|
||||
|
XVIII Смутно помню, как оказался в помещении, где раненых готовят к операции. Укол морфия сделал свое дело: унял боль и закружил сознание в веселой круговерти наркотического угара, настроив меня на благодушный лад. Сделавший инъекцию человек, нарисовал йодом мне на лбу большую букву М. — А зачем эта метка? – поинтересовался я. — В четырнадцатом году, нас так в госпитале не украшали. – А тебе сейчас не четырнадцатый год. Метка для того, что бы повторно по ошибке морфий не вкололи. А то две – три дозы и все, большой привет, обойдешься без операции. Помрешь счастливо и безболезненно, а заодно и нас от лишних хлопот избавишь, — пояснил санитар, а затем добавил: — и сделай доброй дело, полежи тихо, не бубни, силы тебе еще понадобятся. Согласен, мне и с одного шприца уже очень хорошо. Сознание затуманено вполне прилично. Все мягко покачивалось перед глазами. Страх, неотъемлемый спутник любого человека ждущего хирургической операции, исчез совершенно. Я смотрел на двух здоровых санитаров, ловко разрезающих мою окровавленную форму ножницами, и пытался спросить их: господа, что вы со мной собираетесь делать? Но язык в высохшем рту не ворочался абсолютно, поэтому вопрос не получился. Оставалось только наблюдать как снующие вокруг меня вида мужики в забрызганных кровью халатах, быстро и аккуратно снимали с меня кровавые повязки, перебрасываясь при этом незнакомыми мне медицинскими терминами. Оказавшись на операционном столе, куда меня перенесли с величайшей ловкостью, я совершенно развеселился, спасибо морфию. Меня забавляло решительно все: коренастый, невысокий врач, снующая возле него худенькая, высокая медицинская сестра, громкий, стальной перезвон перекладываемых хирургических инструментов, даже зрелище проводимой на соседнем столе операции на бедре какого–то солдата не вызывало уныния. При этом, успел подумать: а медсестра, правда так симпатична, или это морфий виноват? Интересно, она замужем? Если нет, то у меня есть шанс! Она совершенно мой типаж девушки: да здравствуют высокие и худые! К тому же, мне тоже давно пора о женитьбе думать! От этих мыслей меня оторвал чей–то усталый и хриплый голос. Он велел мне поднять правую руку вверх и сосчитать до десяти. А зачем это ему? Может быть, он думает, что я не умею считать? Ну ладно, если здесь сомневаются – пожалуйста, сосчитаю. Я умею считать, я это точно помню. На лицо положили какую–то маску, на которую то ли вылили что–то, то ли пар какой–то пустили, так и не понял… Я поднял руку и стал покорно считать. Раз… Два … с удивлением понял: со мной что–то происходит. Три… Сердце стучало все сильнее и сильнее, как будто бы некий сумасшедший паровоз, бешено набирал скорость. Четыре… Мотор колотился так, что я был уверен: сейчас сердце в яростном прыжке разорвет обтягивающую его плоть и отчаянным рывком выпрыгнет из груди наружу… Пять… Операционная и находящиеся в ней люди резко накренились, вихрем пронеслись перед глазами и в этот момент сознание окончательно покинуло меня… Очухался уже в лазарете лежа на кровати. Значит, хирургический процесс моего возвращения с того света окончен. И если мне удалось открыть глаза, то вывод однозначен — процедура удалась. Я на этом свете. Пока во всяком случае…Ласковый голос дежурной сестры милосердия плохо доходил до меня сквозь ватные обрывки тяжелой опухоли наркотического сна. — Очнулся, вот и славно, нормально операция прошла, все теперь хорошо будет, благополучно все закончилось, будешь жить, раны твои не опасны теперь, — говорил мне этот добрый голос. — Пить, пить, — шепчу я, — пожалуйста, дайте пить… — Нет, сыночек, пить тебе нельзя будет еще несколько дней, так что терпи, и пить не проси, все равно не дам, все для твоей же пользы, — так же ласково и очень тихо отвечает сиделка. — Ты поспи лучше, это сейчас для тебя первое дело, а главное не шевелись и не напрягайся ни в коем случае. Если чего надо – ты мне скажи, я всегда здесь… Да ничего мне не надо, кроме глотка воды. Но на все просьбы попить, звучит мягкий, но категорический отказ… Кошмар наркотического похмелья страшен. Дикая жажда, постоянное головокружение, резкие провалы в обрывки дурного забытья. Заботливая сиделка стирает с моего лица капли липкого