Онлайн библиотека PLAM.RU


латал


баб
а
баб
латал

дед

Первое

второе


третье

четвертое

пятое

шестое

седьмое

шестое

пятое

четвертое


третье

второе

первое

небо

небо

небо

небо

небо

небо

небо

небо

небо

небо

небо

небо

небо

одна мать меня рожала

две матери меня рожали

три матери меня рожали

четыре матери меня рожали

пять матерей меня рожали

шесть матерей меня рожали

всемь матерей меня рожали

шесть матерей меня рожали

пять матерей меня рожали

четыре матери меня рожали

три матери меня рожали

две матери меня рожали

одна мать меня рожала


Тексты со столь обнаженным приемом тяготеют к четвертому периоду творчества, но вот окончательный вариант одного из последних стихотворений поэта (сентябрь 1970):

Как хорошо в покинутых местах!

Покинутых людьми, но не богами.

И дождь идет, и мокнет красота

лесных деревьев, поднятых холмами.


И дождь идет, и мокнет красота

лесных деревьев, поднятых холмами, -

как хорошо в покинутых местах,

покинутых людьми, но не богами!


Несколько торжественное описание безлюдного пейзажа построено практически зеркально-симметрично. А ведь нужно помнить, что существует другой, более распространенный (и текстуально, и в смысле известности) вариант этого стихотворения – исполненный безысходного трагизма, заканчивающийся словами: «Чтоб застрелиться тут не надо ни черта: / ни тяготы в душе, ни пороха в нагане. / Ни самого нагана. Видит Бог, / чтоб застрелиться тут, не надо ничего.» Расширенный вариант был более «сюжетным», но вот сюжет почти полностью исчезает, шестистрофное стихотворение сжимается до двух строф, почти полная неподвижность; композиционная структура дышит разрешенностью, вечностью.


Сложность комплекса ассоциаций, связанных у Аронзона с мотивами подобия, отражения, заставляет задать вопрос: какие из творческих переживаний послужили толчком к появлению этих мотивов? И тогда мы неизбежно придем к проблеме взаимоотношений художника и произведения. «О стихи, о мое подобье», – писал Аронзон в стихотворении «Принимаю тебя, сиротство…» (1961).


Поскольку процесс создания произведения включает в себя выражение той или иной группы экзистенциально близких автору переживаний (воспоминаний о реально произошедших событиях, впечатлений от книг, картин, музыки или же продуктов чистого вымысла, которые значат для поэта подчас не меньше, чем соответствующие соматические комплексы), постольку талант художника заключается в том, чтобы, не расплескав, донести до читателя исходное чувство их «драгоценности».


Но вот произведение завершено, отторжение состоялось. Как может переживать эту ситуацию художник? Где находится теперь его сокровенное – в нем самом, в книге ли, ставшей предметом среди мира предметов? Возникает ощущение разрыва, пустоты, разлуки с тем, что являлось и, возможно, остается неотъемлемой стороной личности поэта. Ощущение одиночества становится расплатой за вдохновение, они следуют рука об руку на протяжении всего процесса творчества. Поэт переживает одну из самых безысходных форм одиночества – разлуку с самим собой. Ситуация, близкая к мифу о Нарциссе: душа художника видит свое прекрасное отражение, томится о воссоединении, но их разделяет зыбкая поверхность воды. Нарцисс шептал своему отражению: «Смерть не страшит меня; смерть принесет конец мукам любви», – а потом бросился к нему, погиб и по воле Аполлона превратился в чудесный белый цветок – цветок смерти. Мотив отражения у Аронзона тесно переплетается с мотивами природы (в том числе растений, цветов), одиночества («мне, словно зеркало, удвоит одинокость» / 33 /), смерти («В потусторонности зеркал я вижу свой засмертный образ» / 34 /). Поэт ощущал свою одинокость, покинутость везде: среди друзей («своя на все печаль во мне: Вечерний сижу один»), с женою («Иногда ее близость не только не отделяла от одиночества и страха, но еще более усугубляла и то и другое» / 35 /), в вымышленном раю («двуречье одиночества и одиночества» / 36 /). Не случайно безлюдье типично и для поэтических пейзажей Аронзона.


