|
||||
|
Учение или гипотеза? Триумф книги Дарвина «Происхождение видов путем естественною отбора» (таково ее полное название), вышедшей 24 ноября 1859 года и тут же разошедшейся, был столь ярким, столь убедительным' и столь продолжительным, что и сегодня, вероятно, немногим приходит в голову, что в само это название вкралась ехиднейшая из ошибок. Действительно, не отдел же технического контроля, существующий на каждом заводе, производит нужные детали. Появление изделия на свет ничуть не зависит от ОТК, контролирующего лишь его последующее функционирование… Так не поставлена ли в названии знаменитой книги «телега впереди лошади», следствие прежде причины? Разумеется, если заводское изделие было бы способно само воспроизвести дочерний экземпляр «по образу своему и подобию», то роль и ответственность ОТК возросли бы чрезвычайно. Это и имел в виду Дарвин, анализируя механизмы выбраковки одних «изделий» и распространения других, самовоспроизводящихся в обстановке все того же неусыпного контроля. Но непосредственно к происхождению, то есть возникновению экземпляра, который принялся бы воспроизводить себе подобных, отбор никакого отношения не имеет. Конечно, наука уже имеет представление о внутриклеточном «конвейере», изготавливающем живые «изделия» и с большой натяжкой сравниваемом с заводским. Естественно, что при массовом «производстве* неизбежны случайности, отклонения от стандартов, сбои, иначе говоря, мутации. Неусыпный контроль, сочтя какие-то из них удачными, дает им, что называется, „зеленый свет“. Ну а книга, соединившая под своей обложкой сведения по современной генетике и дарвиновский естественный отбор, – может ли она уже с полным правом именоваться звучно и достойно – «Происхождение видов»? Все ли здесь пригнано одно к одному в стройную, убедительную, непротиворечивую теорию? Современный британский философ Карл Поппер советовал испытывать «на прочность» любые теории. Он выдвинул так называемый принцип фальсификации (опровержимости). Если нет возможности провести корректный эксперимент, если тем более какие-то факты – хотя бы один-единственный! – противоречат рассуждению, оно уже недостаточно научно и теряет право именоваться теорией. Когда, в сущности недавно, была открыта знаменитая ныне «двойная спираль», содержащая наследственный код организма, проблемы жизни, казалось, уже можно было передоверить химикам-аналитикам. Они, в свою очередь, должны были свести их на уровень физических, чуть ли не математических задач с четко однозначными решениями. Химики и физики и впрямь могли торжествовать: это ими в основном была создана молекулярная биология, и загадка жизни, по мнению многих (и я был в их числе), вот-вот должна была разрешиться коротенькой благополучной формулой, где слева от знака равенства стояло бы латинское «вита», обозначение жизни, справа же – химические символы и числовые коэффициенты. Но жизнь, сведенная к химической и физической сути, почему-то переставала быть жизнью. Она легко разлагалась до химических веществ, даже простейших, обратно они никак не складывались в живой организм, хотя бы и простейший… Именно это имел в виду один из создателей квантовой механики Вернер Гейзенберг в своей книге «Физика и философия»: «Все устремления современной биологии направлены на то, чтобы объяснить биологические явления на основе известных физических и химических закономерностей. Обоснована ли эта надежда? Живые организмы обнаруживают такую степень устойчивости, какую сложные структуры, состоящие из многих различных молекул, без сомнения, вообще не могут иметь только на основе физических и химических законов. Поэтому к физическим и химическим закономерностям должно быть что-то добавлено, прежде чем можно будет полностью понять биологические явления». Далее, ссылаясь на «замкнутость и непротиворечивость» квантовой теории, Гейзенберг считает, что «для понимания процессов жизни, вероятно, будет необходимо выйти за рамки квантовой теории и построить новую замкнутую систему понятий, предельными случаями которых позднее могут оказаться и физика и химия… Если эта точка зрения правильна, то одного соединения теории Дарвина с физикой и химией (с молекулярной биологией. – ~. у.) будет недостаточно для объяснения органической жизни». Не