|
||||
|
ГЛАВА VII. АВСТРИЙСКИЙ БРАК I. Последнее ожидание. – Впечатление, произведенное на императора первыми ответами России. – Знаменательная фраза. Какие мысли осаждают Наполеона. – Он подозревает, что Россия готовит отказ, и сам принимает меры, чтобы совершить эволюцию в сторону Австрии. – Первое заседание совета в Тюльери. – Величественный характер собрания. – Какую цель преследовал император, созывая торжественное совещание. – Как он ставит вопрос. – Доклад Шампаньи. – Сомнения, возникающие относительно мнений, выраженных членами совета: разногласие в показаниях современников. – Политические партии и их домашние счеты; правая и левая сторона. – Революционеры и Россия. – Речь Мюрата. – Охранительный союз. – Прозорливость Камбасереса. – Евгений, Талейран, кардинал Феш, Фонтан. – В какой мере император, вмешивается в спор. – Он закрывает заседание, не давая своего заключения. – Спор переходит во все слои общества. – Русский союз пред судом общественного мнения. – Якобинцы, предместье С.-Жермен, конституционалисты. – Положение в свете австрийского и русского посольств. – Записка Пелленка. – Сведения о Марии-Луизе. – Австрийский союз и представители торговли и промышленности. – Наполеон старается вызвать движение общественного мнения в пользу эрцгерцогини, но воздерживается от окончательною решения, пока не получит более убедительных сведений о намерениях России. II. Дни 6 и 7 февраля 1810 г. – Новый курьер от герцога Виченцы. – Положение переговоров 20 января, – Переговоры с императрицей-матерью, возражения интимного характера. – Набросанный им портрет Наполеона – Петербургские и гатчинские слухи. – Императрица как будто склонна согласиться, но еще не решается окончательно. – Новые отсрочки. – Дешифровка двух депеш в ночь с 5 на 6 февраля. – При чтении присланных депеш Наполеон убеждается в правильности своего мнения о значении уклончивых намерений России и решает покончить дело о Австрией в двадцать четыре часа. Дни 6 и 7 февраля; что происходило в эти дни – последовательное описание час за часом. – Время после полдня 6-го; Евгений приносит согласие Шварценберга. – Безграничная радость Наполеона. – Ночной совет. – Комедия совещания. – Новость распространяется повсюду. – Наполеон после совета. – Желание избегнуть политического разрыва с Россией. – Как обставляет Наполеон отказ от русского брака. – Утро 7-го – Подписание контракта. – Князь Куракин у министра иностранных дел. – Наполеон немедленно принимает меры, чтобы обставить надлежащим образом передачу, путешествие и бракосочетание. эрцгерцогини. – Как объявляет он России о своем выборе. – Какие речи предписывается держать Коленкуру; тайное неудовольствие против императора Александра. – Побудительные причины австрийского брака. III. Отказ России. – Продолжение и конец переговоров. – Александр с большим искусством ведет игру в прятки. – Он обещает окончательный ответ матери. – Под предлогом отсрочки на два года императрица отказывает в согласии на брак. – Усилия Коленкура заставить царя побудить императрицу вновь обдумать ее решение. – Александр резко обрывает настояния нашего посланника. – Случилось так, что Наполеон и Александр на расстоянии двух дней послали друг другу отказ – Вынужденное решение. – Сведения, доставленные полицией; письмо, прочитанное на письменном столе князя Куракина. – Разговоры между сыном и матерью. – Истинные причины отказа России. IV. Отклонение договора о Польше. – Дал бы Александр согласие на брак, если бы Наполеон утвердил договор против Польши? – Возможный расчет царя. – Почему Наполеон задержал свою подпись. – Раздражение против первой статьи. – 6 февраля он окончательно решает не утверждать договора в том виде, в каком он ему представлен, и намерен послать вместо него другой, уже утвержденным. – В каких выражениях предписывает он составить новый текст. – Польские знаки отличия. – Знаменательный postscriptum. Превышающие всякую меру уверения и взаимные упреки. – Значение для будущего дней 6 и 7 февраля 1810 г. – Кризис союза; брак и договор могли бы восстановить согласие; одновременная неудача того и другого проекта обусловливают нравственный разрыв между императорами и неизбежно подготавливают их ссору. ЧАСТЬ I. ПОСЛЕДНЕЕ ОЖИДАНИЕ Чтение депеш из России привело Наполеона к выводам, как раз противоположным тем, какие делал его посланник, которому во всяком поступке Александра хотелось видеть искренние и благие намерения. Такая доверчивость Коленкура была основной чертой его благородного характера, потребностью его души, и нужно было выставить перед его взорами слишком ясные и убедительные доказательства, чтобы заставить его судить менее благоприятно о монархе, удостаивавшем его своими милостями. Наполеон исходил из другой точки зрения. Со времени последней кампании, когда он накрыл Александра в вероломстве, он относился с недоверием ко всем намерениям царя и в каждом его поступке, в каждом слове искал задней мысли. “Я знаю греков”, – вскоре скажет он, употребляя нелестное для молодого императора сравнение с владыками Византийской империи. Но нужно сказать, что и сам он никогда не отказывался от случая противопоставить двуличности своего союзника утонченную хитрость, которой щедро одарила его родина предков. Если обратить внимание на усилия, какие употребляют обе стороны, стремясь разгадать и уяснить себе игру противной стороны, прикрываемую видом самой искренней дружбы, то кажется, что присутствуешь при поединке двух рас, одинаково владеющих искусством притворяться и хитрить – это состязание итальянца с византийцем. В описываемый нами момент, читая между фактами, выдвигая некоторые из них на первый план, сравнивая и группируя данные, сообщаемые ему его посланником, Наполеон подметил умысел царя спрятаться за мать, впутать в дела министра, сестру, и из всего этого он выводит заключение, что Александр искусно готовит почву, чтобы увернуться от предложения, явно не отклоняя его. Русский двор, – думал император, – заготовляет предлоги, чтобы вежливо указать ему на дверь, и он находил – таково его собственное выражение – что для того, “чтобы всучить ему отказ”,[321] игра была недурно задумана. С этих пор эта невыносимая для его гордости мысль завладела его умом. Она – источник его вдохновения; ею определяется его дальнейшее поведение. Если бы Россия уклонилась от предложения, она вынудила бы его прибегнуть к партии, к которой он и сам уже склонялся в силу совершившегося в нем перелома; она заставила бы его обратиться к Австрии, которая по собственному почину шла навстречу его желаниям. Но станет ли он выжидать до тех пор, когда обстоятельства безусловно вынудят его к перемене фронта, когда его неудача в Петербурге будет бесспорным и совершившимся фактом? Или же он сам предупредит Россию и, отступая первым, лишит ее возможности указать ему на дверь? Думать, что из этих двух путей он способен избрать путь, менее отвечающий его гордости, значило бы плохо знать его. “Он был слишком горд и хитер для того, чтобы дать событиям дойти до конца”, – говорит Маре. Предвидя угрожающий ему неприятный удар, он предпочитает резким движением увернуться от него и направить руку противника в пространство. Но для такого движения время еще не пришло, да и благоразумие требует не торопиться. Чтобы принять твердое решение относительно дальнейшей судьбы переговоров, ведущихся в России, недостаточно одних симптомов, как бы знаменательны они ни были. Наконец, возможно и то, что Коленкур судит правильно, что царь искренно работает в пользу нашего дела, и, можете быть, ему удастся восторжествовать над своей матерью. Затем обратиться к другой стороне в то время, когда Александр обещает дать ответ в определенный срок, когда с часу на час может придти согласие России, значило бы подать повод к справедливому негодованию царя и вызвать жестокий разлад, чего Наполеон всячески желает избегнуть, особенно в настоящий момент, когда вся Испания охвачена пламенем мятежа, а Франция жаждет только покоя. Хотя уже один тот факт, что Россия держит его в неопределенном положении, что она обсуждает его просьбу, не оставляет и тени от тех выгод, которые он некогда усматривал в русском браке, – тем не менее, он чувствует, что зашел слишком далеко, что отступить c легким сердцем он уже не может, Поэтому он решает потерпеть еще несколько дней в надежде, что его сомнения скоро будут разрешены. Он думает, что герцог Виченцы, усердие которого ему хорошо известно, не замедлит уведомить свой двор о ходе переговоров и, по всей вероятности, в ближайшем будущем представит новые сведения. Желание императора обладать таковыми обнаруживается в том, как он приказывает посланнику донести о приеме, оказанном его посланию. “Желательны, – пишет Шампаньи Коленкуру 31 января, – более подробные сведения; надеются получить их с вашим первым курьером; они необходимы для принятия решения с полным знанием дела”. Это были единственные слова, которыми Наполеон ответил на всякого рода бумаги, присланные Коленкуром. Как видим, эти слова не имеют ничего общего с тем, что говорилось шесть недель тому назад. При этом он не только не отсылает с обратным курьеров утвержденного договора о Польше, но и не подписывает его, он хочет решиться на эту крайне важную уступку только по зрелом размышлении. С этого времени, не принимая пока никаких обязательств относительно Австрии, он с недоверием следит за Россией и задерживает все дела с нею. Но уже теперь он принимает меры, чтобы переход от России к Австрии, если таковому суждено свершиться, имел вид вполне естественного, а не вынужденного события, чтобы он не шокировал и не сбивал с толку общественной мысли. Он хочет подготовить умы, дать почувствовать французам возможность и этой второй комбинации, и для начала с большой оглаской передает на обсуждение тот вопрос, который еще недавно разрешал своей высочайшей волей. 27 января он ознакомился с содержанием депеш Коленкура, а в воскресенье – 29-го, после обедни – в Тюльери распространился слух, что у императора днем будет большое частное совещание – совет из членов его семьи и государственных чинов, на котором будет обсуждаться выбор будущей императрицы. Действительно, короли и принцы обоих семейств, высшие чины империи, кардинал Феш, министры, председатели Сената и Законодательного Корпуса начали съезжаться во дворец. Все они, человек двадцать пять – тридцать, были введены в залу, где сорок три дня тому назад был составлен акт о разводе. После того, как с подобающей церемонией совершился высочайший выход, когда император сел в кресло, а приглашенные – высочайшие особы и сановники – собрались в благоговейном молчании вокруг совещательного стола, наступил торжественный момент, подобный которому, надо полагать, редко встречался в необычных событиях нашей истории. Представьте себе человека, могуществом превзошедшего Цезаря и Карла Великого, представьте себе, что он перед вашими взорами готовит решение, благодаря которому рассчитывает управлять будущим, как доселе владел настоящим, вообразите, что присутствуете при моменте, когда он предоставляет слово Франции и устами самых знаменитых ее представителей приглашает ее дать ему совет. Сгруппируйте вокруг него знаменитых титулованных мужей, из которых одни олицетворяют военный героизм, другие – политический и административный гений; с одной стороны, лиц, шпагой завоевавших себе королевский титул, с другой – государственных деятелей, мужей опыта и знания, хранителей традиций: Мюрата и Евгения, Талейрана и Фуше, Бертье, Камбасереса, Маре, Шампаньи, Фонтана – людей, не одинаковых по происхождению, уму и склонностям, но объединенных общим повелителем, который служит для них связывающим звеном и с которым связана их собственная судьба. Заставьте всех их предстать перед вами с их всем знакомыми чертами, с их характерными манерами, с теми особенностями души и облика, благодаря которым они запечатлелись в воображении потомства; придайте этой сцене тот важный и величественный тон, который в то время господствовал во всех государственных делах; перенесите все это в величественные золоченые апартаменты, и вы поймете, что никто из присутствующих не мог избегнуть неизгладимого и глубокого впечатления. Но под этой величественной внешностью поищем самую сущность дела; спросим себя, к какому практическому результату могло привести это не имеющее примера в прошлом совещание. Объявленной целью совещания было – дать выбору императора определенное направление, помочь ему в этом деле. Но выбор зависел прежде всего от событий, которые Наполеон сам поставил вне своей воли. Переговоры в Петербурге были поставлены в такие условия, что первый же курьер из России быть может, ехавший уже по Германии, мог привезти вполне оформленный брачный договор между царем и нашим посланником, и тогда императору было бы крайне трудно вернуть свою свободу, распоряжаться которой он предоставил Коленкуру. Русский брак делался обязательным уже только в силу извещения, что он возможен. Что же касается австрийского брака, то о нем могла быть речь только в том случае, если бы Россия дала ясные указания своего нежелания породниться. Чего же добивался император, требуя совета по вопросу, решение которого не принадлежало ему? Во-первых, он хотел утолить народное нетерпение. Ему, известно было, что ожидание важного события поддерживает возбуждение умов; что Париж волнуется, нервничает, считает дни; находит, что дело тянется слишком долго, и удивляется, что до сих пор нет ничего определенного. Чтобы объяснить эти замедления, Наполеон прикидывается, что затрудняется в выборе между высокими партиями, которые предлагаются ему со всех сторон. Не имея еще возможности представить развязку, он делает вид, что занят ее подготовкой и что в этих видах окружает себя самыми просвещенными и надежными умами. Обладая редким искусством в деле воздействия на народы, с одинаковым искусством ослепляя их, как блестящими миражами, так и волшебной действительностью, он хочет отвлечь внимание французов от истинного положения дел и занять их зрелищем больших прений. Затем, ему было небезызвестно, что у значительной части общества имя Австрии вызывает большие опасения. Австрия, по существу, государство старого режима, отсюда страх французов, как бы, сблизившись с ней, не поворотить назад, а всякое подобие ретроградного движения тревожит нацию, ибо и сторонником-то империи она сделалась главным образом потому, что империя упрочила новый режим, что она придала ему блеск и славу и взяла его под свою охрану от всякого рода покушений. Но Наполеону известно и то, что многие из его министров и высших военных чинов желают выбора эрцгерцогини. Он считает полезным, чтобы их авторитетный голос был услышан, чтобы они ответили на страхи и сомнения общества, заставили бы оценить выгоды австрийского брака и указали на неудобства первоначально намеченной партии. Так как совет предполагается гласный, при открытых дверях, то известного рода замечания будут вынесены наружу и могут настроить и направить умы надлежащим образом. Если бы Австрии пришлось занять место России, Наполеон не желает, чтобы эта замена была приписана затруднениям, встреченным в Петербурге. Публика должна приписать эту перемену побуждениям высшего порядка, должна видеть в ней свободно и зрело обдуманный выбор и заранее утвердить его, сделаться участницей в деле. Император открыл заседание несколькими фразами, которые могли бы служить образцом надменности и ораторского искусства, “Я могу жениться, – сказал он, – на русской великой княжне, на австрийской эрцгерцогине, на саксонской принцессе, на одной из принцесс царствующих домов в Германии или же на француженке. Только от меня зависит указать ту, которая при вступлении в Париж первой пройдет под Триумфальной Аркой”.