|
||||
|
Глава Х МАРИНА
Описание любовных историй нашей юности могло бы составить конкуренцию «Декамерону». Романы и разрывы, измены и адюльтеры, браки и разводы – куда до нас Шодерло де Лакло с его «Опасными связями»! Одни отделывались легкими царапинами на сердце, другие – тяжелыми шрамами. Думаю, что мучительный роман и разрыв Иосифа Бродского с Мариной Басмановой был самой трагической страницей в его жизни. Время еще не пришло оглашать все подробности и перипетии этой драмы. Двое ее участников живы и при желании могут правдиво написать об этом сами. Мне же хочется рассказать, какое Марина производила впечатление, и вспомнить несколько эпизодов, свидетелями которых мы оказались. Марина в те годы была высокая и стройная, с падающими до плеч каштановыми волосами, мягким овалом лица и зелеными глазами. На томике «Урания», присланном в подарок Якову Гордину с оказией в Ленинград в 1987 году, Бродский написал: Прими зеленый томик, Яков. Очень бледная, с высоким лбом, голубыми прожилками на висках, вялой мимикой и тихим голосом без интонаций, Марина казалась анемичной. Впрочем, некоторые усматривали в ее бледности, пассивности и отсутствии ярко выраженных эмоций некую загадочность. По профессии Марина – художница, кажется, книжный иллюстратор. О степени ее дарования судить не могу – я никогда ее работ не видела. Тридцать с чем-то лет тому назад Бродский восторженно отзывался о ее таланте и музыкальности. Впрочем, его восхищало все, что имело к ней отношение. Я часто видела Марину в филармонии, обычно без Иосифа: в те годы он не был завсегдатаем симфонических концертов, хотя хорошо знал Моцарта, Гайдна, Вивальди. «Кончерто гроссо» постоянно гремело в его «шкафу» и в процессе сочинительства, и во время визита очередной дамы. Жила Марина на улице Глинки, в нескольких кварталах от нашего дома. Они с Иосифом часто у нас бывали, но мне ни разу не удалось вызвать ее на сколько-нибудь серьезный разговор и услышать ее мнение о тревожащих нас «вопросах мироздания». Впрочем, она охотно обсуждала фильмы. Я помню, что ее любимой актрисой была Мария Казарес в «Пармской обители». Несмотря на всеобщие попытки, подружиться с Мариной не удалось никому из нашей компании. Разве что Бобышеву, если их отношения можно назвать дружбой. Она казалась очень застенчивой. Не блистала остроумием и не участвовала в словесных пикировках, когда мы друг о друга точили языки. Бывало, за целый вечер и слова не молвит, и рта не раскроет. Но иногда в ее зеленых глазах мелькало какое-то шальное выражение. И тогда напрашивался вопрос: не водится ли что-нибудь в тихом омуте? Отношения между Иосифом и Мариной были напряженными и штормовыми даже в разгар их романа. В идиллические дни, после многочасового «шлянья-болтанья» (выражение моей няни Нули) по Новой Голландии, они с Мариной, замерзнув, заходили согреться и выпить чаю. В грозовые дни, после изнурительного выяснения отношений, Иосиф появлялся один, взъерошенный и несчастный, и мы, как могли, старались успокоить и утешить его. Лучший рецепт утешения был, естественно, у Нули: «Посади Осю картошку к обеду чистить, он и забудется». Как-то Иосиф пришел среди дня без звонка, и по его побелевшему лицу и невменяемому виду было ясно, что произошел очередной разрыв. Но если б только невменяемый вид! Запястье его левой руки было перевязано грязноватым бинтом. Зрелище, прямо скажем, не для слабонервных. Мы ни о чем не осмелились спросить, и он не дал никаких объяснений – мрачно съел тарелку супа и ушел. Вскоре они помирились и заходили к нам вместе, с улыбками и цветами. В такие дни казалось, что Бродский светится изнутри. Он не мог отвести от нее глаз и восхищенно следил за каждым ее жестом – как она откидывает волосы, как держит чашку, как смотрится в зеркало, как набрасывает что-то карандашом в блокноте. После их ухода мы, естественно, сплетничали и перемывали им