|
||||
|
Часть 3. ТОТАЛИТАРИЗМ ИЛИ СОЦИАЛИЗМ? Борьба за идеи и борьба за власть Если в процессе наступления на общество тоталитаризм продвигается снаружи внутрь — от захвата власти через ограничение информационного обмена к трансформации мышления и воли, то освобождение от тоталитаризма должно проходить в обратном направлении. Началом должны быть сдвиги в мышлении людей, в общественном сознании. Они приведут к увеличению обмена информацией, более свободному выражению идей и большей гласности общественной жизни. Это позволит демократизировать управление и эффективно бороться со злоупотреблениями властью. Таков единственно возможный путь. Альтернативой ему является либо загнивание, либо разрушительный взрыв, катаклизм, наподобие революции 1917 года. Катаклизм наверняка принесет с собой неисчислимые жертвы, а поможет ли он построить лучшее общество, весьма сомнительно. Скорее всего, он снова отбросит нас назад. В общественных конфликтах мы можем усмотреть два аспекта: борьбу за идеи и борьбу за власть. Чаще всего оба этих вида деятельности рассматриваются не как цель в себе, а как средство для достижения другой цели, например, личного обогащения или роста всеобщего благосостояния. Но не менее важно, что и борьба за власть, и борьба за идеи являются формами самовыражения и самоутверждения. Борьба за власть — гораздо более древняя, дочеловеческая, форма самоутверждения. У многих животных доминирование в группе обеспечивает первое место в питании и спаривании и, следовательно, закрепление своего генетического кода в потомстве. Борьба за идеи — специфически человеческое явление, это утверждение своей личности на социальном уровне. Борясь за признание своих идей, человек борется за увековечивание своей личности в образе жизни потомков. Борьба за идеи и борьба за власть тесно переплетаются в жизни общества. Борясь за власть, человек делает ставку на те или иные идеи. Борясь за идеи, человек часто опирается на власть или вступает с ней в противоречие. Но переплетение этих форм не означает, что проведение различия между ними невозможно или несущественно. Борьба за власть и борьба за идеи относятся к разным уровням вселенской иерархии по управлению: вторая — наиболее высокому, чем первая. С точки зрения эволюции системы,чрезвычайно важно, чтобы соблюдалось определенное соотношение между этими формами противоречий, а именно: борьба за власть должна занимать подчиненное положение по сравнению с борьбой за идеи, она должна быть лишь ее неизбежным следствием. Борьба за власть, ставшая самоцелью, приводит к анархии или к тирании, но никак не к конструктивной эволюции общества. Если мы хотим утвердить в жизни некие идеи, то из всех мыслимых путей надо выбирать тот, который в наименьшей степени связан с изменением структуры власти. Иначе произойдет подмена: борьба за власть поглотит борьбу за идеи. Тоталитарный марксизм в своей теории и практике сливает идеи и власть в единое целое. Власть используется для насаждения идей, в борьбе за идеи видят борьбу за власть. Это создает безвыходный порочный круг, закрывает путь к эволюции. Чтобы сдвинуться с мертвой точки, мы должны прежде всего научиться разделять борьбу за идеи и борьбу за власть. Однопартийная (она же беспартийная) система Критиков первого варианта "Инерции страха" больше всего возмутил тот факт, что я высказался против борьбы за многопартийную систему в условиях Советского Союза. Я предложил отделить вопрос о политических свободах от вопроса о борьбе за политическую власть между партиями, представляющими интересы больших социальных групп (классов). Я предложил рассматривать коммунистическую партию в перспективе как интеллектуальный и духовный интегратор общества, действующий в условиях широких гражданских и политических свобод, то есть принять в теории то, что нынешний режим выдает как якобы уже осуществленное на практике. Многопартийность отнюдь не гарантирует наличия демократических свобод, а наличие свобод вовсе не обязательно порождает многопартийную политическую систему: можно попытаться найти другие пути разрешения социальных противоречий, при которых эти противоречия не доводятся до высшего государственного уровня и не усиливаются искусственно борьбой групповых интересов политиков. Хотя моя брошюра в целом была принята оппозиционно настроенными кругами интеллигенции очень хорошо, несогласие со мной в этом пункте было едва ли не всеобщим. Типична была реакция одного довольно известного кибернетика. Я не был знаком с ним лично, но мне рассказали, что, когда его спросили, что он думает об "Инерции страха" Турчина, он сказал: "Кошмар. Он там за коммунизм, за однопартийную систему...". Пикантная деталь: в отличие от меня, этот кибернетик — член КПСС. Замечательно, что даже официальный партийный рецензент моей рукописи не одобрил моих идей относительно однопартийной системы. Я имел наглость послать "Инерцию страха" в журнал "Коммунист", понимая, конечно, что она не будет напечатана, но желая подчеркнуть открытый и конструктивный характер работы и свою готовность идти на обсуждение. Обсуждение, действительно, состоялось: один из сотрудников журнала (заведующий отделом, кажется) прочитал мою рукопись и объяснил мне, что она не может быть опубликована, так как в ней не чувствуется "классового подхода" (то есть готовности служить интересам правящего класса и ставить их выше истины - довольно точная формулировка). Относительно одно-и многопартийности он сказал: "А почему, собственно говоря, должна быть только одна партия? В стране может быть и несколько партий, одинаково преданных делу коммунизма. В Польше, например, несколько партий". Теперь, после того как французские коммунисты, вслед за итальянскими, решительно заявили о своей приверженности к многопартийной системе, моя позиция кажется многим моим друзьям анахронизмом, не оправданным даже с тактической точки зрения. Но я по-прежнему стою на этой позиции и отнюдь не считаю ее анахронизмом; мне кажется, что противодействие, которое она встречает, связано с тем, что она скорее опережает время, чем отстает от него. Я намерен теперь изложить свою позицию более обстоятельно, чем это было сделано в 1968 году. Прежде всего, как полагается, о терминах. Однопартийная система, говорили мне многие критики, это бессмыслица по самой своей сути, по определению. "Партия" — значит часть, поэтому о партиях можно говорить только тогда, когда их несколько. Верно, термин неточный. Исторически он возникает из такой ситуации, когда одна из партий приходит к власти и запрещает все остальные. После того как существование нескольких партий уходит в историческое прошлое, "партия" перестает быть партией и превращается в единую всеобъемлющую политическую систему или сеть. Современная советская система не однопартийная, она беспартийная. У нас нет политических партий, есть лишь единая политическая сеть, не отделимая от государства. Читатель, конечно, не удивится, если я заявлю, что не намерен оправдывать запрещение пришедшей к власти партией всех остальных партий. Но я полагаю, что будущее человечества — в беспартийной системе с единой политической сетью. А если так, то от человека, стоящего на позициях реформизма и градуализма, естественно ожидать такой установки: не пытаться вырвать власть путем вооруженной борьбы или борьбы за голоса избирателей, а стремиться к трансформации общественного сознания, увеличению свободы и гуманизации общества в целом и его политической сети в частности. Это та установка, которая была у чешских коммунистов-реформаторов в 1968 году и получила название "социализма с человеческим лицом". Рассмотрим сначала перспективу. Обычный первый аргумент за многопартийную систему тот, что только при наличии нескольких конкурирующих партий, которые потенциально могут вытеснить правящую партию (или коалицию), можно сохранить политические свободы и обеспечить эффективный контроль за властью. Однопартийная система, говорят мои критики, неизбежно приводит к злоупотреблению властью. Любая организация, называй ее хоть партия, хоть политическая сеть, если она является полным хозяином политической власти и не имеет конкурентов, обречена на загнивание и коррупцию, она не в силах будет сопротивляться разлагающему влиянию власти. Независимо от расстановки сил различных социальных групп, независимо от того, кто кого представляет, нужно, чтобы было хотя бы две независимые политические партии. Достаточно беглого взгляда на политические системы в различных странах, чтобы убедиться, что там, где мы видим многопартийную (в частности, двухпартийную) систему, мы видим и политические свободы, а там, где принята однопартийная система, свирепствует тирания партийно-государственного аппарата. Корреляция между тиранией и многопартийной системой несомненно существует, но это ничего не доказывает, ибо причинно-следственная связь здесь такова: отсутствие свободы ведет к правлению одной партии, а не правление одной партии ведет к отсутствию свободы. Общество, в котором не укоренилась идея политических свобод, не может сохранить многопартийную систему, если даже такая система по прихоти истории и будет однажды установлена. Именно таково было развитие событий в большинстве стран Третьего мира, приобретших независимость после Второй мировой войны. Это лишний раз доказывает решающую роль культуры общества (по сравнению с конкретно-историческими, экономическими, географическими и т. п. факторами) в определении его политической системы. Если общество неспособно сохранить политические свободы, то не так уж важно, какую форму примет тирания: будет ли это абсолютная монархия или откровенная диктатура военных, или однопартийная система с комедией выборов, или такая многопартийная система, как в Польше, на которую любезно указал мне рецензент из журнала "Коммунист". Говоря о перспективе, мы должны предположить, что идея уважения основных прав личности уже прочно вошла в культуру общества, и никто не намерен покушаться на демократический образ правления — хотя бы из-за бесперспективности подобных попыток. Можно ли утверждать, что в этих условиях политическая система должна быть или неизбежно будет много партийной? Контроль над имеющими власть или стремящимися к власти необходим, но основной фактор, обеспечивающий эффективный контроль, это не разделение на партии, а широкая гласность, активное участие масс в политике и нетерпимость общества к нарушению этических принципов. Говорят, что при наличии нескольких партий всегда есть люди, лично заинтересованные в том, чтобы обнаружить ошибку или злонамеренность в действиях руководящих политиков. Но в беспартийной системе таких людей будет не меньше, а больше! Если, например, в стране две примерно одинаковые по силе партии, то половина политических деятелей, то есть те, которые принадлежат к правящей партии, не очень-то заинтересованы в критике руководства. Если же партии отсутствуют, то каждый политик наживает личный капитал на разоблачении ошибок другого. Можно сравнить беспартийную политическую систему с системой научных учреждений. Когда ученый делает открытие или доказывает новую теорему, его коллеги, сгорая от нетерпения, бросаются проверять и перепроверять его сообщение в надежде опровергнуть или уточнить его. То же явление будет наблюдаться и в политике, если она будет устроена по образцу и по опыту науки. Деление на партии — обоюдоострое оружие. С одной стороны, оно помогает разоблачить обман и преодолеть сопротивление укоренившихся мнений, с другой стороны, создает предпосылки для нового обмана в угоду групповым интересам и для нового консерватизма. Какой из этих двух эффектов сильнее? Скорее второй, чем первый. Чтобы разоблачить обман, в условиях свободы достаточно и одного человека; чтобы создать обман, необходим сговор. Или, выразимся точнее: способность к разоблачению обмана и заблуждений возрастает с увеличением числа людей в группе медленнее, чем способность к обману и коллективному самообману. Деление на партии в науке считается прямо-таки неприличным, ученые оскорбляются, когда им говорят, что они руководствуются партийными интересами. И уж, конечно, никому не приходит в голову разделить все научные учреждения — в целях борьбы с обманом, коррупцией, застоем, загниванием и т. д. — на две или три не контактирующие между собою части. Совокупность всех образовательных и научных учреждений представляет собой единое целое, единую систему, и это отнюдь не приводит к застою и коррупции, к подавлению личной инициативы и свободы творчества, к ликвидации плюрализма и насильственному введению единообразия. Почему единая политическая сеть не может функционировать так же успешно? В обществе, где важнейшие этические и демократические принципы так же прочно вошли в жизнь, как вошли в жизнь ученых основные методологические принципы науки, где покушение на политические свободы столь же немыслимо (и кажется столь же абсурдным), как покушение на свободу научного исследования, деление всей совокупности людей, которые занимаются политикой, на несколько частей покажется искусственным и никому не нужным. Политика и наука Но можно ли сравнивать политику с наукой? Более обычным является их противопоставление: наука есть стремление к единой и общей для всех людей истине, политика борьба за власть, за личные и групповые интересы. Это противопоставление имеет основания, но не исчерпывает вопроса. Политика есть искусство социальной интеграции, и основное противоречие социальной интеграции — противоречие между личным и общественным — отражается в двух дополнительных аспектах политики: борьбе за личные или групповые интересы и стремлении к общей пользе, общей цели. При обсуждении второго аспекта мы отвлечемся от определения понятия общей пользы или цели (что в конечном счете одно и то же). В какой-то степени в обществе всегда существует единодушие на этот счет, а в той степени, в которой его нет, — это вопрос другого слоя культуры, вопрос религии, а не политики. В политике вопрос стоит так: при заданной цели или заданном способе исчисления общественной пользы, как надо организовать общество (и прежде всего систему производства), чтобы добиться скорейшего достижения цели или максимума общественной пользы? Задача эта — научная по своей сути. Она ничем не отличается от задачи поиска истины, а точнее — наилучшего приближения к истине, которую ставит наука. Поэтому об указанных двух аспектах политики мы будем говорить как о борьбе интересов и стремлении к истине. Это