Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I
  • II
  • III
  • IV
  • ГЛАВА III. БОРЬБА ПАРТИЙ

    Отъезд Жубера в Италию; его женитьба. – Сийэс начинает борьбу против якобинцев. – Его речи на Марсовом Поле. – Парижский комендант и военный министр. – Камбасерэс. – Старейшины. – Перемены в парижском гарнизоне. – Якобинцы улицы Бак. – Обращение к Фуше; его назначение министром полиции. – Как он сразу поставил себя в глазах общества. – Ловкая осада. – Пули 10-го августа. – Марбо устранен. – Закрытие клуба; отношение к этому населения; страхи совета пятисот. – Якобинская агитация в провинции; роялистская контрагитация. – Месяц жизни в провинции. – Юг; эпидемия разбоев и убийств. – Долина Роны. – Лион – Центр. – Юго-западу грозит восстание. – Тулуза и Бордо. – Упадок духа в Вандее. – Шуаны. – Волнения в северных городах. – Бельгия и рейнские департаменты. – Четыре Вандеи в перспективе. – Сила и слабость роялистской партии; принцы – Восстание в Верхней Гаронне и соседних департаментах. – Запад отстал; решено взяться за оружие. – Три заговора. – Что предпринимает правительство. – Воззвание мадам де Сталь к справедливости. – Тирания и распущенность.

    I

    Жубер выехал из Парижа 28 мессидора – 16 июля, с тем, чтобы разбить Суворова и снять траур с наших знамен, унося с собой надежды политиков, ожидавших от генерала-победителя создания нового правительства и преобразования Франции. В заботах о его успехе, как вне, так и внутри страны, посвященные не останавливались ни перед чем. Решено было дать ему в товарищи и менторы Моро, поставив рядом и пылкостью мудрость. Чтобы Привязать Жубера к тому, что было тогда наиболее привлекательного в политическом мире и обществе, ему сосватали невесту, девицу де Монтолон, племянницу Семонвилля, человека, все предвидящего и всегда обращавшего взор в сторону восходящего светила.

    Приключения Жубера начинались как сентиментальный роман; это нравилось парижанам. Свадьбу сыграли в Гранпрэ, В Шампани; затем генерал отвез молодую жену к своим родителям в Пон-де-Во, в его родной департамент Эн (Ain). После нескольких дней, проведенных в объятиях жены, он вырвался из сладостных оков и помчался в бой, унося с собою талисман – ее портрет. Он выказывал лихорадочное нетерпение победить, прославить себя новой славой и затем бросить на чашку политических весов всю тяжесть своего меча.

    Он несомненно готов был произвести переворот; гораздо менее несомненно, чтобы он захотел всецело подчиниться Сийэсу и работать исключительно для буржуазной факции. С Гойе он не стеснялся дурно говорить о Сийэсе;[245] он выставлял на вид свою восторженную преданность республике, что не мешало ему допускать к себе эмиссаров претендента.[246] Замечательно, что правительство реставрации, столь враждебное памяти и славе революции, оказало памяти Жубера почти официальный почет.[247] Следует ли из– этого, что Жубер, готовясь нанести решительный удар, стремясь прежде всего спасти Францию от опасности, грозившей ей извне, и от анархистов, в то же время не отгонял от себя мысли впоследствии завести переговоры о реставрации? Как бы то ни было, вообще, генералы, вошедшие в это дело, менее непримиримые, чем реформаторы-конвенционалисты, менее стесненные обременительным прошлым, отнюдь не намерены были предоставить штафиркам организовать будущее правительство, орудуя по своему произволу и соблюдая исключительно свою выгоду.[248] Можно думать, что и Жубер, если он и рассчитывал достигнуть власти с помощью Сийэса и его группы, мечтал впоследствии разыграть роль посредника между партиями, быть может, примирителя Франции и Бурбонов.

    Для Сийэса самое важное было удержать за собой власть до победоносного возвращения Жубера, чтобы не пропустить момента, чтобы помочь победителю ворваться в крепость и облегчить ему вторжение. Он начал бороться с якобинцами легальными средствами и с большей настойчивостью, чем от него ожидали. От природы не мужественный, он стал отважным под давлением необходимости и страха. Явная опасность и засевший в его мозгу великий план, казалось, изменили его характер; друзья не узнавали его.[249] В этот период он был поистине главным деятелем общественной защиты.

    Обычная перетасовка директоров сделала его на четыре месяца президентом. Как таковой, он был первым лицом в области представительства и председательствовал на национальных торжествах. Все народные праздники, все великие годовщины революции приходились на лето и следовали одна за другой: 14 июля, 9 и 10 термидора, 10 августа, 18 фрюктидора, 22 вандемьера. В эти числа в память великих событий устраивались торжественные церемонии на Марсовом Поле с военными парадами, дефилированием войск, пушечными залпами, музыкой, пением приличествующих случаю гимнов, с благовониями, курившимися в урнах вокруг алтаря Отечества, с аллегориями и псевдоримской декорацией, разукрашенной снопами цветов и гирляндами.[250] Директора в парадном уборе восседали впереди всех прочих властей на массивных раззолоченных креслах; президент в своей речи обращался ко всей Франции. 14 июля и, в особенности, 10 термидора, дали случай высказаться Сийэсу.

    Он публично объявил войну якобинцам, напомнил о кровавой и грязной тирании, которой они в свое время угнетали Францию; “Какой урок! Люди без талантов, но не без удали, в одном имени свободы, которую они профанировали, черпали непостижимую силу, чудовищную власть, какой не было примера в истории и – клянусь республикой! – никогда не будет возврата.[251] Это было первое предостережение смутьянам; Сийэс поднял знамя порядка.

    Сийэс весьма практично старался обеспечить за собою позиции, необходимые для того, кто хочет произвести во Франции государственный переворот при помощи войск: посты парижского коменданта и военного министра. Люди, в данный момент занимавшие оба эти поста, Марбо и Бернадот, по-видимому, всецело были на стороне якобинцев. Сийэс искал только предлог отставить Марбо и заменить его своим человеком. Самым крупным препятствием казался ему Бернадот, и он, как крот, подкапывался под него, стараясь убедить Барраса, что первое качество, требующееся от военного министра, это отсутствие характера и яркой индивидуальности, угодливая покладистость.[252] Впрочем, и его коллеги начинали находить, что Бернадот слишком шумит и занимает чересчур много места; за этим громоздким и бьющим в глаза персонажем стушевывались официальные главы государства.

    Сийэсу действительно помогал Камбасерэс. Он, со своей стороны, старался отобрать у якобинцев часть захваченного ими. После 30 прериаля, когда эта факция брала себе все, что хотела, в руки ее отдана была, между прочим, и центральная администрация Сены, так называемый тогда департамент Сены, коллективная власть, поставленная над окружными муниципалитетами и правившая Парижем. Под председательством бывшего дантониста Лашевардьера эта администрация могла в критическую минуту организовать возмущение черни; свое направление она уже обнаружила, составив список присяжных из ультра-революционеров. В качестве министра юстиции, Камбасерэс обратил на это внимание директории; директора, по малодушию, не посмели воспользоваться своим правом и признать список недействительным. Камбасерэс по собственному почину устроил так, что суды не утвердили списка.[253] В то же время он всячески старался низвергнуть лиц, составивших его, а это значило заблаговременно уничтожить центральный комитет инсургентов.

    В политических собраниях интрига ревизионистов, подготовлявших реформу конституции с оружием в руках, глухо развивалась и неслышно шагала вперед. Совет старейшин положительно превратился в сборище умудренных опытом революционеров; один из членов его, Куртуа, известный термидорец, недавно произнес ядовитую речь против странствующего клуба, изгнанного из Манежа и теперь отыскивающего себе другое пристанище; старейшины, казалось, готовы были на все, лишь бы вырвать Францию из лап якобинцев. Сийэс льстил себя надеждой привлечь на свою сторону большую часть членов этого совета, сделать из этой группы главный рычаг, и в случае надобности, пустить его в ход против другого совета. В среде пятисот партия умеренных принимала все более и более желательную Сийэсу окраску, но большинство все еще ускользало от него. То якобинское, то просто конституционное, это большинство ревниво оберегало прерогативы и неприкосновенность собрания.

    В один законопроект “О гарантиях гражданской свободы” совет пятисот включил параграф, лишавший директорию права вводить в конституционный район, т. е. в Париж и его окрестности, такое количество войск, какое она найдет нужным. Это право, противное конституции, директория присвоила себе 18 фрюктидора для того, чтобы иметь возможность произвести насильственный переворот, а на другой день после переворота утвердила его за собой законодательным порядком. Параграф, отнимавший у нее это право, не прошел в совете старейшин, отказавшихся его санкционировать. Два стоявших в Париже полка, посланные за границу, могли быть заменены 79-й полубригадой, 8-м и 9-м драгунскими полками; 79-я полубригада была взята в плен русскими, в Корфу, и отпущена лишь под условием не сражаться более с иностранцами; драгуны большею частью возвратились домой также пленниками на честное слово. Эти-то войска и обращены были в столичный гарнизон. Сийэс, быть может, предназначал им низвергнуть конституцию но знаку Жубеpa, но, как Оказалось, они были прежде всего и фанатически преданы Бонапарту, под начальством которого участвовали в итальянской кампании.

    В директории постепенно подвигалось вперед сближение Барраса с Сийэсом; формировалось большинство сопротивления. Сами Гойе и Мулэн порой пугались анархистского движения; их не мог не встревожить яростный протест клуба, изгнанного из Манежа, против насильственного переселения его в улицу Бак; клубисты подняли страшный шум, расклеили повсюду негодующие воззвания; какой-то субъект крикнул с трибуны: “к Оружию!”.[254] А число членов собрания все росло; по слухам, их было теперь уже больше трех тысяч; клуб привлекал к себе всех беспокойных людей, всех смутьянов, и служил для них центром.

    Правда, в совете пятисот не раз поднимался вопрос о выработке закона, который, признавая существование политических обществ, в то же время регламентировал бы их. Это был бы способ запереть клубистов в кругу строжайших запрещений, поставить им законные пределы, но результат всех этих парламентских переговоров оставался проблематичным и заставлял себя, долго ждать. Совет пятисот вообще нелегко приходил к определенному решению; напрасно директория торопила его, ссылаясь на неотложные дела. “Дела продолжали лежать под спудом в бюро комиссий”,[255] а факция, заседавшая в манеже, продолжала ругать весь мир, изрыгая зажигательные воззвания. Ввиду такого упорства, директория уже предвидела необходимость вмешаться самой и закрыть клуб административным порядком.

    Для того, чтобы нанести этот удар, нужен был министр полиции, не отступающий перед крутыми мерами. По общему признанию, Бургиньон был не на высоте такой задачи. Он был всего только порядочный человек и охотник до грубых шуток; должность же его требовала совсем иного; он не умел импонировать; для этого у него не хватало надлежащего вида и надлежащей осанки. На его место прочили человека с мрачным прошлым, но всем известного за человека энергичного, – к тому же все знали, что у него есть основательные причины не желать, чтобы факция манежа захватила власть в свои, руки, – бывшего священника Фушэ, прославившегося своими подвигами в Нанте и еще больше в Лионе, видного участника пальбы и резни во втором по значению городе Франции.