парадоксально ли в самом деле все развитие жизни – от простейших ее форм до мыслящих? Не поражает ли упомянутое Гей-зенбергом непрерывное усложнение живых форм в процессе эволюции? Надо ли считать, что сложность сродни совершенству и высшие организмы устойчивее к превратностям судьбы, чем низшие? Вроде бы так оно и есть, если рассматривать отдельные особи: в продолжение жизни бегемота (воробья, акулы) сменяются сотни поколений одноклеточных на его шкуре и в его желудке. А если рассматривать жизненность вида в целом, семейства? Где ныне гигантские древние амфибии? Где первобытные рептилии во множестве форм – от водных до крылатых, летающих? Где такие высокоразвитые млекопитающие, как пещерный медведь, саблезубый тигр, мамонт? Где, наконец, виды, еще в прошлом столетии казавшиеся процветающими: перелетный голубь, бескрылая гагарка?.. Тогда как самые древние формы жизни, еще даже дохромосомные, прокариоты – бактерии, сине-зеленые водоросли, простейшие грибки – распространены повсюду и процветают и по сей день. Еще на заре эволюции был найден прекрасный способ размножения – деление клетки, но природа затем необыкновенно усложнила задачу, изобретя половое размножение, требующее совпадения множества условий. Да, половое размножение способствует перемешиванию генотипов, перекомпоновке признаков, появлению индивидуальных различий, без которых естественному отбору просто делать нечего… Но не разумнее ли в таком случае была бы равнозначность мужских и женских особей, что адекватно вообще отсутствию половых различий? Это, бесспорно, помогло бы выживанию столь частых в природе малых популяций, где поиски партнера всегда проблема. Эволюция, однако, не пошла по этому «разумному» пути. Все в природе направлено как бы к одному – к сохранению вида. Ради этого особи расточаются самым безжалостным образом. Трутни после брачного полета даже и не допускаются обратно в улей… Многие виды рыб, отметав икру, тут же гибнут… Вид – это генетически замкнутая система: только особи одного вида, скрещиваясь друг с другом (ни с кем больше), дают полноценное потомство. Межвидовое скрещивание крайне редко и практически всегда непродуктивно. Равно бесплодны как мулы (гибрид кобылы и осла), так и лошаки (гибрид ослицы и жеребца); потомство гибридов, в частности растительных, получаемое в результате усилий селекционеров, склонно к вырождению. А почему? Ведь именно такое скрещивание и могло бы дать максимальное разнообразие индивидов, причем самых неожиданных, из которых естественный отбор мог бы сберечь наиболее удачные экземпляры… Почему эволюция не привела к генетически открытым системам, к свободному обмену наследственными признаками? Эволюция пошла по пути максимального усложнения организма. От ступеньки к ступеньке повышается выживаемость индивидуальной особи и ее потомства: у китенка, находящегося при матери и вскармливаемого ее молоком, куда больше шансов выжить и, в свою очередь, дать потомство, чем у рыбьего малька, вылупившегося из икринки и предоставленного самому себе, тем более у бактерии, хоть и делящейся десятки раз на дню, но и гибнущей массами. Так что же, для природы существеннее все же выживание индивида? Иначе чем же объяснить загадочное явление цефализации: возникновение нервной системы, а затем и головного мозга, постоянно усложняющегося в ходе эволюции? Сам Дарвин вставал в тупик перед этим воздыманием живой природы. Он писал: «Естественный отбор, или переживание наиболее приспособленного, не предполагает необходимого прогрессивного развития», то есть усложнения и восхождения по ступеням эволюции. Напомню еще раз самую суть дарвинизма, уточненного современной генетикой: любая индивидуальность организма закрепляется в последующих поколениях, если благодаря ей особь лучше приспосабливается к уловиям обитания. Сама среда производит отбор – потому он и называется естественным… Лучше приспособленная особь имеет больше шансов выжить и оставить больше потомков. Безупречная, казалось бы, логика… А вдруг нет? Рассмотрим ситуацию, скажем, с биологическим видом, к которому мы сами принадлежим, с людьми. Вероятно, более приспособлен к окружающей среде (общественной в данном случае) умный образованный человек, ориентирующийся в предлагаемых жизнью обстоятельствах, – интеллектуал. Известно также, что интеллект в решающей степени связан с генетической расположенностью… Однако согласно статистике, примерно одинаковой для всех стран, «люди, профессии которых требуют высокого интеллекта (и к тому же обеспеченные, как правило, более высоким уровнем жизни. – М.