почти то же самое противопоставление, что борьба за власть и борьба за идеи, только объективизированное. Борьба за власть — наиболее прямое и непосредственное выражение борьбы групповых интересов; борьба за идеи — выражение стремления к истине. Чем же определяется сравнительная важность двух аспектов политики? Уровнем развития общества, степенью его интегрированности. В слаборазвитом обществе отсутствует представление об общей цели не связанных между собой непосредственно групп людей, не говоря уж об общей цели человечества. Общие интересы ограничиваются интересами небольших групп тесно связанных между собой людей. Кроме того, в условиях примитивного производства каждый человек или группа может больше получить для себя, вырывая кусок у другого, чем трудясь для общего дела. (Лучше всего это видно на том предельном случае, когда производства нет вовсе, и люди, подобно животным, просто соревнуются между собой за дары природы.) Политика в таком обществе сводится к борьбе интересов, это "война всех против всех" Гоббса. По мере социальной интеграции и усложнения производства борьба всех против всех становится все более невыгодной для всех вместе и каждого в отдельности. В современных промышленных странах революция стала экономически невыгодной — даже для социальных низов. И не только революция, но и некоторые из более мягких способов борьбы за групповые интересы, такие, как забастовки. Я не знаю, являются ли в настоящее время массовые забастовки экономически выгодными для рабочих в передовых странах: с одной стороны, они дают увеличение заработной платы, с другой стороны, приводят к возрастанию инфляции. Возможно, экономисты знают ответ на этот вопрос; пример Англии во всяком случае заставляет задуматься. Но если сейчас забастовки и выгодны, то можно не сомневаться, что настанет день, когда они станут невыгодными. Партийная система отражает подход к политике как к борьбе интересов, она учит граждан видеть в политике прежде всего борьбу интересов. Беспартийная система учит видеть в политике прежде всего общее дело, стремление к истине. В обстановке войны всех против всех многопартийная система — неизбежное и законное следствие демократических свобод. Но в процесс движения общества к социализму партийная система должна уступить место беспартийной. Для этого вовсе не нужно, чтобы борьба интересов исчезла из политики вовсе — этого, конечно, не случится никогда. Нужно только, чтобы стремление к истине было осознано обществом как более важный аспект. Образцом опять-таки является наука. Наука как абстрактное понятие олицетворяет чистое стремление к истине. Наука как реальное общественное явление представляет собой, как и политика, тесное переплетение стремления к истине и борьбы интересов. Реальная наука — это система, характеризующаяся определенной структурой, определенными иерархиями престижа и власти. Ученым свойственны те же слабости и пороки, что и остальным людям. В частности, им свойственно, обманывая себя и других, выдавать личные и групповые интересы за стремление к истине. И вообще, поскольку мы не можем влезть со скальпелем в мозг человека и проанатомировать его побуждения, мы далеко не всегда можем сказать с уверенностью, определяется ли принятая им линия стремлением к истине или личным интересом. И все же наука остается беспартийной. Если единая политическая сеть будет построена по образцу научно-образовательной системы, она будет служить основным инструментом социальной интеграции, поставляющим руководящие кадры для законодательной, исполнительной и судебной власти, а также, вероятно, для верхушки производственной иерархии, ибо крупные производственные проблемы не отделимы от социальных. Разделение между политической сетью и указанными иерархиями власти, как и разделение между этими видами власти, не должно быть, конечно, ни в коем случае ликвидировано: не раньше, чем будет найдено более совершенное (и, очевидно, более сложное) решение проблемы управления в духе принципа структурно-функционального параллелизма. Партийная система в политике постепенно становится анахронизмом. Во времена Французской революции деление общества на три сословия естественным образом вело к разбиению представителей общества на три партии. В современном демократическом обществе деление на сословия отсутствует: все граждане обладают равными правами. Четкое деление на классы в марксистском смысле также отсутствует: людей, которых нельзя без натяжки отнести к определенному классу, стало больше, чем "классических" рабочих или капиталистов. Размытие границ между классами усиливается. Это не означает, конечно, ликвидацию разделения труда. Напротив, разделение труда непрерывно углубляется, и именно поэтому увеличивается разнообразие социальных ролей. Мы имеем теперь перед собой непрерывный спектр социальных ролей, и разбиение его на несколько категорий всегда будет условным и натянутым. В этих условиях естественно строить единую политическую сеть, в которой был бы представлен весь спектр социальных ролей; фиксированное разделение на несколько партий, неизменное в течение десятилетий, представляет собой искусственное явление, сохраняющееся как пережиток. Возникает ситуация, когда партии существуют ради партий, ради самих себя. Они перестают быть органической частью одного из сословий или классов и превращаются в самодовлеющие профессиональные организации, для которых важно, не кто за них голосует, а сколько за них голосует. Целью партии становится не представление чьих-то интересов и тем более не стремление к истине, а борьба за власть. Разумеется, из политики никогда не удастся изгнать ни борьбу за власть, ни своекорыстный личный интерес. Еще в меньшей степени, чем в случае ученого, способны мы безошибочно разграничивать в случае политика стремление к власти ради истины и стремление к власти ради власти. Человек — не машина, а если и машина, то не нами сконструированная. Но политическая партия — это машина. Зачем же нам конструировать такие машины, основной целью которых является стремление к власти? Не будет ли политическая система лучше, если будут допустимы лишь такие организации, которые не ставят целью борьбу за власть? Так, в сущности, обстоит дело в науке. Борьба мнений и разделение на партии происходят в науке вокруг конкретных проблем: партии возникают и распадаются по мере разрешения одних проблем и появления других. Так будет и в политической сети при беспартийной системе. Ситуацию, когда партии существуют не в связи с конкретными проблемами, а как самостоятельные сущности, ученый рассматривает как извращение. Между тем, в многопартийной политической системе это норма. В политике, в отличие от науки, идеальной целью является не только стремление к истине, то есть к некоторым образом определенному общественному благу, но и соблюдение интересов каждого гражданина, как он их сам в данный момент понимает, вне зависимости от общих идей. Это не подлежит сомнению. Но действительно ли для выражения этих интересов необходима организация? Лучший ли это способ? Ведь едва возникнув, такая организация приобретает свои собственные цели. В обществе высокой культуры, в обществе с огромным разнообразием социальных ролей и типов не является ли достаточным для соблюдения индивидуальных интересов свободное участие каждого индивидуума в политике, в частности, участие в различных референдумах и голосованиях? Я могу представить себе синтез в политической системе социализма двух схем принятия решений, о которых я говорил выше: борьба интересов будет осуществляться путем всеобщего равного голосования, а согласование интересов — с помощью пересекающихся валентных иерархий. Политические партии, борющиеся между собой за власть, приобретают черты военных организаций: появляется необходимость в партийной дисциплине, в секретности и т. д. В единой политической сети все это становится излишним, так как она нс противостоит как целое никакой другой организации. Она может позволить себе предельную открытость и либерализм, ей нет необходимости ни ограничивать появление различных группировок и фракций, ни даже регистрировать их каким-либо образом (снова напрашивается сравнение с научной системой). Можно сказать, что беспартийная система в условиях широких политических свобод это не система без партий и не система с одной партией, а система с неопределенным числом партий. Здесь мы встречаемся с парадоксом, который можно назвать системной относительностью. Каждое множество можно рассматривать как одну систему, то есть единицу. Каждая единица представляет из себя некую систему, следовательно, состоит из множества подсистем. Когда мы сравниваем однопартийную и многопартийную системы, имея в виду самый общий смысл этих понятий, то различие между ними становится условным, относительным. В многопартийной системе политические партии не являются изолированными: каждая учитывает политическую программу конкурентов, не говоря уже о коалициях, политике в парламенте и т. п. Поэтому можно сказать, что в своей совокупности они образуют единую политическую систему, или сеть. С другой стороны, единая политическая партия, или сеть, в условиях широких демократических свобод будет на деле состоять из различных групп, фракций, партий. Реальное различие между этими понятиями состоит в том, какая концепция политической жизни в них подразумевается, какую они содержат установку. Многопартийная система означает установку на борьбу за власть, беспартийная — на борьбу за идеи. Революция или реформация?
В демократических странах с многопартийной системой переход к беспартийной системе не должен, конечно, совершаться путем запрещения политических партий и тем более путем запрещения всех партий, кроме одной. Это было бы грубым нарушением демократических свобод, и можно с большой вероятностью предсказать, что за ним последовали бы новые нарушения, вплоть до установления тирании правящей бюрократии. Заверения западных коммунистов в признании однопартийной' системы — это заверения в признании демократических свобод, и их надо приветствовать. Переход к беспартийной системе должен произойти под воздействием сил, лежащих в сфере культуры, а не в сфере политического управления. Вероятно, движение общественного сознания в сторону социализма повлечет все более отрицательное отношение к межпартийной борьбе в ее традиционных, зачастую весьма непривлекательных, формах, оправдываемых поговоркой: на войне, как на войне. В этих условиях можно представить, например, такие два пути развития событий. 1) Будет образована государственная надпартийная система — зачаток и основа будущей политической сети, обеспечивающая возможность всем гражданам, независимо от их партийной принадлежности и их взглядов, проявлять политическую активность. При наличии такой системы все большее число политиков предпочтет оставаться беспартийными, и будут создаваться какие-то новые формы объединения и размежевания между ними. Быть членом партии станет немодно, и партии, подобно марксовому государству, не будут отменены, а отомрут. 2) Одна из партий (образовавшаяся скорее всего в результате коалиции нескольких партий) будет столь плюралистической и обеспечит своим членам столь благоприятные условия для деятельности, что будет привлекать и удерживать всех сколько-нибудь влиятельных политиков. Такая система будет формально многопартийной, фактически однопартийной, а по существу — беспартийной, ибо партия превратится в единую политическую сеть, обслуживающую все слои общества. "Исторический компромисс", предложенный в Италии коммунистами, мог бы стать, возможно, началом этого пути. Большевистская партия, захватив власть, вскоре запретила все остальные партии; таково происхождение нашей однопартийной системы. Не удивительно, что понятие о демократизации обычно связывается с восстановлением многопартийной системы, если не в качестве первоочередной задачи, то в качестве конечной цели. А.Д. Сахаров в своей последней работе "О стране и мире" в число необходимых реформ включает введение многопартийной системы. Р.А. Медведев, стоящий на марксистских позициях, также высказывается за многопартийную систему. Он пишет: "Я надеюсь на усиление демократических движений различных оттенков. Не исключаю при этом и возможности появления на нашей политической арене новой социалистической партии, отличной от нынешних социал-демократических и от нынешних коммунистических партий. Такая новая социалистическая партия могла бы образовать лояльную и легальную оппозицию существующему руководству и тем самым косвенно способствовать обновлению и оздоровлению КПСС. Не являясь преемником старых русских социалистических партий, такая новая социалистическая партия могла бы положить в основу своей идеологии лишь те положения Маркса, Энгельса и Ленина, которые выдержали испытание временем. Такая партия, не будучи связана характерным для нашей официальной науки догматизмом, могла бы свободно развивать теорию научного социализма и научного коммунизма в соответствии с требованиями современной эпохи и с учетом пройденного нашей страной пути. Свободная от ответственности за преступления прошедших десятилетий, такая партия могла бы более объективно оценить как прошлое, так и настоящее нашего общества и разработать социалистические и демократические альтернативы его развития".2 Я стою на другой позиции в вопросе о многопартийности. Для того чтобы свободно развивать теорию научного социализма, объективно оценивать прошлое и настоящее нашего общества и разрабатывать социалистические и демократические альтернативы его развития, вовсе не нужна политическая партия. Это скорее задачи научного института или авторского коллектива, объединенного вокруг печатного органа. Политическая партия есть организация, стремящаяся к власти. Замалчивать этот факт означало бы только увеличивать общую сумму недомолвок, и без того огромную. В условиях Советского Союза требование многопартийной системы — это путь революции. Не только вооруженный захват власти ведет к революции; крутая перемена структуры власти — это тоже революция, и она вряд ли обойдется без массового насилия, особенно в условиях многонационального государства, как Советский Союз. Если вообразить, что в СССР вдруг с завтрашнего дня вводятся основные демократические свободы и обычная для демократических стран система свободной конкуренции между политическими партиями, то КПСС, такая как она есть сегодня, скорее всего не удержит власти. Это ясно всем: и руководству