Переживание разлуки писателя с тем, что воплощено в произведении, отчасти компенсируется читательским откликом: автор ощущает плодотворность своей активности, осмысленность своего труда; метафизическое раздвоение разрешается практически – появлением посредников между художником и произведением. Отсутствие же публикаций, конечно, способствовало усугублению чувства одиночества у Аронзона.


Расщепление реальности на то, что пребывает в потаенных пластах сознания художника, и на то, что воплощено в произведении, может привести даже к переживанию своеобразного чувства вины, вины за итог своего творчества. Это настоятельное чувство может казаться свидетельством онтологического повреждения исходно простого центра человеческого бытия, бытия художника как человека. Совесть творца требует оправдания, она ищет его в искренней благодарности читателей, но все-таки полностью сомнения не избываются никогда. Экзистенциальная тревога выражается в новых произведениях, но ощущение того, что «что-то не так», не оставляет, настоятельно требуя более радикального разрешения возникшей проблемы. Порой художника даже посещают мысли об искуплении собственной «вины» (ср. примеры Гоголя и Толстого). Ситуация обретает трагический характер. Поэт может оставить литературное творчество (Красовицкий, дилемма Баратынского) или принять другое, еще более драматическое решение… В любом случае на судьбе и творчестве настоящего поэта лежит определенный отпечаток несчастья (ср. высказывание самого Аронзона: «Есть наказание, которое очевидно, заметно, и которое не очевидно, незаметно для наказуемого. – Я счастлив избранностью своего несчастья»).


Указанные процессы в разной мере присущи различным типам литературы. Если для искусства, считающего своей главной целью выражение серьезных, сокровенных переживаний (и в заметной степени достигающего этой цели), эти процессы почти материально существенны, – то те произведения, в которых на первый план выступают литературный прием, конструктивная изобретательность художника, обычно менее отягощены. В последнем случае автор может соблюдать значительную дистанцию по отношению к ряду реальных коллизий, подчеркивая их схематичность, условность. Таким образом художник как бы оберегает свое и читательское сознание от агрессии переполненного проблемами мира, от чересчур серьезного отношения ко многим из этих проблем. Произведения Аронзона, тяготеющие к четвертому периоду творчества, в значительной мере используют эту возможность, однако им не было суждено выстроиться в достаточно плотный ряд, и в целом художественной действительности Аронзона присущ очевидный оттенок трагичности.


Расщепление реальности (выраженное посредством мотива подобия, отражения) существенно для многих произведений поэта, в частности для любовной лирики. Имея в виду значительность этого раздела в творчестве автора, а именно то, что тема любви – в первую очередь любви к жене – является одной из важнейших (ситуацию не назовешь типовой для современной поэзии), следует поговорить о нем особо.


Жена – лирический объект и адресат многих возвышенных произведений Аронзона. Чего стоят одни только обращения к ней: «Красавица, богиня, ангел мой!» или «Семирамида или Клеопатра – все рядом с ней вокзальные кокотки, не смыслящие в небе и в грехах!» / 37 / Нерасторжимость экзистенциального существования художника с его жизнью в искусстве, по-видимому, привела к тому, что произошло нашедшее свое отражение в произведениях ощутимое совмещение реального и поэтического образов жены. Иначе как можно объяснить на первый взгляд парадоксальное, но лирически пронзительное сожаление в «Отдельной книге»: «Меня часто огорчало, что телесную красоту моей жены вижу я и никто из тех, кто мог бы отдать ей должное во всей полноте, о чем пишу я не смущаясь, хотя и сам могу довольно иронизировать над таким огорчением, но чтобы наслаждаться до конца, с кем-то обсудить надо, но жена меня любила, да если бы и случился адюльтер, то был бы для меня несчастьем, а не диалогом». В контексте отношения к жене не только как к реальной женщине, но и как к собственному литературному произведению, до определенной степени служащему выражением личности самого поэта, не кажется столь странным и то обстоятельство, что у автора порой возникает сумасбродная мысль поменяться с женою местами:

БЕЗДАРНЫЕ СТИШКИ, НАПИСАННЫЕ ОТ ИЗНЕМОЖЕНИЯ


Свили ласточки гнездо

над моим печальным ухом.