Т.), имеют в среднем меньше потомков и производят их в более позднем возрасте, чем, скажем, неквалифицированные рабочие, труд которых не рассчитан на сколько-нибудь высокий интеллект». Иными словами, «те, кто обладает большим интеллектом, вносят в генофонд следующего поколения меньший вклад по сравнению с теми, кто обладает интеллектом ниже среднего». Что же, выходит, человек деградирует?.. Этот пример одного из ведущих эволюционистов нашего века Эрнста Майра иллюстрирует, во-первых, нечеткость соотношения между приспособленностью индивида и его продуктивностью (то же видим мы и в животном мире), а это «альфа и омега» естественного отбора по Дарвину, а во-вторых, тот факт, что теория эволюции имеет самое непосредственное отношение к человечеству – к каждому из нас. Вот почему именно дарвинизм (а не, скажем, теория относительности) стал основой мировоззрения современного образованного человека и его положения воспринимаются уже как аксиомы, хотя научные претензии к Дарвину возникали еще при его жизни, и многие вопросы, как сам он признавался, терзали его кошмарами. Часть этих вопросов разрешена была последующим развитием биологии (так что правильнее называть современный дарвинизм синтетической теорией эволюции), но возникали новые вопросы, всплывали факты, прежде неизвестные, которые, как выяснялось, эта теория не в состоянии объяснить. Вот так же в «додарвинскую эру» возникали претензии к «Философии зоологии» великого Ламарка, который тоже отстаивал принцип эволюции, но доказывал, что изменения и усложнения организмов происходят в результате влияния внешней среды и стремления животного приспособиться к ней: жираф, например, «упражнял» свою шею, постепенно вытягивая ее, чтобы сподручнее дотягиваться до листьев деревьев. Благоприобретенный признак будто бы передавался следующему поколению, в свою очередь, совершенствовавшего эту жирафью способность. Но уже во времена Ламарка понимали, что медведи во льдах – белые, а в лесах – бурые в силу каких-то иных причин. Упражнением этого ведь никак не добиться Наука, отвечая на один вопрос, тут же обычно ставит новый. И не один, а порой, сразу несколько. Дарвинизм не исключение. Еще Энгельс в письме к одному из идеологов русского народничества П.Лаврову отмечал: «В учении Дарвина я согласен с теорией развития, дарвиновский же способ доказательства (борьба за существование, естественный отбор) считаю лишь первым, временным, несовершенным выражением только что открытого факта». Претензия серьезная, если учесть, что «теория развития» есть еще у Ламарка. Сегодня все более становится очевидным, что дарвинизм не избежал трагической (но и прекрасной!) участи всякой подлинно научной теории. Познание безгранично – и уже дарвинизм объясняет нам не эволюцию в целом, а лишь более или менее частные ее случаи. Так физика Ньютона стала лишь элементом эйнштейновского мироздания, «съежилась» до обозримых земных пределов классическая геометрия перед лицом космической, неевклидовой… Претензии к дарвинизму возникали поначалу отрывочные, частные: почему, например, так неоправданно мало в нашем зеленом мире животных зеленого цвета, сугубо приспособительного? Почему всеядных животных, которые процветали бы при любой пище, неизмеримо меньше, чем узкоспециализированных хищников или вегетарианцев? Вообще специализация видов, к которой явно тяготеет природа, вступает в прямое противоречие с их приспособляемостью: ведь любое изменение окружающей среды ведет к неизбежному вымиранию слишком ориентированных организмов. Пожалуй, лишь один-единственный вид во всей многообразнейшей живой природе «специализировался» в универсальности – гомо сапиенс. Но о нем разговор особый. Можно, видимо, рассуждать так: всякое усовершенствование требует компромисса. Скоростной самолет несет меньший груз, грузоподъемный – тихоходнее… Хищникам необходимо, наверное, питаться мясом; чтобы настигать свою добычу… Но ведь и зайцы и копытные не уступают им в