Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Об эпиграфах снова
  • Пугачев и пугачевцы в «Капитанской дочке»

    Об эпиграфах снова

    Сумароков описывал Пугачева в «Стансах городу Симбирску», напечатанных в IX томе собрания сочинений Сумарокова (2-е изд., 1787 г., стр. 95):

    Рожденна тварь сия на свет бессильной выдрой;
    Но ядом напоясь, который рыжет Нил,
    Сравняться он хотел со баснословной гидрой:
    Явился крокодил.

    Но и во времена Пушкина сохранилась отчетливая семантика звериных образов. В «Горе от ума» Загорецкий в явлении 21-м говорит:

    … … … … А если б, между нами,
              Был ценсором назначен я,
    На басни бы налег; ox! басни смерть моя!
    Насмешки вечные над львами! над орлами!
              Кто что ни говори:
    Хотя животные, а все-таки цари.

    Глава X «Капитанской дочки» называется «Осада города». Эпиграфом к ней идет:

    Заняв луга и горы,
    С вершины, как орел, бросал на град он взоры.
    За станом повелел соорудить раскат,
    И в нем перуны скрыв, в нощи призезть под град.
                        Херасков.
    ((Пушкин, т. IV, стр. 387.))

    Осаду ведет Пугачев.

    Здесь он в первый раз назван орлом.

    Еще любопытней становится этот эпиграф, если проследить его происхождение.

    У Хераскова он выглядит так:

    Меж тем Российский Царь, заняв луга и горы;
    С вершины, как орел, бросал ко граду взоры;
    За станом повелел сооружить раскат,
    И в нем перуны скрыв, в нощи привезть под град[6]

    Место, из которого взят отрывок, рассказывает о том, как Иван Грозный брал Казань.

    Мы видим, что ассоциировалось для Пушкина с образом Пугачева.

    Насколько отчетливы были для Пушкина ассоциации Пугачев – Иван Грозный, видно из анализа эпиграфа к гл. VI – Пугачевщина:

    Вы, молодые ребята, послушайте,
    Что мы, старые старики, будем сказывати.
                        П е с н я.
    ((Пушкин, т. IV, стр. 354.))

    Песня эта взята Пушкиным, вероятно, из собрания разных песен М. Чулкова (СПБ, 1770), напечатана она там на стр. 156 под № 125.

    Привожу ее начало:

    Вы, молодые робята послушайте,
    Что мы стары старики будем сказывати,
    Про грозного Царя Ивана про Васильевича,
    Как он наш Государь Царь под Казань город ходил,
    Под Казанку под реку подкопы подводил,
    За Сулай за реку бочки с порохом катал,
    А пушки и снаряды в чистом поле раставлял,
    Ой Татаре по городу похаживают,
    И всяко грубиянство оказывают,
    Они грозному Царю насмехаются,
    Ай не быть нашей Казани за белым за Царем.

    С Пугачевым здесь ассоциируется именно Грозный.

    Ассоциации эти отчасти объясняются тем, что Пугачев широко пользовался подкопом, хорошо зная минное дело. Таким образом было совпадение в тактике Грозного и Пугачева.

    В главе V «Истории Пугачевского бунта» написано:

    «Гарнизон приготовился; ожидали взрыва и приступа. Не прошло и двух часов, как вдруг подкоп был приведен в действо; колокольня тихо зашаталась. Нижняя палата развалилась и верхние шесть ярусов осели, подавив нескольких людей, находившихся близ колокольни». (Пушкин, т. V, стр. 334–335).

    Песня, начинающаяся словами «Вы, молодые ребята…», тоже рассказывает о подкопе.

    Окончательно уточнить отношение Пушкина к Пугачеву помогает нам XI глава, названная Пушкиным «Мятежная слобода».

    Начинается она так:

    В ту пору лев был сыт, хоть с роду он свиреп.
    «Зачем пожаловать изволил в мой вертеп?»
    Спросил он ласково.
    (А. Сумароков.)

    Я тщательно перечел Сумарокова, сразу не поверив в этот эпиграф. В нем ход стиха не сумароковский.