[322] Он тем настойчивее напирал на свободу своего выбора, что отлично сознавал, что у него нет ее. Он прибавил в выражениях, которые должны были польстить национальному чувству французов, что брак с француженкой был бы ему наиболее по сердцу, но что государственные интересы могут потребовать иной партии. Затем получил слово и выступил в роли докладчика герцог Кадорский. Он дал некоторые указания относительно разных принцесс, возраст и высокое положение которых отвечали предполагаемому выбору; назвал великую княжну, эрцгерцогиню австрийскую и саксонскую принцессу. После этого были открыты прения, и император пригласил членов совета высказать свои мнения. Мастерский рассказ, написанный с поразительный искусством и жизненностью, посвятил нас во все подробности этого совещания. В нем приведены имена говоривших и тщательно воспроизведены их речи.[323] Но он опирается на описание только одного свидетеля – Камбасереса. С тех пор появились в печати рассказы других современников, но весьма несходные, и вот тут-то и начинаются затруднения для разрешения задачи, выпавшей на долю историка. Вот какой факт сильно подрывает кредит современников. Из присутствовавших на совещании многие оставили мемуары я нарисовали в них картину или набросок этой сцены[324]. Но среди этих рассказов, составленных некоторое время спустя после события, не найдется и двух, которые сходились бы вполне относительно данных времени, состава совета и, в особенности, высказанных мнений. Если день и может быть достоверно установлен на основании документальных указаний,[325] то нельзя с уверенностью сказать того же о подаче мнений. Разногласие по этому вопросу легче объяснить, чем примирить. Желание преувеличить свою роль и умалить или извратить роль других могло вызвать у многих повествователей некоторое ослабление памяти, чему весьма способствовало одно непредвиденное на первом заседании обстоятельство. Дело в том, что второе совещание по тому же вопросу состоялось несколько дней спустя, когда положение уже существенно изменилось, что не могло не отразиться на мнениях. Авторы мемуаров, все без исключения, спутали свои воспоминания и умышленно соединили оба собрания в одно, так что нет никакой возможности восстановить, что собственно относится к первому. При таких условиях – в этом надо откровенно признаться – невозможно определить точно речь каждого члена, передать буквально содержание и даже смысл всех речей, иначе говоря, составить протокол заседания. Но все-таки на основании некоторых данных, достоверность которых установлена, возможно представить общий характер прений, и, хотя и нет полных сведений о том, кто голосовал за то или иное мнение, тем не менее, можно с положительностью указать, какие мнения были высказаны; можно нарисовать, как начался спор и как он велся между выразителями разных мнений. Мысль жениться на француженке никем не была подхвачена. Саксонский брак нашел несколько сторонников. С точки зрения отношений к России, он представлял все неудобства австрийского брака, не имея его выгод; он имел вид беспритязательной благопристойности, что могло понравиться недалеким и боязливым людям; компрометируя императора, он не компрометировал их самих. Саксонский брак был поддержан министром финансов Лебреном и собрал два или три голоса. Настоящая борьба возгорелась только при имени двух империй – России и Австрии. Это было не только серьезным спором между сторонниками того или другого брачного союза, сколько распрею внутреннего порядка, возобновлением вечной борьбы страстей, которые в течение целого века периодически мутили и разрывали на части нашу родину. По поводу вопроса о браке составились в совете, если можно так выразиться, правая и левая сторона, и снова сформировались те две Франции, которых насильно сблизила железная рука и вдохновение гения. По странному стечению обстоятельств, за самодержавную Россию стала самая передовая партия. Под знаменем России сгруппировались ненавистники ее соперницы – лица, насквозь пропитанные духом революции с ее предрассудками и традициями. Выразителем этого направления выступил король Мюрат. Со свойственной ему пылкостью и хлестким красноречием, он стремительно напал на Австрию. Чтобы сразить ее, он пустил в ход все избитые фразы, которыми так часто пользовалось революционное невежество. Впрочем, все заставляло неаполитанского короля оказать поддержку России. Во-первых, Богарне держали сторону Австрии; одного этого уже было достаточно, чтобы он, от имени Бонапартов, бросился в противоположный лагерь. Затем, этот дивный солдат, командуя авангардом в 1807 г., лучше всех других оценил доблесть русских. Он был вправе сказать, что они были самыми стойкими противниками, какие до сих пор встречались французам; что было бы крайне полезно отвратить их враждебность и заручиться их поддержкой. Правда, с 1809 г. эти доводы потеряли в глазах императора часть своего значения. Мюрат, не принимавший участия в дунайской кампании, оставался под впечатлением Эйлау; – Наполеон помнил Эслинг. Особенные силу и значение словам Мюрата придавало то, что за ним выступала большая партия в народе – все, кто боялся возврата к прежним принципам, к прежним злоупотреблениям и привилегиям, все, кто увидел бы в австрийском браке сделку с прежним режимам. Мнение Мюрата, нашедшее горячих приверженцев, встретило и самых многочисленных противников. За Австрию были все, кто из принципа или по врожденной склонности желал, чтобы император, по возможности, отрекся от революционного наследия и принял традиции старой законной монархии. В совете эта мысль не была высказана открыто, ее прикрыли и поддержали соображениями внешней политики, весьма искусно подобранными и, нужно сказать, весьма правдоподобными. Было сказано: поддержание континентального мира и завоевание морского – вот что всегда было первой необходимостью и всеобщим желанием. Отличительной чертой войн на континенте, явившихся следствием революции, был постоянно возобновлявшийся поединок между Францией и Австрией. Примирение этих двух противника закроет источник, из которого вытекло так много крови; оно уничтожит главную причину столкновений, упрочит безопасность наших границ, и окончательно установит судьбу Германии и Италии, обычных ставок и театра военных действий. Закрыть для борьбы и соревнования эти два огромных поприща – не значит ли доставить покой миру? Эти доводы в пользу выгод настоящего момента могли найти поддержку и в других весьма серьезных соображениях; они могли быть поставлены в связь со стройной системой, с целой политической теорией, на ценность которой указывала история недавнего прошлого. Начиная со второй половины восемнадцатого столетия, в то время, когда мы не столько занимались расширением своих границ, сколько поддержанием мира в Европе и направлением своей деятельности на моря, старая монархия мудро отказалась от потерявшего смысл соперничества с австрийским домом. Она протянула руку своему трехвековому врагу и в согласии с ним искала гарантии европейской устойчивости. Правда, на первых порах этот союз не был счастлив, но зато впоследствии он доставил континенту двадцатипятилетний мир и дал возможность отомстить англичанам. Можно представить себе, какое значение мог приобрести этот пример прошлого в описываемую нами эпоху, когда Франция, втянутая в беспощадную борьбу с островитянами, превзошла на континенте свои самые смелые надежды, когда она повсюду достигла ее естественных границ и даже местами перешла их? Не должны ли были все ее желания сводиться к тому, чтобы сохранить и закрепить за собой свои необъятные владения? Не приобретало ли дело охранительной и предусмотрительной политики наилучшего союзника в лице Австрии, в этом спокойном, не склонном к приключениям государстве, которое желало только сохранять свои владения, а не завоевывать чужие? Наиболее дальновидные из советников императора – те, которых склад ума и карьера наиболее сроднили с изучением международных отношений и законами истории, оставались верными преданиям охранительного союза – тем преданиям, которые до половины девятнадцатого века по непрерывной нити передавали друг другу наиболее мудрые и наименее выслушиваемые из наших государственных людей. Будучи в принципе убежденным сторонником такой политики, – допуская, что был момент, когда Наполеон мог осуществить на деле ее принципы, – мы, тем не менее, думаем, что в 1810 г. время для успешного ее применения было уже пропущено. В это время Австрия шла нам навстречу только на словах в силу необходимости. Она слишком пострадала от нас, чтобы простить нам. Ее непрерывные потери поддерживали в ней непреодолимое чувство затаенной вражды и мести. Тем не менее, надо сознаться, что политика сближения с Австрией, рассматриваемая с теоретической точки зрения и вне условий того времени, находила опору в серьезных рассуждениях и достопамятных примерах. Никто лучше и полнее Талейрана не мог бы развить доводов в пользу австрийской системы. Он неоднократно излагал ее, как свою излюбленную доктрину. Он был учеником министров, творцов союза с Австрией в восемнадцатом столетии, и сделался учителем тех, которые мечтали о нем в наши дни: он – главное связующее звено в этой непрерывной цепи. Однако из прений не видно, чтобы Талейран, может быть, стесненный своими тайными сношениями с русским двором, взял на себя инициативу выдвинуть выгоды австрийской партии. Если он ее и поддерживал – что еще не установлено безусловно[326]– то с оговорками, ходил вокруг да около, и на словесном состязании, где каждому предоставлено было высказать вполне свободно свое мнение, показав себя более дипломатом, чем оратором. Первый, кто с убеждением и в убедительных выражениях заговорил в пользу Австрии, был принц Евгений. После него блестящим защитником того же дела выступил герцог Бассано. Министр иностранных дел еще до совещания был сторонником Австрии; граф Моллиен присоединился к ним. Фонтан и состоявший в здании придворного духовника кардинал Феш со страстной горечью говорили против России, приводя всевозможные доводы, но, в особенности, доводы религиозного свойства и вытекающие из различия обрядов вероисповедания[327]. Хотя решающее большинство еще не обрисовалось, но голоса лиц, имеющих большой вес, были в пользу Австрии. Правда, они могли быть уравновешены мнением высокого значения. Великий канцлер Камбасерес, устами которого заговорила сама мудрость, выступил в пользу России. Камбасерес предвидел, что государство, которое не будет избрано, неизбежно сделается нашим врагом. Исходя из этого соображения, он постарался осторожно указать на то, что наибольшая опасность в будущем была отнюдь не в возобновлении враждебных отношений к Австрии, которую можно рассматривать, как побежденную заранее, но в войне на Севере, в разрыве с империей, средства и сила сопротивления которой были страшной и притом неведомой величиной. Хотя это важное предостережение, по видимому, не произвело непосредственного впечатления на присутствующих, но и теперь, вдали от событий, чувствуется, как оно витает над дебатами и ясно обрисовывает положение[328]. Император выслушивал все, что говорилось, оставаясь бесстрастным, величественным и, насколько возможно, избегая, так или иначе, выражать одобрение или неодобрение. Он предоставил спору идти своим путем, давая ему разгораться, но не позволяя переходить известных границ, и в случае надобности, умея одним словом, одной многозначительной фразой направлять прения и сдерживать увлекающихся. В его расчеты не входило, чтобы весы слишком явно склонялись в ту или другую сторону, ибо он и сам еще не знал, к какому мнению обстоятельства вынудят его склониться. Лишь только приводился довод, который мог навлечь на одну из сторон слишком заметное нерасположение или непоправимо подорвать веру в нее, он тотчас же останавливал оратора и разрушал впечатление его слов. Военный министр, Лакюе граф де Сессак, в сильных выражениях нападал на Австрию. Он напомнил о непрерывных разгромах этой империи, о постоянном сужении ее границ, и, воодушевляясь, сказал: “Австрия – уже не великая держава”. – “Австрия – уже не великая держава”, – прервал его император. – Видно, милостивый государь, что вы не были при Ваграме”.[329] И тотчас же в памяти императора воскресли впечатления этого дня и яркими образами промелькнули перед его умственными взорами и ожесточенные, рвущиеся в бой неприятельские войска, и их непоколебимое упорство, и бешеные атака, тo та минута, когда исход боя был сомнителен. Теперь, обсуждая выбор Австрии, он не допускает и мысли, чтобы кто-либо мог сказать, что он связывает себя узами с пришедшей в упадок монархией. Равным образом он не желает, чтобы и по поводу России было высказано бесповоротное решение, ибо возможно, что он вынужден будет остановиться на ней. Кардинал Феш высказал очень серьезное мнение. Намекая на различие веры и высказывая, что это обстоятельство оттолкнуло бы Францию от иноверной императрицы и поставило бы ее особняком среди народа в том случае, если бы ей позволено было открыто исполнять ее обряды, он сказал: “Подобный брак не в ваших нравах”. Эта фраза произвела видимое впечатление. Но ввиду того, что Наполеон обязался перед Петербургом согласиться по религиозному вопросу на всевозможные требования, ему необходимо было оговорить возможность такой уступки и выставить ее в приемлемой форме. Император вышел из затруднения, высказав уверенность, что с этой стороны в Петербурге не предвидится препятствий. Подобное утверждение, как это было ему хорошо известно, не имело ничего общего с истинным положением дела. Вслед за тем, он уклонился в область истории. Он сказал, что, ввиду его превосходных отношений с императором Александром, он имеет полное основание надеяться, что Россия не поставит никаких условий, но что он сам не одобрил бы и не желал бы допустить перемены веры; что отречения не в его вкусе, и привел в пример Генриха IV, но только с тем, чтобы осудить его. Он сказал, что преклоняется пред этим великим государем, но никогда не простит ему его отречения от веры ради короны; что в его глазах это – единственное пятно на достославной памяти Генриха IV.