скорости, хоть и не потребляют столь концентрированную пищу. Чистый вегетарианец – горилла – не уступает в отношении интеллекта всеядному шимпанзе и, уж конечно, превосходит самых развитых хищников. Ну почему бы и льву (или хотя бы крокодилу) не докармливаться зеленью?.. Или, скажем, круглые черви могут жить в растениях, в теле как позвоночных, так и беспозвоночных животных; они выживают, даже будучи погруженными в уксус. Некоторые формы (род Гетеродера) паразитируют в сотнях видов животных и растений. Напротив, крайне специализированы ленточные черви, строго закрепленные за своими «хозяевами». Даже небольшое изменение существования для них немыслимо. Процветают, однако, и те и другие. Вообще в живой природе, где дарвинист видит замечательную гармонию и приспособленность видов, бросается в глаза прямо противоположное: поразительная их неприспособленность. Хищник гибнет среди изобилия плодов, травоядное – при обилии мяса; многие рыбы идут метать икру в строго определенные локальные места; некоторые виды рыб, отметав икру, тут же гибнут, так сказать, «в расцвете лет», тогда как другие из года в год повторяют эту процедуру… Какое-то слишком очевидное неравенство в шансах на выживание! О неприспособленности же отдельных особей просто и говорить не приходится. Отсюда то,» что принято называть поразительной щедростью природы: тысячи икринок лягушки, миллионы – трески, мириады пушинок тополя, одуванчика… А ведь все это – огромный расход, безумная расточительность ДНК, энергии, жизненных сил! Причем такое изобилие характерно для одних видов и в гораздо меньшей степени свойственно другим, даже близким: тополь и дуб, каштан, грецкий орех с их относительно (в сравнении с тополем) немногочисленными семенами, рыбы икромечущие и живородящие… Опять же, равные ли шансы даны им природой? И не только в шансах на выживание дело. Важнее другое. В равном ли положении в отношении естественного отбора, охраняющего уникально удачные экземпляры, находятся осетр, скажем, с тридцатью миллионами икринок и какое-нибудь копытное животное с десятком, а то и меньше детенышей за всю жизнь или, скажем, живородящая акула – тоже рыба, как и осетр? Понятно, что во всех случаях до половозрелости и нового воспроизводства доживают в среднем лишь две особи (иначе вид вымер бы либо от поколения к поколению, либо безудержно размножился), но веды выбор одной пары из миллионов возможных вовсе не то же, что выбор из считанных особей! В первом случае эволюция должна бы, казалось, рвануться вперед «семимильными шагами». «Если популяция (совокупность взаимоскрещивающихся особей) количественно бедна, естественный отбор не действует так успешно», – констатирует известный польский эволюционист С. Сковрон. Это понятно. Среди массы легче выбрать удачную пару, чем из офаниченного окружения. Этим, вероятно, объясняется тот факт, что явление акселерации в большей степени проявляется среди молодежи крупных городов и куда меньше в сельской местности. Но точно так же косяки сельди– или стаи тундровых мышей-леммингов совсем неравноценны в этом смысле животным, обитающим в одиночку или небольшими сообществами. Однако и в этом случае мы не наблюдаем качественного отличия в процессах и темпах эволюции. С необычайной быстротой размножаются одноклеточные – делятся каждые полчаса. Иначе говоря, под окуляром терпеливого наблюдателя проходит порой столько же поколений, сколько потребовалось природе, чтобы превратить древних грызунов в приматов, едва ли не в людей. Бактерии же так и остались бактериями… Я обращаю внимание на всякого рода числовые соотношения, потому что в вопросах изменчивости и отбора это имеет решающее значение. 