    У Сумарокова источника этого эпиграфа я не нашел.

    В сборнике «Рукою Пушкина», на стр. 221, находится следующее воспроизведение пушкинского черновика:

              46
                        Глава XI
              Мятежная слобода
    [В то время лев]
               [Лев вопросил без гнева]
                         [без страшна рева]
    (За чем пожаловать изволил в мой вертеп?
    лев
    (В ту пору [был] был сыт хоть
                                  хоть он
    Сказал лев ласков духом [и] свиреп]
                        –
    В ту пору Лев был сыт
              хоть с роду он свиреп
    За чем пожаловать изволил в мой вертеп?
    Спросил
    [Сказал] он ласково
                                  А. Сумароков.

    Составители сборника делают следующее примечание:

    «Запись в тетради № 238, представляющая эпиграф к главе XI «Капитанской дочки». Время написания этой главы не поддается точному определению. В конце рукописи «Капитанской дочки» имеется дата: «19 октября 1836». Возможно, что и XI глава написана в этом же году.

    Впервые транскрибируемый нами текст эпиграфа дает повидимому картину творчества Пушкина, а не записи стихов Сумарокова по памяти. Что стихи – сочинение Пушкина, стилизовавшего под Сумарокова, подтверждается и тем обстоятельством, что у Сумарокова их нет».

    Картина работы Пушкина, очевидно, такая: он пишет черновик стихотворения, решает систему рифм, потом подводит черту и пишет чистовой вариант, заменивши в нем только одно выражение уже после записи.

    Это не напоминает процесса восстановления чужого стихотворения в памяти.

    Черновик более стилизован под старое стихотворение, чем беловик.

    Слово «вертеп», благодаря присутствию в стихотворении образа льва, воспринимается в старинном значении этого слова – «пещера». (См. Словарь Академии российской, СПБ, 1806, часть I, стр. 449).

    Сумароков к этому времени уже был основательно забыт, и Пушкин мог решиться отнести стихотворение на счет забытого поэта.

    Пушкин тут был прав уже потому, что пушкинисты не догадались об апокрифичности авторства Сумарокова до тех пор, пока не нашли документов.

    Ссылка на Сумарокова позволила Пушкину назвать Пугачева львом.

    В той же главе сам Пугачев рассказывает Гриневу сказку:

    «Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-на-всё только тридцать три года? – Оттого, батюшка, отвечал ему ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон. Вот завидели палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать, да похваливать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что бог даст!» (Пушкин, т. IV, стр. 406).

    При помощи эпиграфа, нарочно написанного и снабженного указанием на Сумарокова, при помощи калмыцкой сказки Пушкин в одной главе называет Пугачева львом и орлом, т. е. по поэтическому словарю того времени точно называет его царем.

    Пушкин ведет всю повесть, с одной стороны, на эпиграфах из старых книг, пародийно взятых для Гринева, а с другой стороны – на эпиграфах, взятых из народных песен, окружающих Пугачева.

    В черновике «Плана издания русских песен и статьи о них» (т. VI, стр. 169–170) Пушкин писал:

    Но есть одно в осн<овании?>
    Оригинальность отрица<ния?>

    В конце плана он записывает:

    «Новейшее влияние. Мера, рифмы (неразб.), Сумароков.

    Свадьба: – Семейственные причины. Элегический их тон. Лестница чувств.

    <1832–1833>

    _____________

    Эта запись показывает, как отчетливо разбирался Пушкин в народной поэзии.

    «Оригинальность отрицания» – это описание в песнях, типа свадебной, взято в эпиграф XII главы:

    Как у нашей у яблоньки
    Ни верхушки нет, ни отросточек;
    Как у нашей у княгинюшки
    Ни отца нету, ни матери.
    Снарядить-то ее некому,
    Благословить-то ее некому.
              С в а д е б н а я   п е с н я.
    ((Пушкин, т. IV, стр. 407.))

    Эпиграф этот применен к Маше.

    См. в статье А. Орлова (сб. «Художественный фольклор», М., 1927, вып. II – III).

    «Пушкин отличает «песню народную» от старинной.