    После термидора Фушэ нырнул в глубину и жил там хуже, чем жалким и презренным, – забытым, занимаясь черной работой в полиции, пробуя счастья и в делах, и в спекуляциях, то пытаясь нажиться на откармливании свиней, то вымаливая себе место, самое маленькое местечко, “местишко”,[256] лишь бы только не умереть с голоду и прокормить семью, ибо в своей конуре он оставался превосходным мужем очень некрасивой жены и отличным семьянином. Мало-помалу он вылез из своей ямы на свет божий, цепляясь за что только мог, и даже вошел в милость к Баррасу. В фрюктидоре и прериале он бродил около власти, служил Баррасу, видался с Сийэсом, вообще, играл какую-то темную роль. В награду его отправили послом сначала в Милан, затем в Гаагу. Оттуда, чувствуя, что счастье начинает снова ему улыбаться, Фушэ всячески старался проложить себе путь к министерскому портфелю при помощи друзей, имевших доступ в Люксембург и восхвалявших его полицейские таланты.[257]

    Наконец, Баррас предложил его на место Бургиньона; Сийэс, допускавший его лишь как временное орудие, поддержал предложение. Казалось, против напора анархистов последним ресурсом был этот якобинец без предрассудков и с все еще надежным кулаком, приютившийся в одном из посольств. 2 термидора постановлением директории гражданин Фушэ из Нанта был назначен министром общей полиции; плохо осведомленная публика вначале затрепетала от ужаса.

    Фушэ не был буржуазным, солидным революционером, подобно Сийэсу и его друзьям. Желая спасти деятелей революции, он отнюдь не исключал стоявших в самом низу. Его былые злодеяния, его темперамент, нрав, привычка к грубому сквернословию, – хотя он был скорей циничен, чем вульгарен, – даже известные демократические инстинкты приближали его к крайним якобинцам. Но в то же время он чувствовал, что якобинцы, стремясь вернуть республику к частой анархии, идут по ложному пути, вразрез с требованиями эпохи, c волей народа, накликая катастрофу, которая неизбежно должна привести к контрреволюции. Эта факция запоздалых якобинцев представлялась ему не чем иным, как анахронизмом. Он мечтал вылепить сильное правительство из демагогического теста, вымешанного и выкатанного его твердой рукой. Впрочем, он был в сношениях и с Жубером и знал, какие надежды возлагали на юного генерала “республиканцы-организаторы”.[258] Не чувствуя себя в силах играть в деле изменения конституции первую роль, он согласен был облегчить эту задачу другому, удовольствовавшись второй, и со своей стороны, трудился над сглаживанием пути. Ввиду всего этого, он не поколебался бы разогнать клубистов с тем, чтобы после снова собрать их вокруг себя, образумить и сформировать из них свою министерскую гвардию.

    Когда ему предложили вернуться из Гааги и принять в свои руки бразды правления, он не заставил себя просить и через десять дней был уже в Париже. 11 термидора он принял присягу в директории и комфортабельно расположился в отеле на набережной Вольтера, где полицейский служебный персонал немедленно почувствовал над собою твердую руку.

    С первых же столкновений и с правительством, и с Парижем этот человек с необычайно бледным лицом, кровавыми веками и ничего не выражающими глазами, более неподвижными, чем стеклянные, показал свою силу. Он проявил невозмутимый цинизм и спокойную дерзость, обнаружив, кроме того, холодную иронию и склонность к мистификациям. Его призвали укротить якобинское чудовище; он начал с того, что раздавил реакцию. По отношению к публике он занял такого рода позицию; напечатал на видном месте в газетах, рядом с прокламацией, где он смело заявляет, что он бдит и ручается за порядок, постановление о применении к тридцати двум лицам, с перечислением имен, закона фрюктидорского террора. Речь шла о законе 19-го брюмера VI года, приравнивавшем оптом к эмигрантам всех депутатов, попавших в фрюктидорские списки наказания, но ускользнувших от ссылки путем бегства буде они не явятся в указанный срок. Этот закон, следовательно, позволял административным порядком приговаривать их к смерти.

    Эти несчастные – в том числе Камилл Жордан, Порталис, Пасторэ, Катрмэр де Кэнси, Карно – выехали за границу или же скрывались внутри страны; по отношению к каждому из них в отдельности мера эта имела значение лишь заочного приговора, но Фушэ прежде всего хотел соблюсти формы в отношении чистых республиканцев и засвидетельствовать непоколебимость своих принципов. Водрузив и освежив революционный флаг, Фушэ мог теперь, под прикрытием его, обратиться и против факции Манежа, не навлекая на себя обвинения в том, что он играет на руку реакции. Он изготовил объемистый доклад о якобинских собраниях, форменный донос, походивший на мотивировку постановления о закрытии. Он обнаружил особый талант – идти к цели без торопливости и промедления. Прежде чем атаковать неприятельскую позицию, он решил ознакомиться с ней, изучить местность, устранить препятствия, укрепиться и обезопасить свой тыл.

    Директория пребывала в нерешительности и недоумении. Сийэс не прочь был двинуть дело, но дебюты полного неожиданностей Фушэ немного смущали его и ставили в тупик; Гойе и Мулэн задерживали ход. Не имея надежной опоры в самой директории, Фушэ должен был в то же время остерегаться по крайней мере половины военных и гражданских чинов столицы, так как совет департамента, парижский комендант и военный министр были заподозрены в пристрастии к клубистам.

    Больше всего вооружены против них были, по-видимому, старейшины; они словно вызывали директорию на решительный шаг, оповещая ее о различных беззакониях, творимых якобинцами. Ответом директорам послужил доклад Фушэ: веский, но сдержанный по форме, он отдавал должное клубам в прошлом, еще резче подчеркивая этим их теперешние бесчинства, и заканчивался простым выводом о необходимости вотировать безотлагательно закон о политических обществах, чтобы гарантировать их права и в то же время иметь возможность обуздывать их, когда они переступят границы. Фушэ пока не шел дальше предложения строго парламентских мер, быть может, для того, чтобы наглядно доказать их бессилие.

    Доклад был отправлен старейшинам; те, в свою очередь, передали его в совет пятисот, как приглашение вотировать вышеупомянутый закон, приучая себя таким способом к инициативе, несколько выходящей за пределы их конституционных полномочий и, как мы увидим дальше, сильно развившейся в брюмере.

    В совете пятисот чтение министерской прозы вызвало среди якобинских депутатов яростные опровержения. Слышались крики: “Неправда! Ложь!”. Народная трибуна ревела неистово, ибо анархисты снова усвоили себе привычку сажать на нее своих вожаков и маркитанток (vivandieres). Поднялся спор, путаный и резкий, возобновившийся на следующий день. Доклад был передан в комиссию, но вопрос о напечатании его так и остался нерешенным, хотя и было несколько слабых попыток поставить его на баллотировку. Понятие о шуме могут дать выдержки из газетного отчета. “Оратора положительно не слышно; ему не под силу перекричать толпу… Около четверти часа ропот, протесты, крики; “На голоса, – печатать, – попробуйте еще, – поименную перекличку, – да, – нет, – достаточно!.. заглушают его голос… Снова шум; вся зала в волнении… Шум продолжается… Шум достиг апогея”.[259] В итоге совет еще раз раскололся надвое, распался на две почти равные половины и, тем самым, был обессилен. Чтобы отвлечь внимание, депутат Брио начал громогласно обличать агитацию контрреволюционеров, роялистские заговоры и убийства республиканцев, действительно, все учащавшиеся в различных местностях Франции.

    Якобинский клуб, чувствуя нависшую над ним опасность, бесился все больше. В последние дни он метал громы специально в Сийэса. Братья и друзья, несмотря на свои чудачества, обнаруживали некоторую проницательность: они догадывались, если не о вооруженном перевороте, выполнение которого взял на себя Жубер, то о крывшемся за ним заговоре со смутно орлеанской окраской. В глазах их органов печати Сийэс был той невидимой рукой, которая вела республику к подделке королевской власти, столь же ненавистной доброму революционеру, как и законная монархия. Что касается Фушэ, его отлучили от церкви и предали анафеме, как вероломного брата и изменника делу, осыпали его же жестокими оскорблениями. Наряду с этим ревущим и топочущим якобинством, действовали иные ферменты и продолжалось брожение в обратном смысле. По вечерам, в расслабляющей атмосфере лета, на душных улицах, нагревшихся за день, и даже на Гревской площади, в бродячих группах раздавались крики: “Да здравствует король!”.[260] И хотя это кипение с двух сторон было чисто поверхностное, огромный город, жаждавший покоя, продолжал волноваться; его лихорадочное возбуждение не проходило. Первые дни августа тянулись, медленно, томя всех тягостными предчувствиями, угнетая все возвращавшимися страхами. Говорили, что якобинцы организовали пропаганду в армии, в новоприбывших полках;[261] говорили об уличных беспорядках, о замышляемых покушениях на власть предержащих.

    Среди всех этих волнений подоспела годовщина 10-го августа. На Марсовом поле, в присутствии всех избирателей, среди обычных декораций и реющих над головами трехцветных значков, перед бюстами обоих Брутов, красовавшимися на алтаре Отечества, Сийэс Произнес речь, еще более смелую, чем предшествующая. Обращаясь к чересчур усердным республиканцам, он старался умиротворить их “настоятельными и братскими советами”, но при этом без обиняков рекомендовал: им отделиться от своих коварных вождей; последних он громил, предъявляя к ним ряд суровых обвинений. “Цель их, конечно, не торжество справедливости; они хотят иного; опьянить народ подозрениями, внести в умы французов смятение и уныние и, в общем смятении, самим стать господами, – словом, властвовать во что бы то ни стало и править страной. – Французы, вы знаете, как они правят!”[262]

    Затем была разыграна маленькая война, примерное взятие замка с развевавшимся на нем белым флагом, изображавшего собой Тюльери; статисты с видом бунтовщиков, с ружьями в руках, изображали народ, победителей 10 августа, и звали к себе на помощь республиканских солдат, чтобы взять приступом убежище тиранов; примерный штурм сопровождался пальбой холостыми зарядами. Среди этих безобидных залпов директора, сидя на своих почетных местах, явственно расслышали свист нескольких пуль, пролетевших мимо их ушей и вонзившихся в декорацию позади. Очевидно, некоторые из стрелявших забыли вынуть из своих ружей пули – случайно или намеренно? по небрежности или c преступным умыслом? Большинство думало, что в число статистов вкрались якобинцы, они-то и стреляли настоящими пулями в Сийэса и Барраса; замечено было, что одновременно с залпом в некоторых группах раздались дикие крики.[263] Другие полагали, что виновных следует искать в рядах войска, что было бы еще хуже. Как бы то ни было, военные власти навлекли на себя суровую ответственность за недостаточно бдительный надзор.

    На другой день после праздника директора, еще взволнованные событиями вчерашнего дня, принялись за обсуждение текущих дел. Фушэ рассказывает, что во время заседания он написал несколько строк карандашом и передал Сийэсу; тот прочел, одобрил и последовал совету: заставить своих коллег, еще не оправившихся от испытанных волнений, подписать двойное постановление – об увольнении от должности парижского коменданта, Марбо и замене его генералом Лефевром. Таким образом, Сийэс добился, наконец, давно желанного удовлетворения и успокоения. В одиннадцать вечера постановление совета было сообщено военному министру, которого даже не спросили раньше, и ему же поручено было озаботиться немедленным его выполнением.[264]

    Избавившись от Марбо и утвердившись в доверии Сийэса, Фушэ почувствовал, что у него развязаны руки; план его отныне был ясен. Друзьям, с тревогой спрашивавшим его, что он намерен предпринять относительно грозного клуба, он отвечал: “Очень простую вещь: он будет закрыт”.[265] От собраний Фушэ не ждал поддержки, и ворчание пятисот мало его тревожило. С другой стороны, он не верил в успех уличных беспорядков, заметив, что настоящий народ уже не идет вслед за якобинцами. К тому же, новый парижский комендант, хоть и ярый республиканец и друг Журдана, вел себя прекрасно, принимал военные меры предосторожности, держался настороже против всяких сюрпризов и стягивал силы; в Париж был вызван отряд драгун, прибывший в Сен-Жермэн-ан-Лэй для ремонта;[266] 25-го в пять часов вечера, на всех постах неожиданно переменили пароль.[267]

    Каким образом удалось Фушэ укротить военного министра, этого беспокойного и волновавшего других Бернадота? Десять лет спустя Фушэ, герцог Отрантский, министр общей полиции при императоре и короле, прогуливаясь в лесу Фонтенбло с Филиппом де Сегюром, охваченный потребностью излиться, рассказывал своему спутнику, как он в термидоре VII года взялся за Бернадота: он напрямик выяснил ему положение, говоря: “Глупый ты человек, куда же ты идешь? Что хочешь делать? В 1793 году – иное дело; там можно было только выиграть, разрушая и строя заново. Но ведь то, чего мы добивались тогда, теперь наше. А раз мы добились своего и можем теперь только проиграть, к чему продолжать прежнее?” Фушэ считал этот довод неотразимым. “На это нечего было возразить”. Однако Бернадот не сдавался и все еще ухитрялся спорить, упрямо цепляясь за химеры. Тогда, с твердостью холодного политика, умеющего в годину гражданского кризиса влиять на растерявшихся военных, Фушэ прикончил его одной фразой: “Как хочешь, но помни, что может быть завтра же, как только я примусь за твой клуб, если я найду тебя во главе его, твоя упадет с твоих плеч. Даю тебе в том мое слово и сдержу его”.– “Этот аргумент, – добавляет Фушэ, – убедил его”.[268]

    26-го Фушэ представил директорам для подписи постановление ни более ни менее как о закрытии клуба. На этот раз он хотел покончить с якобинцами, но не просто, а с фокусом, как это у него было в обычае; он придумал курьезную шутку; нанести им удар, как роялистам, как разновидности шуанов, в своей разнузданности дошедших до реакции. Этот чудовищный подвох, впрочем, имел немало прецедентов.