'Случайно возникают мутации, генетический сбой, новорожденный не выбирает ни родителей, ни места, где и когда ему родиться; случайно сошедшиеся внешние обстоятельства. производят отбор, случайности же подстерегают особь в поисках пары для последующего размножения… Сплошной карнавал случайностей; лишь их совокупность образует некоторую статистическую закономерность, тем более надежную, чем большими цифрами можно оперировать. Чукчи живут за полярным кругом на крайнем северо-востоке Евразии, готтентоты – на юге Африки, в пустыне Калахари. У первых очевидные физиологические приспособления к холоду, у вторых – к жаре. Случайное возникновение случайных признаков и последующий отбор из поколения в поколение по «тестам» морозо– или жаростойкости? Но достаточно ли времени для этого (считанные тысячи поколений в лучшем случае) и не слишком ли малы эти человеческие популяции?.. Мутация, по сути, аналогична ошибке при перепечатке на машинке. Сколько же надо перепечаток, чтобы ошибки суммировались в сколько-нибудь связный новый текст!.. Учтем к тому же, что подавляющее большинство мутаций – ошибок генной структуры – вредны и даже смертельны для особи. Мутацию сравнивают еще с ударом молотка по будильнику. Может, конечно, случиться и счастливый удар, который исправит ход механизма, но вероятность такая исчезающе мала. Все это, разумеется, лишь в том случае, если мы рассматриваем процесс как чисто случайный. Тогда живой мир вокруг действительно представляется не слишком логичным, даже правдоподобным и дает повод к примерно таким современным философским спекуляциям. Когда мы видим, скажем, элементарную телегу о четырех колесах, симметрично насаженных на оси и ошинованных железом или резиной, с покрашенными бортами и удобным сиденьем, мы понимаем, что столь дивно слаженная вещь явилась на свет не в итоге цепи случайностей. Но ведь даже единственная живая клетка устроена неизмеримо сложнее и телеги, и самолета, которые в подобном сравнении вполне можно считать структурами одного порядка… Возможны лишь два объяснения такого «невероятного» явления, как жизнь: либо задействовано какое-то Высшее Разумное Начало, Бог, что само по себе требует не в пример куда более сложного обоснования – самого Господа, его происхождения, структуры и прочего, – либо существуют какие-то внутренние закономерности жизни, как, например, свойства вещества, позволяющие ему стать таким геометрически совершенным образованием, как кристалл. Его структура тоже выглядела бы неправдоподобно, если бы мы не знали сил, ее образующих. Такое явление, как акселерация, наглядное и глобальное, проявившееся почти вдруг буквально на глазах одного-двух ныне живущих поколений, демонстрирует, может быть, какие-то неведомые нам пока механизмы эволюции. Быть может, чукчи и готтентоты тоже приспосабливались к условиям климата не от поколения к поколению, а как-то почти разом? Стали же наши детки вдруг чуть ли не поголовно выше своих родителей! В поисках каких-то новых закономерностей само понятие «случайность» уже не удовлетворяет нас. При рассмотрении эволюции любая случайность есть лишь непознанная нами связь явлений; иначе теряет смысл любая причинно-следственная зависимость – основа каких бы то ни было умозаключений. В самом деле, если мы признаем такую зависимость, неизбежен вопрос: что же является «причиной случайности»? Но если у случайности есть причина, она уже не случайность. «Вероятность возникновения двух сложных (сопряженных одна с другой. – М.Т.) фигур равна нулю», – заявил на третьем съезде зоологов в 1927 году профессор А.Любищев. (Ему посвящена известная документальная повесть Даниила Гранина «Эта странная жизнь».) Что имелось в виду? Скажем, следующее. Довольно обычная у нас рыба гопчак семейства карповых во время размножения подплывает к пресноводному двустворчатому моллюску, тоже весьма заурядному, и впрыскивает в его жаберную полость свою икру. В этот же момент моллюск «вручает» рыбе своих зародышей. Таким образом далекие в эволюционном смысле организмы партнерствуют в размножении. Факт фантастический, если вдуматься, но вовсе не исключительный. Поистине невероятных взаимосовпадений в живой природе сколько угодно: беззащитный рак-отшельник не только отыскивает оставленную кем-то раковину, но и водружает на нее актинию со стрекательными – способностями; всем известный лишайник это симбиоз гриба и водоросли; светящиеся бактерии, поселившиеся в специальных железах глубоководных рыб, позволяют им видеть в кромешной тьме… А повсеместная сопряженность цветковых растений и опыляющих насекомых!.. Какой чудовищно невероятной должна выглядеть встречная эволюция ничуть не родственных друг другу групп, чтобы вот так совпасть в результате бесчисленных проб и ошибок, случайных мутаций и случайностей последующего отбора! Сам Дарвин в своем «Происхождении видов» в главе «Особые