Онлайн библиотека PLAM.RU


  • ГЛАВА 2 Петр Эфрон Софья Парнок Осип Мандельштам Тихон Чурилин Снова в Коктебеле Плуцер-Сарна
  • ГЛАВА 3 Сергей Эфрон в школе прапорщиков Февральская революция Одна в Коктебеле
  • ГЛАВА 1

    Встреча

    Свадьба

    Путешествие

    Рождение дочери

    Первые годы брака

    «Они встретились — семнадцатилетний и восемнадцатилетняя — <…> на пустынном, усеянном мелкой галькой<…> берегу. Она собирала камешки, он стал помогать ей — красивый грустной и кроткой красотой юноша, почти мальчик (впрочем, ей он показался веселым, точнее: радостным!) — с поразительными, огромными, в пол-лица глазами; заглянув в них и все прочтя наперед, Марина загадала: если он найдет и подарит мне сердолик, я выйду за него замуж! Конечно, сердолик этот он нашел тотчас же, на ощупь, ибо не отрывал своих серых глаз от ее зеленых, — и вложил ей его в ладонь, розовый, изнутри освещенный, крупный камень, который она хранила всю жизнь, который чудом уцелел и по сей день…» — так спустя годы дочь Цветаевой и Эфрона — Ариадна Эфрон описала их первую встречу.

    Это произошло 5 мая 1911 года в Крыму, в Коктебеле, на даче Максимилиана Волошина. Незадолго до этого у Цветаевой вышла первая книга — «Вечерний альбом». Прочитав ее, Волошин был очарован стихами и, сдается, их юным автором. Он откликнулся на сборник восторженной рецензией и послал ей стихотворение («О, какая веет благодать /От страниц «Вечернего альбома»!..).

    Очевидно, тогда же он пригласил ее на лето на свою дачу. И, наверное, примерно в это же время — Сергея Эфрона вместе с его сестрами Елизаветой (Лилей) и Верой. С матерью Сергея, народоволкой Елизаветой Петровной Эфрон-Дурново, Волошин познакомился еще в 1887 году. И она, и отец Сергея — Яков Константинович Эфрон — были народовольцами, а затем эсерами. Елизавета Петровна ушла из жизни трагически — покончила с собой после самоубийства младшего, четырнадцатилетнего сына. Все это не могло не сказаться на здоровье и моральном состоянии Сергея. Кроме того, у него был туберкулезный процесс (заболел еще будучи подростком). Вот его дневниковая запись: «Говорят, дневн<ики> пишут только одинокие люди. Я не знаю, зачем я буду писать, и не знаю, почему хочется. Если записывать то, о чем ни с кем не говорю, как-то жутко. Жутко высказать даже на бумаге несказанное. Я чувствую себя одиноким, несмотря на окружающую меня любовь. (Очевидно, в первую очередь имеются в виду сестры — Лиля, Вера и жившая в Петербурге Нюта. — Л.П.).. Одинок я, мои самые сокровенные мысли, мое понимание жизни и людей. Мне кажется, никто так не понимает окружающего, как я. Кажется, все грубы, все чего-нибудь да не видят, самого главного не чувствуют».

    Всегда отзывчивый на чужую беду, Волошин надеялся, что в Крыму Сергей поправит здоровье и развеется — благо волошинский дом вечно был полон людьми: известными и не очень деятелями русской культуры. Там всегда было интересно и весело.

    В письмах Марины к Волошину, написанных из Гурзуфа, незадолго до приезда в Коктебель, — тоже тоска, одиночество («Оставаться человеком… — вечно тосковать…», «…одиночество, одиночество, одиночество…», «…я мучаюсь и не нахожу себе места»). Конечно, отчасти — это дань моде, отчасти типично юношеский максимализм, отрицающий ценности обыденной «взрослой» жизни. Но только отчасти. Душа юной Марины требует всеохватывающего чувства, которого пока нет и потребности в котором она пока не осознает.

    Она запоем читает и мир литературных героев предпочитает миру реальных людей. «Книги мне дали больше, чем люди. Воспоминание о человеке всегда бледнеет перед воспоминанием о книге<…> Я мысленно все пережила, все взяла<…> Значит, я не могу быть счастливой?»

    Пройдет всего 17 дней — и она будет счастлива.

    Это была любовь с первого взгляда. Оба нуждались в любви. В их биографиях было много общего — оба рано потеряли мать. Оба жили напряженной духовной жизнью. Оба — при внешнем благополучии — испытывали внутренний дискомфорт. Оба не любили развлечений молодости. Кроме того, у восемнадцатилетней Марины, как оказалось, сильна потребность опекать и заботиться. А у семнадцатилетнего Сергея — потребность в заботе и опеке. В чувстве Марины Цветаевой к Сергею Эфрону, как замечают все современники, было много материнского. Вот «Сережа, усталый, уснул под лучами восходящего солнца. Марина<…> смотрит на него спящего, и вся страсть Жалости, Верности, Любованья, вся Преданность и вся Печаль Мира — в ее похудев-шем<…> лице», — вспоминает Анастасия Цветаева.

    Уже в первые дни знакомства Марина Цветаева пишет стихи с посвящением Сергею Эфрону — «Бабушкин внучек», «Венера», «Контрабандисты и бандиты». Это очень несовершенные стихи, но в них образ — символ человека (или, точнее, сверхчеловека), парящего над землей. («Темнокудрый мальчуган, / Он недаром смотрит в небо!», «Он странно-дик, ему из школы / Не ждать похвального листа. / Что бедный лист, когда мечта — <…>Конрабандисты и бандиты…».) То, что перед этими стихами стоит посвящение — «Сереже», еще, конечно, не означает тождества их намеренно романтизированного лирического героя с реальным Сергеем Эфроном. Но стихи навеяны встречей с ним. С первых дней их знакомства ему выпала редкая для мужчины роль Музы.

    Проведя в Коктебеле чуть больше двух месяцев, Цветаева и Эфрон уезжают в Уфимскую губернию — лечить Сережин туберкулез кумысом… И еще, наверное, для того, чтобы быть только вдвоем, уйти от опеки Сережиных сестер, а может быть, и Макса Волошина, который, при всей своей внимательности к людям, «с Сережей за все лето слова не сказал». «Ты, так интересующуйся каждым, вдруг пропустил Сережу», — недоумевает Марина Цветаева в письме к Волошину уже после отъезда из Коктебеля. Она предполагает, что причиной тому сестры Сергея — Лиля и Вера, которые его «так же мало знают, как папа меня». Быть может, и так, а быть может — и подсознательная ревность или и то и другое вместе.

    Судя по письмам Цветаевой к сестрам Эфрона в Коктебель из Усть-Иванского завода (так назывался поселок, где остановились юные влюбленные), Марина тщательно следит за здоровьем Сергея — отпаивает его не только кумысом, но и сливками (по две бутылки в день), «пичкает» рисом (где-то прочитала, что жены султанов едят рис, чтобы потолстеть). Увы, Сережа по-прежнему худ, что немало огорчает Цветаеву. Она занимается с ним языками — ведь Сергей еще не кончил гимназии. Впрочем, так же, как и Марина. Но французским и немецким она владеет в совершенстве — в детстве с больной матерью подолгу жила в Германии, в 16 лет — в Париже, где слушала лекции по французской литературе. Она считает свое образование законченным. Ему же еще предстоит сдавать экзамены за гимназический курс.

    В сентябре Цветаева и Эфрон возвращаются в Москву. Анастасия Цветаева намекает: в это время между ними еще не было близости — очень юные и целомудренные, они не решались перейти этот порог.

    Они хотят жить вдвоем, только вдвоем и перед возвращением отца Марины — Ивана Владимировича Цветаева — из-за границы снимают квартиру на Сивцевом Вражке. Правда, «вдвоем» все равно не получилось. Лиля больна и не может жить одна. В результате сестры Эфрон поселяются в той же — просторной — квартире, которую облюбовали Марина и Сергей. И сама квартира, и обстановка, и жизнь в ней — все очень нравится Марине. «…я<…> думала, что глупо быть счастливой, даже неприлично! Глупо и неприлично так думать, — вот мое сегодня», — пишет она Максу Волошину.

    С легкой руки Алексея Толстого квартира зовется «обормотником»: там вечно стоит дым коромыслом — от обилия людей, не обремененных ни службой, ни-по большей части — семьей. «У Эфронов гости<…> Сейчас все забавляются граммофоном, гадают по нем. Теперь играют на пьянино…» — писала сыну Елена Оттобальдовна Кириенко-Волошина, приехавшая в Москву осенью 1911 года. Правда, в этом же письме она добавляет: «Мне очень жаль Сережу: выбился он из колеи, гимназию бросил, ничем не занимается; Марине, думаю, он скоро прискучит, бросит она игру с ним в любовь». Но сам Сергей, если бы прочитал эти строки, наверное, только бы рассмеялся. Отношения между влюбленными — пока — безоблачны.

    Они с Мариной твердо решили пожениться, о чем и сообщают всем родным и знакомым. Никто, кроме младшей сестры Марины — Аси, этого не одобряет. Ни Иван Владимирович Цветаев, ни сестры Сергея, ни Макс Волошин. Иван Владимирович возмущен прежде всего тем, что дочь приняла столь важное решение, не посоветовавшись с ним. (На что Марина резонно отвечает: «Как же я могла с тобой советоваться? Ты бы непременно стал мне отсоветовать».) Кроме того, он не представляет себе ее юного избранника в роли отца семейства. Очевидно, его не слишком обрадовало и то, что Сергей Яковлевич — наполовину еврей, хотя и крещеный. Иван Владимирович не был оголтелым антисемитом, как его брат Дмитрий Владимирович Цветаев, член «Союза русского народа», или тесть по первому браку историк Д. Иловайский, издававший антисемитскую газету «Кремль». Но евреев недолюбливал (об этом свидетельствует одно из его писем к Иловайскому).