    Камбасерэс, призванный на совет, весьма одобрил постановление и настаивал на его принятии, но восстал против намерения Фушэ установить несуществующую связь между интригами двух крайних партий.[269] Тем не менее в отношение, оповещавшее совет пятисот о принятой мере, включены были следующие фразы: “Да, граждане представители, роялизм конспирирует с большой дерзостью; его агенты рядятся во всякое платье, принимают на себя все личины, говорят всякими языками; они добиваются гибели республики всеми путями – и усилиями нескрываемой ненависти, и коварством притворного рвения, и открытыми нападениями в объявленной войне, и лицемерием преувеличенного патриотизма”. В то же время, чтобы лучше прикрыть себя с левого фланга, Фушэ требовал от совета пятисот закона, который дал бы ему право производить домовые обыски с целью разыскания возвратившихся эмигрантов, королевских вербовщиков и всех конспираторов правой. Это он делал в угоду парламентским якобинцам, чтобы расположить их к себе, ввиду удара, который он готовился нанести их друзьям. Говорят, Сийэс сказал: “Позолотите им пилюлю, но проглотить ее они все-таки должны”.[270]

    Добившись постановления о закрытии клуба, Фушэ не терял ни минуты. В тот же день, в пять часов вечера, помещение клуба в улице Бак было закрыто, документы арестованы, на двери наложены печати. Как рассказывал впоследствии сам Фушэ,[271] он лично присутствовал при наложении печатей, спрятал ключи к себе в карман и преспокойно положил их потом на стол директории.

    Вокруг здания клуба, охраняемого военным караулом, вокруг кавалерийских отрядов, размещенных на соседних улицах, собирался народ в многочисленные и оживленные группы, но в общем публика была очень довольна происшедшим. Депутат Брио, вмешавшись в толпу, слышал весьма резкие суждения о якобинцах и даже “об этих мошенниках депутатах”, но приписал эти отзывы “полицейским шпионам”.[272] Несколько упрямцев-членов пытались проникнуть в помещение клуба; три-четыре человека были арестованы, для примера. Большинство решило собраться в другом месте, в отеле де Сальм – теперь дворец Почетного легиона. Отдельные группы проникли во двор; полиция усмирила их с твердостью, но без излишней запальчивости; народ смотрел, не препятствуя, и почти весь Париж вздохнул свободнее.

    Партийные газеты ругались. “Директория осмелилась обвинить собрание в нарушении конституции. Директория лжет; это гнусная клевета!”.[273] Совет пятисот отнесся к закрытию весьма благодушно; на заседании 26-го предложено было только сейчас же поставить на очередь закон об организации обществ – знаменитый закон, который должен был гарантировать все права и которому не суждено было увидеть свет.

    В глубине души депутаты не были спокойны и за собственную шкуру. Они начинали бояться, что Сийэс и Фушэ, набив себе руку на Манеже, в один прекрасный день и с ними обойдутся, как с шумливым клубом. Слухи о готовящемся перевороте, казалось, носились в воздухе; при первом же подозрительном признаке их охватывал страх. Случайно проведав, что инспектора совета старейшин, предвидя беспорядки на 26-е, предоставили в распоряжение Лефевра часть парламентской стражи, отвлекая ее таким образом от ее естественного назначения, они три дня не могли опомниться от изумления и негодования.[274] В народе дивились, что закрыть клуб оказалось так легко и просто, и что Фушэ достаточно было смело шагнуть к этому призраку, чтобы он исчез. Фушэ, со своей стороны, отнесся очень мягко к тем, кому он нанес удар; он, казалось, желал, чтобы эти enfants terribles республиканской семьи вернулись в лоно ее, отрешившись от минутного заблуждения; он не позволял оскорблять их и пролил несколько капель бальзама на рану. Тем не менее в настроении парижан произошел поворот в его пользу. Ему были признательны за обнаруженные им ловкость и решительность; мирные буржуа, помещики, бомонд, порядочные люди – все находили, что Фушэ лучше своей репутации, и решили, что он способен править страной. Эта первая победа над анархией была занесена ему в актив.

    II

    Тем не менее положение оставалось страшно критическим. Оно несколько улучшилось в столице, зато все ухудшалось в провинции, ибо якобинцы всюду стремились вернуть былую власть и влияние, и главное общество в Париже уже успело создать бесчисленное множество разветвлений в провинции. Во всех больших городах и во многих других уже были учреждены или учреждались клубы, причем организаторы, наталкивались, однако, на отчаянное противодействие значительной части населения; страх и отвращение к якобинцам были в то время единственными чувствами, способными волновать сердца. В двадцати местах сразу вспыхивали кровавые стычки между якобинцами и молодежью, порешившей снова упрятать их под спуд.

    C одной стороны, напирали якобинцы, с другой – роялисты; последним к тому же благоприятствовали неудачи, которые терпели наши войска. У всех получалось такое впечатление, как будто они присутствуют при агонии правительства, и роялисты активного типа воображали, будто вместе с директорией погибнет и революция. После десяти лет обманчивых надежд, разочарований и неудачных попыток, казалось, будущее, наконец, улыбалось им; никогда еще они не чувствовали себя такими близкими к цели и, следовательно, не были так склонны к предприимчивости. Еще одно усилие, говорили они себе, последнее дружное усилие, и Франция будет возвращена своему королю.

    Они решили повсеместно взяться за оружие и тем более укреплялись в этом намерении, что республика для усиления наших итальянской и немецкой армий принуждена была отозвать почти все войска из глубины страны. 16-го мессидора, по официальному подсчету, во Франции было пехотных войск всего 46.235 человек, да 10.681 артиллерии с инженерными командами; из них один Париж поглощал 7.935 человек, да охрана Запада по меньшей мере 30.000; было, кроме того, еще 10.681 человек береговой стражи, несшей службу исключительно на берегу, да при складах столько же, плохо или совсем невооруженных;[275] этого было недостаточно, чтобы восполнить малочисленность состава жандармерии и летучих отрядов. К тому же роялисты старались подорвать верность и преданность войск, распространяли листки, призывавшие к неповиновению, к дезертирству. В городах они пытались направить на желательный для них путь движение среди антиякобинской молодежи; в деревнях разбойничество все чаще и чаще принимало на себя политическую личину, а политика прибегала к разбойническим приемам. Правда” масса городского и сельского населения в общем оставалась инертной; ей не столько опротивела сама революция, сколько революционеры, но одолевшая ее смертельная усталость, делала ее неспособной противиться усилиям факций. Эти факции еще не сложились в организованную милицию, не нападали друг на друга большими вооруженными бандами; они набивали себе руку на мелких нападениях на отдельных лиц, на грабеже, убийствах, беспорядках, и по всей Франции из конца в конец уже потрескивало разгоравшееся пламя гражданской войны.

    Ряд фактов местного характера, назидательных и живописных, в рассказах путешественников, в ежедневных рапортах гражданских и военных властей, лучше всяких общих взглядов дает нам возможность проследить день за днем нарастание смуты. Сквозь эти моментальные снимки, свидетельства и признания видна Франция со всем разнообразием ее мнений и страстей, со всею пестротой оттенков, с красными и белыми пятнами, со всеми нестройными элементами, снова вступающими между собою в борьбу на фоне общего бессилия и маразма. С 15-го мессидора до 20 термидора все это нарастает в непрерывной прогрессии, и обзор одного месяца жизни в провинции покажет нам, до чего дошла Франция.

    Департаменты, расположенные вокруг Парижа, – Иль-де-Франс, равнины Шампани, Эн и Арденны, Лотарингия и Вогезы, Бургундия, Нивернское, Бурбонское и Орлеанское плоскогорья, даже до известной степени Турэнн, сравнительно спокойны. Там наблюдаются только обычные беспорядки: неповиновение рекрутов, сопротивление сбору налогов, сопротивление религиозным преследованиям. В Лаоне, Реймсе, Метце, Нанси функционируют клубы. “Анархистской клике”[276] пытается противодействовать меньшинство беспокойных реакционеров, и население склоняется на их сторону из отвращения к другой. За этими исключениями население мирится с существующими учреждениями или, по крайней мере, терпит их. Новый пожар во Франции начинается с окраин; огонь уже занялся на океанском прибрежье в Фламандии, в прирейнских провинциях, в юго-восточном районе, на берегу Средиземного моря, вдоль Пиренеев; во всех этих местностях, прямо или косвенно испытывающих на себе влияние извне, хронический беспорядок начинает переходить в острую анархию.

    Как раз в это время новый министр иностранных дел, Рейнар, прибывший морем из Фосканы, пытается высадиться в Тулоне. Там, оказывается, вся администрация якобинская. Эти местные тираны без конца держат Рейнара в карантине, делают ему кучу неприятностей, в результате которых у него умирает ребенок. Дело в том, что Journal des hommes libres страшно накинулся на него за принадлежность к группе умеренных; надеются, что его назначение еще удастся заставить отменить. Интрига не удалась, и тулонские братья и друзья устраивают новому министру торжественную встречу со знаменами и музыкой; палачи становятся раболепно-заискивающими.[277] Умеренные бежали из Тулона; в городе царит террор. Вар остается, в общем, республиканским, но там и сям уже идет брожение враждебных революции элементов. Сиота пришлось объявить на осадном положении; в Опсе (Aups) только что вспыхнул крестьянский бунт; жандармский начальник доносит, что крестьяне отбили и прогнали его с его людьми, “обзывая нас разбойниками, злодеями, патриотами, террористами, мошенниками, ворами, словом, всякими бранными словами, наиболее обидными для республиканцев.[278]

    Рядом Приморские Альпы представляют собой очаг контрреволюционной агитации. Здесь, как и во всех департаментах, завоеванных нашими храбрыми войсками и испытавших на себе революционный режим, население в массе жалеет о тиране и проклинает своих избавителей. В департаменте Приморских Альп существует особая разновидность разбойников, или, вернее, партизан (guoullas) – пуделя (borbets). Они укрываются в глубине долин, в селениях, гнездящихся на высоких утесах, в расселинах скал, во всех извилинах гор, спускаясь для нападения на почту и небольшие отряды; недавно только они обезоружили целую роту республиканских солдат; число их с каждым днем возрастает. Военные власти, очевидно, бессильны или подкуплены. А военный суд, заседающий в Ницце, за деньги, говорят, оправдывает всех обвиняемых. Войскам скоро нечего будет есть. “Самое скверное в нашем положении, заявляет администрация, то, что у нас во всем недостаток, и через три дня нам придется прекратить раздачу хлеба”.[279] На всех береговых тропинках можно встретить дезертиров из итальянской армии; они идут бандами в пятнадцать, двадцать, тридцать, пятьдесят, шестьдесят человек; некоторые в мундирах, при сабле и пистолетах; они жалуются, что там им по двадцати дней кряду не выдавали пайков, причем они лишены были всякой возможности добыть себе пропитание иначе, как военным способом; эти жалкие отбросы наших армий повсюду присоединяются к поборникам анархии.