холодного пота, что–то постоянно говорит спокойным, теплым голосом, смачивая губы водой, когда жажда делается совсем невыносимой. С мыслью о том, какая же она славная женщина, я вновь проваливаюсь в объятия непонятного беспамятства… Окончательно пришел в себя только лишь на следующий день. Ощущение полной беспомощности, помноженное на патологическое, ни с чем не сравнимое желание пить. Шевелится нельзя, можно только лежать. Причем, на спине. Даже переворачиваться невозможно. Добавьте к этому стыд и неловкость от собственного бессилия: клизмы, утки, перевязки, дьявол всех их забери… И вонь… Жуткая, ни с чем не сравнимая вонь прифронтового лазарета… В этом помещении полевого госпиталя нас лежит человек двадцать. Вообще, помещением это назвать трудно. Обычная брезентовая палатка, только гигантских размеров. Здесь собрали только тех, кого сейчас нельзя трогать. Тех, кто лежит в лежку, чья транспортировка в далекий тыловой госпиталь, в настоящее время невозможна. С утра всех осматривает врач. Глянув на мои раны, эскулап одобрительно кивает головой, дескать, все нормально парень, пойдешь ты на поправку. У меня к нему только один вопрос: пить, когда я смогу пить? Ответ глушит наповал: дней через пять, и это в самом лучшем случае. Господи, я не выдержу столько, я сойду с ума от дикой, нестерпимой жажды! Сиделка снова рядом, будто и не уходила никуда. Если бы не она, я бы наверное точно спятил за эти дни. Как выяснилось, эта пожилая женщина действительно живет при госпитале. К концу дня я уже знаю всю ее историю. Мою сестру милосердия зовут Жервеза Сорель, ей пятьдесят два года, из которых пятьдесят лет, она тихо — мирно прожила в небольшом городке Шарлевиль–Мезьер, расположенном на самой границе с Бельгией. В девятнадцать лет вышла замуж за Лоньона Сореля, прокатчика на местном металлургическом заводе. Брак оказался счастливым. Хороший, работящий и не пьющий муж, трое детишек родилось, и все, слава Богу, парни. Крепкие и здоровые ребята выросли. Но в четырнадцатом началась война. На гребне патриотической волны царившей в то время в умах практически всех, и муж и сыновья ушли в армию. Добровольцами. Даже в газете писали о неслыханном патриотизме настоящей французской семьи. Ведь никто тогда и подумать не мог, что все обернется таким кошмаром! Слушая, я киваю головой, да, было такое, сам помню это время. — И началось, — теплым, удивительно добрым голосом продолжает мадам Сорель. – После вторжения бошей все кто успел, бежали. Еле ноги унесли, спасаясь от наступающих. Бросали все, бежали куда глаза глядят. Родственников в этой части страны нет, вот и осела в Бар–де–Люке, выучившись под старость на госпитальную сиделку. Жить то ведь как–то надо. Лоньон, муж мой, пропал без следа в приграничных боях. В декабре четырнадцатого принесли похоронное извещение на среднего сына. На следующий год, узнала о гибели старшего. Убило его в Шампани, осенью пятнадцатого года. А где младшенький – и сейчас не знаю. Да слез уж нет, давно все выплакала, но ведь жив он может быть, ты как думаешь? От страшного рассказа меня мутит. Уж если парнишка пропал в пятнадцатом году, вряд ли он еще по земле ходит. Никто не знает, сколько народу сгинуло в кошмаре тогдашних боев, целые полки в огне как солома горели. Может только, Бог даст, в плену? Хотя нет, был бы у бошей, так прислал бы весточку. Но я не могу сказать это ей. Собираюсь духом, пытаюсь придать голосу твердость, и пересохшими губами выдавливаю из себя лживый ответ: конечно жив, обязательно жив, фронт большой, парень может быть где угодно, он еще даст о себе знать! Советую написать в Париж, в центр по розыску без вести пропавших. – Да я каждую неделю туда пишу, — со вздохом отвечает мадам Сорель, — но пока ответ только один, нет о нем никаких известий. Вот смотрю я на вас всех, а сама все думаю, может и мой мальчик так же где–то раненый мается? Я тебе его карточку сейчас покажу, будь добр, посмотри, может встречал случаем? – Мадам Сорель бережно достает из кармана фотографическую карточку и подносит к моим глазам. С кусочка бумаги на меня смотрит красивый, молодой парень в гражданской одежде. Видимо, карточку сделали еще до войны. – Сожалею мадам, — шепчу я. – Сожалею, но