчанию имиджа бывших советских легенд от Павлика Морозова до «Молодой гвардии» больше всего их жертвы обязаны яростному и зачастую фальшивому восхвалению их советской пропагандой, навязывавшей обществу «вычищенные» легенды. Та же участь постигла и Дзержинского, своему зализанному услужливым агитпропом образу «чекиста без страха и упрека» он обязан появившемуся в 90-х годах контробразу безумного «палача с застывшими, немигающими глазами». За это же он заплатил ничем не подтверждаемыми версиями ненавидящих его исследователей о том, что в юные годы якобы застрелил случайно одну из младших своих сестренок, был отчаянным кокаинистом, расстрелял в припадке в своем кабинете какого-то матроса или что в 20-х годах хранил в чекистском сейфе чью-то отрезанную голову.

    Даже то, что должно было располагать к Дзержинскому, у его оппонентов превратилось в предмет осуждения или насмешек, как все та же пресловутая забота о бездомных детях. Еще в 20-х годах в эмиграции главный русский сатирик начала ХХ века Аркадий Аверченко написал злой и едкий фельетон «Феликс Дзержинский», где председатель ВЧК мило сюсюкает со «свежими сиротками», пока не выясняется, что их родителей он сам же вчера приказал расстрелять.

    Хотя справедливости ради необходимо сказать, что и в начале 20-х годов при общем своем ожесточении Дзержинский часть своих прежних принципов сохранял и в откровенное маньячество, подобно Лацису, Петерсу, Эйдуку и иным своим подчиненным, все же не скатился. Так в 1920 году, узнав, что за его ведомством числится в тюрьме Иркутска любимая женщина уже расстрелянного адмирала Колчака Анна Тимирева и сидит она у чекистов только за любовную связь с Колчаком, немедленно отдал приказ о ее освобождении с характерной припиской на полях: «Мы за любовь не сажаем!» Феликс Эдмундович этой ремаркой на полях в период окончания Гражданской войны словно дает нам понять, что не от всех старых моральных принципов он отказался даже за эти кровавые годы, это словно арьергардный бой былого принципиальнейшего революционера, затягиваемого в палаческо-бюрократическое болото неуклонным ходом советской истории.

    Дзержинский в 1924 году пишет своему подчиненному в ГПУ Фельдману запрос, узнав, что в тюрьме умер арестованный ГПУ как меньшевик некий рабочий Москалев: «Какие доказательства, хотя бы косвенные, что Москалев был меньшевиком и принимал участие в распространении листовок, проверено ли это агентурное утверждение? Видно, для нашего следователя нет различия, сидит у него рабочий или белый офицер!» Так что в отдельных случаях он не разучился вникать в конкретное дело арестованного в случае возникновения у него сомнений в ходе следствия, пусть даже и основанного на классовом подходе к этому умершему рабочему.

    Симпатизирующие Дзержинскому авторы и в эти годы находят примеры принципиального и гуманного отношения председателя ВЧК к отдельным арестованным его ведомством гражданам. Он лично взял под контроль сомнительное дело по обвинению некоего Арзамасцева, которого в Царицынской губернской ЧК приговорили к расстрелу за контрреволюцию в начале 1922 года, само дело по Арзамасцеву по его требованию направлено в Москву на Лубянку. Посланный распоряжением Дзержинского в Царицын член коллегии ВЧК Эйдук в деле разобрался, приговор отменил и дело в отношении Арзамасцева вообще прекратил. Дзержинский написал тогда Эйдуку и Фельдману, отвечавшему в ВЧК за кадровый вопрос: «Полагаю, что смертный приговор Арзамасцеву не может быть оставлен без наказания, доложите об этом товарищу Уншлихту, необходимо кого-нибудь послать в Царицын для разбирательства и принятия репрессивных мер к виновным с исключением их из рядов чекистов навсегда». Хотя здесь Дзержинского возмутила явная ошибка, недоработка его подчиненных в Царицынской ЧК. В мае 1921 года Дзержинский уже слегка по другому поводу пишет Менжинскому: «Я помню, мы обещали, что Бориса Чернова в ссылку в Нарым не пошлем, между тем он туда и послан. Меня, конечно, сейчас не он интересует, а невыполнение нашего обещания, которое нас дискредитирует. Хотя Уншлихт считает, что нет никакой дискредитации ВЧК при этом». Здесь тоже говорит принципиальность Дзержинского: дело не в самом высланном человеке, а в нарушенном слове чекиста, хотя его заместитель в ВЧК Иосиф Уншлихт так не считает: дали слово, нарушили – это все внутреннее дело ВЧК.

    Дзержинский и в этот период иногда подходит к судьбе арестованного либерально. В частности, его приказ привел к освобождению из ЧК Виталия Бианки, сохранив писателю жизнь для нашей литературы, поскольку детский писатель тогда еще занимался не детскими делами – состоял в партии эсеров и успел послужить в белой армии Колчака. Хотя об освобождении Бианки ходатайствовала сама Надежда Крупская, а супругу Ленина Дзержинский не раз уважал при таких просьбах. По личной просьбе самого Ленина он прекратил в ВЧК дело и по арестованному бывшему ленинскому секретарю в Совнаркоме Сидоренко из балтийских матросов, нахулиганившего спьяну.

    В то же время однажды Дзержинский бурно и искренне отреагировал на абсурдный приказ Московского горкома РКП(б) всем коммунистам сдать золотые обручальные кольца в фонд помощи советской власти: «Это не просто золотые украшения, у людей это память о светлом в их жизни, с таким подходом мы из партии превратимся в секту». Считается, что Дзержинский один из немногих в большевистской верхушке тех первых послереволюционных лет сохранял в душе некоторую человечность, хотя при изучении его действий и вышедших из-под его пера документов это совсем не очевидно.