    Почтовая дорога, обслуживающая побережье, дорога, по которой идет сообщение между Ниццей, Тулоном, Марселем и, дальше, Нимом, кишит разбойниками, словно дороги на Востоке. Особенно опасны некоторые проходы между теснинами гор с острыми зубцами, меж известковых утесов; туда въезжают положительно с трепетом. Дошли до того, что заранее вступают в соглашения с разбойниками, абонируются на проезды, как в Турции.

    Вот Марсель, когда-то царица Средиземного моря, – низверженная царица. Где кипучая деятельность ее пакгаузов, где живописная, ярко-красочная жизнь ее улиц? Где лес мачт, жавшихся к ее набережным в те дни, когда торговля с Востоком давала городу восемьдесят тысяч ливров ежегодно? Революция, война и, в частности, разрыв с Турцией, уничтожили наши конторы на Леванте, старинные поставщицы Марселя. Теперь в смрадном порту гниют несколько остовов кораблей. В города есть, впрочем, лавки, торгующие обычными предметами житейского обихода, есть удовольствия и зрелища, но мостовые до того плохи, что по ним нельзя ездить в экипаже.[280] Памятники разрушаются, больницы и приюты дошли до последней степени оскудения; из “пятисот пятидесяти незаконнорожденных детей, подкинутых в приют Человеколюбия в VII году, умерло “пятьсот сорок три”.[281] В Марселе, кажется, живуча только ненависть. Ненавидят друг друга обыватели, живущие на одной и той же улице, из дома в дом,” из двери в дверь, а городские власти ограничиваются надеждой, что потасовки между соседями мало-помалу выйдут из обычая. Из опасения побоищ пришлось запретить даже традиционные забавы; однако, в праздничные дни пытаются воскресить народные гулянья и танцы на площадях, на дворах (cours) под зеленым навесом платанов.

    Время от времени в городе поднимают шум якобинские крикуны. “Вечером с 4-го на 5-е (термидора) по некоторым кварталам расхаживали скопища буянов, распевавших патриотические мотивы, которые они загрязнили циничными словами и омерзительными припевами”.[282] Тем не менее партия реакции составляет в городе большинство и с помощью своих гнусных сподвижников опустошает всю округу. “Фанатизм – читай: религиозность – снова вернул всю свою прежнюю власть; священники собирают народ в церквах и с успехом громят республиканские учреждения; последние частью соврем забыты и попираются ногами. Спектакли и зрелища являются аренами антипатриотических чувств и раздора. Титул гражданина изъят из употребления. Организация национальной гвардии плоха до смешного; обыватели несут службу без оружия, на всех постах наберется лишь несколько ружей, и то ветхих, еле живых. Вандея со всех сторон напоминает о себе; в горах укрывается множество дезертиров, рекрутов, “рубак” и “головорезов”, которые большими шайками человек в сто выходят на проезжие дороги, грабят путешественников, почту, гонцов, осаждают маленькие коммуны, убивают должностных лиц, пугают обывателей ружейной пальбой у самых городских ворот. Они находят кров и приют у фанатизированых ими крестьян и даже в домах известных лиц”.[283] В той же записке обличается комендант города, который совсем не водит знакомства с чистыми республиканцами и мироволит во всем роялистам.

    В других городах департамента Устьев Роны верховодят, по большей части, республиканцы и весьма шумно проявляют свое усердие. Нигде праздники, установленные новым календарем, не празднуются так аккуратно, с таким треском и помпой.[284] Эти южные города, жаркие, пыльные, зловонные, иссеченные мистралем и обожженные солнцем, вечно рядятся в красные или трехцветные тряпки, поминутно видят шум народных кортежей, треск шутих, звон тамбурина. Для них революция остается трескучим зрелищем, предлогом для парадов, речей, музыки, патриотических жестов и кривлянья, огромной непрерывной фарандолой, веселой или неистовой. Противная сторона проявляет не меньше пылкости и неистовства; страна раскололась, надвое. В других местах факции борются между собою на фоне бесцветной массы; на юге почти все население разделилось на два ярко окрашенных лагеря, на ожесточенные факции, готовые перегрызть горло одна другой.

    В сельских общинах, еще полных ужаса перед насилием революции и реакций, на этой земле, впитавшей в себя столько крови, нравы стали необычайно жестокими. Убивают по привычке, охваченные какой-то манией убийства. Однажды ночью в термидоре, в коммуне Пейриэ, близ Экс'а, какой-то негодяй хватает ребенка, спавшего возле своего отца, и бросает его в колодец. Возмущенное население хватается за оружие и убивает кого придется, кто первый попался под руку. Между прочим “убивают двух субъектов, восстановивших против себя общественное мнение своими крайними взглядами”,[285] но непричастных к злодейству; накидываются на террористов. В окрестностях Арля грабят и убивают разбойники особого типа, перерезывающие поджилки, coupe-iarrets: они работают специально между Марселем и Мон-Кассэном; во всем департаменте Устьев Роны дороги в их власти.

    Не менее тревожно живется в Воклюзе; в период революции нигде, кажется, не было столько трагических происшествий. Авиньон, город ледника, город с гнилой дырой, на дне которой хранится груда человечьих костей, остается безучастным, словно оцепеневшим от всех этих ужасов. В Кавальоне нашли убежище террористы, изгнанные из других городов; они тиранят население и на днях совершили два убийства. Карпантра, наоборот, центр белого террора; разбойники буквально блокируют город и, держат в порабощении запуганные ими власти; не сыскать ни присяжных, которые бы решились осудить их, ни свидетелей, которые бы стали показывать против них. Из тюрьмы, сквозь трещины стен, бегут арестанты; обыватели среди бела дня два раза подряд отбили у жандармов арестованных. В Тарасконе бегству узников на тюрьмы помогают стрелки местного гарнизона.

    При таком беспорядке как вернуться к нормальной жизни, к мирным занятиям? Бывало, ярмарка в Бокере периодически оживляла течение дел, рассыпаясь над страной благодатным дождем барышей. В этом году, для того чтобы ярмарка могла состояться, пришлось мобилизовать и пехоту, и кавалерию для защиты купцов и обозов, телег и кибиток с товарами. По деревням бродят шайки “королевских головорезов” (egorgeurs royals[286]), нападают на людей, грабят имущество. Правда, администрация разрешает носить оружие лишь “гражданам безукоризненной честности и испытанного республиканского образа мыслей”,[287] но это мало помогает; со всех сторон сверкают ружья и ножи. Власти жалуются с напыщенным отчаянием, так и отдающим югом: “За четыре года партизаны трона и алтаря превратили департамент Воклюз в вулкан разбоев и убийств”.[288] Им кажется, что в стране ожили все сразу и кипят все элементы междоусобной войны: “11 термидора: департамент Воклюз накануне жестокого кризиса; гражданская война готова вспыхнуть в нем повсеместно”.[289]

    Повыше Авиньона временно отдыхает город Оранж, не так давно изувеченный знаменитой комиссией, пролившей в нем реки крови. Наблюдаются попытки возрождения местной промышленности. Путешественница, проходя по улице, слышит жужжанье прялок, пение, звонкие голоса, и приблизившись, видит около двадцати молодых девушек, ткущих шелк; они снова взялись за ремесло своих бабушек, но песни новые, уже не те, что в старину.

    La victoire, en chantant, nous ouvre la barriere,

    La liberte guide nos pas.[290]

    __________

    (Победа с песней нам заставы открывает,

    Свобода нас ведет.)

    Валянс, Монтелимар тоже не прочь бы забыться мирным сном маленьких провинциальных городков, но вокруг бродят разбойники. “Сборщики податей при перевозке денежных сумм подвергаются величайшей опасности: на днях ограблены двое, ехавшие с транспортами из Вигана и Сюзы; назначенные на постой солдаты не смеют явиться в дом к плательщикам налогов, по причине открытого сопротивления этих последних”.[291] Сообщение между югом и Лионом стало чрезвычайно опасным; где только сдвинулись скалы, где только сузилась дорога, образуя ущелье или темный проход, там, гляди, уж засели в засаду удальцы из бывших рот Жегю,[292] притаившись в кустах, повязав голову цветным платком, с карабином на перевязи, они издали зорко следят за белой лентой дороги, подстерегая дилижансы, мальпосты, гонцов, везущих депеши и деньги.

    Чем дальше от реки, чем выше в горы, в департаментах Низких Альп, Высоких Альп и Изеры, в суровой местности, где дуют резкие ветры, население, в общем, проникнуто более патриотическим духом. В этих департаментах пока довольно спокойно, за исключением южной зоны Низких Альп, куда налетами заглядывают разбойники. В Гренобле возродился якобинский клуб и весьма дает знать о себе. На севере Изеры патриотическая зона тянется через Эн (Ain), выделившийся во время революции своей “непоколебимой и обратившей на себя внимание преданностью республике”.[293] Но как ослабело теперь его рвение! Население страшно упало духом; полицейские законы в общем выполняются далеко не с той энергией и точностью, каких требуют обстоятельства”.[294] В деревнях тоже не безопасно; их тревожат набеги огромной шайки беглых каторжников; дилижансы, поддерживающие через Бург сообщение между Лионом и Страсбургом, решаются пускаться в путь не иначе, как под конвоем тридцати стрелков местного гарнизона. К тому же, через теснины Брессы, через снежные ущелья Савойи, по обледеневшим тропинкам Юры, через Франш-контэ, наводненное интригами роялистов и контрреволюционными брошюрами, во Францию то и дело прокрадываются эмиссары из-за границы, эмигранты, таинственные корреспонденты. И все они сходятся в одной точке, в одном центре поглощения, который притягивает и как бы втягивает их в себя, – в обширной Лионской коммуне, дающей им свободный доступ и приют. В Лионе революция прошла, словно землетрясение; мало того, что она рубила головы, избивала, нагромоздила под взрытым черноземом груды костей, раздробленные картечью: она разрушила, выпотрошила целые кварталы. После страшной резни 1793 года, этой казни целого города, все так и осталось в развалинах; ремонт не производится; площадь Беллькур, когда-то такая красивая, с обрамлявшими ее фасадами грандиозных отелей, теперь представляет собой ужасное зрелище.

    Среди груд мусора и обломков продолжает, однако, существовать большой город, людный, унылый и мрачный. В некоторых кварталах возобновились работы; стучат станки, обыватели делают, что могут, ходят по делам, в мастерские, на фабрики, в конторы, хотя беспорядок и небезопасность уличного движения повсюду служат препятствием. Полиции некогда этим заняться; она слишком поглощена преследованием смутьянов-реакционеров и ослушников всякого рода – труд страшно неблагодарный в городе, где столько народу против нее. Лион противится беззакониям революционеров, не столько из духа роялизма, сколько ради сохранения своей духовной автономии: такая уже у него либеральная натура. – “Упорство многих обывателей Лионской коммуны страшно парализует деятельность полиции. Они оказывают помощь, укрывают, или, по крайней мере, жалеют всех преследуемых за проступки против республики, всех эмигрантов, непокорных священников, ослушников-рекрутов, беглых новобранцев и дезертиров”. Во многих округах муниципальные власти потворствуют этому укрывательству; в Гильотберге, Вэзе и Круа-Русс муниципалитеты открыто исповедуют антиреспубликанские принципы; выборная магистратура до такой степени на стороне реакции, что уголовный суд заслужил прозвище Королевского суда, оправдав типографщиков, напечатавших афишу, призывавшую к восстанию, с “виньеткой, на которой изображены шестнадцать крестов, восемнадцать цветков лилии и вверху колокола”.