    Пример народной:

    Ах ты, девка, девка красная!
    Не ходи, девка, молода замуж;
    Ты спроси, девка, отца, матери,
    Отца, матери, роду племени;
    Накопи, девка, ума-разума,
    Ума-разума, приданова.
    (Песня народная.)
    Буде лучше меня найдешь, позабудешь,
    Если хуже меня найдешь, воспомянешь.
    (То же.)

    Пример «старинной песни» – «Сторона ль моя, сторонушка» (эпиграф ко второй главе).

    У Чулкова, Новикова, Прача и др. мы не нашли свадебной песни для невесты-сироты, песни, известной во многих вариантах по записям из уст. Три вида этой сиротской песни записаны самим Пушкиным; для нас важен самый краткий из них:

    Много, много у сыра дуба
    Много ветвей и по?ветвей,
    Только нету у сыра дуба
    Золотыя вершиночки:
    Много, много у княгини души
    Много роду, много племени.
    Только нету у княгини души
    Нету ее родной матушки.
    Благословить есть кому,
    Снарядить некому.

    Эта песня напоминает эпиграф к XII главе «Капитанской дочки» (сирота): «…Мы… думаем, что эпиграф к XII главе прямо сочинен Пушкиным как на основании своей записи с дубом, так и не без влияния особой, ему известной песни с яблонью». («Худ. фольклор», стр. 85–86.)

    Гринев характеризован обычно эпиграфами из комедий и один раз – из «старинной песни».

    Маша характеризована свадебной песней, как Татьяна, и отрывками из двух народных песен.

    Отношения Маши и Гринева характеризованы песнями, взятыми из песенников, но написанными или под влиянием Сумарокова, или неканоническими стихами авторов известных.

    Эпиграф к главе IX:

    Сладко было спознаваться
    Мне, прекрасная, с тобой;
    Грустно, грустно расставаться,
    Грустно, будто бы с душой.
              Херасков.
    ((Пушкин, т. IV, стр. 381.))

    Это взято из песенки, первый куплет которой звучит так:

    Вид прелестный, милы взоры!
    Вы скрываетесь от глаз;
    Реки и леса и горы
    Разлучат надолго нас.
    ((«Песни русских поэтов», стр. 17.))

    Это стихотворение Херасков не помещал в собрание своих сочинений, но, по словам И. Н. Розанова, из сборника которого («Песни русских поэтов», М. – Л., 1936) я беру текст песни, она была популярна в песенниках.

    Подражания этой песне записывались фольклористами в XIX веке.

    Теперь перейдем снова к эпиграфам, которые характеризуют Гринева.

    Эпиграфы, относящиеся к дворянской половине героев, – другого характера: они взяты из Княжнина, Фонвизина.

    Вот их пример:

    – Ин изволь и стань же в позитуру.
    Посмотришь, проколю как я твою фигуру.
    ((Пушкин, т. IV, стр. 336.))

    Эпиграф этот взят из комедии Княжнина «Чудаки» – явление 12-е (цитирую по 41-му тому издания «Российский Феатр». СПБ, 1791, стр. 112).

    Пролаз, пугая своего соперника, говорит:

    Ин изволь и стань же в позитуру.
    Увидишь, проколю как я твою фигуру!
    Да от чего, скажи, ты кажешься толстей?
    За час ты тоне был.

    Работа Пушкина с эпиграфами, как мы видим, чрезвычайно тонка и смысловым образом определяет произведение.

    Каждый герой имеет свою особую систему «эпиграфического окружения».

    Для анализа Пушкина, как это видно хотя бы при исследовании «Евгения Онегина», нужно исследовать всю совокупность черт художественной формы произведения.

    Произведение может быть определено только тогда, когда мы анализируем и эпиграфы, и примечания, и даже пропущенные строфы.

    Пушкин часто строил стихи не с одним прямым значением. Чаще всего второй смысл стихотворения давался в вещах, политически опасных.

    Реже второй план эротичен[7].

    Положительное изображение Пугачевщины дано Пушкиным не только в эпиграфах.

    Эпиграфы должны были только давать читателю определенный ключ к пониманию.