    Указывают на то, что Дзержинский в 1923 году при первом серьезном аресте патриарха Тихона осмелился оспорить уже вынесенный главе Русской православной церкви смертный приговор за контрреволюционную агитацию, лично по телефону приказав своим чекистам отпустить Тихона из камеры, дав тому умереть двумя годами позднее своей смертью. Хотя и здесь есть сомнения, не помогли ли те же чекисты патриарху скорее покинуть мир земной. Приходилось слышать даже суждения, что Тихона Феликс Эдмундович помиловал из тайного сожаления о расправе большевистской власти над церковью и что Дзержинский якобы все эти годы оставался в глубине души набожным человеком, так как вырос в религиозной среде и в детстве часто ходил в храм. Но Дзержинский, во-первых, все же рос в католической среде поляков, не слишком расположенных к православной церкви, а во-вторых, из его поступков по отношению к церкви на посту председателя ВЧК никак не вытекает какая-то скрытая набожность. Да и вообще такой аргумент малоубедителен, мало ли кто кем был и чему клялся в туманной юности. Вот молодой баварский паренек Генрих Гиммлер в таком же возрасте был столь набожным католиком, что дал клятву никогда не бросать католическую церковь, даже если она сама оставит его, а годы спустя в национал-социализме Гиммлер нашел свою новую религию и о той юношеской клятве особо не вспоминал.

    Дзержинский же не был ни католиком, ни православным, не был вообще верующим, как не ощущал в полной мере своей принадлежности к польской нации, он был коммунист и убежденный атеист, да и человек без особых национальных корней – в нем и польского очень мало в смысле менталитета. Приводят в доказательство его глубоко запрятанной религиозности лишь недавно опубликованные полностью его личные письма к сестре Альдоне Дзержинской, но там впрямую о Боге или церкви Дзержинский не пишет, а пространные рассуждения о добре и зле и в русло коммунистических воззрений автора писем вполне укладываются. Да и случай с патриархом Тихоном, на освобождении которого Дзержинский действительно настаивал и спорил на эту тему с товарищами по партии, свидетельствует больше о политическом расчете: Дзержинский и не скрывал, что расстрел в ЧК сделает Тихона мучеником веры и вызовет всплеск сочувствия к порушенной церкви, да и в 1923 году пора было притормозить с расстрелами, Кремль искал на Западе понимания и признания своей власти мировым сообществом. Похоже, что и здесь Феликс Эдмундович больше всего думал о своей религии: марксистской революции в России и во всем остальном мире в ближайшем будущем.

    Советская история совершенно серьезно считала доказательством преданности Дзержинского революции вырвавшуюся у того в кабинете Свердлова фразу после освобождения 7 июля 1918 года из заложников у эсеров: «Почему они меня не расстреляли? Жаль, что не расстреляли! Это было бы для хода революции даже полезно!» Естественно, что, когда коммунистические цензорские оковы с нашей истории упали, эта фраза стала подаваться как доказательство фанатичного безумия Дзержинского – человек сам себя жаждет использовать поленом в топке мировой революции. То, что у советских историков красило Дзержинского как святого революционера-бессребреника (его аскетизм, презрение к роскоши, старая шинель, обеды в общей столовой, пресловутый морковный чай в кабинете и так далее) со временем стало для противоположной школы истории доказательствами его почти маньяческого безумия, выводившими его за грань нормальных людей. А он просто менялся за эти годы, пересматривая собственные взгляды на место и задачи спецслужбы при советской власти. И в конце жизни Дзержинского мы видим еще один довольно необычный для его биографии образ – образ смертельно уставшего человека в депрессии.

    «Усталый Феликс»

    Именно таким Дзержинский был в последние годы своей жизни, в 1924–1926 годах. Словно из этого несгибаемого борца за революцию и бесстрашного чекиста вышли силы, ушла и ярость дореволюционного противостояния царскому режиму, и очарование зарей революции в маленьком кабинете первого штаба ЧК на питерской Гороховой, и жестокость Гражданской войны. Причин здесь видится несколько: физическая болезнь, измотавшая тело Дзержинского, потеря ориентиров в новых условиях НЭПа, отчуждение в советской верхушке, где Железный Феликс все больше становится белой вороной.

    Еще с 1923 года между Дзержинским и Лениным пролегла трещина в личных отношениях, вождь революции к бывшему своему любимцу заметно охладел. Полагают, что, если бы не быстрая утрата Лениным из-за болезни всех рычагов власти и не последующая смерть, Дзержинского он бы скоро лишил и главного поста его жизни во главе ГПУ. Во всяком случае, еще в 1922 году Дзержинский пожаловался Троцкому, с которым еще поддерживал тогда относительно товарищеские партийные отношения, что почувствовал, как выходит из доверия у Владимира Ильича, особенно в свете своих неудач на посту наркома транспорта.

    Трещина, начавшаяся у бывших друзей-соратников еще с 1918 года, с резкого ленинского выговора за налет на его автомобиль бандита Кошелькова в ночной Москве, с раздора в партии вокруг Брестского мира с немцами, с событий эсеровского мятежа в июле этого года, понемногу расширялась. Налет Кошелькова на Сокольническом шоссе с ограблением Ленина Дзержинский в 1918 году и сам переживал очень болезненно, требовал от подчиненных в кратчайший срок найти и ликвидировать этого так подставившего его бандита. Ведь в инциденте с налетом Кошелькова действительно заметны прорехи в деле охраны вождя революции, которым занимались чекисты. В остановленном бандой Кошелька автомобиле, кроме Ленина, его супруги Крупской, водителя Гиля, находился только один вооруженный чекист-охранник Чебанов. К тому же не оказавший сопротивления и позволивший Кошелькову отобрать автомобиль, оружие, документы главы государства и тот самый знаменитый и известный всем советским людям бидон с молоком, который был в руках у Надежды Константиновны и который тоже стал трофеем грабителей. Только уже далеко отъехавший на ленинском «роллс-ройсе» с сообщниками Кошельков у Ярославского вокзала посмотрел отобранные документы и понял, кого грабил, он якобы даже собирался вернуться назад и то ли убить вождя революции, то ли забрать его с собой в заложники и позднее обменять на арестованных властью своих друзей-жиганов и любовницу. И не было там даже машины сопровождения первого лица Советской России с вооруженной охраной. Дзержинскому было отчего переживать после этой истории.