КПСС, и сторонним наблюдателям; это и является причиной того политического тупика, в котором мы находимся. Демократия отождествляется со свободными выборами в условиях многопартийной системы, что в свою очередь практически отождествляется с потерей власти правящей бюрократической иерархией. Отсюда панический страх бюрократии перед всякой формой демократизации, перед всяким обменом идеями и информацией и ее отчаянное сопротивление минимальным реформам. Требование элементарных прав личности рассматривается как призыв к свержению власти, к революции. Существует ли нереволюционный путь демократизации? Я думаю, что существует. Путь реформ означает, с моей точки зрения, прежде всего четкое разграничение борьбы за власть и борьбы за идеи и отказ от борьбы за власть в пользу более успешной борьбы за идеи. Это означает отказ от требования многопартийной системы на ближайший обозримый период -тот период, который потребуется, чтобы укоренились основные права личности. А так как в перспективе целесообразность многопартийной системы по меньшей мере сомнительна, то многопартийность надо вообще снять с повестки дня. Идеалом реформации является постепенное превращение КПСС под действием эволюции общественного сознания и норм поведения в единую политическую сеть подлинно социалистического государства. Демократические свободы, которые должны иметь советские граждане, должны включать, конечно, и свободу ассоциаций. Но и в самом демократическом обществе не всякая ассоциация допустима; не разрешается, например, ассоциация с целью воровства или вооруженного захвата власти. Я думаю, что было бы вполне логично исключить возможность образования ассоциаций с целью "захвата" власти путем голосования. (Я поставил "захват" в кавычки потому, что не собираюсь преуменьшать разницы между вооруженным захватом власти в буквальном смысле слова и приходом к власти в результате голосования. Но в эпоху манипуляции сознанием масс путем пропаганды нельзя забывать также и о сходстве этих двух методов; вспомним хотя бы о механике прихода к власти Гитлера.) Никто не может предсказать, осуществится ли этот идеальный вариант демократизации. Возможно, что и не осуществится. Но важно, что такая возможность есть, и ее осуществление зависит от нас самих. Опыт старой России Отрицание возможностей реформ вместо попыток их осуществления всегда в большей или меньшей степени догматично, и целью его является либо моральное оправдание полной пассивности, либо, напротив, пропаганда революционного пути как единственно возможного. Вторая позиция — это позиция большевиков в старой России. Чем хуже, тем лучше - было их лозунгом. Своими злейшими врагами они считали не реакционеров, не тупых чиновников, которые блокировали реформы, а именно реформаторов, старавшихся, не разрушая системы, улучшить положение бедных слоев населения, устранить наиболее вопиющие безобразия и направить страну по пути непрерывного прогресса. Все эти усилия большевики объявляли "обманом трудящихся", имеющим целью ослабить революционные настроения. В течение долгого времени после революции большевистская концепция политических перемен оставалась единственно допустимой и универсально применимой. Советский человек с юных лет воспитывался в убеждении, что: 1) Власть в обществе всегда принадлежит некоторому классу и служит интересам этого класса. 2) Никакие серьезные реформы невозможны без смены правящего класса. 3) Так как правящий класс ни за что не отдаст власть без боя, осуществить серьезные перемены в обществе можно только путем вооруженного захвата власти, революции. Нежелание рабочих в западном мире устраивать революции привело постепенно к изменению программ западных компартий в духе прихода к власти конституционным парламентским путем. В результате и советская пропаганда была вынуждена признать этот способ прихода к власти принципиально возможным. Но в остальном, то есть в главном, концепция не изменилась. К чему же ведет эта концепция применительно к советскому обществу? Прежде всего - к дискуссии о том, какому классу "принадлежит власть" в СССР. Если согласиться с официальной доктриной, что власть у нас принадлежит рабочим и крестьянам, то перемены возможны лишь в смысле "конфликта лучшего с просто хорошим". Многие западные левые стоят на этой точке зрения. Советский Союз - государство рабочих и крестьян, и это главное. Поэтому он должен служить объектом восхищения и образцом для подражания. Разные частности и мелкие недостатки, такие как миллионы замученных в сталинское время или перевоспитание инакомыслящих с помощью инъекций нейролептиков, неприятны, но не могут изменить главного. Те, кто не желают смириться с "мелкими недостатками" и пытаются объяснить их с марксистских позиций, говорят вместе с Милованом Джиласом о "новом классе" — партийной бюрократии, которой реально принадлежит власть. Отсюда следует, что единственная надежда на перемены — это вырвать власть у КПСС, а так как парламентских форм борьбы у нас не существует, то остается лишь создание нелегальной организации с целью свержения власти. Это и было бы большевистской позицией, перенесенной в современные условия. Однако каждому ясно, что шансов на успех на этом пути мало. Поэтому на практике большевистская позиция ведет к тому, что человек просто разводит руками и ничего не делает. Марксизм в марксистском государстве еще раз оказывается инструментом не движения, а застоя. Если я перенесу свою позицию в дореволюционную Россию, то попаду, по-видимому, в конституционные монархисты - не от большой любви к новой "династии", а потому что шансы на прогресс в нашей стране я вижу в демократизации общества при сохранении основной структуры власти. Я отрицаю большевизм не только как принципиальный противник насилия, но и потому, что, как видно из предыдущих частей книги, я отрицаю всю идеологию марксизма-ленинизма, на которой основана большевистская политическая программа. Я не верю, в частности, что проповедь ненависти к правящему классу, будь то помещики, капиталисты или партбюрократия, может привести к чему-нибудь, кроме бессмысленного разрушения. Реальный прогресс в обществе — это перемена идей, а не власти. Параллель между реформизмом в советской России и реформизмом в царской России имеет под собой глубокое основание. Пройдя через чудовищно кровавую революцию и гражданскую войну, мы вернулись к структуре власти и общественному сознанию, которые больше напоминают традиционную Россию, чем революцию. Мы вновь оказались поставленными перед теми же проблемами, которые стояли в России 19-го века. Та же всесильная предельно централизованная бюрократия, тот же произвол власти, то же пренебрежение к основным правам личности как со стороны управляющих, так и со стороны управляемых, та же нетерпимость к идеям, не одобряемым высшими инстанциями. Психология советского бюрократа — это психология бюрократа царской России, что же касается его мировоззрения, то сменены лишь декорации, а по существу оно изменилось мало. В его основе по-прежнему лежит триада: православие, самодержавие, народность; только православие теперь называется марксизмом-ленинизмом, самодержавие превратилось в руководящую роль партии, а вместо "народность" говорят "морально-политическое единство советского народа". Я убежден, что когда советский чиновник смотрит кинофильм о революционерах в царской России, он внутренне находится на стороне царских чиновников, он отождествляет себя с ними, а не с большевиками. И в самом деле, что общего между ним и этими демагогами, которые плетут сети заговора, чтобы подорвать государство, созданное тысячелетней русской историей, разрушить порядок и ввергнуть страну в кровавый хаос? Чему же учит нас исторический опыт России? Для движения по пути реформ необходимы два условия. Во-первых, должно существовать серьезное общественное давление на власть в пользу реформ. Общество, которое раболепствует перед властью, порождает, с одной стороны, тиранию, а с другой стороны — разрушительный экстремизм, большевизм. В России всегда не хватало сочетания твердости с умеренностью. Пока мы не научимся этому, мы будем бросаться из одной крайности в другую, вместо того чтобы неуклонно продвигаться вперед. Во-вторых, необходимо, чтобы власть перестала бояться реформ и научилась их во время проводить. Хорошо известно, что такая политика не ослабляет власть, а укрепляет ее. В советских курсах обществоведения любят, ссылаясь на кого-то из основоположников (не то Маркса, не то Энгельса, не помню), приводить английскую буржуазию в качестве примера использования власти, не исключающего политических реформ. Но в своей собственной политике советские руководители подражают почему-то не английской буржуазии, а худшим образцам из русской истории. Стабилизация тоталитаризма — путь к катастрофе. Окостенение и загнивание не может продолжаться вечно; рано или поздно, под влиянием какой-то внешней или внутренней причины должно произойти разрушение такого общества, и это будет ужасно. Слепой страх перед движением мысли, сопротивление политической и экономической либерализации ведут в пропасть. Роковым образом коммунистическая власть в России повторяет ошибки династии Романовых. Впрочем, исправлять ошибки Романовых можно различными способами. Один диссидент сказал кагебисту: "При царе и то было больше свободы, чем сейчас!". На что тот возразил: "Вот и доигрались до революции!" Ответ не лишен логики. Он лишний раз показывает, кто есть кто в новой России при сравнении со старой и отражает, надо думать, точку зрения части партаппарата, и во всяком случае его верхушки. Что ж, мы уже почти вышли на режим стационарного самовоспроизводящегося тоталитаризма, и возможность его сохранения в течение поколений не исключена. Но кагебист не учитывает двух обстоятельств. Во-первых, стационарный тоталитаризм возможен только при условии абсолютной стационарности — полного постоянства форм и норм жизни в качественном и количественном отношении. Ибо любые изменения, даже количественные, потребуют в конце концов каких-то новых решений, какого-то творчества, на которое тоталитарное общество не способно. Этого, к сожалению, не понимают партаппаратчики, вследствие отсутствия у них необходимой культуры, философского кругозора. Они, по-видимому, искренне полагают, что общество, наложившее запрет на свободную мысль, может до бесконечности "удовлетворять непрерывно растущие потребности". Во-вторых, не весь мир еще, к счастью, тоталитарен, он не остановился еще в своем развитии. Живя в этом мире, мы не можем его игнорировать, и это накладывает определенные ограничения на тех, кто стремится к вечному мраку. Не то погубило Романовых, что они дали "слишком много" свободы. Свободы было хотя и больше, чем сейчас, но - скажем прямо - не так уж и много. В других странах было несравненно свободнее, и - ничего. Погубила Романовых неспособность вовремя проводить необходимые реформы, погубило отчуждение между государством и передовой частью общества. Возникло специфически русское явление - интеллигенция, образованный слой общества, находящийся в конфликте с государством. Не только государство было виновно в этом конфликте. Авторы сборника "Вехи" высказали много справедливых упреков в адрес интеллигенции, они провидчески указали на те черты российской интеллигенции, которые в конечном счете привели к большевистскому террору. Но все же основная, изначальная вина лежит без всякого сомнения на царской власти. И вот теперь мы видим, что советское государство идет по тому же самоубийственному пути, который привел к гибели царское государство (ах, если бы только государство!). Отказывая своим гражданам в элементарных политических правах и свободах, оно углубляет и увековечивает конфликт между властью и культурой, при котором общество не может нормально развиваться. Неужели все-таки исторический опыт ничему не учит Россию? Инерция страха Оба условия постепенной демократизации, давление снизу и способность к реформам наверху, не выполняются у нас, в сущности, из-за страха, а точнее, из-за инерции страха, вошедшего в нашу жизнь при Сталине. Страх, который парализует общество это страх сталинских жертв, страх, испытываемый властью, — страх самого Сталина. Пришедший к власти в результате невиданного в истории террора, Сталин подозревал каждого в тайном вынашивании планов возмездия, в каждом видел скрытого врага. Очевидно, этот элемент и до сих пор сохраняется в высшем руководстве. Жестокие и бессмысленные репрессии против инакомыслящих (которые вовсе не стремятся к вытаскиванию руководителей из их кресел) свидетельствуют о наличии этого элемента и в то же время регенерируют, подкрепляют его. Образуется порочный круг. Чтобы разорвать его, нужен хотя бы какой-то минимум доверия между властью и обществом, чтобы разграничить борьбу за идеи от борьбы за власть. Но при той пелене страха и лжи, которая нас окутывает, даже достижение этого минимума — труднейшая задача. Власть настолько боится реальных проблем, которые стоят перед страной, что даже не хочет назвать их по имени; она предпочитает отрицать очевидные факты. Это политика страуса, который прячет голову в песок от страха. Дискуссия с большевиком Разумеется, процесс демократизации не может не повлечь каких-то перемещений в партийно-государственной иерархии. Люди, решительно неспособные к работе в меняющихся условиях, должны будут сойти с политической сцены. Но если проводить реформы умело и постепенно, то они не будут угрожать основной массе правящего слоя. Человек — существо обучаемое, способное менять стиль жизни и работы при изменении условий. Почему мы должны думать, что советский партработник в этом отношении радикально (чуть ли не биологически) отличается от остальных людей? Мастодонты, конечно, должны будут постепенно вымереть, но обществу это пойдет только на пользу. Тут я слышу голос современного большевика: "Все это идеализм и иллюзии. Классовый интерес партийной верхушки состоит в том, чтобы ничего не менять ни на йоту. Они выросли в определенных политических условиях и привыкли, приспособились к ним. Они вполне довольны жизнью. Зачем им демократизация, которая нарушит их покой, вынудит как-то выкручиваться в новых условиях, доказывать свою правоту или другие достоинства на широких собраниях, рисковать провалом на свободных выборах? Заставить их пойти на демократизацию, это все равно что заставить волка кушать капусту, это противоречит их природе, их классовому интересу". Внешне