затруднения» говорил о фантастичности опыления орхидей… У разных видов орхидей цветы самые разные – тысячи – форм и расцветок. Й у каждого цветка свое насекомое-опылитель. Синхронность поразительная! У одной из бразильских орхидей нектар помещается на дне трубочки почти в треть метра длиной. Долго не могли поверить, что есть насекомое с хоботком такой невероятной длины. Оказалось, он свернут спиралью у сумеречной бабочки из породы сфинксов… Но как же в ходе эволюции возникло столь невероятное сопряжение, тогда как самый естественный и простой выход был в том, чтобы просто укоротиться трубочке с нектаром? А сопряженная эволюция множества свойств отдельной особи внутри каждого вида… Ведь яркая окраска бабочек, как и вообще любые вторичные половые признаки, уместна лишь тогда, когда противоположный пол реагирует на них. Да и само это удивительное изобретение природы – половое размножение – могло возникнуть лишь в результате невероятного числа «встречных мутаций». Спустимся на самый низкий эволюционный уровень. Уже деление клетки – это огромный строго последовательный ряд процессов, каждый из которых совершенно бессмыслен вне связи с целым. Суть именно в единстве явления – но как оно образовалось? Сопряженность пронизывает все живое – от глубин клетки до внешних признаков организма, до взаимодействий между особями и видами. А как объяснить возникновение не только функции, но и органа, целесообразного лишь в своем окончательном виде? Наглядный пример – хобот слона, пригодный для хватания, обороны, для обливания, – и все это тогда лишь, когда это уже хобот, а не просто большой нос. Известный эволюционист К.Завадский, предвидя такого рода возражения, говорил о «предадаптациях», то есть мутациях, «возникших уже как готовое приспособление». Мысль эта восходит к немецкому палеонтологу Отто Шиндевольфу, сказавшему: «Первая птица вылетела прямо из яйца динозавра». Так, конечно, проще всего было бы объяснить происхождение видов! Но это в корне противоречило бы самому Дарвину, было бы самым весомым камешком, брошенным в его труд, где лейтмотивом звучит-: «Естественный отбор действует, только пользуясь каждым слабым последовательным уклонением; он никогда не может делать внезапных больших скачков, а всегда продвигается короткими, но верными, хоть и медленными шагами» (выделено мной. – М.Т.). И это соображение великого ученого показывает, что он мыслил уже почти «генетически», хотя ни сном, ни духом не ведал о своем современнике Грегоре Менделе, основоположнике учения о наследственности. В самом деле революционная кардинальная мутация покорежила бы весь слаженный организм, вступила бы в полное противоречие с другими давно сформировавшимися его системами. Да и вывела бы данный экземпляр-монстр с орбиты его вида. Представим того же слона с нынешним хоботом (таким прогрессивным, удобным!) среди его все еще бесхоботных сородичей. Ему ведь требуется еще найти партнера для размножения, преодолеть поведенческий барьер, во многом связанный и с внешним видом животного… Словом, не позавидуешь! «Чтобы „монстр с перспективой“ мог передать свои признаки следующему поколению, он должен найти соответствующего партнера», – пишет Сковрон и добавляет: «Совершенно невероятным нам кажется, чтобы в то же время и в том же месте могло мутационным путем возникнуть несколько особей, измененных одинаковым способом». Это уже совершенно в духе вышеприведенного замечания профессора Любищева, который, кстати сказать, отводил дарвинизму весьма скромное место в объяснении загадок живой природы… Но приспособление может быть не только таким внешне простым, как слоновий хобот. Электрические системы у рыб-скатов куда сложнее наших искусственных электробатарей и состоят из ряда элементов, каждый из которых сам по себе не действует. Южноамериканский жук-скарабей, как и европейский бомбардир, стреляет в преследователя едким веществом – хиноном, нагретым к тому же до температуры кипения воды. Понятно, что сам стреляющий орган нечувствителен и к едкой химии, и к высоким температурам так же, как капсула со змеиным ядом должна быть нечувствительной к своему содержимому. То есть одно приспособление немыслимо без синхронно возникшего второго, третьего… энного. — Можно ли объяснить все это