мы никогда не встречались. Моя сиделка мучительно улыбается, и понятливо кивает головой, убирая дорогой ее сердцу портрет в карман. Она снова заботливо обтирает мне лицо мокрым, холодным полотенцем, а затем отходит к другому раненому, со стоном зовущему к себе сестру милосердия. Мне хочется плакать. В голове прочно засела только одна мысль: как это все получилось? Зачем все это? Несчастная женщина отдала стране мужа и троих детей. Затем, что бы они погибли по дури командования? Я все понимаю, война есть война, и без смертей она невозможна. Но почему за тупость генералов должны платить кровью мы? Командующий Жоффр убеждал всех, что разобьет Германию за три, максимум за шесть месяцев. Вся Франция верила ему. Верил я, и эта женщина верила тоже. Верили ее муж и три ее сына. И что? Нам навешали в четырнадцатом году так, что страна уцелела только чудом! А ему ничего, как был главнокомандующим, так и остался. А в пятнадцатом что было? Прямо на пулеметы шли, тысячи укладывали за каждый квадратный метр, все равно ни черта не вышло! Теперь этот умник проспал бошей под Верденом. Да глупейший из моих солдат знает: невозможно сосредоточить такую массу войск по–тихому. Физически невозможно! Это дело не одного дня, подготовка такого наступления требует нескольких месяцев! Как этот идиот в золотых погонах ничего не заметил? Выходит, генералы бошей умнее наших, если сумели их провести? Но Жоффру от этого ни горячо, ни холодно, он все равно остался Главнокомандующим. Согласен, воевать на передовой – дело солдатское. Согласен, генерал должен сидеть в штабе и думать головой. Думать, как разбить врага с наименьшими потерями для своих. Да, генерал имеет право посылать солдат на смерть. Порой, он даже обязан так поступать. Это правильно, так и должно быть. Но: за самовольное оставление позиций солдату положен расстрел. А почему бы не расстреливать генералов за проигранные по их глупости сражения, вот что хотел бы я знать! Ведь все начиналось как в сказке! Страна обрадовалась войне с Германией словно манне небесной. Пункты приема добровольцев в прямом смысле слова не справлялись с нахлынувшим потоком воодушевленных людей. На улицах был настоящий праздник: оркестры, митинги, цветы… Поезд, на котором мы ехали к сборному пункту просто утопал в цветах, он был завален ими под самую крышу. Все махали нам руками и кричали: до скорого свидания, наши храбрецы! Одна женщина, поднимая на руках маленького ребенка, кричала, что когда он вырастет, он тоже исполнит свой долг перед страной. Мы были счастливы и довольны, мы искренне гордились собой, мы хвастались напропалую, мы считали себя патриотами и мечтали о подвигах, мы спорили о сроках вступления в Берлин, мы ни на йоту не сомневались в том, что это скоро случится… А вышло все совсем по другому. Совсем немного из тех идиотов — энтузиастов четырнадцатого года сумели дожить до шестнадцатого. Тошно вспомнить, как мы, раздолбанные в прах в череде приграничных сражений четырнадцатого года, отступали к Марне. Шли молча, грязные, рваные, раненые, с трудом переставляя ноги от нечеловеческой усталости. Дорога через любой населенный пункт, превращалась в настоящую пытку. Люди обливаясь слезами, на коленях умоляли нас не оставлять их бошам. Просили взять их с собой, подождать хотя бы немного. Обезумевшие от страха и ужаса женщины, плевали нам в лицо: сами драпайте, вояки хреновы, а с нами теперь что будет? На погибель нас бросаете, храбрецы проклятые! А мы шли дальше, вглубь страны, молча стирая плевки с лиц и не смея поднять на отчаявшихся людей глаз от стыда. Увы, но отданный нам приказ был четким и простым. Отступление, без всяких задержек. И что? Кто–то ответил за это позорище? Но постепенно ярость утихает. Так ведь всегда было. Наверное, так всегда будет и впредь. Не знаю, почему так происходит. Я на войне никто, младший офицер, нормальное пушечное мясо. Обычный засранный армейский лейтенант, валяющийся с ранением в госпитале. Таких по всей стране великое множество. И не в моих силах что–то изменить в извечных законах войны. Знаю, что после выздоровления меня снова пошлют на передовую, и я, также послушно как и раньше, буду выполнять все приказы старшего командования. Другой