    Особенно в свете того, что Яшка Кошельков продолжал цинично издеваться над ЧК, представляясь заместителем Дзержинского Петерсом, он нагло разоружил и расстрелял в Москве патруль молодых чекистов, убив двоих из них и забрав их чекистские мандаты. Через несколько дней после скандального ограбления главы партии и Совнаркома в Сокольниках Ленин подчеркнуто вызвал к себе даже не Дзержинского, а его заместителя в ВЧК Петерса, лично приказав ему ликвидировать банду Кошелькова и другие терроризирующие столицу уголовные группировки.

    Получившая такой приказ от вождя, весь 1918–1919 год особая группа в Московской ЧК под началом Федора Мартынова занималась искоренением и отстрелом организованной уголовщины вместе с Московским угрозыском под началом бывшего революционного матроса Трепалова, также поставленного руководить МУРом из рядов ЧК. Это был специальный «Летучий отряд» ЧК Мартынова, официально именуемый «Уголовной секцией» при Московской ЧК. Из его рядов вышел легендарный советский сыщик и гроза бандитов Леонид Вуль, перешедший в уголовную милицию и в 30-х годах возглавлявший МУР, его в 1937 году расстреляли в большие репрессии, как и первого начальника советского МУРа Трепалова, тоже экс-чекиста. Писавший об этих массовых облавах по Москве чекистов в связи с делом Кошелькова известный специалист по московскому уголовному миру Эдуард Хруцкий остроумно подметил в одной из своих книг: «Если бы в разгар наших бандитских 90-х долгоруковские или солнцевские братки вот так выбросили из своего президентского автомобиля Ельцина, то и он, быть может, дал бы своим спецслужбам команду на искоренение разгулявшихся банд», но принципиально новый уровень охраны главы государства такой эксперимент уже просто исключал.

    Тогда же оперативники Мартынова и Трепалова действительно потрепали криминальный мир столицы, ликвидировав много известных в Москве банд, по большей части возглавляемых авторитетными паханами еще дореволюционной формации. Так была разгромлена банда знаменитого бандита Сафонова по кличке Сабан, за которым долго гонялись еще сыщики царской сыскной полиции. Эта история легла в основу известного советского фильма «Трактир на Пятницкой». ЧК внедрила в банду Сабана под видом прибившегося к ней иногороднего налетчика молодого чекиста Гусева, в итоге вся банда заведена им в засаду и перебита. Сам тайный агент в банде Гусев тоже погиб в этой перестрелке, раненый Сабан вырвался из кольца облавы и ушел, позднее его найдут чекисты в родном Липецке и тоже убьют.

    Самого же дерзкого грабителя и убийцу Кошелькова в итоге выследила все та же специально созданная для этого в московской ЧК группа во главе с Мартыновым. В перестрелке легендарный среди тогдашних налетчиков Кошелек был убит чекистской пулей, но осадок у Ленина от его беззащитного стояния перед ночными бандитами остался надолго, отражаясь на его отношении к Дзержинскому. Характерная деталь: изъятый у убитого Кошелькова личный браунинг Ленина Феликс Эдмундович не пошел сам лично возвращать вождю, а отправил отдать Ленину его оружие сотрудника ВЧК Якова Березина – это тоже наводит на определенные мысли. У этого эпизода было потом странное продолжение в истории советских спецслужб. Арестованному в 1938 году чекисту Березину в НКВД предъявят совсем уж дикое обвинение в том, что он двадцать лет назад пришел к Ленину с заряженным пистолетом, а значит, планировал его убийство, и никакие ссылки на приказ Дзержинского обвиняемому не помогут.

    Благостные картинки советской истории типа «Дзержинский беспокоится, что Ленин выходит без охраны» или «Ленин уговаривает Дзержинского поехать подлечиться в санаторий в Наро-Фоминске» никак не отражают сложной истории отношений этих двоих людей между собой. Даже постоянные аттестации Лениным Дзержинского как «нашего Робеспьера» или «нашего Дантона» не убеждают в их вечном союзе, особенно если вспомнить судьбу обоих этих деятелей Французской революции, которых сама же революция затем и убила.

    Сам Дзержинский действительно до конца жизни преклонялся перед Владимиром Ильичом, после его смерти написал в своем дневнике, что одного его считает идеалом революционера, вот только сам Ленин к моменту своей смерти Дзержинского, похоже, таким идеалом уже не считал.

    В любом случае смерть Ленина могла стать еще одним кирпичиком в основание депрессии Дзержинского, длившейся два последних года его жизни. Хотя Маяковский и написал о дне смерти Ленина: «Но тверды шаги Дзержинского у гроба», похоже, жизнь Железного Феликса именно после этого зимнего дня траура всех идейных большевиков окончательно сбилась с твердого шага, отметавшего все сомнения в желании идти дальше.

    Дзержинского назначили главой похоронной комиссии, хотя никаких похорон Ленина не было, его забальзамированное тело поместили в наспех построенный деревянный Мавзолей, позднее замененный сооружением из красного мрамора по проекту Щусева.

    Сталину Дзержинский тоже так и не стал близок, хотя в первые годы руководства Сталиным страной, они же последние годы жизни Дзержинского, до открытых конфликтов у них не доходило. Периодически они спорили по каким-то принципиальным вопросам, но ни разу не перешли на личности, а даже остро спорить в ЦК партии в те годы еще считалось вполне нормальным делом, а не уделом бесстрашных смельчаков. Внешне и в письмах Сталин подчеркивал свое расположение к Феликсу Эдмундовичу, осведомлялся в конце посланий, как здоровье главы ГПУ. Но практически очевидно, что близким человеком к Сталину Феликс Эдмундович не стал. При нормальных деловых отношениях, при улыбках на совместных фотографиях Дзержинского со Сталиным, при подчеркнутой вежливости в письмах, нет особых свидетельств об их личном и неформальном общении, хотя бы как у Сталина с Молотовым или Кировым.