[330] Впрочем, – прибавил он, – он тщательно взвесит высказанные мнения и отнесется к ним с полным уважением. В заключение, подобно судье, который, заслушав дело, удаляется. И чтобы наедине обсудить приговор и представить его в готовом виде, он закрыл заседание, поблагодарил и отпустил совет, не распуская его окончательно. Он достиг своей цели: он сделал то, что в пользу Австрии были высказаны серьезные доводы, но при этом не исключалась возможность и другого брака, в случае, если бы императрица-мать уступила и дала свое согласие. Слух о состоявшемся в Тюльери совещании распространился тотчас же повсюду, так как приказано было не делать из этого тайны. Два дня спустя, за обедом у баварского короля, прибывшего за месяц до этого в Париж, король восхвалял герцога Бассано за то, что тот смело поддержал брак, который вернее всех других обеспечит спокойствие Германии.[331] В самых разнообразных кругах заговорили о “лицах, приглашенных на совещание, поименно называли невест, которым герцог Кадорский устроил как бы смотрины; приводили мнения неаполитанского короля и вице-короля (Мюрата), и что сказал Его Величество относительно (их мнений, далее, мнение кардинала, речь, сказанную Фонтаном”.[332] Пошли в ход предположения, пересуды, споры. Спор, прерванный в Тюльери продолжался во всех слоях общества, близких и далеких от правительства. С наибольшей силой возгорелся он в тех местах, где с давних пор велись всякого рода споры, где собиралась толпа и выдумывались и распространялись новости, Языки заработали в самых разнообразных местах – в галереях Пале-Рояля, на бирже, в салонах старой и новой аристократии. Широкая публика по обыкновению разделилась на два лагеря. Россия сохранила своих защитников, оставшихся ей верными не из симпатии к ней, а из страха перед Австрией,[333] большинство же официальных и светских сфер довольно определенно перешло на сторону эрцгерцогини. Но одна партия упорно держалась своих предубеждений против Австрии. Это была партия лиц, замешанных в наихудших безобразиях революции; партия, заклейменная деянием, которое, как кару, ввели в ее прозвище, называя ее “партией вотировавших за смерть”.[334] То же нужно сказать и о другом полюсе общественной мысли – о засевшей в “предместье Ceн-Жермен” партии роялистов, не допускавшей в свою среду чуждых ей элементов и гордившейся непоколебимой верностью прошлому. Там также все возмущались при мысли о браке с эрцгерцогиней; но там смотрели на это, как на святотатственное осквернение великого и горестного воспоминания, там приходили в ужас при мысли, что этот брак изгладит на челе Бонапарта клеймо похитителя короны. Вне этих двух групп большинство голосов было в пользу Австрии. Из бывших деятелей революции те, которых называли благоразумными якобинцами или старым словом конституционалистов, ретиво высказывались в пользу Габсбургского дома, что должно было служить неопровержимым доказательством их раскаяния. Нужно сказать, что и в партии роялистов было огромное количество своего рода конституционалистов. Многие из ее членов, сохраняя к изгнанной династий почтительную преданность, тем не менее, считались с условиями времени. Они признавали в Наполеоне новое могущественное воплощение монархического принципа, уживались с его режимом и охотно принимали государственные должности и придворные звания. Такие переходы из старого лагеря возрастали с каждым годом. Вступая в ряды правительства, они не отказывались от права домогаться своей доли влияния и старались направить дела государства сообразно своим идеям. Австрийский брак не только отвечал их принципам, но и успокоил бы их совесть. Они чувствовали бы себя на службе императора гораздо лучше, когда бы он сделался двоюродным внуком Марии-Антуанетты. Эта партия присоединившихся, приобретавшая при дворе все более выдающееся положение, оказывала решающее давление в пользу Австрии. Сверх того, салоны высказывались не в пользу русского брака по причинам чисто личного свойства; это были скорее предрассудки, чем доводы. Представители Австрии в Париже были люди интеллигентные, хорошего тона, чего далеко нельзя было сказать о представителях России. Члены австрийского посольства держали себя с большим достоинством, чем их северные коллеги; их чаще видели; они производили впечатление более светских. В Париже русские искали, главным образом, развлечений, не особенно затрудняясь в выборе удовольствий и не очень заботились о поддержании достоинства, какое подобало величию их двора. За небольшими исключениями, русская колония отличалась бестолковой роскошью, а не умением держать себя.[335] Несмотря на всю свою пышность, на приемы, “великолепие которых можно сравнить только с царившей на них скукой”,[336] князю Куракину не удалось сделать свой дом центром изящного и избранного общества. Его слабости и странности были предметом насмешек; он считался “лучшим из людей, но ничтожнейшим из посланников”.[337] Какая разница с блестящим графом Меттернихом, который оставил по себе в Париже самые приятные воспоминания, который за время своей миссии создал себе полезные связи, привлек на свою сторону женщин и большую часть своих успехов искал в лучшем обществе! Старое французское общество, чуть не половина которого сгруппировалась вокруг императорского трона, имело очень много общего во вкусах и воспитании с дипломатами из рядов венской аристократии; которая играла в Париже роль не только благодаря титулованным представителям, но также и немецким принцам и высочайшим особам, в родстве с которыми она состояла. По сравнению с Австрией, Россия – с ее вкусами и обычаями – была далека от нас, как в нравственном, так и в физическом отношении; брак с русской великой княжной, что бы ни говорили, был в глазах света браком с принцессой из чуждого нам мира. Эти взгляды не только высказывались, но и были изложены письменно. Они повели к ряду заметок и мемуаров, адресованных лицам высшего круга. В них ясно проглядывает старание поддержать свою манеру смотреть на вещи всеми доводами государственного значения, высказанными в совещательном заседании. Для составления таких мемуаров обратились к специальным писателям, занимавшимся вопросами политики и (искавшим случая высказать свое мнение, – лицам, получившим известность своими полемическими статьями в дореволюционное время. Самая интересная работа была составлена бывшим эмигрантом Пелленком. В начале революции он был секретарем Мирабо, затем бежал в Австрию, откуда незадолго до описываемого события вернулся в Париж. Он постоянно работал на задворках политики и всегда плыл по течению. Его мемуары представляют как бы отголосок того, что говорилось в 1310 г. о России и Австрии. Пелленк передает сначала своими словами речь кардинала Феша, придавая ей растяжимое толкование и очень широкий смысл. “Этот брак – говорит он, имея в виду русский проект – не в наших нравах. В Европе, и в особенности во Франции, на Россию смотрят как на азиатское государство. Различие веры имеет также свои неудобства. Спору нет, в Париже есть православная церковь, но император как-то сам сказал, что глава французского государства должен быть католиком. Рассматривая этот вопрос с точки зрения общественного мнения, можно думать, что выбор русской великой княжны гораздо менее понравится, чем всякий другой. Эта нация, у которой только при дворе есть просвещенные люди, не стоит в ряду цивилизованных государств; трон ее подвержен самым кровавым переворотам; русских во Франции не уважают за буйный, дерзкий и лживый характер. Страшно подумать, что Париж может быть наводнен этими полуварварами, у которых, несмотря на их богатство, нет ничего общего с нашими вкусами, со складом нашего ума, с нашими склонностями и, в особенности, с утонченностью наших нравов. “При обсуждении этого вопроса с политической точки зрения тоже нашлись бы свои неудобства. Если оставить в стороне условия настоящего времени, союз с Россией почти бесполезен для нас. Какую выгоду может извлечь Франция из государства, которое в течение полувека не может завоевать Молдавии и Валахии? Даже на продолжительность союза с Россией нельзя рассчитывать. Географическое положение России, ее ввоз и вывоз требует союза с Англией, а не с нами; поэтому-то нашими сторонниками в России являются только император Александр и его первый министр; да и их добросовестность довольно сомнительна; вся же нация целиком враждебна нам. Наконец, этот союз будет служить помехой многим проектам, которые предстоят в будущем и которых требует мудрая политика, т. е., расширение Варшавского герцогства и oттеснение России в глубь Азии, не принимая даже в расчет неудобства брака с великой княжной, про брата которой каждую минуту можно узнать, что его свергли с престола…” – “Выбор принцессы второстепенной державы, – говорится в записке в заключение этих злобных соображений – был бы во многих отношениях гораздо удобнее, чем этот выбор”. Но, говорит он далее, Франция для своего обожаемого монарха хочет большего. Она ревниво относится к его чести и славе, в чем бы они ни выражались, и именно это-то чувство заставляет ее желать австрийского брака. Здесь, при обсуждении мотивов, которыми обусловливается таковое желание благомыслящей части общества, автор впадает в патетический тон. “Ее положение внучатной племянницы последней французской королевы – говорит он об эрцгерцогине – может иметь известное значение. Во Франции немало людей, которые в человеческих делах видят только исполнение предначертаний Провидения. Согласно такому способу смотреть на вещи, появление австрийской принцессы на троне, на котором так печально кончила ее тетка, явилось бы в их глазах одной из тех наград, которые небо готовит, когда ему угодно сменить гнев на милость. В заключение, изложив политические причины, которые говорят в пользу Австрии, автор пользуется своим долгим пребыванием в Вене, чтобы дать некоторые точные сведения о самой эрцгерцогине, может быть, первые, которые дошли до императора. Не давая портрета, который слишком бы ей польстил, он настаивает на одном пункте, который должен был понравиться Наполеону, а именно, что молодая принцесса – при крепком от природы здоровье, можно сказать, приятной внешности и среднем уме, мало развитом по причине “незаконченного образования – способна воспринять те качества, которые надлежит в ней выработать, и под разумным руководством способна усвоить надлежащий тон. “Будут ли, – говорит он, – личные качества принцессы Луизы таковы, чтобы остановить на себе выбор Его Величества? Вот единственный пункт, который поистине имеет важное значение. Восемь месяцев тому назад, эрцгерцогиня была очень худощава и немного выше среднего женского роста. Но ведь и последняя французская королева выросла очень поздно и чрезвычайно пополнела после своего замужества. Принцесса обладает великолепнейшим цветом лица, свойственным немкам. Лицо овальное, черты его правильны; волосы средние между светло-каштановыми и белокурыми, глаза голубые и очень красивые, а еще лучше взгляд; на белом лице выступает яркий румянец, но иногда делается пятнами. Этот же недостаток был и у французской королевы в дни ее молодости. Плечи у нее высокие, что, можно думать, указывает на сильное сложение; походка очень хорошая; в ней более благородства, нежели изящества, одевается без вкуса. О ее уме никогда ничего не говорилось, ни худого, ни хорошего; известно только, что ее образование, в которое слишком много вмешивалась ее мать, дурно велось… Таким образом, без ошибки, можно предполагать, что принцесса далеко не то, чем она может сделаться. Одно из ее преимуществ то, что она из семьи, где плодовитость почти не подлежит сомнению. Ее часто сравнивали с нынешней австрийской императрицей, но, что касается красоты, она нравилась больше”.[338] Записка Пелленка и еще другая записка, написанная по тому же поводу, нашлись в бумагах государственной канцелярии, куда стекались все бумаги, направляемые к императору, а также исходящие от него самого. Адресованная, вероятно, герцогу Бассано, который заведовал этим родом службы, она не могла миновать Его Величества. Наполеон не смотрел неодобрительно на такие почтительно даваемые советы; напротив, он позволял писать, исходя из тех же соображений, по которым позволял говорить и в совете, и с удовольствием видел, что в умах идет движение, которому он в некотором роде дал толчок. Однако, для него недостаточно было знать мнение только высших классов. Ему хотелось знать, продолжается ли дурное настроение и предубеждение против Австрии в среде менее высокой, но не менее достойной внимания. Он хочет принять в соображение материальные интересы страны, т. е. знать, что думают об этом финансовый мир, биржа, представители промышленности и крупного купечества. Ввиду этого он поручает министру финансов осторожно произвести надлежащее расследование.[339] Лично он ставит этот вопрос в первую очередь во всех разговорах. В декабре, для решения в пользу России, он не советовался ни с кем; теперь он расспрашивает своих приближенных, беседует с чиновниками, с которыми работает; заставляет тех и других высказывать мнения, часто благоприятные Австрии, но при этом тщательно заботится, чтобы не выдать себя преждевременным словом, чтобы оставлять под вопросом будущее, которое при существующих условиях остается пока неизвестным. Он сохраняет положение, какое принял на совете, – положение верховного судьи, неограниченного господина своих решений, но судьи, который хочет поставить решение только после того, как будут собраны все данные, которые могут осветить и дать твердую основу его приговору. В действительности же он ничего не обсуждает, а только выжидает. Устремив взоры на Север, он все еще ждет, чтобы новое послание Коленкура подтвердило или опровергло его подозрения; чтобы Россия яснее показала свою игру и высказалась определеннее. ЧАСТЬ II. ДНИ 6 И 7 ФЕВРАЛЯ 1810 ГОДА 5 февраля в пять часов вечера, в здание министерства иностранных дел вошел курьер герцога Виченцы. Подобно своему предшественнику, он привез две шифрованные депеши. Они были отмечены 15 и 21 января. К депешам была приложена записка. Взглянув на нее, Шампаньи тотчас же понял, что в Петербурге ничего не было кончено. Посланник в замаскированных выражениях извинялся, что не мог еще исполнить желания своего правительства, и давал понять, что его терпение подвергается весьма продолжительному испытанию. Министр счел своей обязанностью немедленно сообщить императору свои выводы. Обещая, что через несколько часов депеши будут дешифрованы, он послал ему приложенную Коленкуром записку. “Из нее Ваше Величество увидит, – прибавлял Шампаньи в нескольких препроводительных строках, – что этот курьер не привез еще желаемых вами определенных сведений”.