это длится так давно,

что хочу лишиться слуха.


Так смертельно я устал,

что хочу лишиться тела

даже неба красота

мне насквозь осточертела.


Мне б понравилось одно:

лечь с тобой как можно туже,

только так, чтобы женой

был бы я, а ты бы мужем. / 38 /


20 ч. 13 м. – 20 ч. 18 м.

1 июля. ‹1970›


В контексте особенностей любовных чувств любопытно сравнение лирики Аронзона и Фета. В «Моем дневнике» Аронзон 31 марта 1968 г. записывает: «Евг. Григ. (Михнов. – А.С.) сказал, что я нынешний Фет. Я взял Фета читать – и правда, есть подобие, так что даже удивительно: Тяжело в ночной тиши

выносить тоску души.»


Возможно, что крайне неблагополучное состояние здоровья жены Аронзона таким образом отразилось на творчестве мужа, что последнее приобрело сходство с поэзией Фета, чьей музой, как известно, была любовь к погибшей невесте («Скорей, скорей в твое небытие!»). Вероятно, вследствие именно этого лирика Фета была почти полностью избавлена от чувственного начала, осознание чего дало ему право сказать: «Прямо смотрю я из времени в вечность». Аронзон также «смотрит в вечность», но его связи с земным намного более существенны (см., напр., трепетное «моя живая» в «Двух одинаковых сонетах»). Поэтому и сам стих его нередко куда более «тяжел», «основателен», чем изысканно-воздушный, музыкальный стих поэта прошлого века.


Заключая главу, отметим следующее. Тот факт, что элементами художественной действительности Аронзона на равных правах являются не только литературные отражения некоторых реальных чувств, событий, но и преображение достижений предшествующей поэзии (отражения отражений), обусловил своего рода взаимозаменяемость предметов реальности и литературы, которые в равной мере становятся объектами видения лирического сознания. По-видимому, ощущение именно этого обстоятельства заставило поэта сказать: «Мы – отражение нашего отражения» / 39 /. При этом ориентация в экзистенциальной проблематике человеческой жизни оказывается неотрывной от разрешения сугубо художественных коллизий. Существенность указанной связи реальных явлений с их литературными отражениями подчеркивается в произведениях Аронзона особой ролью мотива подобия и отражения.


5. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ ПОЗИЦИЯ


Ряд особенностей любовной лирики Аронзона уходит своими корнями в эстетическую позицию, свойственную его творчеству в целом, и чтобы добраться до них, целесообразно продолжить исследование.


В стихотворении 1969 года «На стене полно теней…» автор послания неожиданно просыпается среди ночи, разбуженный внезапным, напряженным вопросом: «Жизнь дана, что делать с ней?» Заочное путешествие по раю не только не в состоянии дать ответ на мучительный вопрос, но и увеличивает силу вопрошания: «Жизнь дана, что делать с ней?» В объективном существовании поэта все, вроде, идет своим чередом, без особенных изменений (строки 9, 10), но тем не менее какой-то властный толчок заставляет проснуться: «Жизнь дана, что делать с ней?» Следующие две строки (13, 14) зеркально повторяют предыдущие, как бы останавливая, подводя итог тревожному состоянию сознания, для которого, как кажется, нет небанального разрешения (сколь фальшиво прозвучала бы тут любая сентенция), но выход все-таки обнаруживается, и он столь же прост, сколь и становится единственно возможным: «О жена моя, воочью ты прекрасна, как во сне!» Вот как, напряженный поиск смысла существования (выраженный четырежды повторенным вопросом «Жизнь дана, что делать с ней?») разрешается при виде рядом лежащей любимой жены, облик которой, в отличие от исчезающего при пробуждении рая (строки 4-8), одинаково прекрасен как во сне, так и наяву. Вопрос о смысле жизни, вообще говоря, не имеющий удовлетворительных ответов в рациональной плоскости, обретает ответ на эстетическом уровне, и автор предъявляет нам механику преодоления экзистенциального конфликта с помощью инструмента красоты, и красоты не вообще, а вполне конкретной, личной.