    Когда говорят, что великая легенда и харизма имени Дзержинского уберегла бы его в сталинские чистки, доживи он до их времен, как это произошло с Буденным или Калининым, то в это верится с трудом. Легенду раздули до небес уже после смерти Дзержинского, когда в истории советской госбезопасности понадобилось найти хотя бы один политический идеал после «конфузов» с Ягодой, Ежовым, Берией, Абакумовым. Думаю, в 1937 году его путь вместе с Петерсом, Лацисом, Ягодой и другими «людьми из его шинели» в расстрельный подвал НКВД был просто предопределен ходом советской истории. И вроде бы сам Сталин в кругу ближайших соратников в конце 30-х вдруг заявил однажды, что Дзержинский в душе был всегда близок к Троцкому, и сам Иосиф Виссарионович его подозревал втайне, что тот может в середине 20-х годов все ГПУ поднять на защиту линии троцкистов.

    Когда в перестроечные годы была мода все валить на Сталина, «загубившего» великое дело Ленина и ленинцев, попытались неуклюже склеить легенду, что Дзержинский перед смертью был едва ли не в открытой оппозиции Иосифу Виссарионовичу. Что он даже являлся знаменем каких-то решивших бороться со Сталиным истинных ленинцев и только смерть его помешала этой борьбе за чистый ленинизм. Но это тоже явная натяжка, умер Дзержинский в разгар борьбы сталинского и троцкистского лагерей, и был он к моменту смерти без оговорок в команде Сталина.

    Ради этой же сомнительной версии со времен перестройки выдвигали тезис, что Дзержинский всегда не доверял Ягоде и не любил его, а после смерти несгибаемого Феликса подлец и сталинист Ягода сумел развернуться. Хотя любой честный исследователь может подтвердить, что этот конфликт придуман защитниками социализма с ленинским лицом и эталонного образа Дзержинского, что Феликс Эдмундович к Ягоде относился всегда довольно тепло и сам лично выдвинул его в свои заместители. Сторонники образа Дзержинского как безупречного рыцаря революции и сегодня пытаются вместе с дифирамбами главе ВЧК – ГПУ протолкнуть эту версию о непримиримой борьбе Дзержинского со Сталиным:

    «Проживи он дольше, ему могла быть уготована судьба М.В. Фрунзе или С.М. Кирова. Нельзя не согласиться с Н.В. Валентиновым (Вольским), который работал в 1921–1928 годах в ВСНХ. Он писал: «Дзержинский – шеф ВЧК – ГПУ, неоспоримо правый, даже самый правый. Коммунист. Проживи он еще десяток лет, и, подобно Бухарину и Рыкову, кончил бы жизнь с пулей в затылок в подвалах Лубянки. Да что Дзержинский? До нас дошли и слова, сказанные Н.К. Крупской: Если б Володя был жив, он сидел бы сейчас в тюрьме». Дзержинский во многом не соглашался с политикой Сталина, находясь как бы неофициально в оппозиции. И в 1924 г. начал говорить об этом. 9 июля 1924 года он писал Сталину и другим членам Политбюро ЦК компартии: «Один я остаюсь голосом вопиющего, мне самому приходится и возбуждать вопрос, и защищать правильность точки зрения, и даже пускаться в несвойственное мне дело – писать статьи и вести печатную полемику. Но голос мой слаб – никто ему не внемлет»… Обращаясь к А.И. Рыкову 2 июня 1926 года, Дзержинский прямо заявил: «Политики этого правительства я не разделяю. Я ее не понимаю и не вижу в ней никакого смысла»… Все перипетии борьбы с оппозицией, ухудшавшихся отношений со Сталиным он пропускал через свое больное сердце. Отношения Дзержинского со Сталиным стали еще больше натянутыми после того, как первому стало известно, что в конце 1925 года, накануне XIV съезда РКП(б), на квартире старого большевика Г.И. Петровского видные коммунисты обсуждали вопрос о его замене Дзержинским на посту Генерального секретаря ЦК партии».[13]

    Здесь есть тоже наряду с правдой некоторая идеологическая натяжка. Автор А.М. Плеханов не скрывает своего восторженного отношения к Дзержинскому и заглаживает его образ до полного глянца. Но, изучив наследие Дзержинского во множестве архивов, он не может не знать, что в этих выступлениях Феликса Эдмундовича не оппозиционность, а предсмертная опустошенность. Что его заявление о неприятии политики «этого правительства» (в которое сам же входил не последним человеком) сделано Рыкову всего за несколько дней до смерти. Что никакие старые большевики в конце 1925 года тяжелобольного и изможденного Дзержинского в генсеки всерьез поставить не планировали. Что такие заявления в середине 20-х позволяли себе многие члены ЦК и Политбюро, что отнюдь не являлось показателем их непримиримой оппозиции Сталину, а всерьез перед смертью на пленуме партии Дзержинский бился за Сталина против фракции Троцкого. Хотя нельзя не признать, некоторая трещина в отношениях Дзержинского со Сталиным росла.

    Понемногу Феликс Эдмундович оказался в натянутых отношениях почти со всеми лидерами партии: со Сталиным, Рыковым, Троцким, Бухариным, Чичериным, Зиновьевым. Нарком иностранных дел СССР Чичерин вступил с Дзержинским вообще в явное противоборство, в которое в 20-х годах в итоге оказались вовлечены НКИД и ВЧК – ГПУ. Чичерин даже после смерти Дзержинского продолжал писать в ЦК партии, что хотя лично он к Дзержинскому и сменившему его во главе ГПУ Менжинскому относится хорошо, но ГПУ заняло враждебную позицию к нему и к его наркомату, что самого Чичерина большинство чекистов в ГПУ считает врагом. В одном из писем в ЦК в конце 20-х годов, ставшем прологом к отставке Чичерина с поста наркома иностранных дел и замене его Литвиновым, он вообще прямо написал об «авантюрах ГПУ за границей», о том, как в ГПУ верят любому завербованному в агенты идиоту, о таких же авантюрах за границей военных разведчиков Разведупра и о том, что со времен Дзержинского ГПУ распускает лично о Чичерине ложные слухи, в частности о его приверженности однополой любви. Дзержинский к последним своим дням на большевистском олимпе с главой советской дипломатии и нестандартным большевиком-затворником Чичериным, жившим в одиночку с любимой кошкой и ночами напролет игравшим в своей квартире на Кузнецком мосту любимого Моцарта, рассорился окончательно. Да, наверное, столь разные люди и не могли бы найти общего языка никогда: человек в шинели с револьвером и человек в старомодном пальто с кошкой и пианино в квартире.