кости. Последнее слово, как всегда, было за Нулей: «Заметили, как у нее глаз сверкает? Говорю вам, она – ведьма и Оську приворожила... Он еще с ней наплачется». И правда, через какое-то время картина повторилась. Безумный вид, трясущиеся губы и грязный бинт на левом запястье. В этот второй и, к счастью, последний раз Витя Штерн применил к Бродскому шоковую терапию. «Слушай, Ося, – сказал Витя. – Кончай ты это... людей пугать. Если когда-нибудь в самом деле решишь покончить с собой, попроси меня объяснить, как это делается». С тех пор забинтованных запястий мы у Иосифа никогда больше не видели. Поворотным пунктом в их отношениях была новогодняя ночь 1964 года. Именно тогда, на даче наших друзей Шейниных в Комарове, и произошли роковые события, повлиявшие на дальнейшую жизнь Бродского и во многом изменившие его судьбу. Сам Иосиф в это время был в Москве. Мы с Витей встречали тот Новый год у Юры Цехновицера в его бельэтаже на набережной Невы и не были участниками «шейнинской вечеринки». На следующий день, то есть 1 января, я уехала в командировку в Москву и о том, что случилось на даче в Зеленогорске, узнала только через неделю, вернувшись домой. Версии, как всегда в таких случаях, различались. Поэтому несколько десятилетий спустя я попросила Шейниных, «главных хозяев» дачи, написать, кто тогда на этой даче жил, кто встречал там роковой Новый год и что же все-таки произошло. Вот ответ Гали Шейниной:
Ведь как стихи писали встарь?
Здесь был поэт Виктор Соснора,
Друг разврата, мастер пьянства,
Тише, Шейнины, уймите
В это время Бродский был в Москве. В Питере ему уже шили дело по полной программе, и было понятно, что возвращаться домой в обозримом будущем категорически нельзя: в родном городе его ждал неминуемый арест. 2 января я приехала в Москву, вечером того же дня пришла в гости к Рейнам на Кировскую и застала там Бродского. Мы сели обедать и стали расспрашивать друг друга, кто, где и с кем встречал Новый год и «вообще, как было». Я описала нашу вечеринку у Цехновицера, а также перечислила известный мне народ на Шейнинской даче в Зеленогорске, в том числе – Мишу Петрова, Беломлинских, Диму Бобышева и Марину Басманову. Ввиду отъезда в Москву я понятия не имела, что там произошло. Но, услышав, что Бобышев и Марина вместе встречали Новый год, Иосиф помрачнел, словно почуял что-то неладное. Несколько минут он просидел молча и вдруг заторопился. Отставил в сторону полную тарелку, пробормотал, что его где-то ждут, и ушел. Мы в тот момент не забеспокоились, потому что смены настроения, а также внезапные исчезновения и появления были Бродскому свойственны. Но в тот раз мы зря потеряли бдительность. Через день Иосиф, вопреки здравому смыслу, уехал в Питер и 13 февраля был там арестован. Бобышев, сразу по приезде Бродского домой, пришел к нему объясняться. Суть разговора известна только им двоим, но домыслы и вымыслы текли рекой. Все соглашались на том, что Бобышев, из соображений порядочности, должен был мотивировать свой поступок внезапно вспыхнувшими непреодолимыми чувствами к Марине. Другого объяснения близкий друг дать бы не посмел. А вот были ли на самом деле эти чувства, вызывало всеобщее сомнение, тем более что жизнь и дальнейшие отношения с Мариной их никак не подтвердили. Но, повторяю: все вышесказанное – не более чем домыслы. Только участники могли бы, если хотели, рассказать, как и чем они объясняли свои поступки. Но Марина избрала молчание, а факты, изложенные Бобышевым в его малопристойном опусе «Я здесь» перевраны и перекручены. Выбранная им позиция обиженного гения вызывает, мягко говоря, недоумение. «От великого до смешного – старый клоун в роли соперника Бродского» – так называется рецензия Натальи Дардыкиной на произведение Бобышева«Я – здесь», опубликованная в журнале «В Новом Свете» за 21 – 23 ноября 2003 года. Впрочем, жизнь Бобышева – и творческая, и личная – оказалась