    При таком настроении населения можно[295] себе представить, какой эффект произвело пробуждение местных якобинцев, шум, поднятый клубами; это было сотрясение, грозящее взорвать мину. Довольно эти якобинцы резали головы и кошельки; их не станут дольше терпеть, – решено, – чего бы это ни стоило! Два дня по улицам ходили толпы, швыряя каменьями в якобинцев и вызывая их на борьбу. “Скоро польется кровь”,[296] – пишет генерал-адъютант Бессьер.

    Хуже всего было то, что весь гарнизон Лиона состоял из восьмисот солдат, пленников, на честное слово отпущенных неприятелем без мундиров и без оружия. Ждали подкреплений, но они прибывали лишь в минимальных количествах. После усиленных розысков, Бессьеру удалось раздобыть около шестисот ружей, которые солдаты передавали друг другу при разводе на посты. Чтобы предотвратить опасный взрыв, понадобился кулак генерал-адъютанта Доверня, человека с террористическими замашками; назначенный лионским комендантом, он сразу принял крутые меры. Часть реакционных элементов, выброшенная из города, присоединилась к вооруженным бандам, разбойничавшим в окрестностях. Ввиду файской коммуны республиканский отряд принужден был отступить под их жестоким огнем и градом оскорблений инсургентов, кричавших ему вслед: “Бумажные солдатики, плавильщики колоколов, убийцы короля!”.[297] Смута охватила весь соседний район. Только в Мулэне картина становилась менее мрачной; здесь вы впервые попадали в чистенький, опрятный, приветливый городок, продолжавший свою торговлю ножевым товаром; здесь и воздух был как будто другой, легче дышалось, вы испытывали такое чувство, словно наконец освободились от кошмара.[298]

    Если мы проведем восходящею линию от Лиона до Эндры-и-Луары, от лионской Роны до турэнской Луары, под этой демаркационной линией, в центральных департаментах, мы будем иметь возможность наблюдать лишь беспорядки частного характера: местные волнения, крестьянские бунты, различные виды грабежа, столкновения с лесными бродягами. Аллье, Шер, Эндра не заставляют много говорить о себе. В Грезе комиссар директории пишет из Герэ: “Мне сообщают из различных кантонов департамента о виденных там вооруженных разбойниках, конных и пеших; полагаю, что численность этих злодеев, как водится, преувеличена под влиянием страха”.[299] Однако, в пяти кантонах, особенно в Обюссоне, он считает необходимым ввести особый надзор. “Кроме того, я обещал денежную награду наличными каждому жандарму, который задержит ослушного священника, разбойника или эмигранта”. Ввиду все учащающихся случаев вооруженного грабежа общественных сумм, администрация решила, что эти суммы можно перевозить только днем, от восхода солнца до заката, не назначая вперед определенного дня и не иначе, как под конвоем целой жандармской бригады. В двух вьеннских коммунах бунтуют женщины, оскорбляют республику, кричат: “Да здравствует король!” В этих же коммунах устраивают крестный ход после молебствия о дожде и звонят в колокола, хотя то и другое строго воспрещено законом. Без сомнения, гражданин министр, эту процессию устроил какой-нибудь ослушный священник, но он не ускользнет от бдительности общественного обвинителя.[300] В лесу Шателлеро дилижанс из Пуатье остановлен разбойниками на отличных лошадях, хорошо вооруженными, с лицами, скрытыми под крепом и масками. В Пуатье рисуют виселицы на дверях патриотов и покупщиков национальных имуществ. В Коррэзе разбойники нападают на жандармский отряд, конвоирующий новобранцев из Тюлля в Аржантак. Тяжелая на подъем Оверн, плодородная Лимань тоже начинают волноваться: в Пюи-де-Дом комиссар в страшной тревоге: “Я не могу взять на себя ответственности, – пишет он – за мрачные события, назревающие во мраке; быть может, достаточно еще одной победы неприятеля над нашими войсками вне пределов страны, – и они разразятся”.[301]

    Как только мы возвращаемся в низкий бассейн Роны, кишащая разбойниками Ардешь снова приводит нас на порог ада ненависти и преступлений, олицетворяемого собой провансальским югом. Во всем департаменте Ардеши, точно так же, как в департаментах Тара и Дромы, не сыскать ни одного пехотинца; к счастью, драгунский полк, стоящий в казармах в Привасе, успел обратить на себя внимание своей неизменной дисциплиной среди столкновений факций[302] Поднять вопрос – совместно с администрацией департамента Верхней Луары организовать большую облаву на всякого рода ослушников и бандитов, но как ловить их в стране гористой, покрытой утесами с изрытыми боками, пересеченной глубокими оврагами? И наконец, перевалив за передние отроги Севеннов, спустившись по каменистым склонам, мимо тощих пашен, в Лангедок, мы снова видим пожар южных страстей, со всеми его бурными порывами и подвижностью.

    В Гаре и Эро (Herault) все восстало: гора на равнину, деревня на город. Католики и протестанты, белые и красные коммуны угрожают друг другу. Католики представляют собой партию контрреволюции; даже и протестантам, по словам роялистского бюллетеня, по-видимому, опротивела республика; они “желают короля, но только не законного, который покарал бы их за их злодеяния лишением прав, предоставленных им эдиктом 1788 года… Они скорее склонны были бы признать иностранного принца, который, будучи им обязан своим возвышением, более покровительствовал бы им”.[303] Третья партия, составленная из накипи двух других, только и мечтает, что об опустошении; в окрестностях Монпелье разбойники ограбили дилижанс. Среди общего смятения и ожесточенности все распадается, рушится; гибнут последние остатки торговли и промышленности, гаснут древние очаги науки. В петиции, поданной в совет пятисот, говорится, что профессора медицинской школы в Монпелье вынуждены прекратить лекции, ибо им уже восемь месяцев не выдают жалованья”.[304]

    Двинемся теперь на юго-запад, вдоль пиренейской цепи; здесь вот-вот откроется кратер. Руссильонцы, каталанцы, беарнцы, рьяные католики давно ожесточились против правительства, которое опрокидывает распятия, переплавляет колокола, оскверняет церкви, травит священников; все эти области созрели для религиозной войны, которую близость границы легко может превратить в войну политическую.

    Весь этот край кишит эмигрантами, агентами из Испании, перебравшимися через Пиренеи. Генерал-депутат Ожеро шлет военным властям целый ряд записок, где жалуется, что департамент Восточных Пиренеев представляет собой плачевное для свободы зрелище; фанатизм делает такие успехи, что скоро его невозможно будет подавлять… Несколько тысяч вооруженных эмигрантов разгуливают и вдоль границы, и в глубине страны… Население Восточных Пиренеев податливо, но легко впадает в застой и уныние, ибо любит прочный порядок, который постоянно нарушают то злонамеренные люди, то местные интриганы и честолюбцы”.[305] В Арьеже циркулируют кресты со словами “Это дает вам король” (Le roi vous la donne). Вновь назначенный комиссар директории пишет, что, по прибытии на место службы, ему пришлось оплакивать не только “упадок духа в обществе, но и замечающуюся, в особенности в деревнях, тенденцию к роялизму. Ослушные священники и злонамеренные люди всякого рода везде посеяли яд своих учений; они открыто радуются опасностям, угрожающим свободе, которую они зовут насмешливым именем Марианны”.[306] В долинах Верхней Гаронны устраивают склады оружия и боевых запасов. В Ландах отряд вооруженных и замаскированных людей уже пытается силой рассеять летучий отряд республиканцев. В Жере, Верхних и Нижних Пиренеях во всех таких инцидентах ясно сквозит роялистическая подкладка; едва касаясь земли, она ширится и растет во всех направлениях, вся страна в заговоре”.[307]

    Правда, у здешних республиканцев есть солидная точка опоры – Тулуза. Этот многолюдный город остается очагом горячей преданности революции. Население отчасти под влиянием клубов; администрация состоит из энергичных республиканцев, которые решили постоять за себя и не отступят перед крутыми мерами.

    Но Тулузе угрожают с юга, а с востока и севера она окружена народными массами, инертными, или ожесточенными. В Альби жалуются на “невероятный упадок духа в народе”. В Кагоре то же самое: “патриоты[308] этого департамента погружены в глубокое оцепенение”.[309] В Монтобане боятся, как бы народ в день ярмарки не взбунтовался и не сделал попытки овладеть домом коммуны. В Ло (Lot) для обуздания смутьянов приходится держать постоянно начеку триста национальных гвардейцев. Особенно усилилась смута в департаменте Ло-и-Гаронны; в Овильярском кантоне население бунтовало уже не раз; в четырех коммунах срублены деревья свободы; в трех сожжены дома обывателей, известных своими гражданскими чувствами; появились и прокламации с угрозами чиновникам. Опасаются поголовного восстания. Далее, близ того места, где Гаронна, слившись с Дордонью, вырастает в Жиронду, стоит достойный противовес Тулузы – Бордо, где большая часть жителей – роялисты.

    Как все города, обращающие свои взоры на океан, на острова и живущие торговлей с дальними странами, Бордо жестоко пострадал от революции и войны. Буржуазия, крупная коммерция, около которой кормились другие, оплакивает режим, при котором их родной город имел вид столицы. Молодые люди – завсегдатаи кафе и концертов, законодатели моды и тона, проявляют свое недовольство почти такими же шумными манифестациями, как и парижские мюскадены; в толпе этих буянов, во всех группах огорченных и праздных людей подготовляются заговоры; предупреждают, что через месяц “спасительное восстание опрокинет республику”.[310] Администрация департамента и центральная полицейская власть знают, что население презирает и ненавидит их; они каждую минуту боятся быть захваченными врасплох и лишиться власти, а средств к сопротивлению нет; линейные войска отсутствуют, национальная гвардия сидит без ружей; всех ресурсов один батальон баскских стрелков, да и тот под сильным влиянием роялистов.

    19-го термидора, казалось, настал момент взрыва. Прокламация, вывешенная местными якобинцами, взволновала весь город; на улицах, на площадях толпился народ; агенты и сторонники государственной власти без дальних разговоров стали стрелять; было несколько убитых и раненых, в том числе некий Люрь-Салюс; но масса населения, хотя и сочувствовавшая реакционерам, не нашла в себе достаточной энергии, чтобы вступиться из них, и дело ограничилось жестокой свалкой.[311] Тем не менее, в своих письмах в Париж местные власти не перестают плакаться на свою горькую участь. Вокруг города, в различных пунктах, кишат элементы, враждебные государственной власти, и это удваивает ее тревогу. Кутра все время приходится держать на осадном положении. По борделезским ландам, на бесконечном просторе дюн, среди пыльных кустарников, бродят шайки, вооруженные косами и охотничьими ружьями; они стреляют в жандармов, прерывают сообщения, живут в самодельных бараках, или лагерем, как кочевники.

    По ту сторону реки Бордо собирается войти в соприкосновение с волнениями на Западе. Через оба департамента Шаранты тянется невидимая цепь роялистских комитетов; вскоре мы увидим и результаты – примеры сопротивления властям. Поднимемся выше. В департаменте Двух-Сэвр у республиканских солдат была стычка с бандой, поднявшей белое знамя. Но худший враг правительства – это гнилость всех отраслей администрации. Жалованье войскам остается в карманах недобросовестных передатчиков; наличный состав войск на бумаге не отвечает действительному составу. “Пора положить конец хищениям всякого рода, опустошающим государственное казначейство”, пишет Бернадот генерал-коменданту крепости Ла-Рошель.