[340] Затем министр провел ночь за дешифровкой двух депеш и действительно прочел в них, что переговоры с императрицей-матерью тянулись безрезультатно. Донесение посланника о ходе переговоров было только передачей со слов Александра.[341] Сын и мать видались каждый день. Их разговоры, или, вернее, совещания, тянулись часа по три. При частых свиданиях с Коленкуром император Александр давал ему понять, что ничего не скрывает от него. Из Твери пришел ответ: он был благоприятен. Несмотря на это, императрица-мать была в крайнем затруднении и никак не могла решиться. Ее возражения не останавливались на каком-нибудь определенном пункте; они росли до бесконечности и всякий день являлись новые, то серьезные, к которым нельзя было отнестись без внимания, то странные и нелепые. Прежде всего она сослалась на молодость великой княжны. Правда, она не отрицала, что ее дочь может уже выйти замуж, “что были тому хотя и незначительные, но явные признаки”, но тотчас же сослалась на пример двух старших дочерей, на эрцгерцогиню Палатинскую и герцогиню Мекленбургскую, которые умерли оттого, что слишком рано были выданы замуж. В следующие дни вопрос о годах, видимо, менее тревожил ее, но “она выходила из себя при мысли выдать дочь за разведенного государя”. Разве, – говорила она, – церковь не осудила браки подобного рода? Коленкур подсказал царю на это возражение. Разделяя весьма распространенное, но ошибочное мнение, что брак Наполеона с Жозефиной был только гражданским браком, и не зная о начатом в парижском духовном суде деле и о последовавшем по этому делу решении, он сказал, что церковного брака не существовало. Но у императрицы-матери всегда и на все были готовые доводы, иногда очень хитро придуманные. Теперь она стала на почву гражданских законов и обратила внимание на то, что наполеоновский кодекс не позволяет разведенному супругу вторично жениться раньше двух лет. Пришлось ответить, что наполеоновскому кодексу подчинены во Франции все, за исключением его творца.[342] Затем, говорила она, брак – не такое дело, которое можно скрутить как-нибудь. Его нужно обдумать зрело, не спеша. Что за необходимость спешить с решением, когда из Парижа и намека нет на предложение – сам император Александр сказал это, – и весь разговор идет только о возможной случайности? Однажды императрица спросила: “Могут ли быть у Наполеона дети?” Александр, не задумываясь, поручился за своего союзника. Она не унималась. Она высказала, будто ей известно, что у Наполеона “даже от любовниц”[343] никогда не было детей, и что, следовательно, самого-то главного брак мог и не дать. Тогда, говорила она, одному Богу известно, в каком положений очутится будущая императрица и какие унижения придется ей переживать. Может быть, и она будет отвергнута? Может быть, потребуется ее участие в каком-нибудь гнусном обманном деянии? Императрица тотчас же привела в пример одно истинное, а, быть может, и вымышленное событие, которое довольно продолжительное время служило предметом насмешек в хронике о дворах. Рассказывали, будто бы в Швеции, в царствовании Густава III, королеве вместо короля подсунули другое лицо, обеспечив таким образом наследника престола и пополнив королевский недочет. У моей дочери, – говорила императрица, – слишком честные правила, чтобы согласиться на что-либо подобное”.[344] Александр привел этот разговор Коленкуру, как пример тех “тысяч затруднений, которые создавались в уме его матери”. [345]Чтобы в более ярком свете выставить перед ним исключительный характер этих переговоров, где самые пустые доводы противопоставлялись наиважнейшим интересам, он не избавлял его ни от какой подробности и передавал их в фамильярно-дружеских беседах, все без исключения, свойственным ему мягким и непринужденным тоном, употребляя живые, картинные и иногда рискованные выражения, превосходно пользуясь нашим языком, тонкостями которого он владел еще лучше, чем его правилами. Если посланник выражал некоторую досаду на проволочки, на бесконечные колебания, Александр не только соглашался с ним, но шел дальше его и возмущался поведением своей матери. Он давал понять, как велика должна быть его привязанность к императору Франции, чтобы заставить его переносить все неприятности, которые доставляло ему это дело. “Если я добьюсь успеха, – говорил он – уверяю вас, я буду считать, что провел самые трудные переговоры; ибо приходится бороться не с доводами, на которые можно ответить другими доводами, а с логикой женщины, и притом самой бестолковой…” – “Я не падаю духом, – продолжал он, – ибо верю, что это дело выгодно для всех нас, что для союза одной скрепой будет больше. Я в этом не нуждаюсь, но я счастлив при одной мысли, что наши преемники почтят наше дело, что они будут союзниками вашей династии, подобно тому, как я состою союзником ее великого основателя”. Затем он заговорил о том, что, если бы ему удалось сделать что-нибудь приятное лично императору Наполеону, это доставило бы ему истинное наслаждение; что он чувствует к нему непритворную симпатию; что он имел возможность достойно оценить его в дни Тильзита и Эрфурта; что знает, как завидна участь женщины, будущей супруги императора; что она найдет и семейное счастье, и исполнение самой смелой мечты. “Императора не знают, – говорил он, – о нем судят более, чем строго, даже несправедливо; многие считают его бессердечным. Я же, при более близком знакомстве с ним, нашел в нем человека, не лишенного добродушия, в глубине души очень доброго, который искренно любит своих родных и приближенных”.[346] Далее он высказал, что даже в вопросе “не склонен ли он к глубокой привязанности?”[347] нет ничего странного. Впрочем, – прибавлял Александр, – посланник был бы неправ, если бы приписал колебания императрицы-матери личному ее предубеждению против Наполеона. Она вовсе не питает к нему антипатии, как это многие ей приписывают, и так как царь, видимо, стеснялся высказаться вполне по этому щекотливому вопросу, то Румянцев взял на себя эту задачу. Он передал Коленкуру слова императрицы, которые должны были обнадежить его. Она будто бы сказала: “Ошибаются насчет моего мнения об императоре Наполеоне. Как мать, я желала бы, чтобы мои сыновья были похожи на него, не только как на великого полководца, но и как на государственного человека. Никто не управляет лучше его”.[348] Процессуальная сторона развода, в том виде, как она была проведена в Париже, заслужила в Гатчине похвалу и одобрение. Лица, вращающиеся в кругу императрицы, слышали, что она высказывалась об этом деле в справедливых и корректных выражениях. Между тем, слухи о предполагаемом браке начала распространяться. Первым поводом к ним послужили несколько фраз императрицы-матери; затем в разных слоях общества были получены письма из Франции, посланные оттуда в декабре, т. е. в то время, когда все говорило о принятом в пользу России решении. Петербург, который был “эхо Парижа”,[349] но эхо, которое запаздывало на три или четыре недели, заключил из этих известий, что предложение или уже сделано, или придет в самом непродолжительном времени, и что важное событие висит в воздухе. Разговоры об этом шли и при дворе, и в городе. Одни заговаривали об этом с самим Коленкуром, другие же старались угадать тайну, которую он таил в себе, по его лицу, по манере держать себя. В высокоторжественные дни, когда он являлся для принесения поздравлений императрице-матери, которые та принимала, окруженная своими младшими детьми, взоры всех присутствующих с любопытством устремлялись на него, следя за его малейшими движениями. По глубине его поклонов великой княжне Анне присутствующие рассчитывали вывести заключение о степени его надежд, думали угадать, приходили ли переговоры к концу или были временно приостановлены.[350] В общем, светское общество не было против брака – таково было впечатление, вынесенное посланником. Несмотря на упорное предубеждение русских против новой Франции и ее главы, не были ли они польщены предпочтением, выпавшим на долю царствующего дома, не умолкали ли их политические страсти пред удовлетворенным самолюбием? Как бы там ни было, но Коленкур утверждал, что императрица-мать, обратившись к некоторым липам за советом, получила от них ответы, которые должны были расположить ее в пользу проекта. Светское общество не только не одобряло ее сопротивления, но поощряло ее к уступчивости, и даже заранее предсказывало ее решение. Повсюду говорили о решении в утвердительном смысле, и такое единодушное настроение, казалось, должно было повлиять на государыню, очень чувствительную к мнению света. Но почему же она не уступала, когда все упрашивали ее дать согласие! На этот вопрос, очень определенно доставленный Коленкуром, император Александр ответил следующее: “В сущности, императрица ничего не имеет против, но, по свойству своего характера, никак не может решиться… Словом, склонность к проекту есть, но не хватает решимости, что зависит от недостатка характера, от слабости, присущей женщинам, которые в деликатном деле выбора рассчитывают выйти из затруднений, откладывая самый выбор…” Казалось бы, достаточно было ее сыну сделать еще одно последнее, энергичное усилие, чтобы превратить это благоприятное настроение в вполне определенное согласие, вырвать то да, которое, как будто, само готово сорваться с уст императрицы. Александр, которого посланник умолял не откладывать этого усилия, обещал обратиться с новыми и более настойчивыми просьбами, но, в то же время, повторял свои вечные извинения зa свою медлительность. Он говорил, что не хочет неуместной поспешностью дать своей матери повод заподозрить, что Наполеон уже сделал предложение. Коленкур выразил желание, чтобы Александр не был так осторожен и вел переговоры энергичнее. Он просил его прямо сказать императрице, что сделано формальное предложение. На это Александр ответил, что он намерен по возможности воздержаться от этого. “Так как он не был уверен в скромности своей матери, то необходимо было, чтобы, в случае неудачного исхода дела, тайна эта осталась при нем”. Впрочем, он продолжал предсказывать благоприятный исход, не проявляя большой энергии в деле и не ускоряя его хода. В результате, когда Коленкур запечатывал свою вторую посылку, т. е. 21 января, вторая десятидневная отсрочка давным-давно прошла, а посланник все еще ждал столько раз просимого ответа. Он высказывал надежду, что скоро получит его, думал, что он будет благоприятен, но в настоящее время мог сообщить только свои разговоры с императором Александром: слова, приписываемые императрице-матери, ходившие по Петербургу слухи – и обо всем этом слово в слово доносил в своих двух новых депешах. Эти бумаги, предоставленные императору на другой день по их прибытии, окончательно выяснили ему дело и доложили конец его колебаниям: они нанесли смертельный удар его сомнениям. В словах Александра он увидал ясное доказательство уклончивых намерений. Он думает, что обещанный ему ответ или вовсе не придет, или будет отрицательным; во всяком случае, чтобы повлиять на его решение, он будет слишком поздним. С этих пор он больше не колеблется. Усматривая в отсрочках только скрытое желание потешить его, только нежелание сразу же ответить отказом, и думая, что этого более чем достаточно, чтобы освободить его от его обязательства, он считает, что может без стеснения обратиться к другой партии, и, таким образом, превосходно отомстить России за пренебрежительное к нему отношение. Теперь с неудержимой поспешностью хватается он за великолепный реванш, который предлагается ему из Вены. Во избежание неприятного впечатления от неудавшегося сватовства, он без подготовки приступает к другому браку. Всю ту страстность, весь пыл, которые еще недавно влагал он в стремление к России, влагает он в стремление в противоположном направлении. Он хочет, чтобы все было покончено с Австрией в двадцать четыре часа, и отказу из Петербурга, который он предчувствует, который считает неизбежным и настолько близким, что вот-вот он появится, спешит противопоставить свое отречение, которое должно разнестись повсюду еще до получения отказа России. 6-го утром он прочел депеши Коленкура. В тот же день, после полудня, он приказал разыскать австрийского посланника. Шварценберга в этот день не было в Париже: он был приглашен на охоту. Там-то и дошло до него “первое слово”.[351] Его предупредили, чтобы он вернулся в свой отель и ждал важного сообщения. В шесть часов вечера к нему приехал принц Евгений в немногих словах объявил, что император остановил свой выбор на эрцгерцогине и готов жениться на ней, но при одном условии: чтобы все было кончено сейчас же и чтобы брачный договор был подписан не далее, как через несколько часов; что всякая отсрочка будет рассматриваться, как отказ, и император обратится с предложением в другое место. Это сообщение вызвало в Шварценберге целый ряд противоречивых чувств. Он очень обрадовался при мысли, что представляется неожиданный случай покончить с несчастиями Австрии, т. е. обеспечить ее существование и поправить ее дела; но немедленное и бесповоротное обязательство, которого от него требовали, налагало на него крайне серьезную ответственность. Его двор разрешил не уклоняться от предложений и дать надежду на согласие; но ему и в голову не приходило, чтобы Наполеон потребовал от посланника письменного обязательства безотлагательно, не дожидаясь, пока тот получит новые приказания, и потому он не позаботился снабдить его соответствующими полномочиями. Посланнику дано было право на все, исключая право подписать брачный договор. “Никогда еще, рассказывал потом Евгений, посланник не был в более жестоком положении. Я видел, как он волновался, как пот крупными каплями выступал на его лице, какие усилия он употреблял, чтобы в возможно деликатной форме выставить ни к чему не ведущие возражения”.