перспективы у меня попросту нет. Ибо за невыполнение приказа в военное время, сам пойду под расстрел. Следующие дни оказались подлинным кошмаром. Время вероятно замедлило свой ход, здесь, в прифронтовом лазарете. Жуткая вонь от грязных, окровавленных человеческих тел, сочащихся гноем, исходящих дерьмом, рвотой, мочой и кровью, захлебывающихся животным стоном. Противное ощущение собственной полной беспомощности… Головокружение, помноженное на утки, вливания, клизмы, перевязки… Медицинский персонал, в заляпанных пятнами крови халатах, засыпающий на ходу от кошмарной усталости. Мука процедуры подкожных вливаний: ежедневно, толстыми иголками мне под кожу заливают то, что спасает человеческий организм от обезвоживания. Боль страшная, я каждый раз даю себе слово терпеть молча, но ни разу не смог сдержать стонов. Хуже всего то, что клизмы и иголки, помогая телу выдержать отсутствие воды, совершенно не решают проблему адской жажды. Высохший язык уже не может ворочаться во рту, наверно я так и сдохну здесь без глотка воды. Обычной воды, которую я вижу в мертвенно–бледном сонном забытье, за одну каплю которой я не раздумывая отдам душу. Мадам Сорель постоянно обтирает мне лицо мокрой тряпкой, что ласково приговаривая в полголоса. Она всегда что–то тихо говорит, однако я уже давно ничего не могу разобрать. Но на пятый день совершилось чудо. К моей койке подошли два врача и медсестра, с бутылочкой и столовой ложкой в руках. В радостном безумии я собирался рванутся к ней, но куда там, один из эскулапов враз пресек мое рвение крепко схватив меня за здоровое плечо. С превеликими предосторожностями мне протянули столовую ложку воды. Я выпил эту волшебную влагу с большим трепетом, чем принимал в детстве святое причастие. Господи, вот оно, настоящее счастье! Не богатство, ни слава, ни почести, а обычный глоток воды! Волшебной, чистой и до безумия желанной! А все остальное просто бред собачий, наглое и неприкрытое вранье! Стоявшие у изголовья врачи с тревогой смотрели на меня, но затем с одобрением закивали головами, перебрасываясь какими–то неизвестными словами. Меня не скрутило в приступе страшной рвоты, и это главное. Судя по их реакции, я наверное окончательно пошел на поправку. С этого дня жизнь стала потихоньку налаживаться. Стали маленькими дозами давать попить, а потом наступил полный праздник – принесли паровую котлетку! Да о большем счастье я и мечтать не мог! От таких королевских условий сознание постепенно возвращалось, затуманенный постоянной жаждой мозг, стал медленно обретать ясность Почему в нормальных условиях человек никогда не задумывается о том, что для счастья нужно совсем немного, порой просто поесть и попить! Все–таки мы и в самом деле странные создания. Строго говоря, мне крупно повезло. Всего–то осколок на излете в брюхо словил. Ранение в живот оказалось пустяковым, поэтому мое сидение на вливаниях через клизму и стальные иголки оказалось совсем не долгим. Немногим меньше недели. А при тяжких ранениях брюшной полости пить не дают гораздо дольше… Что испытывает при этом кошмаре человек, я не хочу не думать, не предполагать. А в госпитале идет беспрестанное, круглосуточное движение. Кого–то отправляют в тыл, новых бедолаг укладывают на освободившиеся места, ну а других уносят вперед ногами. Беспрестанно осмотры, короткие приказы врачей, перевязки, уколы обезболивающего, вонь, утки, стоны, кровь, плач, молитвы, проклятия… Тех, кому не помогло врачебное вмешательство, уносят в специальное помещение. Свою смерть они встречают там, отдельно от остальных. Если к тяжко раненому неожиданно явились санитары с носилками – все понятно сразу. Беднягу ждет скорый конец. Их всегда уносят в беспамятстве, глуша перед выносом сильной дозой морфия. Правда однажды дурман не подействовал. То ли вкололи мало, то ли еще что. Но оказавшись на носилках парень очнулся. И понял все. Захлебываясь слезами, он тихим голосом просил пожалеть его, оставить здесь, никуда не уносить. Несчастный пытался брыкаться, не дать ему сделать второй укол, он полушепотом взывал к Богу, он умолял санитаров, он звал нас на помощь… Но второй шприц с морфием успокоил беднягу. Его унесли. Эта жуткая сцена потрясла всех. Кроме работников