Однако прикосновение к непреходящим ценностям человеческой жизни реализуется в творчестве поэта отнюдь не только с помощью посредничества вопроса-ответа о смысле личного существования, возможны и иные пути. В стихотворении 1970 года «Красавица, богиня, ангел мой…» автор говорит, что знал жену «блудницей и святою», называет ее, используя повторяющийся во многих стихотворениях образ, «исток и устье всех моих раздумий», утверждает, что «счастлив оттого, что я не умер до той весны, когда моим глазам предстала ты внезапной красотою», выражает желание жить «не завтра, а вчера», чтобы «жизнь пятилась до нашего начала, а хватит лет, еще б свернула раз», -

Но раз мы дальше будем жить вперед,

а будущее – дикая пустыня,

ты в ней оазис, что меня спасет,

красавица моя, моя богиня.


В этом стихотворении, так же, как в предыдущем, мы можем с непосредственной отчетливостью заметить, что подсвеченная эротикой красота жены оказывается средством преодоления угрозы бытия. Однако на сей раз это средство приводит к некоему «спасению» лирического индивида. Занятость поэта мыслями о спасении подтверждает и упоминание ковчега в исполненном гиньольными чувствами стихотворении «Пошли вы в жопу все и вся…» (1970).


Любовная лирика Аронзона отнюдь не лишена эротического начала, соответствующие атрибуты выступают в ней в достаточно обнаженном, не прикрытом эвфемизмами виде. Для примера приведем строки «Двух одинаковых сонетов»:

Любовь моя, спи золотко мое,

вся кожею атласною одета.

Мне кажется, что мы встречались где-то:

мне так знаком сосок твой и белье.


О, как к лицу! о, как тебе! о, как идет!

весь этот день, весь этот Бах, всё тело это!

и этот день, и этот Бах, и самолет,

летящий там, летящий здесь, летящий где-то!


И в этот сад, и в этот Бах, и в этот миг

усни, любовь моя, усни, не укрываясь:

и лик и зад, и зад и пах, и пах и лик -

пусть всё уснет, пусть всё уснет, моя живая!


Не приближаясь ни на йоту, ни на шаг,

отдайся мне во всех садах и падежах!


Эрос земной и Эрос небесный, переплетаясь, вносят в поэзию Аронзона особый, неповторимый оттенок, с одной стороны, придающий земную существенность платоническим чувствам, а с другой – убедительно поэтизируя феномены плотской любви. Здесь можно отослать читателя и к чудесному стихотворению «Неушто кто-то смеет вас обнять?…» [ 4], в котором происходят во многом сходные процессы, и к ряду других.


Эротические мотивы в поэзии Аронзона столь значительны, столь часты соответствующие ассоциации / 40 / в самых различных, в том числе пейзажных, стихотворениях, что в результате физиологичность становится характерным оттенком самого эстетического переживания. Благодаря этому связь носителя поэтического сознания с красотой приобретает существенность, властность. Исследователи подсознательного не без резонов отмечают сопряженность эротических мотивов в человеческой жизни с мотивами страдания, смерти. Об этом говорят как психоаналитики, так и мифы (напр., Айдес – страна мертвых и одновременно материнское лоно). Возможно, благодаря этой сопряженности эротический оттенок переживания прекрасного в поэзии Аронзона подкрепляет надежды на то, что красота может стать орудием личной борьбы со смертью – смертью не метафизической, а гибелью конкретного организма.