    Сестры Сергея были в ужасе, что их брат, которого они держали за мальчика, не окончивший даже гимназии, никогда еще не заработавший ни рубля, собирается жениться. Да и Марина Цветаева, как им казалось, не будет хорошей женой — слишком взбалмошна, капризна, витает в облаках.

    Макс Волошин в ответ на приглашение на свадьбу прислал скорее соболезнование, чем поздравление. Он писал, что и Марина, и Сережа слишком настоящие для такой лживой формы отношений, как брак И вообще он считал, что все это несерьезно. В письме матери — «Свадьба Марины и Сережи представляется мне лишь «эпизодом» и очень кратковременным».

    Ответ Цветаевой Волошину свидетельствует о том, что она-то как раз думала о предстоящем браке как о самом главном событии своей жизни. Даже горячо любимому Максу, которому была обязана знакомством с Сергеем, она не может простить такого отношения: «Ваше письмо большая ошибка. Есть области, где шутка неуместна, о которых нужно говорить с уважением или совсем молчать за отсутствием этого чувства вообще. В Вашем издевательстве виновата, конечно, я, допустившая слишком короткое обращение. Спасибо за урок!» (На гневные слова Марины Волошин ответил спокойно-любящим письмом — и отношения быстро восстановились.)

    Венчание состоялось 27 января 1912 года. Иван Владимирович, сначала отказавшийся присутствовать на свадьбе дочери, сменил гнев на милость. Сестра Ася была в это время за границей — и потому мы ничего не знаем о том, как прошла свадьба, — ведь ее «Воспоминания» — основной источник наших сведений о детстве и юности Марины. Но, очевидно, именно в этот день молодые обменялись кольцами: на внутренней стороне одного из них было выгравировано имя «Марина», на другом — «Сергей», и на каждом дата свадьбы. (Кольцо с именем «Марина» сохранилось до наших дней и ныне находится в Государственном литературном музее в Москве.) «Его» кольцо потом не раз возникнет в стихах Цветаевой.

    Перед женитьбой на вопрос старшей сестры Нюты: «На что вы жить будете?» — Сергей уверенно ответил: «Будем зарабатывать. Марина — стихами, она самая великая поэтесса в мире, а я — прозой». Действительно, в самом начале 1912 года выходит книга стихов Цветаевой «Волшебный фонарь» и книга прозы Эфрона «Детство». Изданные в домашнем издательстве супругов Эфрон — «Оле-Лукойе» [1], никаких денег они, разумеется, не принесли. Но что это были за книги?

    «Волшебный фонарь» посвящался Сергею Эфрону. Героиня видит все словно через волшебный фонарь — отсюда и название. Именно в этом сборнике впервые напечатаны стихи, написанные в первые дни знакомства, и стихотворение «На радость». Точная дата его написания неизвестна, но это уже обращение к реальному Сергею Эфрону — в вечности и нерушимости союза с которым Цветаева не сомневается.

    Ждут нас пыльные дороги,
    Шалаши на час
    И звериные берлоги
    И старинные чертоги…
    Милый, милый, мы, как боги:

    Целый мир для нас!
    Всюду дома мы на свете,
    Все зовя своим.
    В шалаше, где чинят сети.
    На сияющем паркете…
    Милый, милый, мы, как дети:
    Целый мир двоим!

    Солнце жжет, — на север с юга,
    Или на луну!
    Им очаг и бремя плута,
    Нам простор и зелень луга…
    Милый, милый, друг у друга
    Мы навек в плену.

    Еще недавно — ощущение чуждости мира, теперь — «всюду дома мы на свете». Сладкий «плен» не оставил ничего от былого цветаевского пессимизма.

    Критики отнеслись ко второй книге Цветаевой гораздо прохладнее, чем к первой, — справедливо увидев в ней перепевы «Вечернего альбома». В 1912 году Цветаева еще определенно не была лучшей поэтессой в мире.

    Повесть Эфрона — о большой, дружной интеллигентной семье, где царит атмосфера добра, терпимости, взаимопонимания. Взрослые помнят, что и они когда-то были детьми и дети когда-нибудь будут взрослыми. Тепло и уютно ребенку в этом мире. Книга, конечно, во многом автобиографична. В семилетнем Кире Эфрон изобразил себя. В последней главе — «Волшебница» — в образе подруги одной из старших сестер — Маре — без труда узнается Марина Цветаева. Маре отданы многие факты ее биографии: увлечение Наполеоном и сыном его герцогом Рейхштадтским, привычка мало есть и много курить, шокирующая независимость суждений. Мара пишет стихи и читает как свое цветаевское стихотворение «Пока огнями смеется бал…». Маре гораздо легче и уютнее с детьми, чем со взрослыми. Именно дети понимают, что она на самом деле волшебница.

    Любопытно, что Мара изображена семнадцатилетней девушкой, в то время как себя (Киру) Эфрон рисует семилетним мальчиком, тянущимся к волшебнице, которая, в свою очередь, тянется к нему — но именно как старшая к младшему, ребенку. «У меня к вам и обожание и жалость<…> маленькие волшебные мальчики. С вашими сказками о серебряных ко-лодцах<.„> много ночей вам придется не спать из-за того, что вода в колодцах всегда только вода», — пишет она в прощальной записке Кире и его младшему брату Жене. Последняя глава, несомненно, лучшая в повести. Образ Мары интересен, конечно, за счет неординарности и уникальности прототипа. Сергей Эфрон понял главное в своей жене: ее дар волшебен, обычные моральные критерии к ней неприложимы. «Мне необходим подъем, только в волнении я настоящая», — говорит Мара. В будущем не раз в отношении к жене Сергей будет исходить именно из такого понимания ее сути.

    В журнале «Аполлон» (1912 г., № 3–4) появилась рецензия на «Детство» известного поэта М. Кузмина. «Эта свежая и приятная книга, очевидно, написана не для детей и потому, нам кажется, что, кроме взрослых, ею особенно заинтересуются и дети. Отсутствие моральных тенденций и всяких маленьких пролетариев, униженных и благородных, придает книге характер искренности и правдивости. Может быть, некоторые рассказы слишком незначительны, но автор все передает с такой естественной грацией и выказывает такую тонкую наблюдательность, что известную мелкость письма, а иногда и самого содержания ему охотно прощаешь. Остается только пожелать, чтобы автор также порассказал нам что-нибудь и о взрослых. Впрочем, если его больше привлекает детский мир, который им, конечно, не исчерпан, мы и за то благодарны».

    Не всякий автор первой книги (да еще девятнадцатилетний!) удостаивается подобного отзыва одного из самых крупных русских поэтов. Казалось бы, после такого дебюта должно последовать продолжение, но «Детство» на долгие годы останется единственным художественным произведением Эфрона; сколько-нибудь известным писателем он не станет никогда. Почему? Вовсе не потому, что был бездарен, как утверждает автор книги об Эфроне «Крылатый лев, или… Судите сами» Лидия Анискович. Просто, чтобы стать писателем, одного дарования мало, нужно еще непреодолимое влечение к творчеству и характер, отметающий все преграды на этом пути. В 1912 году Эфрону ничто не мешало писать, напротив, жизнь как бы подталкивала к занятию литературой. Жена — поэтесса, друзья и знакомые — поэты, писатели, на худой конец, просто люди, влюбленные в словесность. Капиталы, оставленные Марине (больший) и Сергею (меньший) их матерями, позволяют жить вполне безбедно и не думать о заработках. Обязанностей никаких. Быт не отнимает сил. Да, собственно, никакого быта и вовсе нет. Таких условий в жизни Сергея Эфрона не будет больше никогда.

    После свадьбы Марина и Сергей решают отправиться в свадебное путешествие по Европе. Это, конечно, «неправильно» — Сергею надо готовиться к экзаменам за гимназический курс. Но так хочется побыть вдвоем — как ни хорошо и весело в «обор-мотнике», там они живут вместе с сестрами Сережи. Да и возможно ли вообще «наслаждаться — университетом, когда есть Италия, Испания, море, весна, золотые поля<…> Мир очень велик, жизнь безумно коротка<…> Я, право, считаю себя достойной всей красоты мира…» И в том же письме: «Это (т. е. заграничное путешествие. — Л.П.) решено».

    Они побывали и в Италии, и во Франции, и в Германии, увидели «всю красоту» как мира европейской природы, так и мира искусства — готические соборы, музеи, театры… Не только Сергей, но и Марина в это время, очевидно, не пишет ничего, кроме писем. (Впрочем, может быть, что-то до нас не дошло, но наверняка немного.)

    Слабый здоровьем, Сергей и во время свадебного путешествия умудрился поболеть. Его письма к сестрам резко отличаются от писем Марины — бодрых, радостных. И Франция-то ему не нравится, и итальянцы. Он видит какие-то чудные, страшноватые сны. И на душе тоска… от того, что никак не может понять, чего же ему больше хочется: побыть еще в Европе или возвращаться в Россию.

    Они вернулись в начале мая 1912 года — к открытию Музея изящных искусств — детищу Ивана Владимировича Цветаева. А в сентябре у молодых супругов родился первенец — дочь Ариадна. Имя выбрала Марина, по собственному признанию, «от романтизма и высокомерия». Несмотря на протесты мужа (он любил русские имена), отца (любившего имена простые), друзей (считавших, что это «салон-но»). «Ариадна! — Ведь это ответственно», — говорили близкие. «Именно потому», — отвечала Цветаева. И в вопросах воспитания она всегда будет настаивать на своем, редко считаясь с мнением мужа, хотя он любил дочь не меньше жены.