    Вот неизменный Пуату, весь[312] в изгородях, с сетью узких речек и ручьев, извивающихся меж склонившимися над ними ивами, страна сырости, зелени, густых трав и листвы, Вандейская роща (Bocage vendeen), недавний приют роялистов, откуда они грозным потоком хлынули в глубь страны. Теперь, после стольких тяжелых испытаний, население страшно упало духом. Сплотить разгромленных некому; великих вандейцев уже нет; сила реакции износилась в деревнях, как сила революции в городах. Но это не значит, чтобы в стране было спокойно; на окраинах ее бродят шуаны, вторгающиеся из соседних районов. 13-го мессидора, в Бюффьерском пригороде пятьдесят два разбойника напали на республиканский отряд врасплох, во время обеда, убили пять человек и захватили довольно большое количество ружей. Генерал Траво преследует их; он человек энергичный; вместо того, чтобы сидеть на Песках (Sables), на своей главной квартире, он рыщет по всей Роще, разбив свой отряд на несколько колонн, в которых то и дело стреляют из-за изгородей, результатом чего обыкновенно являются стычки.

    Через приморскую Вандею, у берегов которой стоят английские корабли, через узенькие бухты и заливчики берега, в страну непрерывно проникают эмигранты и вожди роялистов и совместно со священниками оказывают давление на народ, который желал бы только мира и спокойствия, но, по слабости и доверчивости, позволяет увлекать себя к бездне”.[313] Сюзаннэ шлет эмиссаров, принимает залоги, старается пробудить былую энергию; многие из прежних и новых вождей, дворян и плебеев, идут на призыв – скрепя сердце, но все же идут, повинуясь лозунгу из-за границы, рекомендующему подготовлять везде общенародное движение, в котором отведена роль и Вандее. Личное их влияние, привычка повиноваться импульсам, исходящим от правой, страх религиозного преследования увлекут еще много народу, и все же этому восстанию, занесенному извне, не суждено пустить глубокие корни в стране. Вандея умерла и не воскреснет больше; перед нами встает лишь бледная тень ее.

    По обоим берегам нижней Луары идет область шуанства, охватывая большую часть полуострова Арморики, Анжу, Мэн и нижнюю Нормандию. Под шуанами мы подразумеваем рассеянных в этой стране в несметном количестве партизан, суровых, независимых и верных, жестоких и набожных; они неукротимы; они устояли против всех войск революционеров; они никогда не поддадутся вполне Бонапарту, консулу и императору; не раз они будут грозить ему серьезной опасностью и, в пяти милях от Парижа, создадут ему почти вторую Испанию. Область шуанства, состоит, главным образом, из девяти департаментов: Нижней Луары, Мэна и Луары, Сарты, Майенны, Илль-и-Вилены, Орны, Манша, Морбигана и Кот-дю-Нор. Исключение составляет Финистерре, довольно покорный. Официально, законным порядком эти департаменты считаются замиренными со времени заключения мабилезского договора, но замирение останется пустым звуком, пока не будет решен основной вопрос, склоняющий в сторону шуанов симпатии населения, преданного католицизму еще больше, чем королю, пока не будет гарантирована свобода исповедания веры и урегулирована участь священников.

    В данный момент разбойничество раcпространено повсеместно, но мятеж пока в скрытом состоянии. Действительно, верны республике только города с домами, опустошенными бомбами великой войны. – Нант, из страшных ран которого еще сочится кровь, Мане, Лаваль, Ванн, Брест, Ренн, главные города департаментов и кантонов, обнесенные стенами, охраняемыми как в феодальные времена, да их пригороды (bourgs), где расквартированы национальные войска. Вне этих оплотов республики, шуанство стелется по земле в глубине излучин Анжу и Мэна, по поросшим мелким кустарником ландам Бретани, в лесистых лощинах, между диким терном и вереском, меж громоздящихся одна на другую гранитных глыб; оно разбросано по деревушкам, приплюснутым к земле; по хуторам; оно притаилось за береговыми утесами, за каждой выемкой этого берега, искрошенного на мельчайшие острова, в которых не разберешь, где земля, где вода; оно иной раз прячется в чуланах вместе с порохом и свинцом, или в подпольях и тайниках. И из всех этих убежищ оно ежеминутно выходит, чтобы нанести неожиданный удар, чтобы грабить, убивать и мелкими нападениями врасплох тревожить врагов.

    Эти шуаны, внезапно появляющиеся при свете ружейной пальбы и тотчас исчезающие, оставляя позади себя трупы, кажутся каким-то кошмаром. Их знают не столько по именам, сколько по кличкам. Среди них есть герои, есть и бандиты, и нередко трудно бывает отличить одних от других; есть люди, поражающие своей беззаветной удалью; но большинство норовит подстеречь, напасть из засады, захватить врасплох; таков уж их военный обычай. Ночные птицы, они кружат во мраке около жилья и нежданно бросаются на добычу. Когда же чувствуют, что сила на их стороне, показываются среди бела дня, нападают на жандармские бригады, даже, расхрабрившись, на отдельные деташементы.[314] Они объявили войну деревенским патриотам, муниципальным чиновникам, покупщикам национальных имуществ, священникам, присягнувшим конституции; они служат делу мести – политической, частной, религиозной. Кроме того, их задача – не дать населению успокоиться, примириться и взяться за работу; они угоняют скот, врываются на площадь в базарные дни, разгоняют торговцев, съехавшихся на ярмарку. Иногда они произносят приговор над известной группой обывателей, над целым селением, и нередко столб дыма на горизонте, красный у основания, говорит о пожаре деревни. Республиканцы, со своей стороны, не отстают. Их притеснения, разбой, расстреливание пленных, отсутствие дисциплины в некоторых корпусах достойны подвигов шуанов. Те и другие ведут войну, как дикари, с уловками, достойными апачей, с изощренной жестокостью и гнуснейшими военными хитростями. Синие мундиры организуют роты поддельных шуанов, с целью сделать настоящих ненавистными населению, доведя их жестокость до крайних пределов; настоящие шуаны, чтобы облегчить себе задачу, нередко переодеваются в мундиры республиканских солдат. Наряду с синими и белыми, страну наводняют шайки простых злодеев, “изгоев” обеих партий, бесчинствующих вовсю.

    Задача роялизма – преобразовать шуанство в общее восстание, разбой в настоящую войну, поднять все сельское население, все крестьянство. В деревнях наряду с республиканской администрацией, сформированной на скорую руку, вялой, инертной, часто мало надежной, существует нечто вроде роялистической организации, сокровенной власти которой повинуются по привычке, из соучастия или из страха: дивизии, подразделяющиеся на роты; вожди, известные только своим людям, угадываемые другими. Таковы: Бурмон, Соль де Гризолль, Мерсие, прозванный Вандеей, Сен-Режан, по прозванию Пьерро; в Морбигане – Жорж Кадудаль, у которого, по слухам, было под начальством целых восемь дивизий. Этот толстый приземистый бретонец – удивительный человек; он везде и нигде; его видят то здесь, то там, он рыщет по всему Морбигану, выведывает, вынюхивает, а за ним бегает повсюду “белая левретка, очень некрасивая, но в своем ошейнике, или под ним, разносящая в разные места письма”.[315] У Жоржа повсюду есть свои люди, назначенные им офицеры, которые бродят по всей стране.

    Главная забота этого странствующего генерального штаба; подготовить в недалеком будущем общее восстание, держать начеку шуанов, еще не отказавшихся от жизни искателей приключений, соединяющихся для нападения с тем, чтобы потом разбрестись в разные стороны; поддерживать сношения с крестьянами, вернувшимися к оседлой жизни, вербовать молодежь. Они пишут друг другу: “Надо набрать солдат королю”.[316]

    Эти завтрашние солдаты пока остаются у своих очагов, но они уже внесены в списки, сосчитаны, распределены по бригадам и состоят под надзором; “только свистни”,[317] и все они поднимутся как один человек. В некоторых местностях Кадудаль запрещает священникам венчать и молодым людям жениться, чтобы мужество не изменило им, когда настанет час идти воевать за святое дело. У каждой дивизии свои гонцы, передающие пароли, свои вербовщики и казначеи, своя касса.

    Денег много, все английские гинеи; их привозят на берег английские фрегаты и лодки эмигрантов, в туманные ночи колышущиеся на волнах в маленьких зубчатых бухтах, почти у самого берега. Немало денег находят также и в кассах сборщиков податей, и в сундуках ограбленных дилижансов и мальпостов; впрочем, у шуанов тоже есть совесть, и они считают, что делают это для короля, возвращают ему его добро, отнятое у мятежного правительства.

    Так понемногу слагаются в одно целое на западе все элементы новой гражданской войны. Начиная с мессидора и термидора, всюду замечается усиление шуанства. На обоих берегах Луары банды растут на глазах; муниципальные власти кантонов, лишенных войск, начинают искать убежища в городах; одного богача-патриота похитили у самых ворот Манса. В департаментах Майенны, Сарты, Илль-и-Вилены банды то и дело переходят из одного департамента в другой, затрудняя преследование. Теперь для защиты дилижанса уже недостаточно небольшого отряда; близ Витрэ остановлен и ограблен мальпост, несмотря на то, что его конвоировало сто двадцать пять человек. В Аржантрэ шуаны засели в домах, укрепившись, заставили отступить отряд 42-й легкой бригады и убили трех офицеров. Показались они и перед Домфроном; местный гарнизон погнался было за ними, но, благодаря недобросовестности местных властей, погоня не удалась. Этих мелких неудач накопилось так много, что Бернадот рекомендует генералу Мишо, командующему западной армией, все еще сохранившей свое название английской, стянуть войска на главные посты, не расставлять их по квартирам вдали друг от друга, не подвергать опасности, выпуская их маленькими отрядами, но посылать лишь сильные летучие отряды для обшаривания лесов и всякого рода убежищ. При виде таких отрядов банды рассеиваются, но лишь затем, чтобы снова сойтись и сплотиться у них в тылу. Уже теперь, еще не дойдя до массового усилия, шуанство переполнило очаг своего первоначального образования и, переливаясь через край, все глубже захватывает соседние области. В Эндре-и-Луаре набеги шуанов не редкость. В Блуа власти получают письма с угрозами смертью. В Эре-и-Луаре, в коммуне Кудро, разбойники похитили президента местного муниципалитета, президента, достойного уважения, как по своему преклонному возрасту – семьдесят семь лет – так и по своим гражданским добродетелям; они принудили его надеть на себя трехцветный шарф, отвели на приобретенный им участок национальной земли и там расстреляли.[318] Кальвадос также серьезно затронут; генерал-комендант Кайенны чувствует опасность своего положения между роялистами и анархистами; вокруг Фалэза собираются толпы шуанов, чтобы не дать состояться ярмарке в Гибрэ, куда съезжается масса народу и где заключаются крупные торговые сделки. Показались шайки и в департаменте Эр, где тревога властей со дня на день растет; особенно боятся они, как бы шуаны не вздумали основать свою главную квартиру в здешних лесах, обширных и многочисленных, в данный момент укрывающих немало рекрутов и новобранцев. Они пытаются даже организовать охоту[319] на человека на лесистых окраинах Эры и Нижней Сены.

    Руан, подобно Лиону, Марселю и Бордо, также внушает опасения. Крупная торговля здесь в полном упадке; в порту, некогда изобиловавшем иностранными судами, теперь нет ни единого”.[320] Молодежь, дворянская и буржуазная, воюет с воскресшими якобинцами, возмущаясь против этих гнусных выходцев с того света. На улицах кричат: “Долой якобинцев!” Бьют тех, кто кричит: “Долой шуанов!” Факт, достойный внимания, – к молодежи присоединились рабочие.[321] Гарнизон все время начеку и переутомляется от постоянных тревог. Сбор акциза возможен только при участии вооруженной силы. В глубь департамента Нижней Сены, помимо нескольких лесных кантонов, шуанство однако же совсем не проникло, и агитация на Западе отзывается здесь лишь отраженными, едва заметными толчками.