В процессе творческих переживаний автор приспосабливает эстетическую сторону предметов к нуждам разрешения экзистенциальных проблем, и для этого потребовалось придать ей некоторые специфические черты. В «Отдельной книге» Аронзона мы встречаем такое сиптоматическое высказывание: «Моя жена напоминала античные идеалы, но ее красота была деформирована удобно для общения, что отличало красоту эту от демонстрации совершенства». Исходя из потребности вступить в общение, автор, остро ощущая собственную личность, обнаруживает лицо и в тех предметах, которые принято считать безличными. «Все – лицо: лицо – лицо, / пыль – лицо, слова – лицо», – пишет он в одном из стихотворений 1969 г. «Но ты к лицу пейзажу гор», – подтверждает стихотворение «Вторая, третия печаль…» (1968). Вообще лицо, лик относятся к одним из наиболее излюбленных слов.


С одной стороны, эстетическое, будучи определенным образом причастным вневременному плану действительности, подает автору надежду преодолеть с его помощью конечность земных сроков, но с другой – тот же ахронизм препятствует его использованию в качестве инструмента разрешения жизненных коллизий. Аронзон и здесь вносит свои поправки. В той же «Отдельной книге» читаем: «Она была так прекрасна, что я заочно любил ее старость, которая превратится в умирание прекрасного, а значит не нарушит его». Акцент весьма важен: прекрасное, хотя само и неподвластно гибели, может участвовать в процессе умирания. Эстетическим переживаниям удается теснее сплестись со сферой прочих эмоций индивида.


Однако по мере освоения области прекрасного выявляется, что оно вызывает у художника вовсе не только светлые чувства. Так, одно из стихотворений Аронзона 1963 г. начинается следующими строками: Не подарок краса мне твоя, а скорей наказанье,

и скорее проклятье, чем лето, осинник, озера. / 41 /


Что-то в человеке препятствует его восприятию прекрасного, приходит усталость, опустошение. В стихотворении «Боже мой, как все красиво…» (1970) Аронзон пишет: «Нет в прекрасном перерыва. / Отвернуться б – но куда?» В стихах 1970 же года (см. раздел 4) мы встречаем такие строки: «даже неба красота мне насквозь осточертела». Поэт испытывает облегчение, когда напряженность эстетического переживания спадает: «Я смотрю, но прекрасного нет, / только тихо и радостно рядом» (стих. «В двух шагах за тобою рассвет…», 1970), – предать все забвению и исчезнуть хочется в такие минуты (строки 7, 8).


Отношение к красоте жены также оказывается осложненным негативными чувствами. «На небесах безлюдье и мороз», – пишет поэт в «Видении Аронзона» (1968), -


А в комнате в роскошных волосах

лицо жены белеет на постели,

лицо жены, а в нем ее глаза,

и чудных две груди растут на теле.


Лицо целую в темя головы,

мороз такой, что слезы не удержишь,

всё меньше мне друзей среди живых,

всё более друзей среди умерших.


Морозом, одиночеством, мыслями о смерти (наряду с трепетным чувством близости) веет от той же женщины, которую автор позже назовет «оазисом в дикой пустыне». В стихотворении «Сквозь форточку – мороз и ночь…» (1969-70?) образ почти повторяется, но дополненный соображением о том, что источником красоты является безличный космос мирового пространства:


И ты была растворена

в пространстве мировом


… и ты была так хороша,

когда была никем!


… и видно с тех еще времен,

еще с печали той,

в тебе остался некий стон

и тело с красотой.


И потому в конце стихотворения автор закрывает форточку, из которой веяло ночным морозом небес, и идет «на свой диван», где его ждет жена.


Быть может, нет ничего странного в том, что в процессе эстетического переживания, помимо различения в красоте ее земных, личностных черт, Аронзон столкнулся с фактом ее известной обезличенности – разгадка этого, возможно, заключена в амбивалентности чувства земной любви, сквозь призму которого поэт воспринимает прекрасное. Влечение к женщине, наряду с избирательностью, всегда несет на себе и ощутимый родовой пласт. С этой второй стороны предмет любви обретает черты сравнимости, совместимости с другими (тоже по-своему уникальными) предметами. «Люблю тебя, мою жену, Лауру, Хлою, Маргариту, вмещенных в женщину одну», – писал Аронзон в стихотворении «Вторая, третия печаль…». В «Сонете в Игарку» (1967) утверждается, что в природе «есть леса, но нету древа, оно – в садах небытия», т.е. в природе торжествует родовое начало, а поскольку она представляет собой «подстрочник с языков неба», то и на небесах родовому, общему отведено значительное место. Поэтому оказывается неудивительным, что Орфей воспевает по сути не самоё Эвридику, в которой видел отблеск небес, а Еву:

Орфей тот, Эвридике льстя,

не Эвридику пел, но Еву!