    Вот как описывает Пушкин военный совет Пугачева:

    «Я молча сел на краю стола. Сосед мой, молодой казак, стройный и красивый, налил мне стакан простого вина, до которого я не коснулся. С любопытством стал я рассматривать сборище. Пугачев на первом месте сидел, облокотясь на стол и подпирая черную бороду своим широким кулаком. Черты лица его, правильные и довольно приятные, не изъявляли ничего свирепого. Он часто обращался к человеку лет пятидесяти, называя его то графом, то Тимофеичем, а иногда величая его дядюшкою. Все обходились между собою как товарищи и не оказывали никакого особенного предпочтения своему предводителю. Разговор шел об утреннем приступе, об успехе возмущения и о будущих действиях. Каждый хвастал, предлагал свои мнения и свободно оспоривал Пугачева. И на сем-то странном военном совете решено было итти к Оренбургу: движение дерзкое, и которое чуть было не увенчалось бедственным успехом!» (Пушкин, т. IV, стр. 377–378).

    К этому месту нужно, в качестве примечания, привести не вошедшую в текст «Истории Пугачевского бунта» заметку Пушкина (эти заметки были представлены Пушкиным Николаю I как материал, который он не решился напечатать):

    «Разбирая меры, предпринятые Пугачевым и его сообщниками, должно признаться, что мятежники избрали средства самые надежные и действительные к достижению своей цели. Правительство с своей стороны действовало слабо, медленно, ошибочно» (Пушкин, т. V, стр. 454).

    Любопытно отметить, что в «Капитанской дочке», как и в «Дубровском», дана одинаковая деталь разбойничьего лагеря. В «Дубровском» караульщик кончил свою работу… «сел на пушку верхом и запел во всё горло меланхолическую старую песню:

    Не шуми, мати зеленая дубровушка,
    Не мешай мне молодцу думу думати».
    ((Пушкин, т. IV, стр. 251.))

    В «Капитанской дочке» Пугачев говорит:

    «Затянем-ка на сон грядущий мою любимую песенку. Чумаков! начинай!» – Сосед мой затянул тонким голоском заунывную бурлацкую песню, и все подхватили хором:

    Не шуми, мати зеленая дубровушка,
    Не мешай мне доброму молодцу думу думати…»
    ((Пушкин, т. IV, стр. 378.))

    П. Гринев дает оценку этой сцены, несколько выходя из своего обычного словаря.

    «Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражений, которое придавали они словам и без того выразительным, – всё потрясало меня каким-то пиитическим ужасом» (Пушкин, т. IV, стр. 378).

    Эта сцена сменяется изображением самого Пугачева:

    «Мы остались глаз на глаз.

    Несколько минут продолжалось обоюдное наше молчание. Пугачев смотрел на меня пристально, изредка прищуривая левый глаз с удивительным выражением плутовства и насмешливости. Наконец он засмеялся, и с такою непритворной веселостию, что и я, глядя на него, стал смеяться, сам не зная чему» (Пушкин, IV, стр. 379).

    Никакой иронии или жалости к Пугачеву Пушкин в своей повести не дает, потому что Пугачев его весел и насмешлив.

    Пушкин показывает Пугачева в окружении народной песни, которую сам так любил.

    Он переносит на него царственные атрибуты старой поэзии.

    В «Истории Пугачева» он сближает Емельяна со Степаном Разиным, которого называл «единственным поэтическим лицом русской истории» (письмо Л. С. Пушкину, 1824 г., конец октября, Переписка, т. I, стр. 141).

    Другое сближение Пугачевщины с Разинщиной было дано Пушкиным в его «Истории» и вызвало возражение Николая.

    В главе V Пушкин дал следующее место:

    «Жены и матери стояли у берегов стараясь узнать между ими своих мужей и сыновей. В Озерной старая казачка (Разина) [целый] каждый день бродила над Яиком, клюкою пригребая к берегу плывущие трупы и приговаривая: не ты ли мое детище? не ты ли мой Степушка? не твои ли черны кудри свежа вода моет? и видя лицо незнакомое тихо отталкивала труп» («Литературное наследство», пушкинский номер, стр. 528).