    Пикардия, Артуа и Фландрия были бы почти спокойны, если бы якобинцы не вздумали открывать везде свои клубы и не волновали городов, где особенно ярко проявляется возмущение жителей против этих разрушителей всякого общественного строя, против содома их шумных претензий и брани. В Лилле клубу так и не дали открыться. В Амьене клубистам пришлось воевать с женщинами и детьми, с безбородыми юношами, с рабочими, и кровь пролилась в этом городе, долгое время служившем для других образцом спокойствия. В Сент-Омере парижские газеты подзадоривали обе стороны. 30 мессидора, когда якобинцы, собравшись в своем клубе, упивались чтением вслух “Газеты свободных людей” (“Journal des hommes libres”), в залу ворвалась толпа приверженцев газеты противоположного направления “Друзья законов …” (“L'Amides lois u le Necessaire”) с целью разделаться с террористами, вышвырнув их из окон. Всего яростнее нападали подростки 12–18 лет. Клуб не пережил этой стычки, которая чуть было не вызвала волнений в городе.[322] Против якобинцев обращали их же слова, когда-то служившие лозунгом сентябрьской резни; рекруты говорили: “Мы не хотим, отправляясь на войну, оставлять наших родителей под ярмом революционеров.[323]

    И группы роялистов распевали на улицах гимны свободе, протестуя против тирании республиканцев.

    В Дюнкирхене комендант обличает политические взгляды “так называемого зажиточного и торгового класса… Эти люди открыто радуются неудачам, которые должны бы огорчать всякого, кто еще не забыл, что у него есть отечество”.[324] Утром на стенах находят наклеенные ночью плакаты такого содержания: Директорию повесить, советы распустить. Да здравствует прусский король! Да здравствует генерал Суворов![325] Нападают на часовых; опасаются, как бы дюнкирхенские контрреволюционеры не открыли неприятелю этих ворот Франции.

    Перешагнув зa прежнюю границу и очутившись в Бельгии, которую конвент включил в состав Франции и разделил на департаменты, мы снова попадаем в область противодействия и возмущения сельского населения. Республиканская Франция покорила Бельгию, но не сумела ассимилировать ее. Жестоко оскорбляя религиозные убеждения бельгийцев, рьяных католиков, подчиняя их режиму принудительной воинской повинности, она только привязала себе к телу жаровню c вечно пылающей ненавистью. Этой стране верований и традиций ненавистна революция, нечестивая, святотатственная, насильно вводящая всякие новшества, воображая, что в один день можно стереть то, что создавалось веками. В 1798 г. здесь уже вспыхнул бунт в широких размерах, и его с трудом удалось подавить, а возмущение в сердцах не заглохло и поныне. Как некогда у протестантской Голландии, так и у католической Бельгии имелись свои гезы (нищие). Здесь это были по преимуществу беглые рекруты, превратившиеся в разбойников, завербованные на службу политическим и религиозным страстям.

    В Дильском департаменте они бесчинствуют на всякие манеры, вербуют себе помощников среди населения, теснят жандармерию. В одной коммуне Жеммаппского кантона они ворвались к товарищу президента и обобрали его до нитки, оставили “даже без рубашки”.[326] Они рыщут по всей стране в своих синих балахонах и соломенных шляпах, вооруженные саблями, ружьями в карабинами; что ни день, то слышишь – отняли оружие у полевого стражника или лесника; в Урте рубят деревья свободы; в Самбре и Мезе процветают разбои. Леса Жеммаппского департамента кишат беглыми рекрутами и новобранцами. Тысячи их укрываются и в лесах Лимбурга, Люксембурга, Льежуа, в Арденнских чащах: “все они рыщут по лесам, как дикие звери”.[327] Вокруг Намюра беспорядки дошли до крайнего предела: “травят солдат, поставленных на постой, бьют приставов, объезжающих департамент вместе со сборщиками, грабят кассы на заставах, что ни день, то обирают путников, грабят дома патриотов, живущих на окраинах города; словом, нет таких бесчинств, которые бы не творились в этом департаменте”[328]

    Налогов упорно не платят; один отказывается из духа противоречия, другой по нужде, предусмотрительности или расчету. “Многие коммуны и даже целые кантоны смотрят на контрибуции, как на собственность австрийцев, на возвращение которых им подают надежду”.[329] Напрасно агенты фиска вывешивают объявления о продаже мебели упорствующих; “принудительные меры не достигают цели, так как на арестованное имущество не находится покупщиков”.[330]

    Враждебное отношение к республиканским законам и учреждениям проявляется в самых разнообразных формах. Гражданские праздники празднуются как в пустыне; 14-го июля, в Куртрэ, комендант был на празднике один со своим гарнизоном.[331] Народ признает лишь издревле установленные торжества и обряды. Из деревень департамента смежного с Голландией, множество крестьян ходят по воскресеньям к обедне на батавскую территорию, в протестантскую страну, где католикам позволяют, по крайней мере, исполнять обряды их религии. Священников, монахов гонят, сажают в тюрьмы, но влияние их неискоренимо, оно живет. В Люксембурге буржуа и ремесленники скопом являются просить о разрешении посетить своих священников в доме заключения, где они содержатся под стражей, приносят им дары, лакомства; тюремное начальство утверждает, что в камерах арестантов устраиваются оргии и, чтобы положить конец этим скандалам, просит поторопить с отправкой священников на место ссылки. Власти повсюду чувствуют себя в атмосфере враждебности. В Бельгии француз-революционер ненавистен всем – вдвойне ненавистен, как чужак и язычник, враг фландрского народа и враг Господень. Ничтожная часть присоединившихся к нам добровольно, вначале под влиянием взрыва энтузиазма, потом из корысти или слабости, ждут только случая, чтобы отколоться. “Восстание у всех на уме”.[332]

    Восстание зреет и на левом берегу Рейна, в четырех департаментах, населенных немцами, образованных из прежних курфюршеств Трэвского, Майнцского и Кельнского. Здесь многие жители некогда приветствовали французов, как избавителей, а теперь проклинают их, как тиранов, и будут ненавидеть, пока наполеоновский порядок и кодекс не примирят их надолго с Францией.

    А пока, в довершение несчастий страны, раздавленной прохождением по ней войск и военными реквизициями, на ней осела и ест ее поедом целая стая хищников-агентов. В Кобленце, в Майнце “творятся возмутительные злоупотребления, столь же убыточные для казны, как и утеснительные для граждан”.[333] В отместку, глядишь, то там, то сям напали на одинокого француза, на какого-нибудь злополучного солдатика и убили его. “Столь частые убийства, в основном французов, ясно говорят о систематической подготовке к мятежу, готовому вспыхнуть в этих департаментах. Сначала нас пытались было ввести в обман, сваливая все эти убийства на разбойников и дезертиров, но теперь уже имеются доказательства обратного, и все убеждает нас в том, что эти бесчинства творят сами обыватели”.[334] Несколько позже, в Нейвиде мы увидим, как толпы людей, мужчин, женщин, ребят и с ними капуцинов в рясах, взволнованных ложным слухом о переходе австрийцев через Рейн, бегут на берег встречать их и, воздевая руки к небу, поздравляют друг друга с приходом своих избавителей.[335] Стоит действительно явиться иностранцам, стоит врагу ступить на землю присоединенных департаментов, и эта великолепная добыча мгновенно ускользнет от Франции. А пока все власти, военные и гражданские, в Бретани и на Юге, твердят одно: положение с каждым днем ухудшается, опасность растет. Революция чувствует, что вместо одной Вандеи, ей скоро придется бороться с тремя или четырьмя; северной Вандеей, бельгийской и рейнской; великой западной Вандеей и южной Вандеей – пиренейской, лангедокской, провансальской.

    III

    Политическая география Франции сама диктовала роялистам план действий; мы только что видели этот план в общих чертах. Проектировалось охватить центральные области, т. е. наиболее спокойные и наименее отторгнутые от республики огромной сетью мятежей, которая бы опиралась одним концом на запад, вблизи английских флотов, другим на Франш-Контэ, или Лион, невдалеке от союзных армий, а третьим, углубляясь кривою в центр, на Прованс, Лангедок и Гвиенну. В Париже функционировало агентство, которое, в случае надобности, могло рискнуть и открытым нападением или по крайней мере поддерживать беспорядки. На севере представлялось невозможным соединить нормандских шуанов с бельгийскими партизанами, тоже шуанами в своем роде, И совместно предпринять что-нибудь крупное. Директория этого не знала, но эмигрантам отлично было известно, что генерал Тилли, назначенный командиром 25-ой военной дивизии, квартирующей в Бельгии, вошел в соглашение с роялистами и обещал им свою поддержку. Вождь нормандских инсургентов, Фроттэ, придумал безумный по своей рискованности, план соединения с ним. Он переправится со своими людьми через Сену, затем лесами и потайными тропинками проникнет в глубь Пикардии, мимоходом освободит в Аме (Ham) кучку эмигрантов, содержащихся в заключении в замке, и соединится с Тилли, который тогда поднимет белое знамя восстания вместе со своими войсками. Таким образом, осада республики извне довершится обложением изнутри. Тем временем английские эскадры найдут на наших берегах удобное место для высадки; русские же и австрийцы завоюют снова Италию и Швейцарию и придвинутся к нашим границам.

    Вот какие надежды питали роялисты в тот момент, когда страх якобинцев сблизил их с Францией. Правду сказать, внутренняя сила и единение партии не были на высоте ее замыслов. Роялизм заграничный, имевший претензию руководить роялизмом внутри страны и направлять его по желанию, носил в себе великое зло – междоусобия, интриги подначальных, предрассудки, иллюзии, непонимание истинного состояния умов во Франции, все виды слепоты изгнания, все убожество эмиграции.

    В кругу принцев и их приближенных раздоров было, пожалуй, не меньше, чем в директории и советах. Вожди эмигрантов, претендент и брат его, король Monsieur, разделили между собою Францию. Monsieur, граф д'Артуа, всегда интересовавшийся западом и зоной океанского прибрежья, получил, кроме того, в заведование парижское агентство. Людовик XVIII, король митавский, взял себе юг и восток, уступив брату непосредственную власть над другими районами. Но граф д'Артуа, не довольствуясь своей колоссальной долей, хотел еще сосредоточить в своих руках все пружины действия.[336] Братья терпеть не могли друг друга; их агенты, в свою очередь, исподтишка поносили один другого, подставляя ножку и всячески стараясь повредить противоположной стороне; коалиция же, содержавшая на жаловании роялистов, стремилась не столько помочь им, сколько воспользоваться ими в своих собственных интересах. Эта партия, всегда зависимая и многоглавая, никогда не умела внести порядок и точность в свои начинания: вместо массового натиска мы видим лишь ряд разрозненных усилий и местных восстаний.

    Пиренейский юг начал слишком рано; гром гражданской войны грянул в нем совершенно неожиданно; в средних числах термидора в долинах Верхней Гаронны вспыхнуло хорошо организованное восстание, охватило Мюрэ, сделав его своей главной квартирой, и разлилось дальше, к северу. Тулуза внезапно увидела себя окруженной на две трети мятежной ратью в 15–20 тысяч человек, с ружьями и пушками, с белыми знаменами; бандами предводительствовал перебежчик, генерал Руже; они наступали с диким ревом, угрожая смертью патриотам, и прославляя Людовика XVIII.[337]

    “В Жерсе, Арьеже, Оде, Тарне-и-Гаронне, Ло мятеж вспыхнул в тридцати кантонах сразу”. Генерал Обюжуа, комендант Ока (Aych) запечатывал свои депеши директории под гром раздававшихся со всех сторон пушечных выстрелов. Верные коммуны напрасно молили о подкреплениях. “Без линейных войск, – пишет один чиновник, – весь юг потерян для республики”.[338] В Париже власти были очень встревожены одновременно пришедшими вестями о волнениях в Жиронде и в Ло-и-Гаронне; на юго-западе весь горизонт, от Средиземного моря до Гасконского залива охватило кровавое зарево.