правдоподобное, это возражение грешит тем, что выдает часть истины за всю. Указанный в нем эффект несомненно имеет место, смешно было бы его отрицать. Желание спокойной жизни правящим слоем препятствует демократизации. Но чтобы сделать из этого эффекта решительный вывод о невозможности демократизации, надо его дополнить еще несколькими положениями. Во-первых, надо предположить, что классовый интерес правящего слоя исчерпывается спокойной жизнью, так что никакие другие устремления ему как классу не свойственны. Но это неверно даже в рамках чисто марксистского подхода. Классовый интерес — это интерес, порожденный функцией данного класса в обществе. По Марксу, капиталист стремится к наживе не потому, что он жаден как личность, а потому, что такова его роль в обществе, в системе производства, и если он будет вести себя иначе, то разорится и перестанет быть капиталистом. Функция партийно-государственного аппарата — управлять страной. Он эту функцию и выполняет, однако далеко не наилучшим образом: тяжело опираясь на страх и широкий диапазон наказаний и не обеспечивая необходимых условий для развития народного хозяйства и культуры. Более того, можно с уверенностью сказать, что если он не сменит стиля управления, то это приведет либо к полному окостенению с неизбежным разрушением от внешних причин, либо к революционному взрыву изнутри. Ни то, ни другое не соответствует классовым интересам правящего слоя. В его интересах была бы именно постепенная демократизация с высвобождением творческих сил народа, но при сохранении своего руководящего положения и власти. Трудности этого пути, в частности риск, что правящий слой не сможет сдержать процесс демократизации в определенных рамках, удерживают правящий класс от шагов в направлении демократизации. Но какое отношение это имеет к социальным функциям правящего слоя? Неспособность найти приемлемое решение в сложной ситуации, а именно, найти путь демократизации с уверенным сохранением своей власти, никак не может быть выведена из социальной функции или социальных интересов правящего слоя. Если люди по лени, трусости или глупости не стремятся к тому, что было бы для них идеальным, то так и надо говорить, а не выдавать человеческие недостатки за социальный классовый интерес. Но действительно ли эти недостатки у представителей правящего класса так велики, что полностью, в любых условиях, блокируют возможность демократизации? Откуда это известно? Только из того, что они до сих пор этого не сделали? Но ведь состав каждого социального слоя непрерывно обновляется, и каждый процесс имеет свое начало. Второе положение, неявно содержащееся в "большевистской" точке зрения, состоит в том, что классы в обществе разделены как бы непроницаемыми стенками, обладают каждый своей культурой и моралью и борются между собой, выступая каждый как единое целое за свои классовые интересы. Это — марксистская вульгаризация реальной общественной жизни. Культура общества едина и оказывает огромное влияние на все классы, на всех членов общества. Классы не монолиты, и борьба между классами отнюдь не единственный и не всегда самый важный фактор, определяющий развитие общества. Деление и объединение людей по их психологическим качествам, по мировоззрению, по таким признакам, как честность, доброта и т. п., не менее важно, чем деление на классы, а оно проходит через все социальные слои. Марксисты обычно стремятся представить социальные сдвиги исключительно результатом борьбы угнетенных классов против правящих, игнорируя те изменения, которые происходят в правящих классах вследствие эволюции культуры. Между тем, эти изменения по меньшей мере столь же важны, как и прямое силовое сопротивление угнетенных, и если культура не эволюционирует, то, несмотря на периодические восстания угнетенных, их участь может не улучшаться на протяжении, столетий, что мы видим на примере ряда стран Востока. История европейской цивилизации определенно указывает на решающую роль эволюции культуры, а не силового фактора. Усовершенствование оружия и транспорта дало физическую возможность небольшой части общества держать в полном повиновении всех остальных; технически это стало легче, чем в странах Древнего Востока. Тем не менее, европейская цивилизация, если не считать некоторых отклонений, идет по пути непрерывного уменьшения уровня насилия управляющих над управляемыми. Тоталитаризм в восточных странах со всей наглядностью показывает, как можно повелевать людьми с помощью западной технологии при отсутствии западной культурной традиции. Согласно марксизму, изменение общественных отношений является следствием развития материальной культуры: при определенном уровне производительных сил оказывается выгоднее иметь свободного арендатора, чем раба, и т. д. Что этот эффект имеет место, столь же несомненно, как и то, что он не является решающим. Более важный и прямой эффект мы наблюдаем непосредственно вокруг себя, если только не закрываем глаза, чтобы изобрести наукообразное "материалистическое" объяснение. Просто эволюция общественного сознания (под действием сил, которые не выводятся из материального производства, несмотря на все усилия марксистов) приводит к тому, что и цели, и методы правящего класса меняются, и он уже не хочет и не может поступать в соответствии со старыми рецептами. Возьмем англичан в Индии. Они представляли собой военно-бюрократический правящий класс, и никакими ухищрениями невозможно доказать, что в их "классовых интересах" было уйти из Индии. Если бы они были полны решимости остаться любой ценой и применяли бы в 20-м веке столь же или еще более жестокие методы подавления, чем в 19-м, получила бы Индия независимость? Я не хочу преуменьшить значения борьбы индийцев за независимость, но решающими аспектами этой борьбы были идейный и моральный. Если бы играли роль только экономические и военные факторы, то англичане не ушли бы из Индии. Физическая возможность у них была. Необходимые условия демократических реформ — в нашем образе мышления. Общественное сознание в своем существе едино, оно пронизывает все слои общества. Нельзя сваливать в большевистском духе всю вину на "новый класс". В стране, где ученые с мировым именем, выслуживаясь перед властью, способны поливать грязью своего единственно честного и мужественного коллегу, чего ожидать от партийных и государственных чиновников? Нет, никто не убедит меня в том, что существуют какие-то "объективные" причины, по которым невозможна постепенная демократизация. Все это лишь способы оправдания бездействия. Встанем мы или нет на путь, открывающий перспективы на достойное человека будущее, зависит только от нас самих. И если не встанем, то никаких оправданий этому не будет. Движение за права человека Советский человек, воспитанный в духе принципа "экономика — базис, идеология и политика — надстройка", склонен требовать от каждого, кто решается высказываться на общественно-политические темы, прежде всего конкретного проекта экономических преобразований (желательно с длинными столбцами цифр и диаграммами). Иной подход считается "несерьезным": ведь политика есть отражение экономических интересов; как же могут сограждане поддерживать вас, если они не знают, какие у вас конкретные планы в области экономики? А если у вас вообще нет таких планов, так о чем же говорить? На самом деле в наших нынешних условиях именно этот подход — с экономического конца — является совершенно несерьезным. Из изложенной мною социальной философии следует необходимость либерализации экономики, повышения роли частной инициативы, перестройки экономической системы в духе принципа структурно-функционального параллелизма. Но я не собираюсь никак конкретизировать эти общие принципы. Экономика — огромная, сложнейшая система с множеством запутанных косвенных связей, и сколько-нибудь ответственный подход к модификации этой системы требует ее детального изучения. Дело не только в том, что я не экономист по специальности: даже очень знающий экономист не мог бы, я думаю, дать в одиночку обоснованный и достаточно конкретный план экономических реформ. Необходима работа большого коллектива в обстановке свободных обсуждений и свободного обмена информацией. Необходима свобода экспериментирования в широких масштабах. Эти условия — политические, и пока они не выполнены, экономические проблемы не только не разрешимы, к ним даже невозможно найти конкретного подхода. Камнем преткновения у нас является политика, а не экономика. То же относится к конкретным вопросам законодательства, административного управления, партийной жизни и т. п. Серьезно обсуждать их и искать решений можно только при условии соблюдения элементарнейших, самых основных гражданских и политических прав личности. Проблема основных прав личности стоит особняком, это начало всех начал. Под основными правами личности понимают обычно следующие права, выраженные в четырех статьях Всеобщей декларации прав человека ООН (это понимание принято, в частности, организацией "Международная Амнистия") : Статья 5. Никто не должен подвергаться пыткам или жестоким, бесчеловечным или унижающим его достоинство обращению или наказанию. Статья 9. Никто не может быть подвергнут произвольному аресту, задержанию или изгнанию. Статья 18. Каждый человек имеет право на свободу мысли, совести и религии; это право включает свободу менять свою религию или убеждения и свободу исповедовать свою религию или убеждения как единолично, так и сообща с другими, публичным или частным порядком в учении, богослужении и выполнении религиозных и ритуальных обрядов. Статья 19. Каждый человек имеет право на свободу убеждений и на свободное выражение их; это право включает свободу беспрепятственно придерживаться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи любыми средствами и независимо от государственных границ. Сознание необходимости отстаивать основные права человека породило в Советском Союзе движение, которое к настоящему времени имеет примерно десятилетнюю историю. В нем участвуют люди самых различных политических и философских воззрений, оно не является политической партией, не имеет {236} формального членства, организации, руководства и т. п. Оно не имеет даже определенного названия: раньше его обычно называли "Демократическим движением", теперь чаще называют "Движением за права человека". Тем не менее, оно реально существует и представляет собой, несмотря на свой ничтожный в масштабе страны численный состав, серьезное общественное явление. Его участники ("диссиденты" или "инакомыслящие") связаны общим неприятием тоталитаризма, общими выступлениями против конкретных нарушений прав человека, общим интересом к неподцензурным литературным произведениям. Печатным органом Движения можно считать "Хронику текущих событий". Так как у Движения за права человека в СССР нет определенной организационной структуры, то нельзя говорить и о наличии у него определенной программы. Существуют лишь общие принципы, разделяемые большинством участников Движения. В рамках этих принципов каждый диссидент высказывает свои собственные соображения и предложения. Я хочу предложить следующий примерный план демократических реформ, который намеренно выражен не в терминах конкретных законодательных актов, постановлений правительства и т. п., а в общих терминах, и является поэтому скорее схемой мероприятий, чем их конкретным планом. Конкретизация этой схемы выходит за рамки моих задач как автора настоящей книги, она имеет смысл лишь на политическом уровне, то есть в процессе коллективных обсуждений и выступлений (обсуждения желательны с участием представителей власти). Кроме того, она может меняться по ходу дела. 1. Прекратить судебные и психиатрические преследования за обмен информацией и идеями, за критику общественной системы и власти, за проповедь религиозных убеждений и за изъявление желания покинуть страну. Обеспечить гласность всех открытых судебных заседаний, то есть возможность присутствовать на них любого советского или иностранного гражданина, изъявившего на то желание заранее, а также возможность делать фотоснимки и звукозапись. 2. Объявить амнистию всем политическим заключенным, то есть узникам совести в определении "Международной Амнистии" Это определение таково: люди, подвергаемые какому-либо физическому принуждению либо из-за своих религиозных или политических убеждений, либо по какой-либо другой причине, касающейся их убеждений, либо из-за своего этнического происхождения, цвета кожи или языка, при условии, что эти люди сами не применяли насилия и не призывали других к применению насилия. К этой категории людей относятся прежде всего все лица, осужденные по статьям 70 и 190-1 УК РСФСР или аналогичным статьям других союзных республик. 3. Отменить предварительную цензуру печати и других средств массовой коммуникации. 4. Разрешить свободный обмен людьми и информацией со всеми странами мира. А именно: — разрешить свободный выезд за границу и возвращение в страну; — разрешить свободную продажу зарубежных газет, журналов и книг; — прекратить произвольное задержание писем и других материалов, посылаемых по почте за границу и из-за границы; — прекратить глушение радиопередач; — прекратить отключение телефонов за не понравившиеся властям разговоры. Во всех указанных видах обмена акты запрещения или изъятия могут предприниматься только по решению открытого суда. (Осуществить преобразования, указанные в этих четырех пунктах, можно было бы очень быстро (в течение месяца) без всякого риска для системы и власти. Это, собственно говоря, то, что советское правительство обязалось сделать на совещании в Хельсинки, и выполнение этого обещания сильно повысило бы престиж СССР за рубежом и открыло бы новые благоприятные перспективы в отношениях со странами Запада. Следующие два пункта потребуют больше времени и некоторой осторожности.) 5. Вместо существующей у нас комедии "выборов" из одного кандидата, ввести выдвижение нескольких кандидатур на каждое место при выборах во все государственные и партийные органы. 