    Пушкин, конечно, знал, для чего он это пишет и почему имя и фамилия казака взяты разинские.

    Николай тоже знал, что делает, когда на полях написал: «Лучше выпустить, ибо связи нет с делом».

    В другом месте Пушкин сближает уже три имени: Разин, Пугачев и Петр I. 6 октября 1834 г. Пушкин записывает:

    «Когда Пугачев сидел на Меновом дворе, праздные москвичи, между обедом и вечером, заезжали на него поглядеть, подхватить какое-нибудь от него слово, которое спешили потом развозить по городу. Однажды сидел он задумавшись. Посетители молча окружали его, ожидая, чтоб он заговорил. Пугачев сказал: «Известно по преданиям, что Петр I, во время персидского похода, услыша, что могила Стеньки Разина находилась невдалеке, нарочно к ней поехал и велел разметать курган, дабы увидеть хоть кости славного бунтовщика – вот какова наша слава! Это сказка – Разин никогда не был погребен в краях, где он свирепствовал, он был четвертован в Москва. Тем не менее сказка замечательна, особенно в устах Пугачева» (Пушкин, Временник Пушкинской комиссии, 2, стр. 435).

    Полной картины Пугачевщины в «Капитанской дочке» Пушкин дать не мог. Не показал он маневренности боя Пугачева, храбрости башкир, про которых сам в «Истории Пугачевского бунта» писал, что в одном бою они погибли «Все, кроме одного, насильно пощаженного» (Пушкин, V, стр. 350).

    Но Пушкин сумел дать характеры пугачевцев.

    У Пугачева одним из военачальников был горнорабочий Хлопуша, клейменный, с вырезанными ноздрями.

    Этот Хлопуша в ответ на реплику Пугачева, что он прикажет повесить Швабрина, возражает так:

    «Прикажи слово молвить, – сказал Хлопуша хриплым голосом. – Ты поторопился назначить Швабрина в коменданты крепости, а теперь торопишься его вешать. Ты уж оскорбил казаков, посадив дворянина им в начальники; не пугай же дворян, казня их по первому наговору» (Пушкин, т. IV, стр. 432).

    Пушкин в «общих замечаниях» говорит:

    «Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворян склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противуположны. (NB. Класс приказных и чиновников был еще малочислен, и решительно принадлежал простому народу. То же можно сказать и о выслужившихся из солдат офицерах. Множество из сих последних были в шайках Пугачева. Шванвич один был из хороших дворян)» (Пушкин, т. V, стр. 453).

    Наш анализ планов Пушкина и есть анализ изменений повести. Повесть взяла в качестве основного конфликта не историю оппозиционного дворянина, а картину народного движения.

    Линия Гринева в повести разрешена как второстепенная.

    Слить в одном узле дворянскую оппозицию и народное восстание оказалось невозможным, и Пушкин отказался от этой мысли, – он перерос этот конфликт.

    В словах старика Гринева он дал и анализ невозможности слияния:

    «Как! – повторял он, выходя из себя. – Сын мой участвовал в замыслах Пугачева! Боже праведный, до чего я дожил! Государыня избавляет его от казни! От этого разве мне легче? Не казнь страшна: пращур мой умер на лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею своей совести; отец мой пострадал вместе с Волынским и Хрущевым. Но дворянину изменить своей присяге, соединиться с разбойниками, с убийцами, с беглыми холопьями!.. Стыд и срам нашему роду!..» (Пушкин, т. IV, стр. 426).

    Когда Пушкин изменил и ослабил роль Гринева, то вместо примирения с правительством, – темы, которая, вероятно, лежала в основе плана исторического романа («Арап Петра Великого»), – ему понадобилась тема обнаружения недоразумения.

    Тогда появился мотив «благородного молчания» Гринева в ответ на оговор Швабрина.

    Для Пушкина эта тема не была центральной, поэтому и другой сюжетный ход – донос Швабрина на Гринева родителям – остался у него только намеком:

    «Но кто же брал на себя труд уведомить отца моего о моем поведении?… Я терялся в догадках. Подозрения мои остановились на Швабрине. Он один имел выгоду в доносе, коего следствием могло быть удаление мое из крепости и разрыв с комендантским семейством» (Пушкин, т. IV, стр. 351– 352).