    Первые годы брака — самые счастливые в их совместной жизни. Об этом говорят и стихи, и письма. Цветаева восхищается мужем, воспевает его красоту («…огромные глаза цвета моря», «аквамарин и хризопраз / Сине-зеленых, серо-синих, /Всегда полузакрытых глаз», «жест царевича и льва»). Сравнение со львом не случайно. Лев — символ царственности и силы — прозвище, данное Мариной мужу, в котором она видит олицетворение всех мужских качеств: мужественности, жертвенности, благородства. («Вашего полка — драгун, / Декабристы и версальцы».)

    Всегда откровенная в стихах, Цветаева не устает говорить о своем счастье:

    Да, я, пожалуй, странный человек,
    Другим на диво!
    Быть, несмотря на наш двадцатый век,
    Такой счастливой!

    Не слушая о тайном сходстве душ,
    Ни всех тому подобных басен,
    Всем говорить, что у меня есть муж,
    Что он прекрасен!..

    Я с вызовом ношу его кольцо!
    — Да, в Вечности — жена, не на бумаге. —
    Его чрезмерно узкое лицо
    Подобно шпаге.

    Безмолвен рот его, углами вниз,
    Мучительно-великолепны брови.
    В его лице трагически слились
    Две древних крови.

    Он тонок первой тонкостью ветвей.
    Его глаза — прекрасно-бесполезны! —
    Под крыльями распахнутых бровей —
    Две бездны.

    В его лице я рыцарству верна,
    — Всем вам, кто жил и умирал без страху! —
    Такие — в роковые времена —
    Слагают стансы — и идут на плаху.

    Цветаева свято верила, что все сказанное в стихах сбывается. (Недоумевала, как это Ахматова могла позволить себе такие строчки: «Отними и ребенка, и друга, / И таинственный песенный дар».) Как же она сама могла написать такое? Упоенная собственным счастьем, не думала, что «роковые времена» когда-нибудь настанут? Через три недели в Сараеве убьют наследника австро-венгерского престола Франца Фердинанда и начнется Первая мировая война, которая не обойдет и Сергея Эфрона. «Плаха» его ждет еще не скоро, но сказанное в горделивых и радостных стихах в счастливые дни молодости сбудется самым страшным образом… Увы, поэт часто оказывается пророком.

    О том, что стихотворение «Да, я, пожалуй, странный человек…» не «литература», а ее подлинные чувства, ее стихотворный «дневник» («Мои стихи — дневник», — утверждала сама Цветаева), свидетельствует и запись о муже в «настоящем» дневнике, сделанная буквально за несколько дней до появления стихотворения. Слова, которые, возможно, послужили прозаическим «подстрочником» — «Красавец. Громадный рост; стройная, хрупкая фигура; руки со старинной гравюры; длинное, узкое ярко-бледное лицо, на к<отор>ом горят и сияют огромные глаза — не то зеленые, не то серые, не то синие, — и зеленые, и серые, и синие. Крупный изогнутый рот. Лицо единственное и незабвенное под волной темных, с темно-золотым отливом, пышных, густых волос. Я не сказала о крутом, высоком, ослепительно-белом лбе, в к<отор>ом сосредоточились весь ум и все благородство мира, к<а>к в глазах — вся грусть.

    А этот голос — глубокий, мягкий, нежный, этот голос, сразу покоряющий всех. А смех его — такой светлый, детский, неотразимый! А эти ослепительные зубы меж полосок изогнутых губ. А жесты принца!»

    Восхищение мужем — и в письме к философу В.В. Розанову, написанном также весной 1914 года: «..л замужем, у меня дочка 11/2 года — Ариадна (Аля), моему мужу 20 лет. Он, необычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренне<…> В Сереже соединены — блестяще соединены — две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден<…> Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю<…> Хочется сказать Вам еще несколько слов о Сереже. Он очень болезненный, 16-ти лет у него начался туберкулез. Теперь процесс у него остановился, но общее состояние здоровья намного ниже среднего. Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша! Я постоянно дрожу над ним. От малейшего волнения у него повышается t°, он весь — лихорадочная жажда всего<…> За три — или почти три — года совместной жизни — ни одной тени сомнения друг в друге. Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем и совсем не переменилась, — люблю все то же и живу все так же, как в 17 лет.

    Мы никогда не расстаемся. Наша встреча — чудо<…> Он — мой самый родной на всю жизнь. Я никогда бы не могла любить кого-нибудь другого, у меня слишком много тоски и протеста. Только при нем я могу жить так, как живу — совершенно свободная».

    Но как ни хороша счастливая, беспечная жить, надо подумать и о том, что Сергею скоро исполнится 21 год — и тогда призыв в армию! Рыцарь — да, но простой солдат — нет, такого допустить любящая жена не может. Чтобы избежать призыва, нужно стать студентом, а до этого получить аттестат.

    Осенью 1913 года семья перебирается в Крым с тем, чтобы, посвятив зиму занятиям, весной сдать экзамены в Феодосийской мужской гимназии. Гимназия выбрана в расчете на некий «блат» — именно эту гимназию заканчивал Макс Волошин, а ее директор был знаком с Иваном Владимировичем Цветаевым.

    Но занятия приходится прервать: у Сергея аппендицит. Марина — рядом с мужем. «Сереже лучше, — вчера ему дали пить. Около трех суток он ничего не пил и говорил только о воде. Ужасно было сидеть с ним рядом и слушать, а потом идти домой и пить чай», — сообщает она в Москву близкому другу сестер Эфрон.

    Операция закончилась благополучно, но к этому времени надежды на «блат» сильно пошатнулись — в августе 1913 года умер Иван Владимирович. В письме к сестрам Сергея в Москву Марина описывает ситуацию почти в драматических тонах: «…влиятельных лиц здесь очень мало и хлопочут они неохотно, — противно обращаться, тем более, что все это незнакомые. С<ережа> занимается с 7-ми часов утра до 12-ти ночи, — что-то невероятное. Очень худ ислаб, выглядит отвратительно. Шансы выдержать очень гадательны: директор, знавший папу и очень мило относящийся к С<ереже>, и инспектор — по всем отзывам грубый и властный — в контрах. Кроме того, учителя, выбранные С<ережей> (имеются в виду репетиторы. — Л.П.), никакого отношения к гимназии не имеют. Все это не предвещает ничего хорошего, и во всем виноват П.Н. [2], наобещавший Бог весть каких связей и удач».

    …Неужели для того, чтобы выдержать экзамены за курс гимназии, которые каждый год сдавали тысячи молодых людей, непременно нужны какие-то связи?.. Но большой перерыв в учебе, но слабое здоровье… Марина не хочет, чтобы муж перенапрягался. Кроме того, ей, гимназии так и не окончившей, все гимназические науки представляются очень сложными. («Выдержать очень трудно, в этом году какие-то новые правила, вмешивается округ, — вообще — гадость!») Если «гадость» — тогда понятно, тогда, конечно, жалко того, кто этой гадостью должен заниматься… И она старается по мере сил помочь мужу: идег на прием к директору гимназии. О чем шел разговор — можно догадываться, достоверно известно только то, что он принял ее «чрезвычайно радушно».

    Наконец Сергей Эфрон получает аттестат — с одними тройками. Местная феодосийская газета от 19 июня 1914 года сообщала: «Из экстернов Феодосийской мужской гимназии уцелел один г-н Эфрон. В его судьбе принимал участие весь город». Так значит, и троечный аттестат получен не без участия влиятельных людей («весь город» принимал участие)? Тем не менее Марина восхищена мужем. «Его аттестат зрелости — прямо геройский акт», — пишет она Вере Эфрон.

    Отношения между супругами по-прежнему безоблачны. Вот сценка, записанная Мариной в дневнике 12 мая 1914 года. Сергей занимается в доме своего феодосийского знакомого, Марина вместе с директором гимназии и его другом — французом заходят за ним.

    Вы еще занимаетесь?

    Да, я кончу через полчаса.

    Марина сообщает, куда они напрааляются, и приглашает мужа прийти туда же.

    Отлично.

    Ну, до свиданья, Сереженька!

    До свидания!

    И тут между французом и Мариной происходит следующий диалог,-

    …какие бывают прекрасные мужья и чудные жены. Да я, если бы узнал, что моя жена ушла с двумя какими-то мужчинами, не знаю, что бы сделал. А он только посмотрел своими прекрасными глазами — и т<а>к просто — «до свидания».

    А к<а>к же еще? Я совсем не понимаю ревности, ревную только к моей дочке. Я твердо уверена, что человек, знающий меня до конца, будет любить меня больше всех. Но не все знают, потому не все и любят.

    Разве можно знать до конца?

    Можно.

    Никогда!!! Можно много лет прожить с челове-ком<…> и все-таки ничего не знаешь.

    А можно узнать с первой минуты, — просто чутьем.

    ГЛАВА 2

    Петр Эфрон

    Софья Парнок

    Осип Мандельштам

    Тихон Чурилин

    Снова в Коктебеле

    Плуцер-Сарна

    В 1913 году вернулся из эмиграции старший брат Сергея — Петр Яковлевич Эфрон. Потерявший маленькую дочь, переживший развод с женой, которая его оставила, больной туберкулезом. Цветаева впервые встретилась с ним летом 1913 года, когда ненадолго приехала по делам из Крыма в Москву. Братья были очень похожи. Встреча произвела на Цветаеву неизгладимое впечатление:

    …шаги вдали.
    Скрип раскрывающейся двери
    — и Вы вошли.

    И было сразу обаянье.
    Склонился, королевски-прост. —
    И было страшное сиянье
    Двух темных звезд.

    И их, огромные, прищуря,
    Вы не узнали, нежный лик,
    Какая здесь играла буря —
    Еще за миг.

    Я героически боролась.
    Мы с Вами даже ели суп!
    Я помню заглушённый голос
    И очерк губ.

    И волосы, пушистей меха,
    И — самое родное в Вас! —
    Прелестные морщинки смеха
    У длинных глаз.