перебором случайных мутаций? Еще большие трудности возникают, когда касаешься вопросов этологии – науки о поведении животных. Некоторые птицы (ткачики, например) сшивают гнездо из попарно сложенных листьев. Работа требует ряда последовательных действий: листья складываются, клювом протыкаются по краям отверстия, продевается жилка, выдернутая из другого листа… Как сошлось все это в целесообразном инстинкте? Как объяснить происхождение информационного танца пчел? Насекомое сложными «балетными фигурами» сообщает товаркам, в каком направлении растет медонос, на каком расстоянии. Встанем теперь на позицию самого правоверного дарвиниста. Как он ответит на роящиеся вокруг вопросы? Выслушаем его. Непременное усложнение в ходе эволюции? Отнюдь. Приспосабливаемость зачастую связана с упрощением организации: паразитирующие организмы почти всегда упрощаются, приноравливаясь к «хозяину». Одноклеточные, так называемые простейшие, окружающие нас всюду, остаются неизменными на протяжении миллиардов лет, искупая плодовитостью свое относительное несовершенство… Бросающаяся в глаза неприспособленность живых форм? Но может быть, это следует рассматривать как оставленную природой возможность для последующей эволюции? Ведь всякое удачное приспособление имеет естественным следствием некоторый изъян общей организации: черепаха медлительна, потому что несет на себе защитный тяжелый панцирь, птица летает, но должна обходиться без мощных челюстей… Идеальный вид, облагодетельствованный природой во всех отношениях, был бы не способен ни к какому развитию. То есть был бы обречен регрессировать. Не подошли ли мы, люди к этой опасной черте? Мало животных зеленого цвета? Во-первых, не так уж мало: многие насекомые, амфибии (лягушки), рептилии (ящерицы)… Во-вторых, даже дремучий лес, не говоря уже о пестрой цветущей степи, каменистых пространствах, пустошах, не столь уж зелен, если присмотреться: он скорее пятнист от солнечных бликов, теней, разноцветья в сочетании с корой деревьев, вянущими листьями, сохнущей хвоей. Кроме того, надо бы вспомнить, что высшим млекопитающим, исключая человека, вообще не присуще цветовое зрение (в отличие от птиц), и зеленая белка выглядела бы для лисицы, вероятно, так же, как и рыжая. Главное здесь – обоняние. Хобот слона годится лишь в завершенном виде? Но зачаточный хобот есть и у тапира и является как бы развитием знакомого нам кабаньего пятачка, используемого, собственно, уже на манер хобота. Необходимо ли половое, чрезвычайно сложное размножение, если клеткам, составляющим многоклеточный организм, присуще деление? Но простейшие, делясь миллиарды лет, так и остались простейшими. Во всяком развитии неизбежны две стороны: наследственность и изменчивость. Дети должны быть подобны родителям (не разрушать достигнутое в ходе развития вида), будучи уже несколько иными (не топтаться же на месте!). А что если природа распределила эти обязанности по разным полам: женский несет по преимуществу фактор наследственности, стабильности, мужской пол – фактор изменчивости, развития? На мужчинах (самцах) природа как бы экспериментирует, пробует разные возможности. Но если это так, «слабый пол» как раз отнюдь не слаб, но представляет прочнейшее основание для всякого рода проб и экспериментов, производимых природой с «сильным полом», видимо, лабильным и податливым… Оба фактора сливаются в детях, проявляясь опять же в зависимости от пола ребенка. Таким распределением ролей можно, вероятно, объяснить большую среднюю продолжительность жизни, вообще выживаемость женщин, тогда как рекордные достижения в силе, выносливости все же принадлежат мужчинам; общий интеллектуальный уровень образованных женщин выше, чем уровень сравнимой категории мужчин, – тогда как талант, тем паче гениальность, более сродни мужчинам… В интеллектуальных семьях меньше рождаемость? Зато выше выживаемость детей. И вообще приведенный ранее пример Эрнста Майра, «корифея современной систематики», как именуют его в – специальных трудах, не слишком корректен с научной точки зрения хотя бы потому, что биология человека во многом перекрывается его социальностью. Так что сопоставление «интеллектуальности» вне каких-то абсолютных критериев (а они немыслимы) и плодовитости вне всеохватывающей статистики (рождаемости, выживаемости, пороков развития, снижающих рождаемость в следующих поколениях) никак не характеризует эволюцию вида гомо сапиенс, тенденцию к вырождению, к понижению интеллектуального уровня. Мутации в сумме подобны рассыпавшемуся типографскому шрифту? Но можно показать, что «рассыпанный шрифт» складывается в «связный текст» хотя и случайно, но не сразу, а в ходе последовательных операций: отбираются простейшие логичные структуры (как бы легко произносимые слоги: па, ут, де…), отметаются естественным отбором неудобные сочетания (как бы непроизносимые: рщт, нмвт…); «гармоничные» сочетания далее соединяются между собой во все более сложные (ут + ро, ма + ма…) и так далее… Словом, правоверному дарвинисту есть чем парировать. Но мы тут же обрушили бы на него очередную лавину вопросов – прежде всего логических, не связанных напрямую с уровнем современных знаний. Если тот же слоновий хобот является в некотором роде высшей стадией кабаньего пятачка, то почему же нет переходных форм? Почему живая природа представлена не плавно перетекающей из одной формы в другую,, более совершенную, а наоборот, дискретными, изолированными, нерушимыми биологическими видами? Почему вообще палеонтологи не находят в ископаемых остатках промежуточных форм, если природа, по Дарвину, постоянно экспериментирует, ошибается и отбрасывает все неудавшееся? Эволюция жизни налицо, а следов постепенного изменения, развития никаких. На всяком производстве, (тем более если речь идет о методе «проб и ошибок») горы брака. Где они в данном случае?.. Если отобранные природой «двухбуквенные сочетания» складывались друг с другом в «четырехбуквенные» с очередным последующим естественным отбором, то есть постепенно, то как же быть в этом случае с наглядными быстрыми изменениями – с той же акселерацией? Если «сильный пол» несет потомкам приспособительную изменчивость, как же обходятся без него многие растения и беспозвоночные, даже некоторые позвоночные животные (найденные виды ящериц)? Партеногенез, девственное размножение, происходит вовсе без участия самцов, а ведь встречается он, как видим, и у сложноорганизованных форм… Ответ на один вопрос ставит все новые вопросы. И выход появляется лишь тогда, когда возникает некая более общая теория, вовсе не отменяющая естественный отбор, борьбу за существование, но открывающая вместе с тем какие-то пока смутно угадываемые нами фундаментальные основы жизни. Для появления такой обобщающей теории уже есть предпосылки. Мы на исходе XX века уже многое знаем и даже умеем: вспомним хотя бы генную инженерию – оперативное вмешательство в молекулярные наследственные структуры. Но далеко не все понимаем. Мы похожи на ребенка, свободно щелкающего выключателем, зажигающего и гасящего свет, но не понимающего, что при этом происходит. Что это будет за теория, мы пока не знаем. Но с большой долей вероятности можем догадаться, в какой «системе координат» она примется рассматривать феномен жизни. Ламарк, дитя самоуверенной эпохи Просвещения, склонной сложное тут же сводить к простому, рассматривал живой организм, по сути, как механическую систему. Отсюда и чрезвычайная роль в его рассуждениях внешних факторов (высота деревьев способствует вытягиванию жирафьей шеи), упражнений, которые ведут будто бы не только к развитию органов, но и к передаче благоприобретенного фактора потомкам, тогда как бездействующий орган слабеет и атрофируется. Для Дарвина (в эпоху промышленного переворота в Европе) живой организм – прежде всего энергетическая система; ему требуется «топливо»– пища. Отсюда «борьба за энергию», поиск и настигание добычи, стремление самому избежать участи жертвы – словом, постоянная и неизбежная борьба за существование со всеми ее жестокостями и эксцессами, что не исключает иногда взаимопомощи и взаимовыручки животных, диктуемых опять же целесообразностью, прихотями естественного отбора… Сегодня ключом к раскрытию законов живого служит информатика, вышедшая из недр практической кибернетики, но давно уже сбросившая тесную скорлупу. В самом деле живой организм характеризуется определенной структурой, упорядоченностью, иначе говоря, информацией, противостоящей неупорядоченности, хаосу. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|