    Этот момент почти не развернут.

    Второй раз Швабрин активизирован в доносе на Гринева, когда он обвиняет его в измене.

    Донос этот потребовался в повести, когда Пушкин лишил Гринева вины.

    В старых набросках планов за действительную вину сына просил помилования старик-отец у своих политических соперников.

    При новой ситуации Маша является причиной молчания, и развязка дана уже на моральной коллизии.

    Маша не боится за себя так, как боится за нее Гринев.

    Это перенесло центр развязки повести на нее.

    Кроме того, в данном конкретном случае нужно сказать, что к Маше у Пушкина такое же отношение, как к Пугачеву. Я подкрепляю это несколько неожиданное заявление тем, что Маша характеризована народными песенными эпиграфами. Правда, использованы не только народные песни, но и песни, испытавшие уже на себе литературное влияние.

    От окружения Екатерины она отделена совершенно.

    Изображая примиренность Радищева в своей статье, предназначенной для «Современника», Пушкин писал:

    «Смиренный опытностию и годами, он даже переменил образ мысли, ознаменовавший его бурную и кичливую молодость.

    Он не питал в сердце своем никакой злобы к прошедшему, и помирился искренно с славной памятию великой царицы» (т. V, стр. 248).

    Как я доказываю дальше, статья о Радищеве для Пушкина чрезвычайно автобиографична – это раздумье о капитуляции и мысли о новой борьбе.

    Статья писалась в 1836 г., одновременно с «Капитанской дочкой».

    Вряд ли Пушкин искренно примирился с образом великой царицы.

    Вряд ли случаен для повести самый выбор цитат из Княжнина.

    Княжнин был жертвой Екатерины.

    Пушкин писал в 1822 г.:

    «Радищев был сослан в Сибирь; Княжнин умер под розгами – и Фон-Визин, которого она боялась, не избегнул бы той же участи, если б не чрезвычайная его известность» (т. VI, стр. 22).

    Не только примирение с Екатериной, но самое изображение ее было чрезвычайно тяжело для Пушкина.

    Теперь перейдем к анализу самого изображения.

    В нем видна методика сопротивления Пушкина.

    Пушкин очень хорошо знал екатерининский материал, но при показе императрицы пошел самым официальным путем и удовлетворил этим цензуру.

    Надо вспомнить, что Миронова приехала в Петербург, вероятно, в середине сентября ст. ст. и что погода была настолько холодна, что женщина, у которой она остановилась, боялась после ранней осенней прогулки за здоровье молодой девушки.

    В это же время по саду утром гуляла императрица в легком летнем платье.

    Почему ей понадобилось простуживаться?

    Потому, что она пришла в сад прямо с портрета, и Пушкин ее не хотел переодевать.

    Написать повесть из эпохи Пугачевщины без Екатерины невозможно, тем более, что Николай действительно относился к памяти своей бабушки почтительно.

    За гравировку портрета Боровиковского, оригинал которого относился к 1791 г., гравер Уткин получил в 1827 г. бриллиантовый перстень.

    Ландшафт к портрету гравировал Чесский. На гравюре была изображена Екатерина с собачкой. Недоконченная гравюра была отправлена английскому художнику Скотту, который поправил ноги собачке.

    Этот портрет представляет собою совершенно официальный образ Екатерины и в то время был всем известен.

    Пушкин описал Екатерину точно по этому портрету, хотя на портрете Екатерина дана так, как она выглядела в 1791 г., а предполагаемая встреча Екатерины с Мироновой происходила, вероятно, в 1774 г.

    Пушкин, по-моему, демонстративно не прибавил и не убавил от портрета ни одной черты. На портрете изображена Екатерина в утреннем платье, в ночном чепце, собака около ноги; за Екатериной деревья и памятник Румянцеву; на лице императрицы легкая улыбка, лицо ее румяно и полно.