    Я помню — Вы уже забыли —
    Вы — там сидели, я — вот тут.
    Каких мне стоило усилий,
    Каких минут —

    Сидеть, пуская кольца дыма,
    И полный соблюдать покой…
    Мне было прямо нестерпимо
    Сидеть такой.

    «День августовский тихо таял…»

    И через несколько дней, продолжая это стихотворение:

    Великолепные глаза
    Кто скажет — отчего — прищуря,
    Вы знали — кто сейчас гроза
    В моей лазури.
    --------------------- —
    Ваш рот, надменен и влекущ,
    Был сжат — и было все понятно.
    И солнце сквозь тяжелый плющ
    Бросало пятна.

    Если не знать, к кому обращены эти стихи, можно подумать, что они о Сергее Эфроне. Романтическая внешность, на которой особенно выделяются рот и глаза. Вообще, лексика и стилистика этих стихов мало чем отличаются от стихов, обращенных к мужу. И пишутся стихи почти одновременно. «О я, пожалуй, странный человек…», обращенное к мужу, — 3 июня 1914 года; первое стихотворение к Петру Эфрону — 17 июня 1914 года

    Единый образ как бы раздваивается. Могла ли Цветаева, любя Сергея, пройти мимо того, кто был на него так похож и внешне, и романтической своей сутью, и — во многом — общностью судьбы, а главное, так же нуждался в понимании и опеке? Анастасия Цветаева в своих «Воспоминаниях» отвечает на этот вопрос отрицательно.

    Через год в Коктебель из Москвы идут дурные вести: здоровье Петра все ухудшается и ухудшается. В начале июля семья Эфрон перебирается в Москву. Петр — в больнице, его положение безнадежно. Ему нужна любовь. Но не любовь физическая, а любовь-нежность, любовь-забота, которая скрасила бы его последние дни на этой земле. В душе Цветаевой возникает сильное чувство к умирающему Петру. Можно ли его назвать любовью? Свои чувства к братьям лучше всего объяснила сама Цветаева в письме к Петру от 14 июля 1914 года:

    «Мальчик мой ненаглядный!

    Сережа мечется на постели, кусает губы, стонет.

    Я смотрю на его длинное, нежное, страдальческое лицо и все понимаю: любовь к нему и любовь к Вам.

    Мальчики! Вот в чем моя любовь.

    Чистые сердцем! Жестоко оскорбленные жизнью! Мальчики без матери! [3]

    Хочется соединить в одном бесконечном объятии Ваши милые темные головы, сказать Вам без слов: «Люблю обоих, любите оба — навек!»…

    О, моя деточка! Ничего не могу для Вас сделать, хочу только, чтобы Вы в меня поверили. Тогда моя любовь к Вам даст Вам силы<…>

    Если бы не Сережа и Аля, за которых я перед Богом отвечаю, я с радостью умерла бы за Вас, за то, чтобы Вы сразу выздоровели<…>

    Клянусь вашей, (Сережиной и Алиной жизнью, Вы трое — моя святая святых».

    Марина проводит в больнице все дни, но свое чувство к Петру вовсе не считает изменой мужу. Неизвестно, как развивались бы события дальше, но 28 июля Петр Эфрон умер. «Маринина рана сочилась. Она говорила мне только о нем. Рассказы смешивались со стихами ему, их цикл рос. Она рассказывала мне каждое его слово, ей или при ней сказанное, передавая каждую интонацию, и я слушала, замерев, ее боль, все росшую от часа встречи (зачем так поздно!) до часа утраты, до лицезрения посмертной маски» (из «Воспоминаний» А. Цветаевой).

    Но жизнь и молодость берут свое. Спокойствие в семье — на время! — восстановлено. Сергей Яковлевич поступил в университет. На историко-филологический факультет, где многие годы работал Иван Владимирович Цветаев. А Марина? В одном из писем к Петру Эфрону она призналась: «Вы первый, кого я поцеловала после Сережи. Бывали трогательные минуты дружбы, сочувствия, отъезда, когда поцелуй казался необходимым. Но что-то говорило «нет!». Вас я поцеловала, потому что не могла иначе. Все говорило: «Да!».

    Пусть это был поцелуй в «трогательную минуту дружбы», но внутреннее «нет!» было преодолено. В октябре 1914 года Цветаеву захватывает новое чувство. На этот раз не нежно-дружеское, а безудержное, страстное, нежданное и нежеланное («Схватила за волосы судьба»). К женщине. Поэтессе Софье Парнок. Известной не только стихами, но и своими лесбийскими наклонностями, имевшей к моменту знакомства с Цветаевой большой опыт однополой любви. («Вы слишком многих, мнится, целовали…») Цветаева же в это время — жена и мать, но, очевидно, женщина еще не проснулась в ней. Об этом свидетельствуют и ее собственные стихи из цикла «Подруга» («Этот рот до поцелуя / Твоего был юн. / Взгляд — до взгляда — смел и светел, / Сердце — лет пяти…»), и стихи Софьи Парнок

    И впрямь прекрасен, юноша стройный, ты:
    Два синих солнца под бахромой ресниц,
    И кудри темноструйным вихрем,
    Лавра славней, нежный лик венчают.

    Адонис сам предшественник юный мой!
    Ты начал кубок, ныне врученный мне, —
    К устам любимой приникая,
    Мыслью себя веселю печальной:

    Не ты, о юный, расколдовал ее.
    Дивясь на пламень этих любовных уст,
    О, первый, не твое ревниво, —
    Имя мое помянет любовник

    «Алкеевы строфы»

    «Юный», не сумевший расколдовать, — это, конечно, Сергей Эфрон. И не случайно в стихах Марины Цветаевой, обращенных к мужу, никогда не было и не будет никакой эротики. Даже когда после пятилетней разлуки, вызванной Гражданской войной, они снова окажутся под одной крышей, она скажет: «Жизнь: распахнутая радость / Поздороваться с утра!»

    Судя по стихам, любовь (вернее, страсть) Цветаевой к Парнок возникла с первого взгляда:

    Я помню, с каким вошли Вы
    Лицом — без малейшей краски,
    Как встали, кусая пальчик,
    Чуть голову наклоняя.

    И лоб Ваш властолюбивый,
    Под тяжестью рыжей каски,
    Не женщина и не мальчик, —
    Но что-то сильнее меня!

    Движением беспричинным
    Я встала, нас окружили.
    И кто-то в шутливом тоне:
    «Знакомьтесь же, господа».

    И руку движеньем длинным
    Вы в руку мою вложили,
    И нежно в моей ладони
    Помедлил осколок льда.
    ---------
    Вы вынули папиросу,
    И я поднесла Вам спичку,
    Не зная, что делать, если
    Вы взглянете мне в лицо.

    Я помню — над синей вазой —
    Как звякнули наши рюмки.
    «О, будьте моим Орестом!»
    И я Вам дала цветок

    Некоторые стихи этого цикла до жути интимны:

    Как голову мою сжимали
    Вы, Лаская каждый завиток,
    Как Вашей брошечки эмалевой
    Мне губы холодил цветок.

    Как я по Вашим узким пальчикам
    Водила сонною щекой,
    Как Вы меня дразнили мальчиком,
    Как я Вам нравилась такой…

    В стихах Софьи Парнок страстное чувство Цветаевой описывается с еще более жуткой откровенностью:

    …под ударом любви ты — что золото ковкое!
    Я наклонилась к лицу, бледному в страстной тени,
    Где словно смерть провела снеговою пуховкою…

    Во времена Серебряного века, в богемных кругах, однополые связи были явлением привычным, неосуждаемым. Никто не скрывал и не стеснялся своей необычной сексуальной ориентации. Вызова общественному мнению в любви Марины к Софье Парнок не было. В первом стихотворении из цикла «Подруга» она так объяснит свою влюбленность: «За эту ироническую прелесть, /Что Вы — не он». Обаяние греха прельщало — тоже черта Серебряного века («Я Вас люблю. — Как грозовая туча / Над Вами грех…»).

    Еще девочкой, в «Вечернем альбоме» Цветаева написала:
    Всего хочу: с душой цыгана
    Идти под песни на разбой,
    За всех страдать под звук органа
    И амазонкой мчаться в бой;
    ----------
    Чтоб был легендой — день вчерашний,
    Чтоб был безумьем — каждый день.

    Пусть «амазонка» — здесь всего лишь символ свободной и необычной жизни, но ведь не случайно выбран именно этот символ, а не какой-нибудь другой. Хочу, «чтоб был безумьем каждый день». А любовь к мужу уж никак не «безумье».

    Если бы связь с Софьей Парнок была мимолетной, ее можно было бы объяснить желанием «попробовать». («Всего хочу».) Но отношения, длящиеся полтора года, — для этого нужна биологическая предрасположенность. И у Марины Цветаевой она несомненно была. Несмотря на то, что — вопреки мнению многих исследователей — роман с Софьей Парнок остался единственным лесбийским романом в ее жизни.

    Через много лет она признается Константину Родзевичу который станет ее второй и последней страстью: «…с подругой я все знала полностью, почему же я после этого влеклась к мужчинам, с которыми чувствовала несравненно меньше?<…> Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение».

    А что же Сергей Эфрон? Мучился, страдал? Разумеется. Но он еще в восемнадцать лет понял, что жене-поэту «необходим подъем», жизнь в постоянном волнении. Он и не думает упрекать Марину (не будет этого делать никогда). В одном из писем Елены Оттобальдовны Волошиной есть брошенная мимоходом фраза: «У Сережи роман благополучно кончился». Три недели назад она писала о Сергее только то, что он чувствует себя неважно, и ни слова, ни полслова о каком-то романе. Ни в каких мемуарах, ни в каких других письмах нет и глухого намека на то, что у Сергея Эфрона был роман. Скорее всего, он это просто выдумал — из уязвленного самолюбия. Впрочем, если следовать поговорке «нет дыма без огня», можно предположить, что был некий легкий флирт, затеянный опять-таки для того, чтобы, как пел знаменитый тогда шансонье, «проигрыш немного отыграть». Но платить жене той же монетой было совершенно несвойственно Эфрону. В таких ситуациях он всегда самоустранялся.