    Неприязнь к Троцкому, которую Дзержинский к этому времени уже перестал скрывать, вылилась в открытую вражду председателя советской спецслужбы к главному начальнику Красной армии. Похоже, от сверхпринципиального и угрюмого «человека в шинели» устали к этому времени все главные товарищи по руководству партией, а имидж возглавляемой им страшной силы ГПУ не добавлял дружеских чувств к нему, заставляя бояться первого чекиста. Считают, что у недоверия Ленина и Сталина к Дзержинскому были и объективные причины, что тот не справился с ролью политика и хозяйственника, завалив доверенную ему работу в Наркомате транспорта и позднее в Высшем совете народного хозяйства (ВСНХ), который ему поручили возглавлять по совместительству с ГПУ в 1924–1926 годах.

    Хотя мнения о достижениях Дзержинского на посту главы ВСНХ различны, очевидно, что выдающимся хозяйственником он не стал, да и не мог стать при отсутствии экономического образования. Он и сам не скрывал, что чувствует себя на посту в ВСНХ свадебным генералом и партийным контролером над экономистами, сосредоточившись на руководстве родным ГПУ. Все его предсмертные записки из начала 1926 года посвящены тому, что он в сложных проблемах ВСНХ не разобрался, что ему мешают заместители, что вообще вся эта хозяйственная политика неправильна, а сам Дзержинский просит себя от этой тяжкой для него обузы освободить. Вопрос о достижениях или провалах Дзержинского на хозяйственно-экономическом фронте в роли наркома транспорта или начальника ВСНХ не входит сейчас в нашу задачу, так как не касается спецслужб. Но будем откровенны: великих свершений на этих постах за ним не водится. Апологеты Дзержинского от любви к нему или любви к его иконному образу даже здесь пытаются доказать, что и его работа по руководству ВСНХ была удачной, что Железный Феликс был настолько одарен, что без особого образования и подготовки и в сложнейших промышленных вопросах вдруг стал лихо разбираться. Обычно приводят в пример написанную им летом 1924 года программу развития промышленности в СССР, в ней поставлена задача тотальной индустриализации страны, упор на развитие машиностроения и пресловутого «производства чугуна и стали на душу населения в стране», а также выдвинуто требование единого промышленного бюджета в СССР. Но в целом такую общую программу, да еще по советам специалистов-экономистов, может написать любой крупный чиновник, и единый бюджет с общим планированием в историческом итоге завел экономику СССР в тупик, да и сам Дзержинский оказался здесь принципиально честен, признав во многом свой провал как экономиста и руководителя промышленности огромной страны.

    Начиная с 1924 года из-за частых обострений туберкулеза, проблем с сердцем и отлучек в больницу он имеет все меньше власти. Серьезные проблемы со здоровьем у Железного Феликса проявляются уже с 1922 года, он тогда в письме из своей командировки в Сибирь написал жене Софье: «Мое здоровье очень подорвано, по утрам на меня из зеркала смотрит больной и худой человек». Врачи ставили разные диагнозы от серьезных проблем с сердцем до «головной боли неясного происхождения», которую рекомендовали лечить ограничением курения и увеличением продолжительности сна. Точный диагноз заболевания Дзержинского не установлен для истории и до сегодняшнего дня, считается, что он был просто физически изможден и болел всем понемногу. Хотя сердечные проблемы и последствия туберкулеза были реальной угрозой его здоровью.

    С Дзержинским повторилась история Ленина – к нему бумерангом вернулось то, в чем обвиняли его самого, – история с умышленной изоляцией Ленина в Горках: Железного Феликса под предлогом необходимости в лечении начинают потихоньку отстранять от власти и в ГПУ, последней для него прочной гавани, детище и деле всей его жизни. Он это понимает и даже жалуется окружающим, все явственнее чувствуя за спиной тени приставленных к нему Сталиным Менжинского и Ягоды, двух своих первых заместителей, многие вопросы решающих уже без него. Так все это и продлится до самой смерти Дзержинского в 1926 году. В 1925 году Дзержинский несколько раз, будучи на лечении, уже постфактум узнавал о каких-то решениях по линии ГПУ, принятых при участии Менжинского взамен его личного присутствия на заседании Политбюро.

    В это время он находился в настоящей депрессии. К тому же произошло окончательное отдаление от жены, Софьи Сигизмундовны Дзержинской (в девичестве Софья Мушкат), совместная жизнь с которой давно уже не ладилась, хотя это единственная его жена и соратник еще с 1905 года, со времен варшавского подполья социал-демократов, ждавшая из всех тюрем и эмиграций. С 1923 года Дзержинский часто вообще не ездил ночевать домой, предпочитая спать на раскладушке в собственном кабинете ГПУ на Лубянке или уезжать на служебную дачу. Хотя он в горячие дни 1918–1919 годов тоже часто спал в своем кабинете за ширмой. По одной из версий, называемой исторической легендой, заместитель Дзержинского в ВЧК эсер Александрович давал инструкции чекисту Блюмкину стрелять в германского посла прямо в приемной председателя ВЧК, когда сам Дзержинский спал в считаных метрах от заговорщиков за ширмой.