Таким образом, в эстетическом переживании обнаруживается определенная угроза существованию индивида, и тогда оправдан протест против дегуманизированной возвышенной красоты, мало того, бунт против нее становится необходимым условием ее неформального приятия человеческим сознанием. Художественная действительность под лучами эстетического освещения должна включать в себя и тени («безобразное») для того, чтобы поэт и читатель получили возможность ощутить достоверность этой действительности, для того, чтобы они могли почувствовать ее близкой и «своей», а не чуждой. Это обстоятельство не могло не сказаться на поэтическом стиле автора, в частности на использовании им выразительной силы «низкого».


С некоторой долей условности можно различать две разновидности этого «низкого»: то, что автор почитает таковым, и то, что принято считать за недостойное в рамках поэтической традиции. При этом класс первой разновидности у Аронзона достаточно узок и обычно сводится к различным упоминаниям седалища и его функций. Вот как проявляется действие подобной модификации в стихотворении «Приглашение великому поэту от еще более великого» (1966):


Поедем в Царское село,

где для Ахматовой всё жило и цвело,

где каждый куст, иль пруд, иль речка -

цитаты из российской речи,

туда, где алчущий орел

привязан рифмой к лету сада…


на всём свой отпечаток зада

оставив, освежим глагол.


Таким образом высокое (строки 1-6) и низкое (строка 7), прекрасное и безобразное сталкиваются, реализуя живое восприятие читателя.


В качестве примера второй разновидности безобразного, когда поэт представляет читателю образы одновременно двух планов: следующего из контекста «высокого» и традиционно «низкого», – можно назвать неоднократное упоминание паха в стихотворениях. При этом будет справедливо отметить, что если в названных выше стихотворениях «Два одинаковых сонета» и «Неушто кто-то смеет вас обнять?…» автор убедительно справляется с инерцией поэтической традиции и художественное преображение «паха» вполне состоялось, то в некоторых других текстах происходит экспериментирование на грани срыва, на грани чрезмерной материализации «низкого» образа:

Два фаллические стража

по бокам большой залупы -

то мечети пестрый купол

в дымке длинного пейзажа, -


писал Аронзон в четвертом стихотворении «Записи бесед» / 42 /.


Противостояние дегуманизированным проявлениям эстетического переживания может осуществляться также с помощью смеха. У Аронзона мы находим немало собственно комических и сатирических произведений (поэмы «Демон» и «Сельская идиллия», «Происшествие», «На лыжах», «Биографические справки о Прокофьеве», ряд шуточных стихотворений). Но действие смеха выходит за границы соответствующего жанра и сказывается на характере образов в общем «серьезных» стихотворений – речь здесь о том, что самим поэтом было названо «юмором стиля».

Там, где девочкой нагой

Я стоял в каком-то детстве, -


пишет Аронзон в стихотворении «В поле полем я дышу…». А в стихотворении «Несчастно как-то в Петербурге…» шутлива следующая ситуация:

Друг другу в приоткрытый рот,

кивком раскланявшись, влетаем.


В черновом наброске 1969 г., начинающемся строками

И я воздвиг, и я себе воздвиг

и не один – и все нерукотворны, -


комический эффект достигается путем «размножения» того, что по давней поэтической традиции принято считать единичным, и невольно возникающей при этом ассоциацией с рядами отнюдь не поэтических памятников «по грудь» и «в полный рост» / 43 /.


В пятой части цикла «Лесничество» инъекция иронии осуществляется двояким способом. Приводим первую строфу стихотворения:

Я блаженный, я неустанно

собираю лесные цветы.

Я иду за разбредшимся стадом,

за каждой коровой отдельно,

в лучезарнейшем нимбе святых.










Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.