    Пушкин дал Екатерину сидящей в этом костюме, но оставил памятник как примету, указывающую на портрет. У него сказано: «Марья Ивановна пошла около прекрасного луга, где только что поставлен был памятник в честь недавних побед графа Петра Александровича Румянцева…» и дальше сказано: …..Марья Ивановна увидела даму, сидевшую на скамейке противу памятника» (Пушкин, т. IV, стр. 428–429).

    Для читателя времен Пушкина этого было достаточно, чтобы понимать официальность изображения.

    Мне кажется, что Пушкин сознательно держался за официальный образ, не желая ничего прибавлять от себя.

    На картине Боровиковского Екатерина – в легком летнем слегка голубоватом платье и ночном нарядном чепце.

    Но встреча ее с Марьей Ивановной должна происходить осенью, в сентябре. Погода оказывается не по костюму, потому что сам Пушкин пишет, что «солнце освещало вершины лип, пожелтевших уже под свежим дыханием осени».

    Тогда Пушкин изменяет одну деталь.

    Екатерина была «в белом утреннем платье, в ночном чепце и в душегрейке» (Пушкин, т. IV, стр. 429).

    «Душегрейка» или «душегрея», по Словарю Академии Российской 1809 г., часть II, стр. 295, – 1) Род простонародной женской одежды, без рукавов, на груди с выемкой. 2) Фуфайка.

    Душегрейка под платьем не видна, но она позволяла Пушкину не переодевать императрицу по сезону, оставить ее характеристику официальной, не ему принадлежащей.

    Благодаря этому Екатерина остается портретом, и весь интерес читателя принадлежит Марье Ивановне.

    Именно в развязке Пушкин использует положения, уже созданные Вальтер-Скоттом.

    Развязка состоит из соединения условного портрета с условными положениями. Я имею в виду те сближения с «Эдинбургской темницей» Вальтер-Скотта, которые проследил Н. О. Лернер.

    Царское Село дано почти без подробностей, все описание сада занимает пять строчек, дворец не описан совершенно; сказано только, что героиня «прошла длинный ряд пустых, великолепных комнат» (Пушкин, т. IV, стр. 431). Кабинет Екатерины не описан, и весь эпизод закончен так:

    «В тот же день Марья Ивановна, не полюбопытствовав взглянуть на Петербург, обратно поехала в деревню» (там же, стр. 432).

    Лаконичность эпизода, отсутствие описаний выделяется даже среди пушкинских, вообще говоря, коротких описаний.

    Лаконичность эта подчеркнута последним появлением Пугачева в повести.

    Пушкин пишет от своего имени, как бы заканчивая историю Гринева:

    «Из семейственных преданий известно, что он был освобожден от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу» (т. IV, стр. 432–433).

    Мне кажется, что в своих заметках я доказал характер отношения Пушкина к Пугачеву.

    Отождествлять Пушкина с Вяземским и со способными людьми, но не гениями, его времени – нельзя.

    Вещи Пушкина, конечно, не написаны тайнописью, но он всеми способами добивался возможности писать так, как хотел.

    Это ему удалось.

    «Смирись!» – говорили Пушкину, но он не мог смириться, смирение было чуждо ему.

    Гоголь писал:

    «Пушкин есть явление чрезвычайное, и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет».

    Пушкин говорил об ангеле вдохновения:

    И он к устам моим приник
    И вырвал грешный мой язык
    И празднословный, и лукавый,
    И жало мудрыя змеи
    В уста замершие мои
    Вложил десницею кровавой.
    ((Пушкин, т. II, стр. 15.))

    Это нужно было для того, чтобы говорить слова будущего, для того, чтобы через столетие, значение которого удвоили революции, притти к сегодняшнему читателю.

    Пушкин понят сейчас нами – своими истинными современниками.

    Пушкин мог сказать, как сказал про себя Маяковский, —

    Вижу идущего через годы времени,
    Которого не видит никто.

    Передоновская легенда (был такой герой в «Мелком бесе» Федора Сологуба) о реакционности Пушкина возникла тогда, когда была потеряна живая традиция восприятия Пушкина и не было создано истории литературы.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.