    К тому же все чаще местом его ночлега становится палата в больнице и в санатории, а два последних года жизни Дзержинский не только страшно уставший, но еще и тяжелобольной человек, которому даже просидеть рабочий день в кабинете непросто. После очередного лечения в Крыму он очень располнел и внешне сдал, на последних фотографиях от прежнего несгибаемого революционера остался лишь тот же прожигающий, фанатический взгляд. Среди фотографий Дзержинского есть одна, сделанная в его кабинете на Лубянке, 11, где Дзержинский явно специально позирует фотографу с телефонной трубкой в руке. И на этом фото даже фанатичный и дерзкий взгляд, так впечатляющий почти всех, независимо от личного отношения к Дзержинскому, уже, кажется, задернут какой-то ранее неведомой для его фотографий грустью. И это только 1922 год, настоящая депрессия и болезнь еще не пришли. А на одной из последних съемок Дзержинского на кинопленку он даже улыбается довольно вымученно, при этом лицо выглядит очень изможденным, и все тот же опустошенно-тоскливый взгляд – кажется, это последняя его зима 1926 года. Дзержинский снят кинооператором у служебного автомобиля вместе со своим приближенным по ГПУ Яковом Аграновым. Главным для этого «позднего Дзержинского» все же была депрессия, усталость от жизни, чувство отстранения от рычагов управления страной. Происходит удивительная вещь: в эти годы Железный Феликс очень часто жалуется. Жалуется на излишнюю самостоятельность Ягоды и Менжинского за его спиной на Лубянке, на недоверие партии ГПУ и лично ему. В 1925 году он пишет Зиновьеву (с которым тоже не слишком дружит): «Для ГПУ настала тяжелая полоса, работники смертельно устали, некоторые до истерии, а в верхушке партии Бухарин и Калинин вообще сомневаются в необходимости ОГПУ, как и весь Наркомат иностранных дел».

    Призывавшие либерализовать ГПУ и убрать чекистские перегибы 1918–1920 годов, именно Бухарин и Калинин понемногу стали для Дзержинского олицетворять этот правый уклон в верхушке партии, наступавший на чекистское братство. Если слухи о том, что Михаил Иванович Калинин плакал, подписывая смертные приговоры из ГПУ, ничем в истории не подтверждены, то он все же и вправду громко требовал урезать часть полномочий чекистской спецслужбы. Еще одним явным врагом Железного Феликса становится ставленник Троцкого на посту наркома финансов Григорий Сокольников (Бриллиант), постоянно требующий урезать ассигнования на программы ГПУ, он в начале 20-х годов будет против финансирования и советской промышленности по плану Дзержинского как главы ВСНХ. Именно эту троицу Дзержинский однажды нарисовал на карикатуре посреди заседания ЦК партии и потом показывал своим чекистам: на знаменитой эмблеме ВЧК меч революции на фоне щита подтачивают напильниками три фигурки, подписанные именами Бухарина, Калинина и Сокольникова.

    Тут же Дзержинский рубит правду Карлу Радеку: «В ГПУ долго служили только святые или негодяи, теперь святые все больше уходят от меня, я остаюсь с негодяями». Это так сам Дзержинский в период депрессии оценил кадровую обстановку в родной спецслужбе, продолжая только для официальной прессы упоминать исключительно о «святой» половине своих подчиненных. Это если кому-то покажется перебором вынесенное в эпиграф суждение перебежчика из чекистов Игнатия Райсса (Порецкого) о том, что все они в ВЧК были стаей, а Дзержинский их мрачным демоном. Жалуется Феликс Эдмундович и на врачей, не дающих ему вернуться к нормальной работе. Жалуется лично Сталину на ставшего после смерти Ленина главой советского правительства Алексея Рыкова: «Он мне не доверяет и полностью меня игнорирует». Именно Рыкова Дзержинский сменил во главе ВСНХ в 1924 году. И на своего заместителя по ВСНХ Пятакова, близкого тогда к Троцкому, тоже жалуется: «Он не помощник мне, а главный дезорганизатор нашей промышленности». Даже за месяц до своей смерти в письме рыковскому заместителю Куйбышеву Дзержинский, очевидно предчувствуя скорую смерть, признается в своей страшной депрессии, называя ее жизненным тупиком, предрекая даже гибель революции от рук скорого ее «могильщика и диктатора с фальшивыми красными перьями». В этом письме Дзержинский успел попросить отставки с поста главы ВСНХ, которой в связи со смертью так и не дождался, а в завершение его открыто написал: «Я устал от всех наших противоречий».

    В последнее время исследователи получили возможность открыто сказать об еще одной возможной причине этой депрессии последних лет жизни Феликса Дзержинского, кроме утвержденного в советские годы мнения о нездоровье и перегрузке тяжелой работой. Стало возможным предположить, что в депрессию Железного Феликса ввергли и раздумья о количестве пролитой в годы Гражданской войны и «красного террора» крови. Вернее, о результате этой беспощадной работы ВЧК. Представляется, что, сохранявший часть романтических взглядов на будущее мира после социалистической революции, Дзержинский мог не быть в ряду других видных большевиков разочарован наступившими после Гражданской войны и смерти Ленина временами в Советском Союзе – наступлением бюрократии мирного времени, реваншем нэпманов, отказом власти Москвы от идеи продолжения мировой революции до победного конца и так далее. Он ни разу не усомнился, судя по всему, в необходимости кровопускания его службой ВЧК в 1918–1922 годах, но вот результаты этого жертвоприношения он, вероятно, представлял себе другими.

    Не случайно на Х съезде РКП(б) он попросил освободить его от обязанностей председателя ВЧК, сообщив, что «рука его никогда не дрожала, направляя карающий меч на головы наших врагов, но сейчас революция вошла в критический период, когда пришлось карать матросов в Кронштадте и мужиков в Тамбовской губернии». Вряд ли Дзержинский испугался излишней крови или пожалел конкретных кронштадтских матросов и тамбовских крестьян, ведь и в «красный террор» ЧК отстреливала далеко не только сановное дворянство и высших офицеров. Здесь скорее речь о том, что Дзержинский почувствовал: что-то сбилось в механизме вообще, революция пошла не туда, мы отстреливаем нашу прежнюю опору из матросов и бедного крестьянства, а кого будем стрелять потом? Думается, что, написав Куйбышеву, что «устал от всех наших противоречий», Феликс Эдмундович именно это и имел в виду.