[352] Поняв, наконец, что для его карьеры наступил критический момент, Шварценберг решил, что существуют моменты, когда и осторожный дипломат должен быть готовым поплатиться за инициативу, взять на себя ответственность за принятое решение и поставить на карту свое будущее. Он объявил, что согласен подписать брачный договор. Евгений поспешил с этим ответом в Тюльери, где с величайшим нетерпением ждал его император. “Как только я произнес да, – рассказывал принц,[353] – радость этого великого человека выразилась в такой дикой, в такой сумасшедшей форме, что я остолбенел”. Про эту сцену Евгений рассказал в 1814 г., в Вене, во время конгресса, графине Эдлинг, другу Каподистрия, горячей поклоннице Александра, Эгерией,[354] которой она считала себя одно время. Если принять во внимание тогдашнее положение обоих собеседников и место и время их встречи, то позволительно думать, что этот рассказ был выдуман или передан в преувеличенном виде, не особенно лестном для падшего героя. Тем не менее, мы охотно допускаем, что император был чрезвычайно доволен. Такой исход устраивал и его лично, и был в интересах его политики. Брак с дочерью Габсбургов поднимал его на более высокую ступень и почти узаконивал в глазах Европы; кроме того, с этих пор он мог не бояться последствий недоброжелательства России. Не теряя времени, в тот самый вечер он вторично собрал чрезвычайный совет того же состава, как и девять дней тому назад. Следовало, чтобы дело имело такой вид, как будто бы выбор эрцгерцогини, в действительности уже состоявшийся, исходил от этого внушительного совещания. Впрочем, для Наполеона это скорее было способом всенародно объявить о выборе, чем делать его предметом новых прений: он хотел только дать свое заключение. Тотчас же рассылаются приглашения, во все стороны летят эстафеты, и в течение вечера съезжаются в Тюльери: “голландский король, итальянский вице-король, кардинал Феш, высочайшие особы, министры, председатели Сената и Законодательного Корпуса”.[355] Собрание под председательством императора открылось очень поздно. Казалось бы, что это заседание, столь спешно созванное, происходившее при свечах, в ночной тиши, в то время, когда вокруг ярко освещенного двора замерли последние звуки уснувшего города, приобретало, благодаря позднему часу и необычайным обстоятельствам, еще более таинственное значение. А между тем, даже для непосвященных не было уже почвы для серьезного обсуждения вопроса. Слухи о принятом утром решении быстро распространились по городу; в течение целого дня об этом только и говорили во всех слоях общества, во всех салонах. Министры, а в особенности, их жены, не стесняясь, рассказывали о знаменательном событии; всюду предусматривались самые ничтожные последствия, обсуждались даже подарки, указывались лица, которые будут удостоены австрийскими орденами и “драгоценными табакерками”.[356] Члены совета, не посвященные в тайну, были предупреждены тем или иным путем и знали, что их роль ограничится одобрением заранее решенного выбора. К тому же, и вопрос был поставлен так, что ответ него был подсказан, или, лучше сказать, предписан ранее. Шампаньи прочел целиком четыре депеши Коленкура, не делая уже тайны из переписки, из которой видно было, что в Петербурге не было оказано императору должного внимания. Во время чтения присутствующие внимательно наблюдали за императором, стараясь прочесть на его лице его мысли. Они ясно понимали, “что у него не было ни желания, ни возможности ждать того дня, когда императрица-мать соблаговолит дать согласие”.[357] При таких условиях последние сторонники великой княжны принуждены были смолкнуть. Кое-кто из лиц с независимым положением рискнули высказать робкое пожелание в пользу Саксонии, всех же остальных вдруг обуял безграничный энтузиазм к Австрии. Достаточно было, чтобы император отвернулся от России, чтобы все поднялись против нее. Каждый хотел вставить свое слово, каждый старался найти новый довод, прибавить лишнюю причину к тому, что было сказано, чтобы объяснить решенное уже устранение России. Прежде всего сослались на возраст великой княжны, который дал повод для серьезных возражений. Затем темой для бесконечных пересудов послужил вопрос о религии. Требование поселить в Тюльери иноверного священника было сочтено неуместным, шокирующим, “подразумевающим известное его превосходство, чем нация была бы оскорблена”.[358] Потом было высказано, что, кроме этого неприемлемого условия, разве различие религии не составляет само по себе непреодолимого препятствия? “Подруга жизни императора, государыня Франции, исповедовала бы веру, чуждую не только ее супругу, но и всем ее подданным”.[359] Она исполняла бы на глазах своих подданных неведомый им культ узкого формализма, загроможденный мелочными обрядностями; она совершала бы обряды покаяния, которые Франции не известны и понять которых французы не в состоянии. Она, может быть, занесла бы и нам не только свою веру, но и свое суеверие. У нее были бы свои отдельные праздники, другой календарь, что ставило бы ее в постоянное противоречие в французами; она не присутствовала бы на религиозных торжествах, столь дорогих нашей нации и так глубоко проникших в наши нравы; ее пост совпадал бы с днями нашего веселья; она веселилась бы, когда все вокруг нее переживали бы дни покаяния. Говорилось, “как неприлично было бы видеть, что императрица предается удовольствиям масленицы в то время, когда та окончилась бы для всей Франции, и что она не разделяет с императором торжества первого дня нового года!..”.[360] Эти и многие другие возражения в таком же роде затянули собрание до поздней ночи. Когда прения были исчерпаны, Наполеон объявил свое решение, закрыл заседание, собранное исключительно для того, чтобы поговорить при торжественной обстановке и составить протокол, и предоставил в достаточной степени подготовленной молве разносить эту важную новость по всем частям города, империи и далеко за пределами Франции. Когда разъехались члены совета, когда в Тюльери на месте блестящего собрания водворяется тишина и безмолвие, император не отдыхает и не дает отдыху министру иностранных дел. Обеспечив за собой с чисто военной быстротой эрцгерцогиню, он должен подумать о том, как держаться по отношению к России. Как ни был он уязвлен поведением России, он все-таки думал, что австрийский брак не мог служить поводом к политическому разрыву с ней, а тем более к союзу с Веной в полном смысле этого слова. В этом браке он видел только средство расширить, а не изменить свою систему; он хотел улучшить свои отношения к Австрии, обеспечить спокойствие в Германии и в то же время поддерживать с северным двором, правда, не деятельный, но для всех очевидный союз. Обезопасив себя со стороны обеих великих держав континента: России – подобием союза, Австрии – семейными узами, он был бы в состоянии обратиться со всеми своими силами против Англии. Вот как, на первый взгляд, представлялось ему будущее. Мы видим, что желанием его было, насколько возможно, насколько позволял ему горький осадок, таившийся в его душе, поддерживать с Россией добрые отношения, а тем более избегнуть ссоры. Мы знаем, что Наполеон судил о чувствах русского двора только по подозрениям, что он не получил еще определенного ответа на предложение, связывавшее его известными обязательствами. Понятно, что он задавался мыслью, как отнесется Александр, который все время дает чувствовать, что усердно работает в пользу проекта, к тому факту, что император французов взял свое предложение обратно, не подождав определенного ответа? Не усмотрит ли он в этом поступке недостаток внимания, обязательного между высочайшими союзниками и друзьями? А главное, – не будет ли он поражен тем, что для того, чтобы занять место России, Австрия явилась без особого приглашения, по собственной инициативе, и притом в столь строго определенное время, что императору не пришлось ждать ни одного дня, ни одного часа? Не выведет ли он отсюда заключения, что Наполеон вел переговоры в двух местах, что он одновременно делая предложение обеим сторонам, с целью выбрать ту партию, которая, по зрелом размышлении, будет для него более удобной, нисколько не заботясь о другом дворе, о его чести и достоинстве, столь беззастенчиво выставленных на поругание? Чтобы предупредить такой взгляд, Наполеон думает представить царю оба дела – отречение от русского брака и соглашение с Австрией, которые в действительности шли одновременно – как события, следующие одно за другим. Он постарается разделить на два периода слишком бурное проявление своей воли. Путем умело распределенных сообщений он сначала даст понять Александру, что смущен прибывшими из Петербурга известиями, что поражен создавшимися препятствиями к браку, что, может быть, помимо своей воли, должен будет отказаться от проекта. Посла этого он сделает паузу, переждет некоторое время; затем сообщит, что, лишенный возможности выполнить самое заветное, самое дорогое свое желание, он вынужден был обратиться к Австрии и подписать с нею брачный договор. Этот план пришел ему в голову после полудня, когда он поручил Евгению вырвать согласие у Шварценберга. Он тогда же отправил к Шампаньи набросок депеши к Коленкуру, которая должна была иметь характер сообщения, написанного до принятия окончательного решения, и в которой следовало только намекнуть на возможность отказа от проекта брака с великой княжной. Mинистр должен усиленно подчеркнуть обстоятельства первостепенной важности, которые затрудняют осуществление этого проекта; возраст великой княжны, неуверенность относительно ее физического развития. Затем он должен указать на неприятное впечатление, произведенное требованиями России по вопросу о религии, на то, что общественное мнение требует от императора безотлагательного решения; но наиболее тщательно должен он установить то положение, что задержки в ответе возвращают вам полную свободу.[361] Император приказал, чтобы это предварительное сообщение, в котором он вежливо откланивался, было отправлено тотчас же и, во всяком случае; “до шести часов”.[362] После совета он тотчас же вспомнил о спешной депеше. Ему пришло в голову, не забыл ли Шампаньи в хлопотах и волнениях этого дня предписания о неотложной ее отсылке. Отсюда следующее напоминание, адресованное министру: “Герцог Кадорский, прежде чем вы ляжете спать, прошу вас отправить депешу в Россию в том смысле, как я вам писал. Не говорите ничего о сегодняшнем вечернем заседании”.[363] Завтра вечером, думает он, министр может известить Россию о выборе “австриячки”,[364] сопровождая это уведомление подходящими объяснениями. Из предосторожности первая депеша будет помечена задним числом, вторая – более поздним, чем она была действительно написана. Все это делается о целью увеличить видимый промежуток между двумя отправками и вернее скрыть необычайную быстроту совершившейся перемены. Приняв меры по отношению к России, Наполеон возвращается к Австрии. Не теряя ни минуты, он хочет использовать усердие Шварценберга. Он не допускает и мысли, чтобы наступающий день миновал, не завершившись составлением и подписью брачного контракта. Несмотря на поздний час, Шампаньи получает приказание написать Шверценбергу коротенькую записку с приглашением приехать в министерство на следующий день к двенадцати часам пополудни. Ночь в министерстве иностранных дел заканчивается справками в государственных архивах и в поисках за реликвией печального прошлого: разыскивают брачный контракт Людовика XVI с Марией-Антуанеттой, который можно взять за образец. Как только наступило утро, Шампаньи с отысканным документом в руках отправляется на утренний прием Его Величества. Наполеон одобряет выражения контракта и приказывает воспользоваться ими при составлении нового, но, по возможности, упростив их. У министра хватает времени только на то, чтобы прямо из Тюльери отправиться на свидание с австрийским посланником.[365] Шварценберг является в назначенный час. Сияя счастьем, он покоряется воле небес и ставит свою подпись на предъявленном ему акте, которому предстоит немедленно отправиться в Вену на утверждение Его Апостолического Величества. Глубоко взволнованному, ошеломленному таким быстрым ходом событий, растерявшемуся до такой степени, что, выставляя число на своих отправках, он ошибается месяцем, Шварценбергу остается только приложить к акту депеши и письма, в которых он в самых трогательных выражениях будет извиняться в том, что выдал замуж дочь своего государя, не имея на то точных полномочий.[366] В то время, когда все приходило уже к концу, у подъезда министерства иностранных дел остановилась тяжелая, роскошная карета князя Куракина. Несмотря на жестокие боли, он с величайшим трудом поднялся в министерство. Заболев за два дня до описываемых событий подагрическим приступом, он сидел дома, не желая ничего знать, и, только понукаемый своим правительством, требовавшим сведений по вопросу, который особенно озабочивал Россию, он приехал узнать, в каком положении находится дело о польской конвенции, и утвердил ли ее император. Он не был принят, принужден был изложить свое дело письменно, и то, что его – большого человека – не приняли и без всякого стеснения отослали домой в ту самую минуту, когда французы и австрийцы горячо поздравляли друг друга, еще нагляднее подчеркивало, что нашей дружбе дано другое направление.[367] Того же 7-го числа Наполеон принял все зависящие от него меры, чтобы Австрия могла без задержки выполнить свое обещание – выдать за него Марию-Луизу. Он обсудил, как нужно действовать, чтобы бракосочетание по уполномочию, путешествие и передача эрцгерцогини совершились как можно скорее. Его расчеты были таковы: контракт должен прибыть в Вену 13-го, следовательно, утверждение его может сделаться известным в Париже 21-го. Князь Невшательский, назначенный чрезвычайным посланником с тем, чтобы официально просить руки Марии-Луизы, уедет 22-го и, путешествуя на курьерских, прибудет к месту назначения через шесть или семь дней. Брак по уполномочию состоится 2 марта. “Принцесса проведет последние дни карнавала в Вене и отбудет 7-го, в первый день Великого поста. Все должно быть устроено так, чтобы она могла прибыть в Париж около 26-го”.[368] Император входит в мельчайшие подробности, приказывает достать в Вене для образца “башмак и платье эрцгерцогини”, чтобы немедленно приступить к изготовлению приданого. Заведывание этим делом поручается принцессе Полине. Затем он определяет имущественную часть императрицы и назначает состав ее двора.