    В марте 1915 года он поступает на службу санитаром в Отдел санитарных поездов Всероссийского земского союза. 187-й поезд, куда его определили, курсировал по маршруту Москва — Белосток — Москва.

    М.С. Фельдштейн, будущий муж Веры Эфрон, так описал проводы: «Сережа был желт, утомлен, очень грустен и наводил на невеселые мысли. Откровенно говоря, он мне не нравится. Так выглядят люди, которых что-то гнетет помимо всякого нездоровья. Провожали Марина, Ася».

    Санитарный поезд, конечно, не фронт, но все равно дело опасное. Возражала ли Марина Ивановна против такого решения мужа? По-видимому, нет. Во всяком случае, нам об этом ничего не известно.

    Над Сергеем Яковлевичем «летают аэропланы», рядом взрываются бомбы, одна из них — чуть ли не в пятнадцати шагах. Но в его душе нет и тени каких-то недобрых мыслей по отношению к Марине, которая в это время упивается своим новым чувством. Он понимает, что она не властна в своей страсти, что это своего рода болезнь. Из санитарного поезда просит сестру Елизавету: «…будь поосторожнее с Мариной, она совсем больна сейчас» — и продолжает заботиться о семье. В том же письме: «У меня сейчас появился мучительный страх за Алю. Я ужасно боюсь, что Марина не сумеет хорошо устроиться этим летом и что это отразится на Але. Мне бы, конечно, очень хотелось, чтобы Аля провела это лето с тобой, но я вместе с тем знаю, какое громадное место занимает сейчас она в Марининой жизни. Для Марины, я это знаю очень хорошо, Аля единственная настоящая радость, и сейчас без Али ей будет несносно. Лиленька, будь другом, помоги и посоветуй Марине устроиться так, чтобы Але было как можно лучше. Посмотри, внушает ли доверие новая няня (М<арина> ничего в этом не понимает) <…> Одним словом, ты сама хорошо поймешь, что нужно будет предпринять, чтоб Але было лучше. — Мне вообще страшно за Коктебель». Марина Цветаева собиралась в Коктебель с Алей и Софьей Парнок. И Сергей Яковлевич, как видно из письма, об этом знает.

    Он вообще знает обо всем, что происходит с Мариной. И при этом утверждает, что Аля — «единственная настоящая радость» Цветаевой. Так ему приятнее думать или так было на самом деле?

    Сергей Эфрон знал свою жену. Он понимал, что Марина не может быть безмятежно счастлива, не может не думать о том, что заставляет его страдать. И действительно, отношения Цветаевой и Софьи Парнок с самого начала не были безоблачны («В том поединке своеволий /Кто, в чьей руке был только мяч?»). Противоестественность этой связи, с одной стороны, притягательна, с другой — осознается как грех, из-за которого не могут не мучить угрызения совести. Если в стихах, обращенных к Эфрону, она говорила о вечности взаимного плена, то по отношению к подруге «…наши жизни — разны / Во тьме дорог…». И в угаре страсти она не перестает считать себя женой и матерью. Но если отношения с мужем сейчас омрачены, то дочь, его дочь — чистая радость. Правоту Сергея подтверждает и письмо Марины к той же Лиле Эфрон:

    «Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду. Пишу ему то каждый, то — через день (как жаль, что эти письма до нас не дошли! — Л.П), он знает всю мою жизнь, он мне родной, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце — вечная тяжесть. С ней засыпаю и просыпаюсь<…> Разорванность от дней, к<отор>ые надо делить, сердце все совмещает. Веселья — простого — у меня, кажется, не будет никогда и, вообще, это не мое свойство. И радости у меня до глубины — нет. Не могу делать больно и не могу не делать».

    «Сердце все совмещает». С мужем нежная дружба, привязанность, восхищение его душевными качествами, родство, долг. С Софьей Парнок — страсть, ясное осознание греха — и усиливающее, и разрушающее страсть.

    ….А Сергею Эфрону уже мало санитарного поезда. Он рвется на фронт: «Меня страшно тянет на войну солдатом или офицером, и был момент, когда я чуть было не ушел и ушел бы, если бы не был пропущен на два дня срок для поступления в военную школу. Невыносимо, неловко мне от моего мизерного братства — но на моем пути столько неразрешимых трудностей.

    Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти. Убийство на войне меня сейчас совсем не пугает, несмотря на то — что вижу ежедневно и умирающих и раненых.

    А если не пугает, то оставаться в бездействии невозможно. Не ушел я пока по двум причинам — первая, страх за Марину, а вторая — это моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план<…>

    Солдаты, которых я вижу, трогательны и прекрасны<…>

    Меня здесь не покидает одно чувство: я слишком мало даю им, потому что не на своем месте. Какая-нибудь простая «неинтеллигентная» сестрития дает солдату в сто раз больше. Я говорю не об уходе, а о тепле и любви. Всех бы братьев, на месте начальства, я забрал бы в солдаты, как дармоедов. Ах, это все на месте видеть нужно!» (из письма к Е.Я. Эфрон от 14 июня 1915 г.).

    Автор книги о Сергее Эфроне Лидия Анискович считает это письмо позерским и неискренним. Мол, кто действительно хотел на фронт, тот там и оказался. Но ведь и сам Сергей Яковлевич говорит, что желание воевать «по-настоящему» сменяется у него моментами страшной усталости. Колебания, сомнения, невозможность принять окончательное решение — все это было в его натуре. Но неискренности — не было.

    …А тут еще выдался «кошмарный рейс». «Ты даже не можешь представить себе десятой доли этого кошмара», — пишет он сестре Елизавете. Подробности оставлены на «потом», и потому мы о них ничего не знаем. Но из этого же письма известно, что Сергей Яковлевич принимает решение или «долго отдыхать», или совсем оставить работу.

    Он выбрал последнее.

    Отдохнув в Коктебеле, он возвращается в Москву. И опять, с одной стороны, терзания по поводу того, что он не на фронте, с другой — обстоятельства, этому препятствующие… А с третьей — так характерное для слабых, нервных натур желание предоставить все естественному ходу событий, чтобы все решилось само собой, без волевого участия.

    «..Лилька, каждый день война мне разрывает сердце. Говоров [4] поступает в военное училище, и я чувствую, что это именно то, что мне сейчас нужно. Только один я в нерешительности. Но, право, если бы я был здоровее — я давно был бы в армии. Сейчас опять поднят вопрос о мобилизации студентов, м.б., и до меня дойдет очередь. (И потом я ведь знаю, что для Марины это смерть)». Он знал, что, окажись он под пулями, жена, столько сил положившая на то, чтобы он в армию не пошел (даже в мирное время), будет каждый день жить в страхе за него.

    В ноябре 1915 года он поступает актером в Камерный театр. И — худо-бедно — продолжает учебу в университете. В одном из писем Цветаевой есть глухое упоминание, что Сережа занимается не только театром, но и греческим. Сдается, что университет нужен был только для брони — и никакого усердия, никакого интереса к наукам Сергей не проявлял. Сестре Лиле он пишет: «При встрече ты меня не узнаешь — я целую руки у дам направо и налево, говорю приятным баритоном о «святом искусстве», меняю женщин, как перчатки, ношу на руках перстни с громадным бриллиантом Тэта, читаю на вечерах — «Друг мой, брат мой, любимый страдающий брат» [5], рассказываю дамам <…> о друге детства — Льве Толстом и двоюродном брате — графе Витте, с хихиканьем нашептываю на ухо другу — Таирову [6] неприличные анекдоты и пр. и пр. — Живу в номерах «Волга» [7]».

    Позерство? Да ничего подобного. Особенно если дочитать письмо до конца: «Ни одна зима не была для меня такой омерзительный. Я сонный, вялый, тусклый, каким никогда не был». Начало — это ироническое и гиперболизированное описание себя таким, каким, он, возможно, представляется кому-то, кто мало его знает. Литературный портрет несуществующего героя.

    Отношения между супругами Эфрон в это время вполне дружеские. О разводе или расставании они и не помышляют. «Сереже на его первое выступление в «Сирано» 17 декабря я подарила Пушкина изд<ание> Брокгауза. На Рождество я дарю ему Шекспира в прекрасном переводе Гербеля <…> Я уже два раза смотрела его, — держит себя свободно, уверенно, голос звучит прекрасно. Ему сразу дали новую роль в «Сирано» — довольно большую, без репетиций. В первом действии он играет маркиза — открывает действие. На сцене он очень хорош, и в роли маркиза, и в гренадерской», — сообщает Марина Ивановна Лиле Эфрон.

    …Между тем роман Цветаевой с Софьей Парнок идет на убыль. Почему? Кто стал инициатором окончательного разрыва? Неважно. Роман должен был кончиться просто потому, что страсть не бывает вечной.

    Новый, 1916 год Цветаева встречала в Петрограде еще с Парнок, которая в это время уже изрядно раздражала ее. Из-за своих хворей (судя по интонации, с которой рассказывает об этом Цветаева, она считала их притворными) Софья Яковлевна не дала ей возможности полностью насладиться обществом петроградских поэтов.

    Среди тех, кто окружал Цветаеву в Петрограде, был и молодой Осип Мандельштам. В начале 1916 года он приехал в Москву, если верить Цветаевой, специально для того, чтобы «договорить» с ней. Как это всегда бывает у Цветаевой, новое чувство выливается в стихи. По ним и судить об этих отношениях. «В тебе божественного мальчика, /Десятилетнего я чту». Не мужчина — защитник и покровитель, а мальчик, требующий заботы, участия, — таким был Сергей Эфрон, такими будут лирические герои многих будущих стихов Цветаевой и многие ее спутники.