настолько тусклой, что его можно только пожалеть, находись «он здесь» еще три сотни лет. Узнав об измене Бобышева, и мы, Штерны, – вслед за Шейниными, Петровыми и Беломлинскими – осудили его и на долгие годы вычеркнули из списка живых. Не потому, конечно, что были строгих правил, а потому, что Бобышев оказался повинным в том, что произошло с Бродским дальше... Впрочем, смею думать, что и без помощи Бобышева отношения Иосифа и Марины вряд ли имели счастливое будущее. Мне кажется, что, несмотря на состоявшееся примирение и попытки наладить общую жизнь, несмотря на приезд Марины в Норенскую и рождение сына Андрея, – их союз был обречен. Слишком уж несовместимы были их душевная организация, их темперамент и просто «энергетические ресурсы». Для Марины Иосиф был труден, чересчур интенсивен и невротичен, и его «вольтаж» был ей просто не по силам... В стихотворении «Келломяки» Бродский писал: ...Ты бы могла сказать, скрепя Напряженности между ними способствовало также отрицательное отношение родителей с обеих сторон. Иосиф не раз жаловался, что Маринины родители его терпеть не могут и на порог не пускают. Он называл их «потомственными антисемитами». В свою очередь, Александру Ивановичу и Марии Моисеевне очень не нравилась Марина. Они этого не скрывали и с горечью повторяли: «Она такая чужая и холодная, что между ними может быть общего?» «Как будто у нее вместо крови по жилам разбавленное молоко течет...» – добавлял образно мыслящий Александр Иванович. Когда родился Андрей, Иосиф был в совершенном отчаянии от того, что Марина отказалась дать сыну его фамилию и записала Басмановым. Мы вместе звонили адвокату Киселеву, спрашивая, можно ли на нее воздействовать в судебном порядке. «Воздействовать» было нельзя. Мы утешали Иосифа, пытаясь объяснить ему, что Андрей не стал Бродским «назло» или из-за жгучего антисемитизма ее родителей. Просто в нашей стране Басмановым легче выжить, чем Бродским. «Но могу я требовать, чтобы мой сын хотя бы был Иосифовичем!» – настаивал Бродский. Марина записала Андрея Осиповичем, поделив, вероятно, его отцовство между Бродским и Мандельштамом. Взрослого сына Бродский пригласил в гости в Америку и очень волновался перед его приездом. Какой он? Что любит? Чем живет? Поймут ли они друг друга? Иосиф был озабочен его здоровьем и попросил меня показать Андрея в Бостоне хорошему гастроэнтерологу. Я нашла «желудочную звезду», договорилась о визите, был назначен день и час... Иосиф благодарил, восхищался моей оперативностью, но... не приехал и даже не позвонил. На вопросы, как они встретились, подружились ли, напоминает ли Андрей ему себя молодого, – Иосиф угрюмо ответил: «Наши отношения не сложились». Забавная деталь: Бродский позвонил нам перед отъездом Андрея домой в Питер посоветоваться, купить или не купить ему видеомагнитофон. «Конечно, купить, а в чем проблема?» И вдруг Иосиф сказал въедливым голосом старого ворчуна: «А в том проблема, что он лентяй и ни хрена не хочет делать. Учиться не желает, ничем не интересуется... Марина его в школу на такси возила, чтоб убедиться, что он доехал...» Видеомагнитофон Андрею он, кажется, так и не купил. Я видела Андрея на похоронах Бродского. Его внешнее сходство с отцом поразительно – такой же веснушчатый и рыжий, но, к сожалению, без отцовской яркости, внутренней энергии и магнетизма. ...