6. Разрешить все ассоциации граждан, не пропагандирующие насилия и не имеющие статуса политической партии, и предоставить им возможность нормального функционирования. В частности, разрешить ассоциациям иметь свои, независимые от правительства и партии, печатные органы и средства размножения. Свободная печать необходима современному обществу. Было бы, конечно, прекрасно, если бы все эти мероприятия были проведены по инициативе сверху. Однако на такую инициативу трудно рассчитывать. Необходимо давление снизу, то есть осуществление своих гражданских прав "в явочном порядке". Помогает этому то, что на словах наше государство считается свободным и демократическим, поэтому борьба за права человека является в значительной степени приведением дел в соответствие со словами. Свобода ассоциаций, независимых от партийно-государственных органов, даже с учетом того ограничения, которое фигурирует в моей программе, остается наиболее трудным пунктом. Но без свободы ассоциаций смешно говорить о правах человека и о демократии. В рамках Движения за Права Человека возникло несколько независимых ассоциаций, последней из которых является Группа содействия выполнению Хельсинкских соглашений, образованная в мае 1976 г. В перспективе, мне кажется, надо надеяться на возникновение все большего числа независимых ассоциаций, связанных с самыми различными аспектами жизни. Возьмем, например, такой волнующий всех вопрос, как загрязнение окружающей среды. Государственные органы вряд ли могут обеспечить детальный и объективный контроль, ибо борьба за чистоту среды — именно в интересах частных граждан, а не государственных организаций. Необходимы независимые общественные организации. Другой вопрос такого рода — безопасность на транспорте. Об авиационных катастрофах у нас в газетах сообщается только в том случае, если в числе погибших есть иностранцы. Статистика катастроф не публикуется. Очевидно, государство опасается, что, познакомившись с этой статистикой, граждане откажутся летать на самолетах. Один инженер сказал: "Я никогда не летаю на самолете. И знаете почему? Я работаю на заводе, где делают самолеты, и знаю, как их делают". Секретность в вопросе о катастрофах несомненно увеличивает число катастроф, ибо она позволяет затушевать глубокие причины, вызывающие их. Секретность позволяет пренебрегать интересами рядовых граждан ради удобства каких-то лиц в иерархии государственного управления. Это то самое, что в отношении капиталистических стран на нашем пропагандистском языке называется "приносить интересы трудящихся в жертву интересам монополий". Впрочем, когда речь идет о человеческих жизнях, слово "интересы" становится слишком слабым. Фактически, отказ государства публиковать статистику катастроф и обстоятельства вокруг катастроф — это завуалированное убийство им своих граждан. И здесь выходом из положения является только создание независимых общественных организаций для контроля, так как государство — слишком заинтересованная сторона. Наконец, на каждом предприятии, в каждом коммунальном хозяйстве есть множество вопросов, которые могут быть решены только при наличии независимых контролирующих органов, а независимые ассоциации ученых, художников и т. д. могли бы сыграть огромную роль в плане чисто профессиональной деятельности. Борьба за права человека во многих отношениях более трудное дело, чем революционная борьба за власть. Зато она приводит к устойчивым благотворным переменам в образе мышления и образе жизни общества. Я бы назвал ее скорее не борьбой, а работой. Это трудная, долгая и в наших условиях опасная работа. Однако это единственный путь к человеческому существованию. Это демократия в действии, демократия в массах. На этот путь встали и продолжают по нему упорно идти вперед народы ведущих стран Запада. И другого пути нет. Восток и Запад
Если бы Советский Союз был единственной страной на Земном шаре, то, возможно, что уже сделанные им шаги на пути к стационарному тоталитаризму оказались бы необратимыми. Однако действительное положение в мире не так мрачно. Страны свободного мира все еще занимают ведущее положение в мировом хозяйстве и культуре, и пока они сохраняют это положение, победу тоталитаризма ни в какой "отдельно взятой" стране нельзя считать окончательной. Тоталитаризм не стал еще общемировой нормой, тоталитарным странам приходится считаться с мировым общественным мнением. Эволюционирующее мировое общество предъявляет ко всем странам требования, которые не могут быть удовлетворены на пути застойного тоталитаризма. Поэтому, если тоталитаризм не захлестнет весь мир, то, надо полагать, свежий воздух рано или поздно проникнет и в Советский Союз, и в Китай. Противное возможно только в случае жестокой изоляционистской политики со стороны тоталитарных стран. Реальна ли эта возможность? Сколько бы ни пытались китайцы или корейцы убедить себя и других, что свет льется на современный мир с Востока, они прекрасно понимают, как понимаем и мы, что исторический процесс, охвативший сейчас весь мир, есть вестернизация, усвоение и распространение культуры, возникшей в Западной Европе. Распространяясь, западная культура впитывает в себя некоторые элементы восточных культур. Это, конечно, очень важно для будущей глобальной цивилизации, но не меняет того факта, что в формирующейся культуре активной стороной является культура Запада, а не Востока. Тоталитарные страны — это фронтовые зоны формирующейся культуры, отсюда вытекают основные черты отношения человека в этих странах к человеку "тыла", центральной зоны. Это смесь болезненного ощущения своей неполноценности со здоровым ощущением своей энергии, своего желания "догнать и перегнать". Длительный, систематический изоляционизм в подобной ситуации немыслим. Для тоталитарных стран, как и для стран Третьего мира, Западный мир является единственным и естественным масштабом, мерой всех вещей. Самовосхваление советской пропаганды, ее попытки внушить, что "социалистические" страны стали центром мировой культуры,— не больше, чем один из приемов выполнения ею основной задачи - дезинформации населения. До какой-то степени она достигает цели, и от "простого человека" можно иногда услышать словесные формулировки в этом смысле. Но в глубине души все без исключения знают, где масштаб и где точка отсчета. Знают это и вожди. Для вождей тоталитарных стран очень важно, чтобы изучение их "великих идей" расширялось "в порядке зонального и континентального общего движения" и чтобы их еще не оконченные доклады вызывали в западных странах "огромный, всеохватывающий интерес", который бы "рос от часа к часу". А также, чтобы ни одна столичная газета не упустила случая напечатать их портрет. Два обстоятельства играют роль в возросшей - и возрастающей — чувствительности советских руководителей к общественному мнению на Западе. Во-первых, произошел переход от революционной фазы советского общества к стационарной фазе. В революционной фазе многое прощается как временное, переходное. Накал страстей так велик, что на его фоне внешние воздействия теряются. Определенная доля изоляционизма в такие периоды неизбежна, общество замыкается само на себя. Стационарная фаза предъявляет новые требования к взаимодействию с внешним миром, его роль увеличивается. Во-вторых, изменились настроения в важных для Советского Союза кругах западного общества. Советское государство никогда не было равнодушно к своему образу в западном мире, оно и возникло как "прорыв цепи мирового капитализма", лозунг мировой революции не сходил со сцены в течение многих лет после октября 1917 года. Неверно думать, будто Сталин не заботился о престиже СССР на Западе: просто в тех кругах, на которые он опирался, то есть среди рабочих и левой интеллигенции, этот престиж был неизменно высок, несмотря на все совершаемые режимом Сталина зверства. Желание верить в то, что первое в мире социалистическое — без кавычек — государство в самом деле существует, было так велико, что люди отказывались признавать очевидные факты и восторженно аплодировали палачам. Пакт 1939 года с Гитлером был сильным ударом по престижу Советского Союза, но разгром фашистской Германии, героизм, проявленный народом в войне, и его тяжелые жертвы реабилитировали режим — хотя это и нелогично — в глазах многих людей на Западе. Возросло влияние иностранных компартий, которые тогда все без исключения рассматривали КПСС как единственно возможный образец для подражания и славословили Сталина. В 1945 году Теодор Драйзер обратился к председателю коммунистической партии США Фостеру с просьбой принять его в партию. Он писал: "Вера в величие и достоинство человека всегда была руководящим принципом моей жизни. Логика моей жизни и моей работы привела меня в коммунистическую партию".3 И это в то время, как разработанная сталинцами массовая технология растаптывания человека, унижения его достоинства стали основой стабильности нового общества! Только после XX съезда КПСС в 1956 году (бессмертное деяние Хрущева) стала пелена постепенно спадать с глаз. Эпоха гарантированных аплодисментов кончилась, и для поддержания престижа руководство оказалось вынужденным идти на уступки общественному мнению. Политическое и культурное взаимодействие с внешним миром делает необходимым и экономическое взаимодействие. Стараясь не слишком отстать от западного уровня жизни, мы ввозим пшеницу; стараясь угнаться за научно-техническим прогрессом, мы ввозим компьютеры; стараясь не выглядеть дикарями, мы следим за западной модой и снабжаем верхний слой общества заграничной одеждой, обувью, косметикой, предметами домашнего обихода и т. п. В результате совокупного действия всех этих факторов западный мир продолжает оставаться фокусом, центром притяжения в психологии советского человека. Поездки за границу и особенно в страны Запада -одна из главных приманок, с помощью которых власти создают послушную им прослойку интеллигенции и постоянный рычаг воздействия на нее. Трудно представить себе, чтобы кто-то из главных начальников в СССР взялся систематически свертывать и обрезать контакты с Западом. Он не найдет в этом деле поддержки. В борьбе за власть изоляционистские лозунги возможны, они практически не отделимы от призыва к завинчиванию гаек. Дескать, "распустили народ", и все из-за этих контактов с Западом. Можно допустить, что такого сорта демагогия будет использована, чтобы кого-то столкнуть сверху, а кого-то поставить вместо него. Но будет наивен тот, кто примет эти слова всерьез: они лишь прием в борьбе, тактический ход. Как только новые люди окажутся у власти, логика вещей заставит их налаживать и углублять контакты с Западом. (Я не обсуждаю здесь конкретных политических вопросов, таких как отношения с Китаем, а ведь они играют далеко не последнюю роль.) Так было с Хрущевым, так обстоит дело с Брежневым, так будет при его преемниках в предвидимом будущем. Победа "реализма" Запад далеко не полностью использует свои возможности влияния на Советский Союз. Говоря о влиянии, я имею в виду, конечно, влияние в области основных прав человека, осуществляемое через сферу культуры и торговлю. Находясь в здравом уме, никто не станет сейчас призывать к применению силы или к угрозам применения силы, каково бы ни было соотношение военных потенциалов сверхдержав. Межгосударственные договоры, имеющие целью уменьшить опасность вооруженного конфликта,— большое достижение политического разума и здравого смысла; все это так очевидно, что нет необходимости и говорить об этом. Но распространение своих идей через посредство мирных дружественных связей — законное право каждого человеческого сообщества, а если оно по-настоящему верит в справедливость своих идей, то не только право, но и обязанность. Идея свободы личности — великая идея, лежащая в основе западной цивилизации. Пассивность и нерешительность Запада в распространении этой идеи — свидетельство кризиса западной цивилизации, кризиса веры. Джинсы и поп-музыка легко пересекают государственные границы. Наверное, потому, что они всегда на виду, их воздействие непрерывно. Но когда западный человек вступает в общение с советской системой, он свои идеи вежливо прячет в карман. Считается признаком хорошего тона при профессиональных контактах между людьми из разных "лагерей" время от времени клясться друг другу в отсутствии намерения втянуть собеседника в "политический" спор. "Ну, это уже политика" — говорит советский ученый за границей, скажем, в Америке, почуяв, что разговор поворачивается в опасном направлении. "О да, конечно, оставим это, ~- говорит американец с готовностью, и даже как будто извиняясь. — Не будем заниматься политикой: у вас свои взгляды, у нас — свои. Наука нейтральна. Давайте выпьем за расширение научных связей, за дружбу между нашими народами!" Взаимное удовлетворение и полное согласие. Дружба между народами. Разрядка международной напряженности. Детант. Меня только интересует вот что: понимает ли американец, что если наука и нейтральна, то он, занимая эту позицию, вовсе не нейтрален, а служит опорой и поддержкой тоталитаризма? Понимает ли он, что, отделяя себя от того, что он вслед за своим советским коллегой называет "политикой", он в действительности отделяет себя от простой порядочности, от фундаментальных этических принципов? Ведь для советского человека все, что выходит за рамки физиологических отправлений и указаний начальника по работе,— политика. Нравственность? Политика! Гуманность? Политика!! Совесть? Политика!!! Простая искренность, отвлеченная от политических соображений (а если не отвлеченная, то какая же это искренность?), объявляется идейно порочной "абстрактной" искренностью. Так была заклеймена статья журналиста Померанцева "Об искренности в литературе", появившаяся в первый период оттепели после смерти Сталина. "Литературная газета" писала: "Советской общественностью уже справедливо оценена статья В. Померанцева "Об искренности в литературе" как идейно порочная, написанная с идеалистических позиций, противопоставляющая принципам идейности, партийности литературы, критерию правдивого отображения действительности абстрактную искренность".4 Граждане СССР делятся на две категории: граждане первого сорта, которым разрешают ездить за границу, и граждане второго сорта, которых за границу не пускают. Граждане первого сорта - это особо проверенные, надежные люди, относительно которых начальство уверено, что они будут в точности следовать всем данным им указаниям и никогда не позволят себе проявить свое собственное лицо (ежели таковое существует). Причем, это относится к поведению не только за границей, но и дома, ибо, как я уже отмечал, поездка за границу является наградой, которую еще надо заслужить. "Подпишешь письмо против Сахарова - поедешь, не подпишешь - не поедешь" — это не фигуральное выражение, а буквальные слова, сказанные одному сотруднику института, где Сахаров работает. Таким вот образом и осуществляется выбор тех, кому разрешено