[369] К вечеру он уже все установил, все распределил, все обдумал, – так чтобы решенный накануне брак сделался совершившимся фактом не позднее шести недель, и только одно дело откладывает он на следующий день – приказать навести в Вене справки, касающиеся избранной им принцессы. К счастью, наш вновь назначенный представитель в Австрии, граф Отто, как предусмотрительный человек, по собственной инициатива взял на себя труд удовлетворить вполне возможное любопытство императора. Прибыв к месту назначения 25 января, Отто поспешил представиться эрцгерцогине, и в тот самый час, когда Наполеон, не имея о ней никакого представления, избрал ее супругой, тот на всякий случай отправил необходимые сведения о ее наружности, воспитания и способностях к изящным искусствам. “Я застал ее одну с гувернанткой, – писал он, – но, тем не менее, одетой очень нарядно. Принцессе восемнадцать лет; она большого роста и хорошо сложена, осанка ее благородна, лицо приятное, с кротким, приветливым и внушающим доверие выражением. По-видимому, ей дано тщательное образование: она поет, очень хорошо играет на фортепиано, пишет масляными красками. Я направил разговор на искусство. Она говорила о них очень умно, но – что особенно важно – с той скромностью, которая служит украшением юности”[370]. Когда от Австрии ничего не осталось более желать, т. е. 7-го вечером, оказалось, что двадцать четыре часа с отправки первого курьера в Россию уже прошло. Можно было отправить второго с уведомлением об австрийском браке. Письмо Шампаньи Коленкуру, умышленно помеченное не тем числом, заканчивает серию замечательных событий, совершившихся в дня 6 и 7 февраля, последствия которых должны были так сильно отозваться на будущем.[371] По заведенному порядку, Шампаньи пишет по указаниям и почти под диктовку императора. Цель письма – объяснить России, избегая всего, что могло бы оскорбить ее, как случилось, что пришли к решению воздержаться от брака с великой княжной и сделать предложение в другом месте. Как видим, письмо вызвано желанием не раздражать России, примирить ее с совершившимся фактом; но таков уже характер Наполеона, и так живо в нем чувство оскорбленной гордости, что на каждом шагу, сквозь мягкие успокоительные фразы письма проглядывает досада, горечь и желание уколоть. Коленкур должен указать на причины, изложенные вкратце в предшествующей депеше, но придать им более широкий характер. Прежде всего, не нужно скрывать, что медлительность России плохо отвечала нетерпению французов и их государя; но следует приписать эти задержки только императрице-матери. Затем Коленкур должен указать, – как на существенное препятствие, – на возраст великой княжны, и на невозможность допустить в Тюльери иноверного священника; он должен дать понять силу и значение возражений, сделанных по этому поводу в совете и прикрыться мнением самых выдающихся людей Франции. Вообще, сообщение должно иметь отпечаток откровенности и непринужденности, но необходимо придать ему, насколько возможно, вежливую и мягкую форму. Вот, по словам Шампаньи, случай использовать ту неразрывную дружбу, те обаятельные отношения, которые вполне заслуженно упрочили положение посланника при дворе, при котором он аккредитован. Нужно высказать все, но сделать это в самой любезной форме. Пусть укажет он на провинности России, но так, чтобы Александр всегда оставался в стороне и не чувствовал себя лично задетым. Хорошо выразить сожаление о несостоявшемся деле, но не возбраняется дать почувствовать, что, если у России в настоящее время нет уже великой княжны, которая отвечала бы желаниям Франции, то в этом не наша вина, и здесь вполне уместно намекнуть на прошлое поведение императрицы-матери. “Как сожалел император, что поторопились выдать замуж великую княжну Екатерину за принца, который не мог дать ни ей подобающего высокого положения, ни принести пользы России!” Главное – неустанно следует повторять, что брак с Марией-Луизой нисколько не изменит установившихся отношений с царем, что система Тильзита остается в полной силе, свято и нерушимо, что политический брак между Францией и Россией будет существовать по-прежнему. В инструкции этот пункт подчеркивается в таких преувеличенных выражениях, что уже этим одним ослабляется их ценность. “В результате, – говорится в ней. – брак с эрцгерцогиней ничего не изменит в политике. Вы уполномочены дать по этому поводу самые положительные уверения. Мы склонны думать, что он придаст еще большую силу нашему союзу с Россией; он даст лишний повод стараться укрепить его, и, может быть, к этим политическим узам присоединятся впоследствии и семейные, при заключении которых не возникнут те затруднения, какие встретились в настоящем случае”. После предписания, что и как следует говорить, в письме даются лично для герцога Виченцы некоторые ценные конфиденциальные сведения, ибо, по мнению Наполеона, они осветят герцогу истинные причины австрийского брака и дадут возможность предугадать его последствия. Тут император высказывается вполне откровенно. Он не скрывает от посланника, что, что бы он ни приказывал сказать императору Александру, он, по справедливости, считает себя вправе жаловаться на него. Он говорит, что не был бы оскорблен откровенно высказанным отказом, тем более, что таковой мог опираться на уважительные причины; но ему непонятно, зачем, вместо того, чтобы дать определенный ответ на вопрос, поставленный с полным доверием, царь прибег к уверткам и окольным путям; что его огорчил и рассердил не самый факт отказа, а употребленный прием. Герцог Кадорский писал Коленкуру: “На деле же – говорю это только для вашего сведения, – император полагает, что имеет основание жаловаться на императора Александра, – не за отказ, а за задержки, – за те отсрочки, из-за которых потеряно столько драгоценного времени, а время следовало ценить даже и в том случае; если бы дело шло только о том, чтобы положить конец теперешней однообразной семейной жизни Его Величества, не говоря уже об исполнении заветного желания миллионов людей и о их спокойствии за будущее. При таких условиях, из внимания к императору, должны были ответить ему в тридцать шесть часов, или по крайней мере, в два дня, каковой срок и был указал в моем первом письме”. Вообще, причиной, обусловившей австрийский брак, следует признать то, что Россия не дала ответа в надлежащий срок, что и пришлось объяснить ее желанием только тянуть дело. Несмотря на побочные причины, которые могли ослабить предпочтение, которое сперва отдавалось русскому браку, он был бы уже свершившимся фактом, если бы в Петербурге отнеслись доброжелательно. В инструкции это говорится слово в слово и затем прибавлено: “Россия не воспользовалась очень важным для нее случаем; не императора вина в том”. Тем не менее, император не хотел, чтобы русские думали, что им удалось провести его своими ухищрениями: поэтому в заключение он приглашает посланника дать им почувствовать с подобающими предосторожностями, что император в совершенстве понял, к чему клонились эти постоянно повторяющиеся отсрочки. “Сделайте, пишет Шампаньи, ваши сообщения в мягких, сдержанных и осторожных, с соответствующими уверениями, выражениях, – их не будут оспаривать. Устраните все, что могло бы оскорбить, но дайте почувствовать, что просьба о следующих одна за другой девятидневных отсрочках, затем разговоры о 20 днях, а потом и полное прекращение разговора о сроке ответа, “должны были приобрести вид уклончивого и двусмысленного поведения, что и понудило к известному решению”. ЧАСТЬ III. ОТКАЗ РОССИИ Можно ли сказать, что, истолковывая нерешительность России в смысле отрицательного ответа, усматривая в этом только подготовительный фазис отказа, Наполеон судил правильно? Подтвердится ли это дальнейшим ходом событий или окажется, что он заблуждался? Пришедшее вскоре донесение Коленкура устранило на этот счет всякие сомнения. Курьеры с депешами, отправленные из Парижа 6 и 7 февраля, встретились на пути с третьим курьером, посланным герцогом Виченцы. Он вез ответ России; то был отказ. В продолжение долгих пятнадцати дней посланник был в неизвестности: вместо исполнения просьбы, он слышал только слова одобрения. Каждый раз, когда можно было приблизиться к царю и говорить с ним, царь уверял его в горячем сочувствии к проекту, говорил о своих надеждах, о своих усилиях, достойных всякой похвалы. “Император Наполеон – говорил он герцогу – может рассчитывать, что я, как и вы, служу ему всем сердцем, всей душой”.[372] Но при этом он признавался, что еще не добился определенного ответа. Когда же прошел весь январь, и посланник, теряя терпение, в достаточно определенной форме обратился с просьбой не оставлять его в неведении, Александр обещал дать неукоснительно и в кратчайший срок решительный ответ своей матери в том или ином смысле. 4 февраля он сообщил Коленкуру ответ. По его словам, императрица решилась. Она высказала, что не прочь согласиться на брак, но, принимая во внимание слишком юный возраст своей дочери, не ранее, как через два года. Такой ответ был равносилен отказу. И в самом деле, сказать жениху, которому настоятельно необходимо жениться, что ему только чtрез два года дадут предмет его желаний, не значило ли вежливо отказать? Император Александр так и объяснил решение матери, т. е. как отказ; причем, передавая его Коленкуру, счел долгом высказать свой личный неутешительный взгляд. Он выразил желание, чтобы докончили с этим делом и не трудились делать попыток, отныне бесполезных. Он постарался закончить разговор банальными уверениями, теми общепринятыми выражениями сожаления, которыми в подобных случаях обставляется отказ и которые указывают на желание покончить с делом раз навсегда. От 5 февраля посланник писал: “Император настойчиво потребовал ответа. Имею честь дать Вашему Превосходительству отчет в том, что он сказал мне 4 февраля. По мнению императрицы-матери, единственное препятствие к браку – возраст. Печальный пример ее двух старших дочерей сделал то, что она не может согласиться на брак ранее двух лет. Великая княжна Анна, по примеру ее сестер, Марии и Екатерины, не может выйти замуж раньше восемнадцати лет. Императрице нравится идея этого брака, прибавил император, но никакие доводы не могли убедить ее отрешиться от страха подвергнуть опасности жизнь дочери, выдавая ее замуж слишком рано. Император Александр добавил, что императрице, да и вообще никому не известно, что мысль о браке исходила от императора Наполеона; что он, согласно своему обещанию, действовал от своего имени, и, видя, что нельзя изменить решения матери, он не пошел дальше, ибо ни император Наполеон, ни сам он нe созданы, чтобы принимать что-либо из милости; что ради сохранения достоинства обоих Императоров не следует настаивать на деле, которому, может быть, пожелали бы придать значение благодеяния, тогда как, если бы и было благодеяние, то только для юной особы. Привожу Вашему Превосходительству собственные слова Императора. Он сказал, что союз и дружба были искренними и сердечными и без этого; он надеется, что неудавшееся дело ничего не измените для него лично не нужно никакой – новой связи, чтобы быть преданным Его Величеству; он сожалеет, что это дело не устроилось в желаемом направлении и как он сам того желал, ибо брак более всего доказал бы Англии, что союз нерасторжим и что мир в Европе не может быть нарушен. Он прибавил еще, что Его Величество, вероятно, торопится, да и должен торопиться; ибо, объявив Европе, что желает иметь детей, он не может и не должен откладывать дела; он сожалеет, что может предложить ему только пожелания счастья; ввиду же того, что не может дать ему в залог своей дружбы одну из своих сестер, он будет воспитывать своих братьев в духе союза и в создании общих интересов обоих государств”. Несмотря на полученный в вежливой форме отказ, Коленкур не считал себя побежденным. Он вернулся к своему поручению, умолял Александра поговорить еще раз с императрицей, упросить ее обдумать хорошенько свое решение, попробовать вы нудить ее согласие. “Подогревая – по его выражению – на все лады”[373] , он начал приводить один за другим все уже известные нам доводы и напрягал все силы своего ума, чтобы отыскать новые. Уверенный в уважении и привязанности монарха, он заговорил с ним даже чересчур резко, не отступая ни перед каким средством возбудить его энергию и убедить снова взяться за дело. Он старался затронуть его самолюбие, дошел до того, что стыдил царя, что тот был в таком послушании у своей матери. При этом происходили любопытные сцены, во время которых царь даже не защищался и выслушивал нападки посланника с кротким терпением. Само собой разумеется, говорил посланник, что русский император желает брака – Александр в знак согласия кивнул головой. Он хочет брака потому, что “это дело выгодно для Россия, что оно успокоит Европу, устрашит Англию, наконец, потому, что оно нравится его народу и отвечает чувствам, с какими он сам относится к императору французов”. Итак! Отчего же у него не хватает характера приказать и показать, наконец, что он хозяин в своем доме! Император всегда говорит, что, не переставая быть почтительным сыном, он особенно ревниво оберегает свободу своих решений в делах политики и внутреннего управления. Разве брак не подлежал бы решению верховного главы государства в том случае, если бы из-за этого мог возникнуть вопрос о войне и мире? “Ведь, ваша мать не может заставить вас объявить войну? – Конечно, нет. – Следовательно, может ли она помешать вам скрепить величайший и полезнейший из когда-либо существовавших союзов? Если это – дело политики, дело полезное, даже выгодное, можете ли вы, как государь, поставить на одну доску неудовольствие вашей матери, которое продержится, может быть, сорок восемь часов, и благо мира? Разве существует такая власть над Вашим Величеством, которая может помешать вам сделать то, что повело бы к всеобщему миру, что составило бы краеугольный камень союза и доставило бы счастье вашему союзнику?. Надо думать, что императрица – сила, гораздо более грозная и могучая, чем Франция и Россия, вместе взятые, если пред ее капризами склоняются интересы той и другой”. Эти замечания, видимо, ставили Александра в неловкое положение, смущали его, но не могли побудить его переменить тон с матерью. “По его лицу видно, что он думает так же, как и я, писал Коленкур, но его мать внушает ему страх”. Царь старался оправдать ее слабости. “Если бы император Наполеон, – говорил он, – заранее подготовил это дело и дал больше времени, все было бы иначе”. По его словам, поднятый императрицей вопрос о влиянии раннего брака на здоровье, ее вполне естественные опасения за дорогую ей жизнь, дают ей особую силу. Как сын, он может бороться с ее предубеждениями, но разве вправе он разбить ее сердце? Александр продолжал: “Что могу я в моем положении сказать моей матери, оплакивающей двух дочерей, которых она потеряла только потому, что они слишком юными были выданы замуж? Он то жаловался, то раздражался. “Конечно, моя сестра была бы более чем счастлива. Можно ли сравнивать такую судьбу с чем бы то ни было, с кaкой-нибудь из тех глупых партий, какие сделали ее сестры?” Под конец разговора, с особой энергией напирая на то, что, “как русский и как