    Если еще добавить, что после смерти в бумагах Дзержинского историки нашли никогда не опубликованное и никому не отправленное письмо с заглавием «Смертельно устал жить и работать…», картина глубокой депрессии становится ясна и неоспорима. В 1926 году из жизни ушел смертельно уставший человек, а возможно, и во многом разочаровавшийся в своей жизни и в своей борьбе, но эту тайну Дзержинский унес с собой в могилу. Это его неотосланное завещание о смертельной усталости выглядит почти как предсмертная записка, хотя мне лично версия о самоубийстве Дзержинского путем принятия в депрессии яда представляется слишком натянутой – не тот был у «человека в шинели» характер. Как запрещено верой самоубийство очень набожным христианам, так и своеобразная религия Дзержинского, которой он был одним из самых фанатичных адептов, не должна была дать ему права на такую малодушную капитуляцию, да и организм его уже был смертельно поражен болезнью для естественного исхода. Натянутыми кажутся и всегда присущие таким ситуациям версии о тайном отравлении Дзержинского по приказу Сталина или о том, что в акте посмертного осмотра его тела в морге есть странности, иных приводящие к мысли о подмене тела неким двойником Дзержинского. В том состоянии, в котором находился к 1926 году несгибаемый когда-то исполин революции, он ни Сталину, ни кому-либо другому уже не мог быть опасен. В связи с просьбами освободить его от всех постов по состоянию здоровья летом 1926 года Сталин, Рыков и Куйбышев обсуждали, какую почетную и необременительную должность, вроде председателя Совета труда и обороны, дать Дзержинскому – когда человека отправляют доживать на почетной пенсии, о его тайной ликвидации обычно не думают.

    В последнее время снято сразу несколько документальных фильмов, обсуждающих странности смерти Дзержинского и косвенно намекающих на возможность его отравления по приказу власти. Однако, кроме каких-то странностей с актом вскрытия Дзержинского, опять никаких доводов в пользу тайной ликвидации основателя ВЧК не приведено. Говорят, что версия о тайном умерщвлении Дзержинского была сразу после 1926 года популярна в белой эмиграции – но откуда там могли бы узнать секреты такой тайной акции в Кремле? Не написали профессора при вскрытии Дзержинского о следах тюремного туберкулеза в его легких и не стали вскрывать черепную коробку? Но они же диагностировали причину смерти от разрыва сердца (для советских людей в газетах написали тогда, что «сердце Феликса сгорело в борьбе за революцию»), при чем же здесь предположение о подмене трупа? И где в таком случае настоящий Дзержинский: тайно захоронен или перешел на нелегальное положение? Написал один из проводивших вскрытие медиков, что перед ним труп пожилого человека – но в те времена труп 48-летнего бывшего каторжанина, много лет затем работавшего на износ и тяжело болевшего, не мог ему показаться телом человека молодого. Посмотрите на последнюю прижизненную фотографию Дзержинского из июня 1926 года: на ней просто измученный старик с седыми и уже очень поредевшими волосами, непричесанный, с каким-то безразличным прищуром, словно ему не меньше 80 лет, – сжег себя человек работой, страстями и вообще революцией.

    Или еще одна очень «весомая» улика жаждущих громких разоблачений телевизионщиков – на кадрах похоронной процессии Сталин у гроба Дзержинского вовсе не убит горем и даже однажды позволяет себе улыбнуться. Но там, если внимательно смотреть, никто не падает на гроб с рыданиями, все несущие вместе со Сталиным гроб (Калинин, Троцкий, Бухарин, Ягода и др.) спокойно сосредоточены и периодически обмениваются репликами. К тому же главный злодей по логике таких действ, напротив, должен был бы показным горем маскировать свое торжество.

    Итак, пока не приведено никаких внятных мотивов ликвидации Дзержинского по приказу Кремля, а о тайном отравлении его мстителями из белого или эсеровского лагеря и говорить нелепо. В борьбе в партийной верхушке в 1926 году Дзержинский отнюдь не главный игрок, а для Сталина он за угрозой со стороны Троцкого и других оппозиционеров и вовсе не заметен. Да и не боролся Дзержинский тогда со Сталиным вовсе, а был полностью лоялен его линии в ЦК, фактически входил в год главного столкновения с троцкистами-зиновьевцами в команду сторонников Сталина.

    А намеки на то, что у Дзержинского в ГПУ (спецотделе Глеба Бокия) мог оказаться какой-то страшный компромат на первых лиц государства, и вовсе абсурдны. Ведь в этом случае ликвидация Дзержинского ничего не меняла, а самого Бокия арестовали только в репрессии 1937 года и долго выпытывали у него местонахождение легендарных «тетрадей Бокия» с каким-то якобы компроматом, но так и не нашли. Но даже если бы пресловутые тетради и были, если их все же изъяли у Бокия и уничтожили, это было только в 1937 году, через одиннадцать лет после смерти Дзержинского. Словом, все свидетельствует в пользу не сенсационной и не делающей телевизионные рейтинги, но гораздо более правдоподобной версии: сердце Дзержинского действительно выработало свой ресурс в больном теле и остановилось.

    При этом «усталый» Дзержинский оказался самым неизученным, мало кому интересным. В отличие от изучаемого историками компартии яростного борца с самодержавием, в отличие от обожествляемого последователями в КГБ «романтика-чекиста», в отличие от проклинаемого демократами перестройки «маньяка-расстрельщика». Одни руками скульптора Вучетича в 1958 году отлили его в бронзе на Лубянской площади у здания КГБ и долгие годы отливали в истории легенду о великом чекисте с горячим сердцем и чистыми руками. Другие затем в августовскую ночь 1991 года на закате СССР сносили этот памятник и в те же годы яростно ниспровергали исторические пьедесталы Феликса Эдмундовича, слепив антилегенду о маньяке и расстрельщике. А вот «усталый Феликс» из последних лет его бурной жизни для всех словно ушел в тень. В этом печальном образе просто нечего изучать, можно только предполагать. Разочаровался ли он в эти годы во всем социалистическом учении по Марксу, которому принес в жертву свою и массу чужих жизней? Вряд ли. Засомневался ли в конкретном ленинском пути к его торжеству, на котором по приказу Ильича возглавил карательно-расстрельный отряд и не знал пощады к врагу? Вполне возможно. Теперь уже нам точно не узнать этого, в свою фразу «Устал жить и работать» он вложил для истории эту загадку.