выходить на международную сцену. Мировое сообщество санкционирует этот выбор. Рукопожатия, тосты, аплодисменты. Я далек от мысли предлагать бойкот культурных связей. И я отнюдь не против рукопожатий с лицами, облеченными доверием властей. Санкция — не в том, что западный мир принимает тех, кто отобран властями. Пусть себе едут. И чем больше, тем лучше. Санкция — в том, что принимают только их, что отбор, производимый властями, стал нормой, против которой никто всерьез не протестует. А что стоило бы, например, принять такой принцип: в каждом мероприятии по культурному обмену (научная конференция, обмен студентами, гастрольные поездки и т. п.) небольшая часть участников, например, одна пятая или десятая, определяется по выбору противоположной стороны; если же указанным людям не дают разрешения на поездку по политическим причинам, то все мероприятие отменяется. (Этот принцип, разумеется, должен был бы проводиться исключительно на уровне общественного мнения в заинтересованных организациях, без участия правительственных органов.) Но нет, западные партнеры предпочитают без звука принимать тоталитарные правила игры. Волна протестов на Западе против преследований за убеждения в СССР в последние годы нарастает, и она приносит свои плоды. Среди ученых наибольшую активность проявляют математики. Благодаря их усилиям, в частности, был в конце концов освобожден из психиатрической больницы Л. Плющ. Во время подготовки 4-ой Международной конференции по искусственному интеллекту (Тбилиси, сентябрь 1975 г.) группа американских членов оргкомитета пригрозила советским устроителям конференции бойкотом, в случае если проф. Лер-неру (уволенному с работы после подачи заявления на выезд в Израиль) не будет предоставлена возможность выступить с докладом. Но все действия подобного рода в некотором смысле "нетипичны": они инициируются отдельными поборниками прав человека скорее вопреки желанию основной массы, чем в соответствии с ним. Не они определяют атмосферу культурных связей. Атмосфера все еще такова, что преследование инакомыслящих и удушение свободы творчества — это "внутреннее дело" тоталитарных стран, в которое человек Запада не должен вмешиваться. Пока сохраняется эта атмосфера, культурный обмен работает на укрепление тоталитаризма: в назидание молодежи советские власти выводят на международную арену послушных и заживо погребают непослушных. Стационарный тоталитаризм нуждается в международном признании. И это ему удается. Тоталитаризм стал одним из способов существования общества, столь же законным, как любой другой. Представители тоталитарной культуры — это колесики машины, перемалывающей человеческое сознание ,— разъезжают по свету, не испытывая ни малейшего неудобства, а напротив, встречая всюду почет и уважение. Тоталитаризм становится нормой. Пока — одной из норм. Но не станет ли он завтра единственной ("единственно-научной", "единственно прогрессивной" и т. д.) нормой? Признание тоталитаризма нормой со стороны западной общественности приветствуется советской и просоветской пропагандой как "реалистический подход", "политический реализм", "победа реализма" и т. п. Слово "реализм" эксплуатируется со вкусом, с удовольствием. Понимать его надо, конечно, как примирение с реальностью тоталитаризма, как сдачу позиций. Этот же термин эксплуатируется и капитулянтами с западной стороны. Поскольку он несет положительную эмоциональную нагрузку (ассоциируясь с трезвостью, с мудростью),сдача позиций представляется чуть ли не победой. И еще есть одно понятие, которое служит постоянным поводом для спекуляций. Это "беспристрастность". Что такое беспристрастность? В августе 1973 г. голландская секция "Международной Амнистии" направила Международному исполнительному комитету в Лондоне документ под названием "Является ли Амнистия достаточно беспристрастной?". Соображения по этому поводу были наиболее ясно сформулированы в указанном документе г-ном X. Левенбергом.5 Вкратце они сводятся к следующему. Люди, поддерживающие "Международную Амнистию", сосредоточены главным образом в странах Западной Европы и Северной Америки. В других же странах, причем не только тоталитарно-социалистических, но и в странах Третьего мира, "Международная Амнистия" представлена лишь опекаемыми узниками совести. Это наносит серьезный ущерб представлению о "Международной Амнистии" как о нейтральной организации, которое всегда считалось ее козырем. Одну из причин неприятия "Международной Амнистии" автор усматривает в том, что в своей деятельности эта организация делает упор на гражданские и политические права человека, а социальным, экономическим и культурным правам отводит подчиненное место. Различие между этими двумя группами прав состоит в следующем. Гражданские права необходимы для "свободы от страха"; государству предъявляется требование, чтобы оно не препятствовало свободному выражению идей и обмену информацией между гражданами. Необходимость соблюдения гражданских прав — основа западноевропейского либерализма, ведущего начало от эпохи Возрождения. Социально-экономические права имеют своей целью "свободу от нужды". От государства требуется, чтобы оно тем или иным путем эту "свободу от нужды" обеспечило. Представление о социально-экономических правах личности — гораздо более позднего происхождения, это одна из основ социализма. В 20-м веке под влиянием рабочего движения социально-экономические права были включены в конституции многих капиталистических стран, однако в социалистической идеологии они занимают гораздо более видное место. По учению Маркса, производительные силы и производственные отношения, которые отражаются в социально-экономических правах, являются определяющим элементом, "базисом", а гражданские и политические права есть нечто вторичное, "надстройка". Таким образом, упор на ту или другую группу прав человека имеет отчетливо видимую идеологическую компоненту, что нашло отражение в истории соответствующих международных документов. Всеобщая декларация прав человека ООН была результатом инициативы западных держав (1948 год). В 1966 году Международная конвенция по гражданским и политическим правам и Международная конвенция по экономическим, социальным и культурным правам были приняты Генеральной Ассамблеей ООН после 18 лет дискуссий и компромиссов, которые показали, что первую группу прав продвигали западные страны, а вторую — социалистические и большинство развивающихся стран. Статьи 5, 8, 18 и 19 Всеобщей декларации прав человека, на которых основывает свою деятельность "Международная Амнистия" целиком покрываются Конвенцией по гражданским и политическим правам. "Вывод самоочевиден, — пишет X. Левенберг, — до тех пор, пока "Международная Амнистия" ограничивается категорией гражданских и политических прав, ее нейтральность, с точки зрения социалистических и развивающихся стран, воображаемая. Это ограничение означает отказ признать социалистическую концепцию прав человека, и следовательно, отдает предпочтение капиталистической идеологии... Подводя итог, можно сказать, что из-за своего молчаливого предпочтения капиталистической концепции свободы (которое логически следует из одностороннего продвижения гражданских и политических прав) "Международная Амнистия" не смогла доказать правительству социалистических и развивающихся стран провозглашаемой ею нейтральности". X. Левенберг заканчивает свои соображения рекомендацией изучить, какую роль в отрицательном отношении этих стран к "Международной Амнистии" играют экономические и социальные права человека, выраженные в статьях 20 и 23 Всеобщей декларации прав человека, с тем чтобы предпринять, если это окажется необходимым, пересмотр целей организации. В этом подходе к проблеме меня удивляет диспропорция между соображениями о нейтральности и беспристрастности "Международной Амнистии", с одной стороны, и целями и принципами этой организации, с другой стороны. Как будто не беспристрастность должна вытекать из целей и принципов "Международной Амнистии" а ее цели должны приспосабливаться к чьему-то представлению о беспристрастности, причем далеко не беспристрастному представлению! Г-н Левенберг совершенно справедливо противопоставляет друг другу две концепции прав человека, а по существу, две концепции общества. Западная концепция провозглашает гражданские и политические права личности основой основ человеческого общежития, непреложным принципом, который надо соблюдать здесь и сейчас. Экономическая и социальная справедливость рассматривается скорее как цель, как идеал, об осуществлении которого можно говорить лишь в смысле относительном. Тоталитарно-социалистическая концепция общества полностью отрицает гражданские и политические права личности, но частично признает ее социально-экономические права: в той степени, в которой это необходимо для функционирования государственной машины. Однако, поскольку отрицать права человека сейчас не модно, идеологи тоталитаризма несколько приукрашивают свою концепцию для внешнего употребления. В результате на словах признаются все права человека, но на первое место выдвигаются социально-экономические права. Фактически, это лишь уловка, имеющая целью отвлечь внимание от проблемы гражданских прав. Вряд ли у кого-нибудь из серьезных людей могут быть сомнения на этот счет. Сам г-н Левенберг пишет об этой концепции, как мне кажется, с явной иронией: "Когда все формы экономической эксплуатации будут искоренены и будет построено бесклассовое общество, иными словами, когда экономические, социальные и культурные права будут гарантированы политически, законодательство автоматически приспособится к новому экономическому базису. И только тогда будут созданы условия для осуществления гражданских и политических прав". Итак, перед нами две концепции, две идейные платформы. Что же должна означать беспристрастность в этом контексте? Что "Международной Амнистии" следует отказаться от выбора между этими двумя концепциями и признать их равноправными? Но это было бы безыдейностью и беспринципностью, а не беспристрастностью. Беспристрастность международной организации означает лишь равное применение ее идей и принципов ко всем странам, общинам, людям. Акцент на гражданских и политических правах человека — это идейная основа" Международной Амнистии," на которой она возникла и приобрела влияние в международной жизни. Социально-экономические права — совсем другая проблема; пусть важная, но другая. Существует огромное операционалистское различие между гражданскими правами и социально-экономическими правами. Первые сравнительно легко определимы и проверяемы. Требование гражданских свобод состоит в том, что государство не должно преследовать людей за выражение убеждений и обмен информацией. Поэтому совершенно ясно, что должно сделать государство, чтобы удовлетворить это требование: просто прекратить преследования. Социально-экономические права допускают множество неоднозначностей в трактовке и проверке. Но самое главное - их осуществление требует сложного комплекса экономических, политических, социальных и культурных мероприятий и не известного заранее количества времени, причем относительно того, какие именно нужны мероприятия, может быть множество различных теорий и мнений, порождающих различные политические течения. Универсального рецепта, как достичь изобилия и социальной справедливости, увы, не существует. Критика социально-экономических условий в отдельных странах неизбежно привела бы к распаду "Международной Амнистии" на враждующие политические фракции. И тогда она не смогла бы выполнить свою основную функцию, ради которой она была создана — стоять на страже гражданских и политических прав. Именно эту цель - политизации и распада "Международной Амнистии"— преследуют тоталитарные страны, стараясь привлечь внимание к социально-экономическим правам в ущерб гражданским правам. Другой важный принцип, входящий в идейную основу " Международной Амнистии" это ограничение сферы защиты лишь теми лицами, которые не применяют и не пропагандируют насилия. Этот принцип тоже подвергается кое-кем критике. Аргумент таков. Бывают такие режимы, которые, с одной стороны, бесчеловечны и отрицают основные права личности, а с другой стороны, могут быть изменены только насильственным путем; в этих случаях насилие надо признать оправданным. Эти доводы совершенно неосновательны. Допущение насилия хотя бы в одном случае будет означать, что "Международная Амнистия" взяла на себя функцию общей оценки политических режимов и даже выбор средств для их свержения. Это радикально изменило бы идейную основу организации. От политической нейтральности не осталось бы и следа." Международная Амнистия" сильна тем, что она борется именно за гражданские права, а не против режимов, которые эти права нарушают. В этом различии и проявляется нейтральность "Международной Амнистии" Беспристрастность не есть безыдейность. Да, акцент на гражданских правах - западная идея. Значит ли это, что международная организация глобального характера должна от нее отказаться? Но ведь это — великая идея, необходимая всему миру и незападным странам в первую очередь. В истории западной цивилизации социально-экономические права человека были завоеваны (в той степени, в которой они завоеваны) после и в результате признания гражданских прав. Взрывоподобное развитие промышленности и науки, произошедшее в новое время, неотделимо от западной идеи о свободе личности. Однако для стран, проходящих стадию индустриализации в 20-м веке, ситуация складывается иначе. Используя западную технологию и экономическую помощь великих держав (то есть, в конечном счете, ту же технологию), правительства этих стран получают возможность удовлетворить первичные потребности своих граждан, отказав им в то же время в элементарных гражданских правах. Опять-таки, благодаря западной технологии в виде современного оружия и средств массовой коммуникации правительства могут контролировать интеллектуальную и эмоциональную жизнь граждан с немыслимой ранее эффективностью. Этот тоталитарный подход к проблеме модернизации — соблазн для руководителей страны, сулящий власть и богатство, для нации же в целом - это самообман, приводящий к видимости успеха лишь в первое время. Это опьянение, "алкоголем" которого является технология, созданная Западом. Поэтому и долг Запада — противодействовать тоталитарному опьянению. Нет ничего удивительного, что "Международная Амнития" черпает свою силу в западных странах. В свое время европейские колонисты и торговцы, продавая спиртные напитки туземцам, доводили до вырождения целые селения и народы. Останется ли западная общественность равнодушной к тому, 1гго это повторяется теперь в новом качестве и в новом масштабе, грозя затопить весь мир, в том числе и Запад? От потенциальных потребителей "алкоголя" не приходится ожидать сопротивления — ведь они еще не знают, что это такое. То, что в странах Запада так много людей поддерживают "Международную Амнистию" дает основания для надежды. В маленькой Голландии — 15 тысяч членов "Международной Амнистии". Это замечательно. Беспристрастность в поляризованном мире Тот факт, что "Международная Амнистия" построена на западных идеях, не мешает ей быть организацией глобальной и политически беспристрастной. К сожалению, западное общественное мнение часто бывает склонно в стремлении к ложно понятой "беспристрастности" и "нейтральности" добровольно сдавать позиции в идейной борьбе с тоталитаризмом, приносить в жертву жизненно важные идеи. Это проявилось недавно в реакции некоторых кругов на присуждение А.