    Если отношение Цветаевой к Мандельштаму охарактеризовать одним словом, то это, наверное, будет слово «нежность». («Откуда такая нежность, / И что с нею делать, отрок…») Она «подарила» Мандельштаму Москву, как заправский гид проводя его по ее улицам и площадям.

    Через несколько месяцев она напишет о нем Лиле Эфрон: «Конечно, он хороший, я его люблю, но он страшно слаб и себялюбив, это и трогательно и расхолаживает. Я убеждена, что он еще не сложившийся душою человек, и надеюсь, что когда-нибудь — через счастливую ли, несчастную ли любовь — научится любить не во имя свое, а во имя того, кого любит. Ко мне у него, конечно, не любовь, это — попытка любить, может быть и жажда. Скажите ему, что я прекрасно к нему отношусь и рада буду получить от него письмо — только хорошее!»

    О том, как много дала Осипу Эмильевичу встреча с Цветаевой, говорит Надежда Яковлевна Мандельштам: «Дружба с Цветаевой, по-моему, сыграла огромную роль в жизни и работе Мандельштама<…> Это был мост, по которому он перешел из одного периода в другой. Стихами, обращенными к Цветаевой, открывается вторая книга — «Тристии». Книга, в которой у Мандельштама появился новый голос…

    Цветаева, подарив ему свою дружбу и Москву, как-то расколдовала Мандельштама. Это был чудесный дар, потому что с одним Петербургом, без Москвы, нет вольного дыхания, нет настоящего чувства России, нет нравственной свободы<…> Я уверена, что наши отношения… не сложились бы так легко и просто, если бы раньше на его пути не повстречалась дикая и яростная Марина. Она расковала в нем жизнелюбие и способность к спонтанной и необузданной любви…»

    „А вот Мандельштам не понимал стихов Цветаевой. В 1922 году он назовет ее пророчицей, занимающейся рукоделием. «Безвкусица и историческая фальшь стихов Марины Цветаевой о России — лженародных и лжемосковских — неизмеримо ниже стихов Ада-лис» (поэтессы весьма посредственной. — Л.П.). Из уважения к прошлому мог бы этого и не писать. Но, очевидно, он был из тех мужчин (имя им легион), для которых конец любви означает и конец всяких добрых чувств.

    А что же Сергей Эфрон? Очевидно, он чувствует, что очередное увлечение жены ненадолго, и не слишком переживает. Во всяком случае, он появляется на поэтических вечерах, где выступают и Марина и Осип Эмильевич. А на одном из таких вечеров Мандельштам даже «полупростерся на плечах у Сережи».

    Стихи, обращенные к Мандельштаму, написаны в середине 1916 года, а уже в начале марта (роман с Мандельштамом еще далек от завершения, стихи к нему еще будут) у Цветаевой — новое увлечение. Поэт-футурист Тихон Чурилин. Обычному человеку трудно понять такую любвеобильность. Но Цветаева не была обычным человеком, обычной женщиной. Одну из своих книг она назовет «Психея» (1923 г.). Психея по-древнегречески — душа. Почти всегда ее любовь — любовь Психеи, для которой любовь Евы (в терминологии Цветаевой — воплощение плоти) вторична, а то и вовсе не нужна. Многие из ее романов были заочными, эпистолярными и зачастую кончались, когда начиналось личное общение. В письме к молодому заочно влюбленному в нее критику А. Бахраху она признается, что значит для нее физическая близость с мужчиной: «…самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что — руки опускаются, не узнаешь: Вы ли?»

    В другом письме тому же Бахраху она скажет: «Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «Раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я бы его все-таки любила». Фомам Неверующим я добавляла: «я бы его еще больше любила».

    Любители составлять «донжуанские» списки Цветаевой (а таких немало развелось в последнее время) видят одно: «безмерность» чувства в разных стихах относится к разным прототипам. Прототипы действительно были, но невдомек им, что то чувства Психеи, а не Евы. (Сама Цветаева это не раз подчеркивала, но любители «клубнички» проходят мимо таких признаний.)

    В «любовной любви<„> каждая первая встречная сильнее, цельнее и страстнее меня», — напишет она тому же Бахраху. Далее — по-видимости — нечто прямо противоположное: «У меня все — пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он — единственный…» («Хороши отношения!» — Цветаева как бы предвидит реакцию тех, для кого женщина — всегда и только Ева.) Марина Ивановна тут же и объясняет, почему столь противоречивые высказывания вполне совместимы: «Я — Психея». Об этом же в стихах: «Ревнует смертная любовь. / Другая — радуется хору». Или «Меня не ревнуют жены:/ Я — голос и взгляд». Ей не мешает «верста», отделяющая «рот и соблазн». И в прозе: «Есть, очевидно, иной бог любви, кроме Эроса, — Ему служу» (из «Записных книжек»).

    Ночь, проведенную с застрявшим у нее малознакомым, но чем-то очень симпатичным ей восемнадцатилетним красноармейцем Борисом, она описывает так:

    «Борис, поцелуйте меня в глаз! — В этот!». Тянусь<…> Целует легко-легко, сжимает так, что кости трещат.

    Я: — «Борис! Это меня ни к чему не обязывает?» — «Что?» — «То, что Вы меня целуете?» — «М<арина>И <вановна>! Что Вы!!! — А меня?» — «То есть?» — «М<арина>И<вановна>, Вы не похожи на других женщин… М<арина>И<вановна>, я ведь всего этого не люблю». Я в пафосе: — «Борис! А я — ненавижу!» — «Это совсем не то, — так грустно потом».

    Конечно, эти письма, как большинство писем Цветаевой — литературные произведения. (Она писала их с черновиками.) И «ненавижу», конечно, гипербола. Но физическая близость — как правило — действительно мало интересовала Цветаеву. В какой-то степени — это ключ не только к ее биографии, но и к творчеству. Ахматова могла клясться «ночей наших пламенных чадом…». Подобных строку Цветаевой не было и быть не могло. Не было у нее с мужчинами «пламенного чада». (Единственным исключением станет Константин Родзевич, но исключения, как известно, только подтверждают правило.)

    Она была Психея, а не Ева. «Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение». Писать «вне наваждения» не умела. В конце жизни она скажет: «… все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце — хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась в дребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги».

    Благодаря роману с Софьей Парнок мы имеем гениальный цикл «Подруга», ее отношения с Мандельштамом стали «подстрочником» не менее гениальных стихов. Есть у нее и стихи, обращенные к Тихону Чурилину.

    В отличие от Мандельштама он был далеко не мальчик. На семь лет старше Цветаевой. Печатался с 1908 года. Недавно у него вышла первая книга с иллюстрациями Н. Гончаровой. Марина Цветаева называла его гениальным поэтом, хотя сегодня стихи его известны меньше, чем кратковременный роман с ней.

    Анастасия Цветаева так описывает внешность Чурилина и первую встречу с ним: «…черноволосый и не смуглый, нет — сожженный. Его зеленоватые, в кольце темных воспаленных век, глаза казались черны, как ночь (а были зелено-серые). Его рот улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал и Марину, и меня<.„> целую уж жизнь, и голос его был глух<„> Он<…> брал нас за руки, глядел в глаза близко, непередаваемым взглядом, от него веяло смертью сумасшедшего дома, он все понимало Рассказывал колдовскими рассказами о своем детстве, отце-трактирщике, городе Лебедяни…»

    Необычный облик Чурилина — и в стихах Цветаевой:
    Тяжело ступаешь и трудно пьешь,
    И торопится от тебя прохожий.
    Не в таких ли пальцах садовый нож
    Зажимал Рогожин?

    А глаза, глаза на лице твоем
    Два обугленных прошлолетних круга!
    Видно, отроком в невеселый дом
    Завела подруга.

    Кончается стихотворение призывом:

    Заходи — гряди! — нежеланный гость
    В мой покой пресветлый.

    В другом стихотворении она сравнивает Чурилина с Лермонтовым и Бонапартом.

    Замечательные стихи… но Сергею Эфрону от этого не легче. Он так долго, так мучительно ждал, когда же Марине надоест Соня, и вот дождался…

    Прошение Сергея Эфрона на имя ректора Московского университета от 9 марта 1916 года: «Желая поступить охотником в 3-й Тифлисский Гренадерский полк, прошу Ваше превосходительство уволить меня из университета и выдать мне необходимые для сего бумаги».

    Марина в ужасе. Ведь это она «довела». «Лиленька, приезжайте немедленно в Москву. Я люблю безумного погибающего человека и отойти от него не могу — он умрет. Сережа хочет идти добровольцем, уже подал прошение. Приезжайте. Это — безумное дело, нельзя терять ни минуты. Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить<.„>

    P.S. Сережа страшно тверд, и — это страшнее всего. Люблю его по-прежнему».

    Не совсем понятно, почему Тихон Чурилин «умрет». Настолько влюблен, что с его слабой психикой (два года провел в психиатрической лечебнице) не вынесет разлуки? Или Цветаева знала что-то такое, чего не знаем мы?

    Так или иначе Чурилин не умер, а Сережу отговорили — забрал он прошение. Роман закончился очень скоро — очевидно, по инициативе Цветаевой. Во всяком случае, если судить по написанной осенью того же года фантастической повести Чурилина «Конец Кикапу», где с умершим приходят проститься все, кого он любил, в том числе некая Денисли, коварная его мартовская любовь, «лжемать, лжедева, лжедитя», «морская» «жжженщина жжостокая».

    Цветаева, вероятно, осознает, как — незаслуженно — измучила она мужа. Возможно, что между супругами состоялось какое-то объяснение, результатом которого и стало обращенное к нему стихотворение (без формального посвящения) — один из самых пронзительно-щемящих цветаевских стихов:

    Я пришла к тебе черной полночью,
    За последней помощью.
    Я — бродяга, родства не помнящий,
    Корабль тонущий.