    Концом этой затяжной депрессии стала смерть «железного человека», наступившая от инфаркта в результате стремительно развивавшейся стенокардии. 20 июля 1926 года он, по обыкновению, с раннего утра уехал в свой кабинет в ГПУ на Лубянке, а затем отбыл в ЦК партии на заседание, собираясь опять вернуться вечером в ГПУ, где у него были назначены приемы нескольким людям, включая только что прибывшего из Тибета художника Николая Рериха. До сих пор исследователи судеб как Дзержинского, так и Рериха спорят, о чем они собирались тогда говорить и какие интересы столь непохожих людей связывали. Высказывается даже версия, что в своих восточных экспедициях странник-философ Рерих мог выполнять особые задания ГПУ и Разведупра Красной армии по поиску оптимальных маршрутов красного похода в Индию и свержения далай-ламы с установлением просоветской власти в Тибете.

    Но в тот день 20 июля 1926 года Рерих Дзержинского не дождался, тому стало плохо прямо на заседании ЦК после очередного бурного спора с Троцким и его последователями, он полежал на диване в соседней комнате и попросил отвезти его домой – квартира была здесь же, на территории Кремля. Вернувшись с заседания ЦК к себе домой, Дзержинский на глазах жены Софьи потерял сознание и рухнул на пол, у него случился инфаркт. Бригада врачей пыталась запустить его сердце, но он умер у них на руках.

    Так получилось, что в истории Российской империи предшественники Дзержинского, твердо занимавшие место в номинации «Личность во главе спецслужбы», прожили значительно более благополучную жизнь без ужасов многолетней каторги, побегов с нее, пожара революции и кровавого колеса «красного террора». А вот умерли они при более экстремальных обстоятельствах: Толстой при полной опале и лишении всех постов в тюрьме на Соловках, Бенкендорф в пути на борту корабля, Судейкин совсем страшно – забитый ломом террористами на конспиративной квартире, прямо в сортире, с размозженной головой. Да и вполне благополучные и сановные начальники тайного сыска при последнем из Романовых, вроде Хвостова с Белецким, закончили жизнь чекистским расстрелом на Ходынском поле. Бывший в качестве министра МВД главным начальником над царскими спецслужбами Столыпин мучительно умирал в киевском госпитале с пулей террориста в печени. А вот с Дзержинским за безумно бурную и полную борьбы и боли жизнь судьба расплатилась таким на их фоне благополучным уходом из жизни: скорая и естественная смерть в собственной квартире. Здесь же у Кремлевской стены по тогдашней революционной моде Феликс Эдмундович Дзержинский и был похоронен, получив могилу совсем рядом со своей бывшей квартирой в Кремле и у символической стены центра власти в государстве, безопасность которого он девять лет защищал на посту главы ВЧК – ГПУ.

    Можно сказать, что после своей смерти Дзержинский побывал еще в одном образе и часто предстает в нем по сей день. Это «посмертный Дзержинский», идеализированный и выхолощенный годами советской идеологии до такой степени, что реальная личность живого человека за этими томами славословий давно потерялась. Он превратился в икону, в застывший образ всегда правого и справедливого чекиста номер один, в грозу спекулянтов и друга советских детей.

    Особенно постарались в этом его последователи из советских спецслужб, доведшие легенду о любимом Феликсе до абсурдного временами культа Зевса чекистского олимпа. Его имя и имидж затаскали, раздергали на эпиграфы из его дневников, поместили в чекистский бренд, в популярную в Советском Союзе марку ФЭД по первым буквам его имени, отчества и фамилии. Сам Дзержинский явно бы удивился, узнав, что ФЭДом назван фотоаппарат советского производства (присвоение его имени чекистской войсковой части или макаренковской колонии для беспризорников он, быть может, еще и оценил бы).

    В наши уже первые годы XXI века к фигуре Феликса Эдмундовича Дзержинского периодически можно отметить отдельные всплески интереса. То в российской Государственной думе часами дебатируют за и против восстановления его монумента посреди Лубянской площади. То явочным порядком по просьбе ветеранов милиции бюст Железного Феликса вновь восстанавливают во внутреннем дворе ГУВД Москвы на Петровке, 38, в августе 1991 года при виде возбужденной победой над ГКЧП толпы москвичей сами же милиционеры этот бюст и демонтировали от греха подальше, опасаясь штурма ГУВД. То КГБ независимой уже Белоруссии открывает туристический маршрут по местам боевой славы Дзержинского, здесь тоже перед зданием КГБ в Минске памятник Дзержинскому сохранен до сих пор.

    Но все это опять же ренессанс интереса не к фигуре реального человека по имени Феликс Эдмундович Дзержинский, а к советской легенде о нем, к застывшему в изваянии истукану по кличке Железный Феликс. И с одной стороны, опять идет ряд набивших всем оскомину еще с советско-застойных лет клише: «честнейший и благороднейший чекист», «благодетель беспризорных», «чистые руки и горячее сердце», «рыцарь революции». А с другой – те же клише с обратным знаком: «маньяк-кокаинщик», «убийца родной сестры», «садист в шинели», «отец системы советских концлагерей». И за этой переброской застывшими за годы простенькими терминами реальный и живой Феликс Дзержинский, такой неоднозначный, непростой и разный в различные годы жизни, от нас все дальше и дальше уходит без возврата в историю к категории мало нам понятных и совсем далеких Чингисханов и Цезарей.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.