Марина заняла огромное место в жизни Бродского. Иосиф никогда и никого так не любил, как Марину Басманову. Долгие годы он мучительно и безутешно тосковал по ней. Она стала его наваждением и источником вдохновения. Как-то он признался, что Марина – его проклятие. Марине посвящено более тридцати произведений, в том числе – «Исаак и Авраам» и «Новые стансы к Августе». Поэтому, как бы будущие биографы Бродского не оценивали Маринины поступки, мы должны быть бесконечно ей признательны: благодаря ей русская поэзия обогатилась любовной лирикой высочайшего класса. Но как-то глуховато, свысока, Да, сердце рвется все сильней к тебе, Три года спустя, в 1967-м, Бродский пишет: Предпоследний этаж В последний раз Бродский видел Марину перед своим отъездом, в конце мая 1972 года. На Западе у него началась совершенно другая жизнь, наполненная новыми встречами, новыми впечатлениями и новыми увлечениями. Но боль потери в его душе не утихала. Написанный в 1975 году цикл «Часть речи» открывается обращенными к Марине стихами, полными острой и мучительной тоски: Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, Мне кажется, что со времен Цветаевой в русской поэзии не было строк, полных такой боли и такого отчаяния. А какой непроходящей и горькой печалью наполнены посвященные Марине строфы в «Части речи»: Ты забыла деревню, затерянную в болотах В Нью-Йорке Бродский очень редко говорил о Марине (во всяком случае, со мной). А если и упоминал ее имя, то иронично, с некой усмешкой. Наверно, поэтому мне запомнился один вечер в октябре 1981 года. Наш общий друг Геннадий Шмаков устроил очередной «гастрономический» фестиваль. (О Шмакове, очень дорогом мне человеке, расскажу позже.) А вспомнила я сейчас этот ужин потому, что после ухода гостей мы остались втроем «дотрепаться». Шмаков в тот момент был влюблен в балетного танцора, полуиндуса-полуангличанина по имени Чинко, и жаловался на своего синеглазого красавца. Чинко, посредственный танцор, вел себя как капризная примадонна и тянул из Гены материальные и моральные жилы. А мы с Иосифом вспомнили эпизод, как одна замужняя дама, жена поэта М., живущего в Бостоне, приехала в один прекрасный день безо всякого повода, к Бродскому на Мортон-стрит и заявила, что хочет «навеки поселиться». «Заметьте, без предупреждения», – говорил Бродский. Она позвонила в дверь, вошла с чемоданом и сказала: «Как хотите, Иосиф, а я без вас не могу жить». Иосиф любезно помог ей снять пальто, усадил в кресло, а сам заперся наверху и в панике позвонил мне с вопросом: «Что делать?» Я была хорошо знакома с этой дамой и ее мужем, коему и позвонила, чтобы он немедленно приехал и забрал свою жену вместе с чемоданом. Что он и сделал. А пока он ехал, Иосиф сидел запершись, а дама выла под дверью. Отвспоминали – отсмеялись, и вдруг безо всякой связи с этой историей Бродский сказал: «Как это ни смешно, я все еще болен Мариной. Такой, знаете ли, хронический случай». И он прочел нам такие невыразимо грустные стихи, что Шмаков и Штерн не могли сдержать слез... * * *Я был только тем, чего Год спустя Бродский посвятил Марине щемяще-ностальгическую поэму «Келломяки» (бывшее название Комарова). Вот из нее строфа: Было ль вправду все это? и если да, на кой В этом же году Бродский посвятил Марине «Элегию»: До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу Прошло еще семь лет. И в 1989 году Иосиф Бродский обратился к самой Главной и самой Любимой в его жизни женщине с такими словами: * * * Конечно, это очень сильное и значительное стихотворение. Оно словно подводит итог важнейшего, возможно, самого горького этапа жизни Бродского. И все же... Строки «развлекалась со мной, но потом сошлась с инженером-химиком и, судя по письмам, чудовищно поглупела», показались мне не просто чересчур жестокими, но недостойными его любви. Ни по телефону, ни «лично» высказать Бродскому свое мнение я не осмелилась. Думаю, что он бы и дослушать не пожелал. Но строки эти не давали мне покоя, и я написала ему письмо:
«Я вас любил: любовь еще, быть может,
Реакции на этот демарш не последовало. Вообще-то, с моей стороны было довольно глупо напоминать Бродскому бессмертные пушкинские строки. Он их имел ввиду и без моей подсказки, правда, в другое время и по другому поводу. В «Двадцати сонетах к Марии Стюарт», написанных в 1974 году, сонет VI звучит так: Я вас любил. Любовь еще (возможно, |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|