    В слободах моих — междуцарствие,
    Чернецы коварствуют.
    Всяк рядится в одежды царские,
    Псари — царствуют.

    Кто земель моих не оспаривал?
    Сторожей не спаивал?
    Кто в ночи не варил — варева,
    Не жег — зарева?

    Самозванцами, псами хищными,
    Я дотла расхищена.
    У палат твоих, царь истинный,
    Стою — нищая.

    Верноподданной этого царя она останется на всю жизнь.

    * * *

    …А война идет уже второй год. Стали призывать и студентов. Сергей Эфрон признан годным. 12 мая 1916 года он зачислен на строевую службу, которая должна начаться 1 июня. В оставшееся время супруги решили отдохнуть в Коктебеле.

    М. Цветаева — Е. Эфрон. Из Коктебеля в Петербург, 19 мая 1916 года: «Сережа тощ и слаб, безумно радуется Коктебелю, целый день на море, сегодня на Максиной вышке принимал солнечную ванну. Он поручил Мише [8] следить за воинскими делами, Миша телеграфирует ему, когда надо будет возвращаться. Все это так грустно! Чувствую себя в первый раз в жизни — бессильной. С людьми умею, с законами нет. О будущем стараюсь не думать, — даже о завтрашнем дне<…>

    Может быть мне придется ехать в Чугуев, м.б. в Иркутск, м.б. в Тифлис, — вряд ли московских студентов оставят в Москве! Странный будет год! Но я как-то спокойно отношусь к переездам, это ничего не нарушает».

    Она готова ехать за мужем в любую Тмутаракань… но роман с Мандельштамом еще не закончен, но ночью во сне она видит Петра Эфрона («…этого человека я могла бы безумно любить! Я знаю, что это — неповторимо»). Кто не способен этого понять, тот, конечно, осудит. Но Сергей Эфрон понимал и не осуждал… И все-таки что-то надломилось. Долгое совместное пребывание теперь, похоже, тяготит их обоих.

    …Военный госпиталь, где проходил обследование Эфрон, задержал (или затерял) его документы. Он зря вернулся из Коктебеля. В Москве стоит дикая жара. Сергей Яковлевич уезжает в Александров, где в доме Анастасии Цветаевой жила в то лето Марина с Алей… И через несколько дней убегает оттуда. «Захотелось побыть совсем одному. Я сейчас по-настоящему отдыхаю. Читаю книги мне очень близкие и меня волнующие. На свободе много думаю, о чем раньше за суетой подумать не удавалось». Книги предпочтительнее, чем общение с женой и обожаемой дочкой? Выходит, что так. Сергей Яковлевич тоже был непросто устроен. Впрочем, может быть, разгадка в написанном несколько позднее письме к сестре Лиле: «Всякое мое начинание по отношению к Але встречает страшное противодействие. У меня опускаются руки. Что делать, когда каждая черта Марининого воспитания мне не по душе, а у Марины такое же отношение к моему. Я перестаю чувствовать Алю своей». А между тем при отсутствии няни именно он, а не Марина проводит с Алей все время. («Наша няня<…> ушла, и теперь приходится быть с Алей неразлучным».)

    …А документы все не находятся, и он снова уезжает в Коктебель. Там — Владислав Ходасевич, человек желчный и редко о ком отзывающийся хорошо. Но о Сергее Эфроне он пишет жене: «Он очаровательный мальчик (22 года ему). Поедет в Москву, а там воевать. Студент, призван. Жаль, что уезжает». И в другом письме: «Он умный и хороший мальчик». Сергей Эфрон уже давно отец семейства, его дочери уже четыре года, но он все еще воспринимается как «очаровательный мальчик».

    Из Москвы идут нежные письма от Марины.

    «Спасибо за два письма, я их получила сразу. Прочтя про мизинец, я застонала и чуть не стошнилась, — вся похолодела и покрылась гусиной кожей, хотя в это время сидела на крыльце, на самом солнце. (Очевидно, муж сообщил ей, что как-то повредил мизинец. — Л.П Lou! Дурак и гадина<…>!

    Lou, не беспокойся обо мне: мне отлично, живу спокойнее нельзя, единственное, что меня мучит, это Ваши дела, вернее, Ваше самочувствие. Вы такая трогательная, лихорадочная тварь!»

    Она не оставляет попыток «отмазать» мужа от армии. Просит «дядю Митю» — Дмитрия Владимировича Цветаева — дать Сергею рекомендательное письмо в Военно-промышленный комитет, в надежде на бронь.

    24 января 1917 года Сергея Эфрона все-таки зачислили в 1-й Подготовительный учебный батальон и направили в Нижегородскую распределительную школу прапорщиков. Это было все-таки лучше, чем фронт. Там, несомненно, по просьбе Цветаевой, с ним знакомится Никодим Плуцер-Сарна, часто бывавший в Нижнем по делам. 27 января он пишет Марине: «Вчерашний день я провел весь с Сережей. Это был очаровательный и грустный день<…> Я сразу полюбил навсегда этого очаровательного отсутствующего человека с его совершенно невинно-детским отношением к жизни. Полюбил безнадежно, независимо от его отношения ко мне».

    Кто такой Никодим Плуцер-Сарна и какую роль он играл в жизни Цветаевой? О нем известно немного. Несколько строк у Анастасии Цветаевой; несколько записей в тетрадях Цветаевой; три письма Плуцер-Сарна к Марине; ее надпись на одном из экземпляров сборника «Версты» (стихи 1916 г.), сделанная много лет спустя под стихотворением «Руки даны мне — протягивать каждому обе…»: — «Все стихи отсюда — до конца книги — и много дальше написаны Никодиму Плуцер-Сарна, о котором — жизнь спустя — могу сказать, что — сумел меня любить, что сумел любить эту трудную вещь — меня…»

    «Ненасытность к романтике» — так Анастасия Ивановна определяет главную черту Плуцер-Сарна. Об этом же говорят его письма. «Захочу брошу (все свои обязанности и городскую жизнь. —Л.П.), сяду в вагон и полечу через поля, луга, леса, к пустынному, сожженному солнцем морскому берегу. Буду лежать на камнях, ночью, смотреть широко открытыми глазами (пропуск в тексте. —Л.П. небо и слушать, через рев моря и грустный кладбищенский шелест листвы, тот же потрясающий ритм моей собственной души». Удивительно ли, что Никодим Акимович и Марина Ивановна потянулись друг к другу. Это было светлое чувство, основанное на родстве душ. Оба это понимали.

    Плуцер-Сарна — Марине Цветаевой:

    «Когда, Маринуша, я держу в руках Вашу светлую головку и вглядываюсь в Ваши зеленые глаза через всю стихию полета, страсти, тоски, восторга, чую явственно весь меня поглощающий ритм Вашей души. Это мой собственный ритм — это две реки сливаются в один широкий могучий поток. Это мгновения великого освобождения, потери собственных душевных очертаний, чувства одиночества<…> Вы поймете, Маринушка, как Вы мне необходимы. Без Вас я проживу у чужих людей молчальником, в холоде изредка согреваемый пламенем чужих костров».

    Некоторая выспренность этих текстов — от несовершенного владения русским языком: Плуцер-Сарна был поляк

    О том, что Никодим Акимович был настоящим другом Цветаевой, свидетельствуют и отдельные фразы из ее писем к другим корреспондентам. Так, она сообщает Лиле Эфрон, что одолжила у Плуцер-Сарна денег; будучи в отъезде, просит передать ему на хранение ее драгоценности, банковские бумаги, фотографические принадлежности. К сожалению, письма Марины Цветаевой к Плуцер-Сарна не сохранились. Зато сохранились стихи:

    И другу на руку легло
    Крылатки тонкое крыло.
    — Что я поистине крылата, —
    Ты понял, спутник по беде!

    Но, ах, не справиться тебе
    С моею нежностью проклятой!

    И, благодарный за тепло,
    Целуешь тонкое крыло.

    А ветер гасит огоньки
    И треплет пестрые палатки,
    А ветер от твоей руки
    Отводит крылышко крылатки…
    И дышит: душу не губи!
    Крылатых женщин не люби!

    Никодимом Плуцер-Сарна вдохновлены и такие шедевры цветаевской любовной лирики, как «После бессонной ночи слабеет тело…», «Кабы нас с тобой да судьба свела…», «Вот опять окно…» и др.

    Так что же, судьба послала Цветаевой такого возлюбленного — друга, который мог бы стать ее ангелом-хранителем на долгие годы? Возможно, но «судьба свела» их слишком поздно. Оба были несвободны. У супругов Эфрон в апреле 1917 года родилась вторая дочь — Ирина. Плуцер-Сарна был женат и, судя по всему, относился к своей жене с той же заботой и нежностью, что и Марина Ивановна к Сергею Яковлевичу. Татьяна Плуцер-Сарна, очевидно, во всем понимала мужа, в том числе и в его влюбленности. Между Мариной Цветаевой и ней установились дружеские отношения. Никто не допускал и мысли о разрушении семьи… А могут ли быть долговечны такие отношения?

    ГЛАВА 3

    Сергей Эфрон в школе прапорщиков

    Февральская революция

    Одна в Коктебеле

    Сергей Эфрон 11 февраля командирован из Нижнего Новгорода в 1-ю Петергофскую школу прапорщиков. 17 февраля, согласно его послужному списку, он прибыл в школу и зачислен во 2-ю роту юнкером.

    …Через несколько дней — Февральская революция. Абсолютное большинство русской интеллигенции встретило это событие восторженно. Но не Сергей Эфрон, не Марина Цветаева.

    Вот ее первый отклик на революционные события:

    Над церковкой — голубые облака,
    Крик вороний…
    И проходят — цвета пепла и песка —
    Революционные войска.
    Ох ты барская, ты царская моя тоска!

    Нету лиц у них, нету имен, —
    Песен нету!
    Заблудился ты, кремлевский звон,
    В этом ветреном лесу знамен,
    Помолись, Москва, ложись, Москва,
    на вечный сон!