госпиталя, разумеется. За время войны они навидались всякого. Когда все это слышал и видел через призму дурного забытья, было легче. Теперь голос прифронтовой лазаретной действительности оглушительно зазвучал для меня в полную силу. Но, слава Богу, ненадолго. Еще через день мне разрешили попробовать приподняться. Торжественная процедура опять проходила под присмотром врача и медицинской сестры. Здоровой рукой я ухватился за металлическую раму, расположенную над кроватью, и медленно, с мучительной болью оторвал спину от койки. Эксперимент закончился удачно: подниматься выше не разрешили, но огласили вердикт. Я точно пошел на поправку, теперь долечиваться можно в тылу. Через несколько часов меня санитарной машиной отправят в Бар–де–Люк, ну а оттуда дальше, поездом, отвезут в далекий тыл. В день отъезда у меня появился неожиданный посетитель. Увидев шагающую навстречу худую фигуру, в наброшенном на плечи медицинском халате, я мгновенно узнал гостя. В глазах тут же потемнело от страха. Так и есть, это молоденький рядовой Этьен Леблан из взвода Гийома. Неужели случилось чего? — Господи помилуй! – я резко приподнялся к нему. – Убит!? Да не молчи ты, говори, дьявол тебя забери! — Кто, мой лейтенант? — Гийом! – Голос срывается на резкий крик. — Что с ним? Что с твоим взводным? — Ничего, мой лейтенант! – На лице парнишки удивление. – Ничего, абсолютно ничего. Он жив и здоров, я прибыл сюда по его приказу. Вас проведать. — Уфф… — Я с облегчением откинулся на подушку. – Слава Богу… Ты, это, бери табурет, садись. А чего он сам не пришел? — Не смог, мой лейтенант! Идет переформирование, остатки рот объединяют друг с другом, никого из командиров взводов сейчас не отпустят. — А… Ну да, ясно, все так и есть. Ну, как он сам, его же штыком задело? Как ты? Вижу, заметку в пол уха боши тебе оставили. Может, и про Лефуле чего слышно? — Все ничего, мой лейтенант. Моему взводному наложили швы, только шрам очень большой остался. Мое ухо заживает, нагноения нет. Отстрелило его мне тогда же, когда и Вас ранило. Господина Лефуле отправили в тыл три дня назад, говорят, контузия тяжелой оказалась. А сами Вы как? Разговор длится примерно с полчаса. Этьен подробно рассказывает о последствиях последнего боя, перечисляет по памяти всех погибших и раненых, говорит о процессе переформирования роты. Его речь похожа на сухой бухгалтерский отчет. Видимо Гийом провел с ним подробный инструктаж. Всетаки парень здорово изменился. Я помню, как он только появился в роте, ведь это было совсем недавно. Страшно худующий, любопытный, постоянно озирающийся как волчонок, неуверенный в себе. Худым остался он и сейчас, но в остальном поменялся кардинально. Весь сжатый, как будто стальная пружина внутри, движения стали резкие, четкие. Но главное – изменился взгляд. Глаза приобрели темно–стальной оттенок, смотрят в упор, почти не моргая, холодно и недобро. Наверняка, до прибытия на фронт мальчишка не представлял себе в действительности, возможность убийства человека, пусть даже и врага. Но сейчас это уже далеко не мальчишка. Я уверен, чуть что – и он не раздумывая враз развалит череп боша саперной лопаткой. Причем с одного удара. А может, и не только боша. Прав был Гийом, и впрямь, похоже настоящий зверь растет. Самое страшное то, что для таких война никогда не заканчивается. Даже если они и возвращаются с нее живыми. Уходя, Этьен оставляет у моей койки приличного вида рюкзак. Что ж, спасибо, и ему и всем ребятам. Я жму на прощание его руку, прошу передать привет всем нашим. Постараюсь вернуться, как только смогу. Затем были новые, свежие перевязки, крепкие руки санитаров воткнувших мои носилки в глубь машины с большим красным крестом, добрый голос мадам Сорель провожающей меня. На прощание я приподнялся, и движимый бессознательным порывом поцеловал этой славной женщине руку. Спасибо Вам. Спасибо за все. А она, как всегда приговаривая в пол голоса что–то ласковое, перекрестила меня и заплакала. Санитарная машина медленно ехала в потоке других по «священной дороге» ведущей из Вердена в Бар–де–Люк. Не так давно я ехал по этому же пути в Верден. Своим ходом. Теперь меня везут обратно. На носилках… |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|