государь”, он отлично сознает все выгоды этого дела, он просил посланника не настаивать более. Растроганным и почти торжественным тоном, путаясь в словах, но тем не менее, в имеющей вполне определенный смысл фразе, которую он постарался выставить, как проявление своего исключительного к нему доверия, он вкратце повторил о невозможности и бесцельности новой попытки. “Принимая во внимание, – сказал он, – возраст моей сестры и упорный характер моей матери – повторяю, что говорю вам это с полным сознанием того, к чему обязывают меня достоинство и величие трона, к чему обязывают меня сверх того доверие и дружба императора Наполеона; говорю вам все это с той откровенностью, с какой я всегда беседую с вами, потому что смотрю на вас, как на друга, имеющего слишком много такта, чтобы не придать моей откровенности того значения, какое должен иметь в донесениях конфиденциальный разговор государя, – итак, повторяю, что, принимая во внимание помеху в возрасте, я думаю, что обращаться в настоящее время к моей матери с просьбой изменить ее решение значило бы унижать императора и меня”. На этот раз посланнику пришлось склониться и прекратить свои настояния. Он сообщил в Париж, что до новых приказаний воздержится “от активной деятельности”. Он признавал себя побежденным, считал дело проигранным, извинялся в безуспешном исходе порученного ему дела и просил милостивого снисхождения своего государя. “Конечно, – говорил он, – когда не удается такое важное дело, чувствуешь себя виноватым, но, по совести говоря, не было возможности сделать большего”. Итак, проницательность Наполеона не обманула его. Еще за два дня до того, как он сам отказался от русского брака, тот уже ускользнул от него. У него не было выбора между двумя принцессами. Еще до того, как он сказал, что останавливает свой выбор на дочери императора Франца, он был уже лишен возможности жениться на сестре Александра. Более продолжительное ожидание только определеннее выяснило бы ему неизбежность того брака, к которому его привела его прозорливость; так или иначе уклончивость России должна была иметь результатом австрийский брак. Зависел ли отказ исключительно от императрицы, одержавшей верх только благодаря бесхарактерности своего сына? Был ли царь искренен, выражая свои чувства и сожаления? Желал ли он брака и действительно ли ему было тяжело преклониться пред нежеланием и тревогами матери? Или же мать и сын вели игру заодно? Не легко с положительностью ответить на этот вопрос. Чтения и сравнения документов не всегда достаточно, чтобы дать историку то второе зрение, которое позволяет читать в душе человека и открывать сокровенные причины его поступков. Тем не менее, в настоящем случае есть некоторые данные для решения этой задачи. В последний период переговоров Коленкур постарался проникнуть в тайну совещаний, происходивших в Гатчине, и навел справки о позициях, занятых царем и матерью в этом вопросе. Полученные им сведения, которые подтверждаются и из других источников, дают возможность разобраться в мнениях, высказываемых сыном и матерью, которые хотя и спорили, но в результате пришли к полному единению. Императрица была против брака не только в силу своих предрассудков, главную роль играли не материнские тревоги, не те тысячи возражений, которые присущи осторожной и богобоязненной государыне, – помимо всего этого она ссылалась на аргументы государственного значения. С поразительной проницательностью указала она на вечно слабый пункт наполеоновской политики в его сношениях с Россией: она доказывала, что предложения и уступки императора французов всегда совпадают с просьбой о какой-нибудь услуге. “Император Наполеон, – сказала она, – поддерживает добрые отношения с Россией не потому, чтобы это лежало в основе его политики, не из чувства симпатии к ней, а только потому, что ему временно нужно ее содействие. Настоящий союз – дело случайное и служит только для того, чтобы парализовать Север, пока покоряется Юг”. По ее мнению, если бы Наполеон, хотел упрочить браком свою политическую систему, он подготовил бы события с подобающим вниманием, целым рядом соответствующих поступков, а не действовал бы под влиянием минуты”. Он не причинял бы императору Александру; огорчений по вопросу о поляках. Дружеские речи явились только вместе с разводом; о своих чувствах к России громко заговорили только тогда, когда состоялся развод”. Искренни ли теперешние уверения Наполеона? Не опровергаются ли они некоторыми тайнами поступками, указывающими на его крайнее двуличие?[374] Если бы еще можно было надеяться влиять на него, благодаря браку с великой княжной, и таким образом держать его в руках! Но великая княжна Анна не способна иметь влияние на подобного мужа. “Это – женщина кроткая, чрезвычайно добрая, отличающаяся своими добродетелями, но не умом; у нее не такой характер, как у ее сестры Екатерины, которая, и вдали от своих, и даже при характере императора Наполеона, все-таки сумела бы до известной степени обеспечить за собой счастье или, по крайней мере, подобающее с его стороны внимание и которая могла бы иметь некоторое влияние. Эта же не сумеет доставить ни счастья себе, ни пользы России. Она будет только покорной и добродетельной женой и, пожалуй, скоро надоест”.[375] Одним словом, по мнению Марии Федоровны, соглашаясь на столь нежданно явившееся желание Бонапарта, русский императорский дом без пользы пожертвовал бы своим достоинством, судьбой одного из членов своей семьи и необдуманно скомпрометировал бы себя неравным браком. Есть основание думать, что императрица вовсе не желала воспользоваться своим правом veto, как это угодно было приписывать ей в разговорах с Коленкуром царю. Она резко и горячо высказывала свои мнения, приводила свои возражения, но не намерена была вступать в открытую борьбу с сыном, который был ее государем. Она заранее преклонялась пред его решением и признавала за ним право решить дело. Собранные по этому вопросу Коленкуром сведения вполне согласны; подобные же указания были получены иными путями и самим Наполеоном.[376] Одно слово Александра решило бы все и не вызвало бы в императорской семье глубокого разлада. Если это слово не было произнесено, если император Александр уговаривал свою мать только для соблюдения формы, так это потому, что он вполне сочувствовал представленным ею доводам и по многим вопросам думать так же, как и она. Он не решался принять отказ на свою ответственность, но, предвидя возражения, которые будут сделаны в Гатчине, признавая их справедливость, был счастлив, что оказалась возможность отказать по обстоятельствам, которым он мог придать характер не зависящих от его воли. Словом, у вдовствующей императрицы были другие причины, а не вытекавшее из династической гордости и тайных опасений упрямство, равно как у царя были тоже иные причины, а не боязнь оскорбить свою мать и вызвать семейный разлад. Оба повиновались внушениям высшего порядка, и дело истории выяснить этот вопрос. В Петербурге Мария Федоровна воплощала в себе дух коалиции; она олицетворяла стремления аристократической и монархической Европы – той Европы, которая, думая сначала найти в революции средство расчленить Францию, рассчитывая утолить свою вековую против нее злобу, с ужасом увидела, что Франция выступила в роли завоевательницы, что она всюду перешла свои границы и готова была ринуться на нее самое. Тогда, виду угрожающей опасности, Европа стала думать о собственной защите. Она пришла к сознанию о необходимости противопоставить непобедимому узурпатору солидарность древних монархий, решила ревниво охранять от его влияния законные династии и на ненависти и страхе к завоевателю построила свои руководящие начала. В Тильзите Александр на некоторое время ускользнул из-под влияния Европы или, по крайней мере, думал, что освободился от него. С тех пор бесцеремонность и коварство наполеоновской политики, затем собственные ошибки царя, страстное и неудовлетворенное ожидание решения восточного вопроса в 1808 г., неприятности и огорчения 1809 г., затем роковой ход событий, возродившийся антагонизм интересов, – все это снова незаметно навело его на другие пути, и в настоящее время он был чересчур близок к нашим врагам, чтобы возобновить в более компрометирующей форме договор 1807 г. В 1807 г. он, вероятно, пошел бы на семейный союз. В 1810 г. он явно не отверг его, но воспользовался своей матерью, чтобы отклонить. Таким образом, между императрицей и ее сыном создалось соглашение, быть может, и молчаливое, в силу которого они поделили между собой роли. Императрица взяла на себя ответственность за отказ, тогда как молодой государь медовыми речами смягчил непреклонность принятого решения. Александр желал сохранить на время оттенок дружбы и союза, ибо видел в этом средство закрепить плохо упроченные завоевания, обеспечить за собой некоторую безопасность и отдалить грозную опасность конфликта. Но он не хотел уже связывать себя с человеком, судьба которого была и грозна, и непрочна, с человеком, окончательная победа и упроченное положение которого означали бы падение cтaрой Европы. При таком настроении русский двор мог еще входить с Наполеоном во временные сделки, мог терпеть из-за него некоторые неудобства, но не связывать себя с ним узами брака. Если Австрия пошла навстречу нашим желаниям, то только потому, что ужас ее положения позволял ей видеть только ближайшую опасность настоящей минуты. Находясь непосредственно под ударом завоевателя, завися от вспышки его гнева, она видела в браке единственное средство спасения. Она принесла свою принцессу в жертву, чтобы умилостивить бога зла и тем отвратить от себя громовой удар. На свой поступок она смотрела, как на подвиг, совершенный под давлением роковой необходимости, и искала семейного союза, потому что отлично сознавала, что, в противном случае, он будет предписан ей. Россия же, менее стесненная, менее потерпевшая от военных неудач, более свободная в своих решениях, неизбежно должна была отказаться от брака. ЧАСТЬ IV. ОТКЛОНЕНИЕ ДОГОВОРА О ПОЛЬШЕ Положение, занятое в конце концов Россией в вопросе о браке, опровергает общепринятое объяснение, которое давалось ее проволочкам. До последнего времени, по недостатку точных сведений, писали, и неоднократно, что император Александр, не отказываясь в принципе от брака, хотел сделать из своего согласия вознаграждение, за крупные политические выгоды; что, откладывая ответ, заставляя себя просить, он не имел иной цели, как только повлиять на решение своего союзника и в обмен на великую княжну немедленно же получить утверждение заключенного против Польши акта: что царь охотно уступил бы, если бы Франция удовлетворила его желание и что он ставил свое собственное решение в зависимости от принятого в Париже.[377] Его последние разговоры с Коленкуром, происходившие в то время, когда фактически нельзя было знать, утвержден ли договор, не допускают уже этой гипотезы. Если бы император Александр ставил в тесную связь эти два вопроса – о Польше и о браке – он подождал бы, пока Наполеон утвердит договор, и потом уже сам решил бы вопрос о браке. Не удовлетворяя сразу же наших желании, он до достижения своей цели поддерживал бы в нас надежду и преждевременно не разочаровывал бы. Он задержал бы переговоры, тянул бы их, но не прервал. В действительности же, дело обстояло иначе. Встревоженный и оскорбленный выгодами, предоставленными Варшавскому герцогству, oн считал себя вправе рассчитывать на гарантию, которая, удовлетворив его за обиду, исправила бы и созданное Венским миром положение. Между услугой, которой просили у него, и обязательством, которого он сам требовал, он не допускал того характера вознаграждения, той тесной связи, какую, несомненно, хотел установить Наполеон. Если что и можно допустить, так это то, что Александр, принимая на первых порах радушно и даже сердечно предложение, но прося времени для того, чтобы уговорить свою мать и давая Коленкуру надежду на благоприятный исход через две-три недели, надеялся, что Наполеон, руководствуясь этими первыми признаками, доверчиво и тотчас же, не получив еще предмета своих желаний, утвердит договор 4 февраля, когда царь, под видом отсрочки на два года, замаскировал отказ, он мог предполагать, что император, в руках которого договор должен был находиться уже в течение нескольких дней, подписал и отправил его в Россию и не был уже в силах вернуть его обратно. Если бы произошел такой казус, Россия одна получила бы всю выгоду от переговоров о браке и конвенции. Сумев заставить заплатить себе вперед, она достигла бы удивительного результата – получила бы желаемое, ничего не давая сама; выманила бы утверждение договора, не отдавая великой княжны.[378] Допуская, что у Александра мог быть этот тонкий расчет, он и в этот раз рассчитал, не приняв во внимание проницательность Наполеона. Мы уже видели, что, когда вместе с текстом договора до Наполеона дошли и первые слова царя по поводу брака, слова любезные, но мало говорящие, первым его делом было отложить на время договор, т. е. дело, которое он ставил в непосредственную связь с браком, он не подписал конвенции. Впрочем, содержание договора само по себе казалось ему трудно совместимым с его достоинством, при первом взгляде на статьи, следующая – написанная красной строкой, вещая, как слова прорицателя – фраза: “Польша никогда не будет восстановлена” обратила на себя его внимание и возмутила его. К чему такая беспримерная формула? Дабы, не наносить ущерба безопасности Александра, он охотно откажется от содействия восстановлению Польши. Но разве можно требовать, чтобы он поручился за весь мир и отстаивал безопасность России против целого мира; чтобы он принял на себя роль деятельного и охраняющего русских Провидения, занятого только тем, чтобы устранять от них все опасности в будущем? А именно к этому, обязывал его заключенный договор. Он пожелал узнать, уполномочивали ли Коленкура идти так далеко данные ему инструкции, которых он сам не имел времени просмотреть во время их спешной отправки. Он приказал отыскать черновой набросок и потребовал от Шампаньи обстоятельного доклада.