Д. Сахарову Нобелевской премии мира — крупное событие в плане борьбы за права человека и взаимоотношений между Востоком и Западом. Один из старейших и известнейших научных журналов мира "Нейчур" пишет в редакционной статье: "Присуждение Нобелевской премии мира академику А.Д. Сахарову удивило почти всех. Несомненно, одно время его можно было рассматривать как кандидата на Нобелевскую премию по физике, но мало кто думал о нем в контексте премии мира. Так было ли решение комитета в Осло вдохновенным жестом, направленным на расширение сферы "мира" путем включения в нее прав человека как "единственного прочного основания для подлинной и долговечной системы международного сотрудничества" — как гласит формулировка премии, или это был просто политический акт, который мог быть совершен из относительной безопасности Скандинавии и был рассчитан на причинение Советскому Союзу некоторых неприятностей? Прежде всего необходимо сказать, что деятельность Сахарова — вначале как физика, затем как пропагандиста ограничения вооружений, затем как социал-демократа, борющегося за гражданские права, — достойна восхищения (см. стр. 528). Если присуждение премии этого года и оспаривается, то спор никоим образом не идет вокруг личных качеств академика Сахарова. Далее, не подлежит сомнению, что присуждение премии поддержит Сахарова, если поддержка необходима, в его работе. Все это хорошо. Но даже если Запад может в целом рассматривать эту премию как присужденную за работу в области прав человека, Советский Союз несомненно рассматривает ее как образчик политического цинизма, имеющий целью поддержку смутьянов. Если бы Нобелевский фонд был политической организацией, созданной для поддержки западных идеалов, это не имело бы большого значения — но тогда и Нобелевские премии имели бы только значение Сталинских премий. Претендуя на глобальное значение, Нобелевские премии должны быть свободны от той двусмысленности и поляризации, которые были порождены премией этого года; и не только этого года — недавние награждения Вилли Брандта, Ле Дык Тхо и Генри Киссинджера, все были в своем роде политическими и спорными".6 Я был чрезвычайно обрадован решением Нобелевского комитета. Потому что не было в 1975 году человека, в большей степени заслужившего Нобелевскую премию мира, чем академик Сахаров. Формулировка премии верна: соблюдение основных прав человека в глобальном масштабе — единственная надежная основа мира. С закрытым обществом подлинного мира быть не может. Вклад Сахарова в дело прав человека — вклад в дело мира, и он значительнее, чем торжественно провозглашаемые обязательства, которые нарушаются на следующий день после подписания. Далее, при присуждении премии мира играет роль не отдельный продукт личности — научное открытие, художественное произведение — а личность в целом, ее влияние на современников. Мы видим в Сахарове одну из немногих титанических личностей нашего времени. Все эти соображения, для меня совершенно несомненные, отнюдь не были очевидными, как мне было известно, для широкой публики на Западе. Решение Нобелевского комитета было нетривиальным, оно требовало известного мужества и вызвало приятное удивление. Статья в "Нейчур", напротив, вызывает неприятное удивление. Дело не в том, что кто-то не согласен с решением Нобелевского комитета, дело в аргументах, выдвигаемых журналом. Я готов был бы выслушивать и обсуждать любые доводы относительно вклада Сахарова в дело мира. Но вклад Сахарова в дело мира в статье не обсуждается, а его личности дается высокая оценка. Единственная причина, по которой "Нейчур" критикует решение Нобелевского комитета, — что оно вызовет недовольство Советского Союза. Итак, неважно, какова роль Сахарова в международной жизни, неважно, заслужил он премию мира или нет, — но раз советские власти рассматривают Сахарова как "смутьяна", от присуждения премии надо было воздержаться, И это называется нейтральностью? Беспристрастностью? Тогда что же такое пристрастность? И что такое подобострастность — худший вид пристрастности, проистекающей от страха перед силой? Когда "Нейчур" сопоставляет Нобелевские и Сталинские премии, аргументация становится на первый взгляд убедительной. В самом деле, очень не хочется, чтобы Нобелевские премии были как Сталинские. Но при более внимательном анализе убедительность этого аргумента рассыпается. Для такого анализа нам снова придется вернуться к понятию беспристрастности. Мы находим в современном мире две противостоящие идеологии: западную (либерально-демократическую) и восточную (тоталитарно-социалистическую). Им соответствуют противостоящие политические блоки, обладающие противостоящими политическими целями: каждая сторона хотела бы, чтобы человечество приняло ее идеологию и устроило жизнь по ее модели. Что же такое политическая беспристрастность в этой ситуации? И существует ли она вообще? Западная и восточная идеологии дают на этот вопрос противоположные ответы. Западная идеология утверждает, что беспристрастность существует и в определенных ситуациях необходима. Человеческий мозг обладает способностью смотреть на себя как бы со стороны: свою систему идей, оценок, целей рассматривать с точки зрения более обширной метасистемы. В частности, человек может отвлечься от своих целей, как бы страстно он к ним ни стремился в действительности, и анализировать вещи так, как если бы этих целей у него не было. Это и есть беспристрастность. Без нее не было бы науки и была бы невозможна разумная коррекция целей. Восточная идеология утверждает, что никакой беспристрастности — во всяком случае, в вопросах, связанных с общественной жизнью, — нет и быть не может. Каждая мысль и каждый поступок индивидуума непосредственно служит целям того лагеря, к которому он принадлежит. Беспристрастность — либо обман, либо самообман. Обычно о беспристрастности говорит тот, кто тайно перешел на сторону врага. Различие между Сталинскими и Нобелевскими премиями состоит в том, что Сталинские премии должны быть политически пристрастны и по замыслу, и по осуществлению, а Нобелевские премии по своему замыслу должны и могут быть беспристрастными. Конечно, человек — существо несовершенное, и в осуществлении этого замысла неизбежны какие-то проявления пристрастия. Однако сам замысел и наличие в арсенале западной цивилизации определенной традиции беспристрастного суждения, умения быть беспристрастным заставляет мыслящих людей во всем мире, в том числе и в Советском Союзе (а также и советских руководителей!), относиться к Нобелевским премиям совсем не так, как к Сталинским. Что касается данного случая, то именно отказ от присуждения Нобелевской премии Сахарову по политическим соображениям, как этого хотелось бы журналу "Нейчур", был бы отклонением от замысла. Люди ожидают, что Нобелевский комитет будет руководствоваться исключительно своим видением вклада кандидатов в дело мира, отвлекаясь от политических целей как своей, так и противоположной стороны. В выступлении "Нейчур" мы наблюдаем странное явление: люди, явно принадлежащие к западной стороне, стремясь как будто к беспристрастности, призывают на деле к политической дискриминации в пользу восточной стороны. Причина этого явления кроется в том фундаментальном факте, на который я указал выше: подлинное, без кавычек, понятие беспристрастности — понятие целиком западное. Мнимая беспристрастность, являющаяся на деле безыдейностью, призывает к отказу от этого понятия как чуждого и неприемлемого для восточной стороны. Беспристрастность заменяется на политический прагматизм, проще говоря — на постоянную заботу о том, чтобы не разгневать Москву. Во многих случаях (и присуждение Нобелевской премии мира академику Сахарову ~ один из них) беспристрастный подход приводит к неблагоприятным для тоталитарного лагеря результатам. Тогда мнимая "беспристрастность" выступает в качестве защитника теории и практики тоталитаризма. "Нейчур" заканчивает свою статью словами: "Мы отмечали и раньше, что Нобелевские премии часто оставляют за собой разрушительный след. Это особенно так по отношению к Премии мира: Нобелевскому фонду пора серьезно заняться поиском других способов поддержки своих достойных идеалов". Из приведенной ранее части статьи мы видим, что эти другие способы не должны были бы, по мысли журнала, порождать "поляризации". Но как можно избежать поляризации в нашем поляризованном мире, когда даже понятие беспристрастности отвергается одной из сторон? Очевидно, лишь отказавшись от беспристрастности! Современному миру жизненно необходимы внеполитические беспристрастные организации глобального охвата, такие, как Нобелевский фонд и Международная Амнистия. И в идейном, и в организационном отношении они могут базироваться только на Западе. На Востоке ничего подобного не может быть по определению. Смешанная восточно-западная организация может оказаться способной на компромисс, но никак не на беспристрастность. Однако и в западных условиях сохранение беспристрастности - дело нелегкое. Критика таких организаций, основанная на рассмотрении концепций и решений по существу, необходима и конструктивна. Критика, порожденная политическим конформизмом,— деструктивна. Слабость Запада
Мало кто на Западе питает сейчас иллюзии насчет "страны победившего социализма", но масштаб угрозы, которую представляет тоталитаризм как мировое явление, далеко еще не осознан. Россия первой попала в эту волчью яму, а потом затянула туда еще несколько стран. Очевидно, только тот, кто побывал в этой яме — не туристом, не заглядывая сверху, а живя внизу, — понимает, что это такое и как трудно оттуда выбраться. Когда он рассказывает об этом человеку Запада, тот недоверчиво пожимает плечами. Он не хочет замечать яму, которая залегла буквально у его ног. Сахаров и Солженицын не раз выступали с предупреждениями о серьезности тоталитарной угрозы. "Я — не критик Запада. Я — критик слабости Запада" — сказал Солженицын. Больше всего от него досталось англичанам, и это их, кажется, сильно задело. Выступления Солженицына в марте 1976 г. по Би Би Си обсуждались во всей стране. В передаче из серии "Панорама", организованной Би Би Си для обсуждения выступлений Солженицына, участвовали весьма видные лица: бывший премьер-министр Э. Хит, американский сенатор X. Хамфри, бывший министр обороны США Дж. Шлезинджер и генеральный секретарь НАТО д-р Дж. Луне. Критике Солженицына они противопоставили ряд аргументов в пользу того, что Запад не так уж слаб. Какие же это были аргументы? Военные, политические, экономические. Но соображения Солженицына касательно этих сфер — дело второстепенное. Сущность его критики в другом. Солженицын — писатель, его дело — смотреть, чем люди живы. Эти-то наблюдения и привели его к выводу о слабости Запада. Он не увидел активной веры в высшие ценности, без которой не может быть мужества и единства. Он увидел оппортунизм и разобщенность. И он ясно сказал, что именно в этом он прежде всего видит слабость Запада. Сопоставьте эту картину с механическим, железным единством тоталитарной машины и вы поймете, откуда берутся апокалиптические ноты в выступлениях Солженицына. Дефект тоталитаризма—в неспособности к творчеству, к созданию чего-либо радикально нового. Но эта слабость компенсируется потоком научно-технической информации из свободного мира. А в сфере собственно военной или военно-политической он обладает преимуществами единства, концентрации и дисциплины. Тоталитаризм не изобретает пороха, но сумеет им лучше воспользоваться. Когда думаешь о надвигающейся биологической революции, в голову приходят самые мрачные мысли. Западные обозреватели нередко описывают ситуацию в столь же апокалиптических выражениях, как и Солженицын. У. Лакер и Л. Лабедз в статье, озаглавленной "Вопрос жизни и смерти", пишут: "Америка и другие демократии Запада стоят перед лицом наиболее жестокого кризиса в своей истории — тяжелой экономической депрессии в сочетании с быстрым уменьшением их влияния в международных делах и параличом и беспорядками на внутреннем фронте... Есть все основания утверждать, что нынешний кризис имеет совершенно беспрецедентный характер. Это кризис обществ, их норм и ценностей, кризис исчезновения тех общепринятых принципов, которые в прошлом придавали обществу единство. Поэтому сравнение с ранее случавшимися кризисами мало что дает, и надежда, что положение нормализуется с подъемом деловой активности к концу года - или в крайнем случае в будущем году,— мало обоснована".8 Преобладающее настроение на Западе эти авторы характеризуют как "пессимистический детерминизм". Пророчества обреченности производят наркотическое действие, парализуют политическую волю, представляя поражение Запада неминуемым. Во внешней политике европейских стран преобладает узкий национализм. Параллельно этому на внутреннем фронте проявляется растущее стремление различных групп населения преследовать свои узкогрупповые интересы, невзирая на трудности, которые это доставляет другим группам и стране в целом. Лидирует в этом отношении Великобритания. "По мере того как разрушается общественное взаимопонимание, анархия в Великобритании все возрастает, а остальные европейские страны следуют в том же направлении, отставая лишь ненамного. Вряд ли можно применить термин классовая борьба к той борьбе, которая сейчас происходит во многих европейских странах; классовая борьба неизбежна в обществе, разделенном на классы, это неизбежный