    Линия нападения была прорвана в центре неожиданным местным усилием. В Тулузе всего гарнизона было тридцать четыре конных стрелка, но администрация департамента обнаружила энергию и находчивость, сумев объединить патриотов и организовать сопротивление. Не дожидаясь прибытия нескольких армейских полков, высланных Бернадотом, она тут же на месте сформировала одиннадцать батальонов. Генерал Обюжуа, прибыв из Ока, нашел уже почти готовую колонну, с которой он освободил Тулузу и прогнал мятежников, отбив у них их передовую позицию, Пуэк-Давид; при этом был убит их полковой священник, тоже “паривший из доброй двустволки”.[339] На помощь подоспели другие генералы и генерал-адъютант, сообща организовали преследование и, так как главные силы мятежников продолжали отступать компактной массой, республиканцы раздавили их одним ударом 20 термидора под Монрежо, у подножия Пиренеев.

    Так кончилась эта недолгая, но жаркая война, где инсургенты вначале не сумели воспользоваться выгодами своего положения, а затем имели неосторожность развернуть свой фронт перед врагом в решительной битве. К тому же, инициаторы восстания в Верхней Гаронне полагали, что оно вызовет движение в других районах и в более широких размерах,[340] но этого не случилось. В долине Роны только усилились убийства и разбои.[341] Лион молчал, придавленный железной лапой Доверня; однажды, получив уведомление, что на другой день должно вспыхнуть восстание, подготовленное роялистами-заговорщиками, этот последний велел арестовать сорок человек сразу. “На улицах царила мертвая тишина”.[342] На другом конце обширного полукруга проектируемых мятежей волновался Бордо, грозный, бурливый, но все же не дошел до открытого возмущения.

    Запад отстал. В Вандее, Анжу, Бретани и Нормандии крестьяне не хотели бунтовать, не покончив с жатвой и уборкой хлеба. Из Англии и более дальних мест приходили инструкции сбивчивые, нередко противоречивые. Претендент колебался, не решаясь подать сигнал к восстанию, пока союзные армии не вступят во Францию; принц-политик, не воинственный по натуре, он все надеялся на реставрацию, не столько навязанную, сколько достигнутую путем переговоров; он больше рассчитывал на продажность некоторых правителей, чем на своих западных дьяволов-слуг. Графа Артуа ждали повсюду, но он только обещал и не появлялся. Англия снова исправно платила жалованье, но ей желательно было, чтобы реставрация явилась делом рук, главным образом, союзных армий, которые и продиктовали бы свои условия униженной Франции.[343] Лондонский кабинет рекомендовал графу д'Артуа стать в тылу австро-русских войск, оперирующих против Массены в Швейцарии, и идти за ними вместе с армией Конде.

    Между тем, в августе, к особе графа д'Артуа были допущены в Эдинбурге вожди шуанов и совместно выработаны были основы плана действий. Вооруженное восстание на западе было в принципе делом решенным но, по инструкциям графа, начало его следовало оттянуть, возможно для того, чтобы лучше подготовить удар и вернее попасть в цель; срок не был в точности определен, и в этом отношении вождям предоставлялась известная свобода.[344]

    К концу лета главный штаб западных королевских и католических армий находился почти в полном составе на месте предполагаемых действий. Близ Луары, в замке Жоншер, в чаще Жюиньесских лесов состоялся совет вождей, под охраной 1200 крестьян. По-видимому, Отишан (Autichamps) единственный высказался против того, чтобы взяться за оружие, прочитав письмо короля, запрещавшего возобновлять враждебные действия без личного его на то приказа. Жажда битвы увлекла всех других; припевом собрания был вопль Кадудаля, яростно повторенный всеми: “Война! война!”.[345] Решено было, однако, начать восстание не раньше 22 вандемьера – 14 октября, т. е. в период между окончанием уборки хлеба и новым посевом. Главнейшие вожди разделили между собой будущую арену действий: Кадудаль взял Морбиган, Сюзаннэ – Вандею; Отишон, Шатильон, Бурмон, Ла-Превалэ, – оба берега Луары; Фроттэ, еще не вернувшемуся из Англии, предоставлена была Нижняя Нормандия. Инсургенты приняли одно только имя – недовольных, чтобы привлечь на свою сторону массу желающих хоть какой-нибудь перемены. От низовьев Луары до устьев Орны методически, почти открыто подготовлялось восстание; даже в Вандее стирают ржавчину с оружия и сушат порох, спрятанный в тайниках.[346] Комиссары директории, гражданские агенты, военные – все видели надвигающуюся грозу. В каждом донесении говорилось о близости новой войны на западе и почти день в день Предсказывалось ее начало.

    IV

    Пока заговорщики роялисты и заговорщики якобинцы, одинаково рассеянные и разбросанные, оспаривали друг у друга Францию, растерзанную и в то же время инертную, республика искала себе правительство. Директория, сама подтачиваемая внутри заговором ревизионистов, не была таковым, несмотря на находившие на нее приступы энергии. Она и не помышляла о том, чтобы мерами успокоения и удовлетворения обиженных попытаться привлечь к себе симпатии массы граждан, не принадлежавших ни к какой партии. Ей и в голову не приходило быть справедливой, смело умеренной, отменить законы о культах и эмиграции, разбить эти орудия пытки, отозваться на национальные упования, войти в соприкосновение с душою Франции. Замкнувшись в своей односторонности, она защищалась плохо рассчитанными ударами против разнообразных врагов; нанеся удар вправо, она спешила нанести такой же и влево, ибо опасность грозила и с этой стороны, и притом нужно было искупить удар, нанесенный влево. Она оставалась нетерпимой и немощной, трусливой и злой, уже по своей прирожденной немощности обреченной на произвол, гонимой и гонительницей.

    Единственным директором не без дарований и проницательности был президент Сийэс, но он-то и не хотел, чтобы директория продолжала существовать. В ожидании, пока шпага Жубера освободит его от большинства его коллег, он ограничивался тем, что намечал свою программу; в одной речи он говорил: “Во Франции не должно быть больше ни террора, ни реакции; справедливость и свобода для всех”, но на деле о свободе не было и помину;[347] Франция мучительно билась между террором и реакцией. Некоторые министры порознь мечтали об ослаблении строгостей, иной раз брали на себя смелость смягчить несправедливости фрюктидорского законодательства. Фушэ, этому хитрому бандиту, в котором иногда прорывался государственный ум, случалось иногда высказывать пожелания, чтобы государственная власть прониклась новым духом; в одном докладе он пишет, что было бы весьма желательно, чтобы республиканские чиновники перестали быть “угнетателями”[348] в глазах людей, вверенных их попечению. У некоторых правителей уже наблюдаются симптомы того настроения, которое станет обладающим после брюмера, но укоренившиеся навыки, прошлое, темперамент этих людей, трудность их теперешнего положения, – все препятствовало осуществлению их добрых намерений и снова возвращало их в революционную колею.

    Кроме того, главы государства были бессильны сделать что-либо доброе уже потому, что их было несколько, что они не доверяли друг другу, и боялись запятнать себя в глазах своих коллег пороком умеренности, и еще потому, что во Франции собирательные единицы совершенно лишены политического чутья. Баррас весьма справедливо заметил по поводу одного требования, признанного законным каждым из директоров в отдельности и отвергнутого директорией в полном составе: “Только люди, не наблюдавшие политических собраний, или хотя бы простых товариществ, еще менее многолюдных, могут удивляться, видя, насколько не похожи между собою люди, взятые индивидуально и коллективно. То, что порознь они признают справедливым и согласны исполнить, в том самом они, собравшись вместе, нередко отказывают”.[349]

    Таким образом, коллективное правительство VII года не могло придумать ничего, кроме инквизиционный строгостей и исключительных мер, чтобы защитить себя от роялистского заговора, действие которого оно уже испытывало на себе и нити которого сквозили повсюду. Советы, по настоянию Фушэ, вотировали закон, предоставлявший полиции на два месяца право производить домашние обыски; результатом была масса притеснений. За четыре недели в одном Париже было арестовано пятьсот сорок человек.[350] Даже вне районов беспорядков продолжали функционировать военные суды; время от времени народ угощали казнями, расстреливали кого-либо из вернувшихся эмигрантов. В недалеком будущем должны были войти в силу закон о прогрессивном налоге и страшный закон о заложниках. Напрасно благородные голоса говорили о справедливости и гуманности; трогательные воззвания оставались втуне. Рамель выпустил в свет книгу, в которой была описана долгая агония фрюктидорских ссыльных в Гвиане, и отдана на суд публики летопись их страданий. По поводу двух из них – Барбе Марбуа и Лафон-Ладеба, госпожа де Сталь писала из Коппэ законодателю Гара (Garat):

    “О непоправимом прошлом можно только жалеть, но возможно ли вынести мысль, что в Гвиане остается двое несчастных… (Их оставалось гораздо больше). От директоров зависит разрешить Марбуа и Ладеба вернуться в Олерон; заставьте их сделать это; это будет только справедливо. В эту жару неужели вам не горька мысль о том, как должны страдать эти несчастные, изъеденные всевозможными насекомыми, и притом под экватором? Заслуживали ли бы мы сами хоть какого-нибудь сострадания, если бы эта мысль не преследовала нас? В конце вашего прекрасного труда вы просите перенести вас под яркий свод небес, где вы могли бы думать и чувствовать. Дайте же этим несчастным воздух, которым можно дышать, воздух, который не несет с собой смерти. Беспокоятся за Бильо де Варенна, хотят вернуть его сюда, а эти двое, которым можно поставить в вину только приписываемые им взгляды – за них некому вступиться. Какими же глазами будут смотреть на нашу республику за пределами Франции, после прочтения книги Рамеля, где каждый рассказанный факт дышит правдивостью очевидца? Надо быть французом, надо не иметь возможности отречься от своей доли родства со своею страной, чтобы искать оправданий и объяснений замалчиванию советами подобных жестокостей. Прошу вас, дорогой мой Тара, сделайте доброе дело, заставьте вернуть этих двух несчастных. Всю вашу жизнь воспоминание об этом будет вам отрадным и верным спутником”.[351]

    Кончилось тем, что директория разрешила перевезти в Олерон Марбуа и Ладеба,[352] но без огласки и лишь в виде исключительной меры, не распространяя ее благодетельного действия на остальных ссыльных; открыто проявить сострадание ко всем было бы слишком рискованно, и умолять об этом директорию значило требовать слишком многого. Баррасу госпожа де Сталь пишет: “Теперь время действовать, а не рассуждать, но помните же, воспользуйтесь первым же успехом, чтобы смягчиться”.[353] Это свободное слово не вызвало никакого отклика в политическом мире.

    Гонение на священников отнюдь не прекратилось. По дорогам Блезуа и Турэни по-прежнему тянутся возы с “попами”, которых везут в Рэ или Олерон.[354] Сто священников, долгое время просидевших в тюрьме в Рошфоре, просили суда, как единственной милости, наивно ссылаясь при этом на права человека; их ходатайство было отклонено директорией.[355] Культ в тех местах, где он еще уцелел, оставался предметом нелепых притеснений. Церковь мучили в лице ее видимого главы – папы Пия VI, увезенного из Рима во Францию; по строжайшему предписанию министра внутренних дел, с ним обращались, как с “заложником”.[356] Больного, умирающего папу таскали из Бриансона в Гап, Гренобль, Валянс; и всюду, где только показывался этот печальный поезд, мука слабого старика, облеченного высоким и священным саном, будила негодование в сердцах и возмущала совесть; в душе народа постепенно нарастала ненависть к его мучителям. В Париже городская полиция проявляла свое усердие тем, что всячески теснила верующих, воевала с приверженцами воскресенья, настаивая на точном соблюдении предписаний республиканского календаря, да “доносила на публику”, вышучивавшую церемонии десятого дня и попытки обставить известной помпой гражданские браки.[357] Светские службы и вершители их стали посмешищем, но тем не менее христианам были воспрещены всякие внешние проявления религиозного культа: если кто позволял себе положить распятие на гроб, выставленный у ворот дома, об этом тотчас же составлялся протокол.[358] В то же время шестьдесят разносчиков, арестованных в Париже за распространение брошюр, полных брани и оскорблений правительства, были выпущены за отсутствием закона, под который можно было бы подвести их вину,[359] – довершение характеристики режима, соединявшего крайности тирании и распущенности.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.