    Можно по-разному толковать эти строки, но никак нельзя увидеть в них приветствие происходящему. (Стихотворение написано в день отречения царя.) «Не то» — вот, пожалуй, основной эмоциональный вывод автора. Пройдет несколько месяцев, и она скажет определеннее:

    Из строгого, стройного храма
    Ты вышла на гул площадей…
    — Свобода! — Прекрасная Дама
    Маркизов и русских князей!

    Свершается страшная спевка, —
    Обедня еще впереди!
    — Свобода! — Гулящая девка
    На шалой солдатской груди.

    Никакого энтузиазма не выказывает и Сергей Эфрон. Он пишет жене, что на будущее в Петрограде смотрит безнадежно, а сестре — «я их (солдат. —Л.П.) больше не могу видеть, так они раздражают меня». Политические симпатии и антипатии — пока — не разделяют супругов.

    В Петергофе (впрочем, как всюду) опасно. 22 июня газета «Новое время»'сообщала: «Юнкера школы прапорщиков Петергофа совершали 21 июня мирную демонстрацию в честь событий, разыгравшихся на фронте. В числе плакатов юнкера несли портрет Керенского. Манифестация уже возвращалась в училище, и большая часть манифестантов-юнкеров успела уже войти в него, как вдруг на оставшуюся роту юнкеров неожиданно напала кучка солдат 3-го национального полка, вооруженных винтовками с прим-кнутыми штыками. Все юнкера были без оружия и поэтому не могли оказать сопротивления. Флаги и плакаты у юнкеров были отобраны и разорваны. 12 человек юнкеров были ранены, причем двое тяжело». На следующий день та же газета описывала эти события более точно и подробно: «Предатели из 3-го запасного полка избрали местом нападения мост через глубокий ров<…> глубиной что-то около

    12 сажен. На дне рва — канава и камни. На склонах протянута колючая проволока. Предатели спрятались на дороге в парк<…> Когда голова 2-й роты прапорщиков 1-й Петергофской школы прапорщиков входила на мост, сзади послышались движение, топот, щелканье затворов<…> Послышались крики: «Бей! Коли! Ура! Стреляя… Передние ряды безоружных юнкеров кинулись вперед. Их встретили камнями<„> которыми убийцы запасливо наполнили карманы, занимая позицию по ту сторону моста. У юнкера Сумина камнем пробита голова<…> Побоище происходило на мосту. Били прикладами и кололи штыками. Оглушив, сбрасывали с моста с высоты двенадцати сажен. Только покатый, покрытый дерном спуск, на котором удерживались жертвы расправы, не дал им разбиться насмерть о камни. Под мостом скрывалась засада, около двадцати вооруженных солдат. Они встречали ударами падавших сверху<…> По двое озверевшие убийцы с винтовками бросались на одного безоружного<…> Засада, раненые, пленные<…> Отказываясь воевать с немцами, эти люди действительно идут войной на своих братьев». Дальше приводились имена жертв, но оговаривалось, что список не полный. Имени Сергея Эфрона в списке не было… но ведь список не полный. Каково было Марине Ивановне читать все это! Ведь Эфрон служил именно во 2-й роте… Наконец пришли телеграмма и письмо — муж жив и здоров.

    Дата выпуска приближалась. Сергей Яковлевич твердо намерен отправиться на фронт. («Ни в коем случае не дам себя на съедение тыловых солдат».) Однако он понимает, чем будет такое решение для жены («Марина<…> к этому совсем не подготовле-на<…> Ничто так не связывает, как любовь, и прав был Христос, который требовал сначала оставить отца и матерь свою, а потом только следовать за ним…»).

    Однако на фронт он не попал, а будучи произведен в войсковые унтер-офицеры, в августе направлен для прохождения службы в Москву в 5 б-й пехотный запасный полк, который нес службу в Кремле, «…пехота не по моим силам<…> от одного обучения солдат — устаю до тошноты и головокружения<…> никаких мыслей, никаких чувств, кроме чувства усталости — опростился и оздоровился. Целыми днями обучаю солдат — «маршам», «военным артикулам» и пр.», — сообщает он Волошину.

    И он, и Марина Ивановна просят Волошина помочь Сергею перебраться в артиллерию в Крым. Но с переводом ничего не получается. И Сергей Яковлевич отказывается от этой мысли. «Может быть, так и нужно. Я сейчас так болен Россией, так оскорблен за нее, что боюсь — Крым будет невыносим. Только теперь почувствовал, до чего Россия крепка во мне», — пишет он в Коктебель. Что это не пустые слова, он докажет в недалеком будущем.

    А пока… Пока не только обрыдлое обучение солдат пехоте. Молодость есть молодость. Вот после одного из многочисленных тогда митингов он с приятелем знакомится с двумя девушками — сестрами. Одна из них — Татьяна Игнатьева (впоследствии в замужестве Коншина) в своих мемуарах — спустя десятилетия — так описала впечатления от его внешности: «На худом нервном лице — огромные серо-зеленые глаза (по нашему определению «озера»). Движения небыстрые, речь негромкая, во всем облике какая-то редко встречающаяся серьезность и порой вдруг — оживление, бьющий изнутри темперамент».

    На улицах неспокойно, девушек надо проводить до дома. А через несколько дней, опять же вместе с приятелем, он приглашает их в кино, потом опять гуляние по улицам и «разговоры, разговоры, разговоры…». «Он говорил, что Россия должна спасти мир от «ига духовного рабства», что «русский народ — избранник и пойдет впереди всего человечества»<…> конкретности в речах не было. Скорее<…> полет в неопределенное царство свободы и справедливости<…> (Отвлеченно, возвышенно и неопределенно)». Потом новые встречи… Вполне невинный флирт с разговорами о благе человечества и литературе. Но Сергей Яковлевич не раскрывает свое инкогнито. Не хочет, чтобы слухи, возможно преувеличенные, дошли до Марины. (В этом смысле он относился к жене бережнее, чем она к нему.) Только спустя какое-то время, благодаря случайности, Татьяна выяснила фамилию «высокого» и то, что он муж известной поэтессы.

    В конце сентября 1917 года Цветаева уезжает в Крым. Одна. Без мужа и детей. (Правда, в надежде, что они скоро к ней присоединятся.) Зачем? По ее собственной версии, отдохнуть от московской суеты и поддержать сестру — Анастасия Ивановна Цветаева, недавно потерявшая мужа и младшего сына, жила в то время в Феодосии. Но литературовед Ирма Кудрова, автор многих исследований и замечательный знаток Цветаевой, выдвигает гипотезу: из-за Плуцер-Сарна. Пока Сергея Яковлевича не было в Москве, эти отношения были возможны, но обманывать… Чтобы подавить чувство, нужна была разлука.

    Тут слышится недоуменный вопрос читателя: но как же это возможно — любить двух сразу. Ответ — в дневниковой записи Цветаевой 1917 года (впоследствии она — вместе с другими — будет опубликована под названием «О любви»).

    «Вы любите двоих, значит, Вы никого не любите!» — Простите, но если, кроме Н, люблю еще Генриха Гейне, Вы же не скажете, что я того, первого, не люблю. Значит, любить одновременно живого и мертвого — можно. Но представьте себе, что Генрих Гейне ожил и в любую минуту может войти в комнату. Я та же, Генрих Гейне — тот же, вся разница в том, что он может войти в комнату<..>

    Для того чтобы одновременная моя любовь к двум лицам была любовью, необходимо, чтобы одно из этих лиц родилось на сто лет раньше меня, или вовсе не рождалось (портрет, поэма). — Не всегда выполнимое условие!». Конечно, эта тирада может вызвать возражения. У тех (а таких абсолютное большинство), у кого любовь неотъемлема от желания физической близости. Но Цветаева была не такова.

    В конце концов — к осени 1918 года — отношения с Плуцер-Сарна разладились. Вот ее последнее

    ПИСЬМО:

    «Пишу Вам это письмо с наслаждением, не доходящим, однако, до сладострастия, ибо сладострастие — умопомрачение, а я вполне трезва.

    Я Вас больше не люблю.

    Ничего не случилось, — жизнь случилась. Я не думаю о Вас ни утром, просыпаясь, ни ночью, засыпая, ни на улице, ни под музыку, — никогда<…>

    Вы первый перестали любить меня. Если бы этого не случилось, я бы до сих пор Вас любила, ибо я люблю до самой последней возможности<…>

    Пишу Вам без горечи и без наслаждения, Вы все-таки лучший знаток во мне, чем кто-либо, я просто рассказываю Вам как знатоку и ценителю — Seelenzu-stand [9], и я думаю, что Вы по старой привычке похвалите меня за точность чувствования и передачи».

    Очевидно, «безмерности» Цветаевой не выдержал в конце концов и Плуцер-Сарна.


    Примечания:



    1

    В издательстве «Оле-Лукойе», кроме «Волшебного фонаря» Цветаевой и «Детства» Эфрона, вышли также: «Из двух книг» Цветаевой (1913) и брошюра М. Волошина (1913) — публичная лекция, прочитанная им в связи с гибелью картины И.Е. Репина «Иван Грозный убивает своего сына».



    2

    Петр Николаевич Ламси, феодосийский судья, знакомый Эфронов. — Л.П.



    3

    Мать Сергея и Петра — Елизавета Петровна Дурново — ушла из жизни в 1910 году, когда Сергею было 16, а Петру — 28 лет.



    4

    Гимназический товарищ Эфрона, бывший шафером на его свадьбе.



    5

    Неточное воспроизведение строки С. Надсона.



    6

    Художественный руководитель Камерного театра.



    7

    Меблированные комнаты, где селилась московская богема.



    8

    М.С. Фельдштейну, будущему мужу В. Эфрон.



    9

    Состояние души {нем).









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.