[379] С этих пор ему точно кто нашептывает не утверждать договора. Поэтому он ничего не решает и ждет, чтобы лучше выяснились намерения России по вопросу о браке. Между тем как Александр старается разъединить оба вопроса, Наполеон все время ставит их в зависимость один от другого. Когда, десять дней спустя, просмотрев вновь полученные бумаги, он понял, что Россия готовится его сплавить и когда вследствие этого он быстро повернул дело с Австрией, его первой заботой было заняться договором. Безотлагательно, в тот же день, 6 февраля, несмотря на дела, требовавшие особенного его внимания, он приступил к его просмотру. Теперь он уже не колеблется, он не считает нужным сдерживать свое возмущение против отвлеченной и оскорбительной формулы. Он решает, что не даст крайне компрометирующего обязательства тому, кто ничего нe хочет сделать для него. В угоду положительно не стоящей доверия России, он не может жертвовать Польшей, ибо на Польшу-то он всегда может рассчитывать в борьбе с Россией. Вследствие этого он решает не утверждать акта в том виде, в каком посланник преподносит ему для подписи. Однако, думает он, простое немотивированное отклонение было бы делом слишком серьезным. Извещение об этом, дойдя до Петербурга вместе с известиями об австрийском браке, может глубоко взволновать и даже напугать Россию, может заставить ее поверить в полное его отречение от тильзитской системы и бросит ее в объятия наших врагов. Подавив в себе чувство оскорбленной гордости, руководствуясь только политикой, которая требовала еще союза в Россией, Наполеон остановился на приеме, который мог бы удовлетворить обе стороны, и первая мысль о котором пришла ему на ум в минуту получения договора.[380] Да! Он не откажется, безусловно, дать свою подпись. Он даст ее и отправит подписанный акт в Петербург, но приложит руку к акту, несколько отличающемуся от присланного. Другими словами, заменит предлагаемый ему договор, который считает неприемлемым, другим, тождественным по содержанию, но исправленным по форме, и отправит его уже утвержденным. Благодаря такому приему, удовлетворение России, совместимое с достоинством и интересами Франции, нисколько не запоздает. Александр желает возможно скорее иметь форменную бумагу, в которой Наполеон обязуется, поскольку от него зависит, не стремиться к восстановлению Польши – во французском изложении договора требуемое уверение будет выражено вполне определенно. Достаточно будет царю утвердить этот уже утвержденный императором французов акт для того, чтобы договор между обоими государями немедленно вступил в силу, чтобы он сделался совершившимся фактом, чтобы Наполеон был связан и Россия успокоена. Наполеон тотчас же приказывает Шампаньи составить проект акта, причем в пространном письме энергично указывает ему на причины, требующие более приличной редакции. “Герцог Кадорский, пишет он, представьте мне проект договора, которым должен быть заменен акт, присланный герцогом Виченцы. Сообщите ему, что я не могу одобрить этого договора, так как в нем отсутствует достоинство, и есть вещи, на которые он не был уполномочен. Я не могу сказать, что Польское королевство никогда не будет восстановлено (ст. 1), ибо этим было бы сказано, что если когда-нибудь литовцы (Lithuaniens) или вообще кто бы то ни было вздумают восстановить его, я буду обязан послать войска, чтобы воспротивиться этому. Это не отвечает моему достоинству. Моя цель успокоить Россию, а для достижения этого достаточно статьи, составленной в следующих выражениях: “Император Наполеон обязуется никогда не оказывать ни содействия, ни защиты какому-либо государству или внутреннему восстанию или чему бы то ни было, что могло бы способствовать восстановлению Польского королевства”.[381] Остальные статьи тоже должны быть переделана в соответственном смысле. Везде, где посланник обещал наше вмешательство, министр должен говорить о нашем неучастии. Например, 2-я статья русского проекта обязывала договаривающиеся стороны наблюдать за тем, чтобы впредь слова “Польша” и “поляки” никем не были употребляемы. “Смешное и нелепое обязательство!”[382] – воскликнул император. Недостает только, чтобы император французов предписал всем правительствам принять перифразу для обозначения Польши и навязал им особый словарь; чтобы он ополчился войной против одного слова. Все, что он может обещать – это, что впредь сам он не будет употреблять выражений, которые не нравятся. Трактующая об этом статья должна быть заменена следующей: “Император Наполеон обязуется никогда, ни в одном государственном акте, в каком бы роде он ни был, не пользоваться словами Польша и поляк для обозначения тех стран, которые составляют часть прежней Польши”. Затем достоинство саксонского короля, от имени которого договаривается Наполеон, не было достаточно принято во внимание. Так, 3-й статьей грубо предписывается упразднение польских орденов, присвоенных великогерцогской короне. Это постановление могло бы быть истолковано как запрещение королю Фридриху-Августу носить знаки отличия, которыми он привык украшать свою грудь. Нужно ограничиться заявлением об упразднении ордена путем погашения, запрещая всякую новую раздачу. Наконец, справедливость требует установить полную взаимность обязательств и не позволять ни России, ни Саксонии расширяться за счет земель, которые принадлежали бывшему королевству. Контрпроект, составленный согласно этим указаниям, был отослан Коленкуру 10 февраля. Не прошло и сорока восьми часов после отправки, как Наполеон, продолжая обдумывать договор, пришел “ убеждению, что нужно прибавить еще одно ограничение и, сверх того, заметил одно упущение, которое необходимо было исправить. Он не отменяет уступки, сделанной России в той форме, которую считает приемлемой, но эта уступка тяготит его душу. В особенности он не может допустить, чтобы она была использована во вред ему в Варшаве, среди народа, который по мере того, как отдаляется от него Россия, приобретает для него большее значение. 12-го он приказывает отправить посланнику postscriptum дополнительное сообщение. Само собой разумеется, не так ли? – говорится в нем – что договор останется в тайне, что ни одна из сторон не будет иметь права его обнародовать. Только при этом условии Коленкур должен будет выдать акт.[383] Таков смысл postscriptum'a.. Таким образом, никто не будет в состоянии доказать варшавянам с документом в руках, что император сделал из них и их будущего предмет купли-продажи и никто не сможет лишить его их преданности и сделать его чуждым Польше. Он не желает, чтобы у него преждевременно сломали в руках то оружие, которым ему, быть может, придется воспользоваться против России, если она сделается его врагом. Эти предосторожности не мешали ему заботливо и при всяком удобном случае пользоваться прежним языком союза. Он счел своим долгом дать петербургскому кабинету непосредственное объяснение по поводу причин, которые привели его к решению изменить договор. 12 февраля Шампаньи написал по этому поводу Румянцеву. При этом ему представился случай заговорить о браке с Марией-Луизой. Он еще настойчивее повторил свои предыдущие заявления и высказал, как непреложную истину, что Наполеон остается непоколебимо верным России, что, вступая в брак с эрцгерцогиней, он не женится на Австрии. Министр пространно излагал мотивы, которые должны были убедить в неизменности нашей политики. “Император, – говорит он, – дорожит императором Александром в силу привязанности, в силу политических принципов, из убеждения в благотворное влияние союза на всю Европу. Его Величеству угодно было, чтобы при сем случае я подробно ознакомил вас сего намерениями и желаниями: все они направлены к тому, чтобы всегда оставаться другом и союзником императора Александра.[384] Несмотря на столь блестящие фразы и превосходящие всякую меру уверения, странно было думать, что австрийский брак и отказ утвердить договор, – события, непосредственно следовавшие одно из другим, – не вызовут в отношениях между Францией и Россией глубокого расстройства, Каждое из этих событий, взятое в отдельности, не уничтожая окончательно добрых отношений, способно было их испортить. Совпадение же их придавало им непоправимо важное значение. Явившись одновременно на свет с промежутком только в несколько часов, они, соединясь, дали удвоенную массу, благодаря чему возросло и их значение. С государями случается то же, что и с частным лицами. Всякая неудавшаяся попытка связать себя кровавыми узами неизбежно оставляет после себя чувство оскорбленного самолюбия и ставит в фальшивое положение союз, который, в случае успешного окончания дела, должна была бы упрочить. Тщетно обмениваются они дружелюбными словами, тщетно сваливают на обстоятельства вину неуспеха – горечь проникла в сердце, она ищет и даже изобретает обиды. В настоящем случае обид было более, чем достаточно. Мы видели, до какой степени с первой же минуты сватовства уклончивая игра Александра задевала за живое и злила императора. Последние ответы России были не таковы, чтобы смягчить произведенное на него впечатление. Он просил царя сообщить решение через два дня. Александр потребовал двадцать, а затянул на сорок, имея в виду в конце концов совершенно уклониться от брака. Благодаря такому бесспорно неоткровенному и неискреннему поведению, в Наполеоне все более крепло составленное им о характере Александра мнение; он считал себя вынужденным быть настороже, дабы не попасть в западню вероломной политики. С другой стороны, если Россия и должна была приписать себе главную ответственность за неуспех, если, в конце концов, только от нее одной зависело возвести на трон Франции одну из своих великих княжон, то следует заметить, что поведение Наполеона по отношению к ней не было корректным в последние дни переговоров. Несмотря на объяснительные депеши и разные ухищрения, никто в России не мог отрешиться от следующего соображения: если бы Александр, получив от Коленкура полномочие передать формальное предложение, позволил себе cерьезнее и энергичнее настаивать пред своей матерью; если бы после продолжавшегося несколько недель колебания императрица вместо отказа выразила согласие, – ее ответ все-таки получился бы тогда, когда дело с австрийским браком было уже кончено. В какое же ложное и тяжелое положение поставило бы это событие молодую великую княжну, ее семью, императорский двор! Разве Наполеон не нарушил обязательных правил приличия, отказавшись от брака с великой княжной, не предупредив об этом заблаговременно? Таким образом, случилось, что оба императора были друг перед другом виноваты; каждый считал себя вправе высказывать справедливые упреки, и последовавшее отсюда обоюдное раздражение наложило отпечаток горечи на их отношения и способствовало дальнейшему развитию зародыша разногласия, который уже внедрила между ними политика. Мы не можем ручаться, что именно неудавшийся брак был причиной разрыва. Если два с половиной года спустя Наполеон двинул по дороге в Москву соединенную под его начальством Европу, то вовсе не потому, что русская императрица не пожелала иметь его своим зятем. Причина к разрыву существовала раньше: мы уже давно признали ее в Польше, на что и указывали много раз. Но, в то же время, когда начались переговоры о браке, политический конфликт был на пути к мирному разрешению, так как Наполеон искренне и по доброму желанию соглашался на основы договора, на который Александр указывал как на единственный предмет и как на предел своих желаний, Допуская даже, что император, во всяком случае, отверг бы необычную форму, в какую Россия облекла этот договор, все-таки его поправки имели бы неизмеримо меньшее значение, если бы состоялся семейный союз. Если бы это событие, которое служило бы бесспорным и торжественным доказательством их искренней дружбы, состоялось, оба государя продолжали бы вести переговоры в духе согласия и, может быть, среди сердечных излияний, которыми должно было сопровождаться бракосочетание и должен был ознаменоваться торжественный праздник союза, сама собой появилась бы на их устах примирительная формула, Наоборот, недоброжелательное отношение, проявленное в России к проекту о браке, сделает Наполеона более прямым, более неуступчивым, придаст его ответам характер грубости; с нескрываемой надменностью будет он подчеркивать свое несогласие с желаниями двора, не пожелавшего сделать ему угодное. Кроме того, хотя он пока и не думает о политическом союзе с Австрией, тем не менее, он воображает, что обезоружил ее и завоевал ее симпатии. Думая, что она ему беспредельно преданна, что она готова отдаться ему, лишь бы только он пожелал этого, он меньше будет думать о поддержании добрых отношений с Россией и станет увлекаться предприятиями, превосходящими по своим размерам и рискованности всякую меру. С своей стороны, и Россия, получив одновременно сведения об австрийском браке и об отклонении договора, поставит эти два события в причинную зависимость. Беспокойный, подозрительный, видящий все в дурном свете русский двор усмотрит в этом повороте нашей политики в направлении, обратном Тильзиту. У него не будет никаких сомнений, что император нашел точку опоры вне России, что он оперся на Австрию. Но так как Наполеон заключал союзы только ради войны, то русский двор немедленно же придет к вызову, что союз направлен против него, что его безопасность, его существование стоят под угрозой, и почувствует у своей груди французскую шпагу, острием которой служит Польша. Его страх превратится в безумную храбрость отчаяния, он в более резкой форме поставит свои требования, предпишет свои услуги, будет изыскивать средства к борьбе и первый прибегнет к интригам и враждебным приготовлениям. Таким образом, хотя замена русского брака австрийским и не была непосредственной причиной разногласия, тем не менее, вполне допустимо, что она помешала его полюбовному разрешению: она, бесспорно, усилила, растравила, ожесточила, обострила это разногласие. Первые дни февраля 1810 г. – кульминационный и роковой этап в судьбе Наполеона – отмечают критический момент союза. Это тот момент, когда он мог бы возродиться и окрепнуть – он вышел из этого испытания нравственно разбитым. Эти дни служат рубежом двух периодов, как бы водораздельной линией двух склонов. До сих пор, несмотря на их неудовольствие и возрастающее недоверие, Наполеон и Александр ставила главной своей задачей идти вместе; даже в последнее время они сделали достойную внимания попытку остаться союзниками и снова сделаться друзьями. Однако это усилие сблизиться не устояло до конца; в минуту, когда вопрос был поставлен ребром, на обоих нашло затмение. Монархи расходятся в одном из выражений соглашения, на почве которого должен возродиться их союз, и тотчас же с обеих сторон начинается попятное движение, которое должно навсегда разлучить их и отбросить на противоположные пути. Это движение, сперва медленное, едва заметное, начинает мало-помалу ускоряться, скользя послушно по роковой наклонной плоскости событий и страстей, и в конце концов оно снова поставит обоих императоров в их первоначальное положение – в положение враждебности и борьбы, далеко от той почвы единения, к которой их еще недавно притягивали взаимные влечения и как бы предчувствие будущего. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|