спутник демократического процесса. Но нынешняя ситуация все в большей степени характеризуется новым явлением — некоторые профессиональные группы беззастенчиво добиваются увеличения заработной платы, игнорируя не только общее экономическое положение, но и интересы хуже оплачиваемых групп, которые не имеют возможности действовать подобным же образом. Солидарность рабочего класса уступает место закону джунглей, когда небольшие группы специалистов, техников или рабочих фактически парализуют целые отрасли промышленности, вопреки желанию большинства. Это возврат к практике средневековых гильдий в сочетании с идеологий (если это идеология) социального дарвинизма и принципа невмешательства. Но в то время, как в Средние века существовала власть — будь то папы или императора,— которая могла призвать к порядку, власть в демократических обществах Запада непрерывно слабеет, а в некоторых странах разрушилась совершенно. Современное общество, в отличие от джунглей, не может функционировать без некоторого минимума порядка. Поэтому альтернативой анархии является возникновение авторитарных режимов, если только разум, ответственность и понимание долгосрочных интересов не утвердят себя вовремя, чтобы предотвратить эффект бумеранга".9 Маркузе Вспышка ярости в левом движении 60-ых годов свидетельствует, во-первых, о наличии недовольства среди молодых людей, приходящих в современное западное общество, о желании каких-то перемен, а во-вторых, о полном непонимании того, какие же именно перемены нужны и как их осуществить. Сочетание этих двух черт, прежде чем оно воплотилось в социальных акциях "новых левых", было воплощено в философских работах их идейных вождей и прежде всего — Герберта Маркузе. Я читал только одну книгу Маркузе, "Одномерный человек", но и ее вполне достаточно, чтобы составить представление об этом поразительном явлении, этом сочетании страстной проповеди перемен с полным отсутствием конструктивных идей о переменах. "Одномерный человек" — это книга посвященная систематической критике современного западного общества. От такой книги не обязательно требовать какой-то конкретной социально-политической программы. Но идейная позиция автора, его философия, проявляется в критике с полной определенностью. Что поражает в книге Маркузе — это отсутствие понятия об эволюции. При всей страсти к переменам философия Маркузе антиэволюционна. Ибо эволюция это не просто последовательность перемен, а последовательность перемен, подчиненная определенному общему плану. Говорить об эволюции — значит говорить об этом плане. Ничего подобного у Маркузе мы не находим. Напротив, мы обнаруживаем у него полное непонимание сущности и механизма эволюции. Без эволюции нет и революции, ибо последняя есть лишь форма первой. Позиция "перемены ради перемен" может породить лишь бессмысленное буйство, что и произошло во время студенческих беспорядков 1968 года. В предисловии к своей книге Маркузе пишет: "... Развитое индустриальное общество встречает критику ситуацией, которая, по-видимому, лишает ее самой ее основы. Технический прогресс, распространенный на всю систему доминирования и координации, создает такие формы жизни (и власти), которые примиряют силы, противостоящие системе, и обрекают всякий протест на поражение во имя исторических перспектив свободы от эксплуатации и доминирования. Современное общество способно, по-видимому, сдерживать социальные перемены — качественные перемены, которые привели бы к созданию существенно новых учреждений, к новому направлению процесса производства, новым способам человеческого существования. Это сдерживание социальных перемен является, пожалуй, наиболее выдающимся достижением развитого индустриального общества; общее принятие Национальной Цели, двухпартийная политика, упадок плюрализма, тайный сговор Бизнеса и Труда в рамках сильного Государства свидетельствуют об интеграции противоположностей, которая является результатом, так же как и предпосылкой этого достижения".10 Начало этого отрывка располагает нас к автору. Если общество утратило способность меняться, то это явно нехорошо. В нашем воображении возникает представление о конце пути, о загнивании и неизбежном распаде. Мы склонны сочувствовать критику, который обвиняет общество в этом. Но читая дальше, мы видим, что причиной и следствием этой остановки автор считает интеграцию противоположностей, он отождествляет интеграцию противоположностей с остановкой. С этим никак нельзя согласиться. Интеграция противоположностей — один из аспектов метасистемного перехода, необходимый элемент развития, так что наличие этого элемента само по себе ни в коей мере не свидетельствует о прекращении развития, об остановке. Интеграция противоположностей в процессе развития происходит благодаря созданию (и в процессе создания) нового уровня иерархии по управлению, который осуществляет координацию противоположных элементов в рамках целого. Возьмем простейший пример. В процессе развития двигательного аппарата появляются мышечные волокна, сокращение которых имеет взаимно противоположные последствия: скажем, мышцы, которые сгибают и разгибают конечность в одном и том же суставе. Одновременное сокращение этих мышц было бы бессмысленным. "Борьба" этих "противоположностей" (в марксо-гегелевских терминах) или "победа" одной из них не приведет к конструктивной эволюции. Для осуществления эволюционного сдвига (он же революционный сдвиг) необходимо создание зачатков нервной системы, которая управляла бы сокращениями противоположных мышц и обеспечила бы возможность ритмических движений. Это — метасистемный переход, включающий в себя интеграцию противоположностей. Он происходит в контексте борьбы противоположностей, но отнюдь не сводится к ней и не является ее прямым следствием. Он требует некоторого творческого усилия, он требует встать над борьбой противоположностей. Означает ли интеграция противоположностей конец развития? Никоим образом. Просто действие переносится на следующий уровень; точка приложения творческого усилия перемещается на одну ступеньку вверх. Теперь будет совершенствоваться нервная система. Простые механизмы ритмического движения будут интегрироваться в более сложные планы поведения. И здесь тоже процесс развития будет происходить путем количественного накопления и качественных скачков — метасистемных переходов. Нужно совершенно не понимать принципов эволюции, чтобы обрушиваться на "сговор Бизнеса и Труда в рамках сильного Государства" как на препятствие для дальнейшего движения вперед к "новым способам человеческого существования". В действительности это является необходимым этапом, через который нельзя не пройти, шагом, который так или иначе надо сделать. Этот шаг относится только к системе материального производства. Сделав его, надо переносить точку приложения усилий на следующий, более высокий уровень — в область человеческих взаимоотношений, культуры, высших целей. Если общество неспособно на этот перенос, на этот следующий метасистемный переход, то оно действительно обречено на остановку в развитии. Но не интеграция противоположностей на уровне материального производства тому виной, а гораздо более глубокие причины в сфере культуры. Их-то и надо вытаскивать на свет божий. А оживление противоречий в системе производства, как и борьба против других форм интеграции противоположностей на низших уровнях, может привести лишь к регрессу, к движению назад. Поясним это снова на примере мышц. Когда выработан механизм простого ритмического движения, следующий этап — приспособление этих движений к текущей ситуации. Для этого нужны датчики информации о внешнем мире — органы чувств; нужна также система координации движений, которая ставила бы движение в зависимость от этой информации. Поможет ли решению этой задачи "борьба противоположностей" между мышцами-сгибателями и мышцами-разгибателями? Одновременное сокращение противоположных мышц — это судорога, которая отнюдь не улучшает координации движений. Вся философия Маркузе — это тоска по судороге и попытка вызвать судорогу, попытка не вполне безуспешная. Метафизический стиль мышления, отсутствие четкости в представлениях о развитии приводят к ложному образу, согласно которому развитие как бы порождается борьбой противоположностей — нечто вроде выработки нового вещества в процессе взаимодействия "противоположных" веществ, как, скажем, кислота и щелочь. Этот образ наводит на мысль, что, когда запас "противоположностей" исчерпывается, развитие прекращается. Маркузе очень сокрушается, сравнивая положение, в котором находится критика капиталистического общества сейчас, с положением, в котором она находилась при своем возникновении в первой половине 19-го века. Тогда она "приобретала конкретность", опираясь на борьбу противостоящих друг другу классов - буржуазии и пролетариата. "В капиталистическом мире эти классы все еще являются основными классами. Однако капиталистическое развитие изменило структуру и функцию этих двух классов таким образом, что они больше не являются агентами исторических преобразований. Заинтересованность в сохранении и улучшении институционального статус кво, которая стала решающим фактором, объединяет прежних антагонистов в наиболее развитых районах современного общества".11 Казалось бы, из этого факта следует сделать вывод о том, что надо менять точку приложения критики, переносить ее в новые сферы, на другой уровень. Это было бы естественной реакцией здорового творческого разума, который видит в критике активное начало, преобразующее мир. Но не такой вывод делает Маркузе. Он мыслит в терминах исторического материализма, для которого всякая мысль, в том числе и критическая, есть отражение социальной реальности. Критическая мысль — не фактор, вносящий в жизнь новое, а лишь форма проявления объективных социальных противоречий. Маркузе пишет: "В отсутствие обнаружимых агентов социальных перемен критика отбрасывается на высокий уровень абстрактности. Нет почвы, на которой могли бы встретиться теория и практика, мысль и действие".[12] Но ведь обнаружимость агентов перемен зависит от того, с каких позиций ведется критика. Если постулировать, что развитие может быть только следствием борьбы противоположных интересов буржуазии и пролетариата, а потом констатировать интеграцию противоположностей, то мы тривиальным образом приходим к выводу о невозможности развития и закрываем себе путь для дальнейших поисков. Самое большее, на что может рассчитывать Маркузе, — это взрыв, разрушение общества. Словами предисловия: "Одномерный человек будет все время вращаться в кругу двух противоположных гипотез: (1) что развитое индустриальное общество способно сдерживать качественные перемены в течение предвидимого будущего; (2) что существуют силы и тенденции, которые могут сломать сдерживающее начало и взорвать общество".[13] Возможность конструктивной эволюции отвергается даже как гипотеза, понятия такого нет. Либо статус кво, либо судорожное напряжение противоположных сил, ломающее уже созданные регуляторы и отбрасывающее общество назад, к золотому веку марксистской критики — первой половине 19-го века. Если, с одной стороны исторический материализм Маркузе приводит его к зачеркиванию творческой роли мысли, то с другой стороны, он приводит к фетишизации техники и технического прогресса. Это та же фетишизация техники, которую мы видим в советском официальном марксизме, но только со знаком минус. Маркузе видит источник всех бед — точнее, источник застоя — в современной промышленной технологии. "В этом обществе, — пишет он, имея в виду индустриальное общество, — аппарат производства стремится стать тоталитарным в той степени, в которой он определяет не только социально необходимые виды деятельности, навыки и предрасположения, но также индивидуальные потребности и стремления".14 Еще цитата: "Современное индустриальное общество посредством способа, которым оно организовало свою технологическую базу, стремится быть тоталитарным. Ибо "тоталитарной" является не только террористическая политическая координация общества, но также и нетеррористическая технико-экономическая координация, осуществляемая корпорациями, которые манипулируют потребностями людей".15 Так писать и так понимать тоталитаризм можно только, если полностью отказать человеку в способности возвышаться над средой или во всяком случае отрицать значение этой способности для исторического развития. Ибо технология как таковая меняет только среду обитания для каждого индивидуума и больше ничего. Эта новая среда является, с точки зрения биологической, не менее, а более благоприятной для развития жизни и ее высших форм: она обеспечивает удовлетворение потребностей низшего уровня, увеличивает продолжительность жизни, оставляет больше свободного времени. Если в этих условиях те формы жизни, которые мы наблюдаем, обнаруживают тенденцию не к развитию, а к застою, то причины надо искать не на материально-техническом уровне, а на уровне идейно-политическом. В частности, тоталитарный тупик — явление политическое и идеологическое. Тоталитаризм останавливает развитие путем массового физического подавления свободной мысли и творчества. Индивидууму противостоит здесь не пассивная среда, а активная человеческая сила. Пока нет этого противостояния, активного подавления свободы, нельзя говорить о тоталитаризме, это значило бы изменить сущность понятия. (Не знает, не знает товарищ Маркузе, что такое настоящий тоталитаризм!) Есть различие между человеком со связанными руками и ногами и человеком, заблудившимся в лесу. Отсутствие крупных общественных идей может быть просто следствием того тривиального факта, что на выработку идей необходимо время. При всем том, что движение новых левых оказалось неспособным внести конструктивный вклад в эволюцию общества, оно является, так сказать, эволюционным по происхождению. Оно демонстрирует наличие в обществе, и в первую очередь, конечно, в среде молодежи, эволюционного потенциала, потребности выйти за пределы данного, совершить метасистемный переход. Маркузе ведет свою критику, опираясь на концептуальный аппарат исторического материализма, чем и обрекает ее на бесплодность. Но его целевая и эмоциональная позиции вызывают у меня полное понимание. В сущности, Маркузе критикует западное общество за то, что из всех аспектов эволюции оно сохранило лишь один аспект — научно-технический прогресс, а в остальных отношениях перестало эволюционировать, утратило творческий потенциал. Именно это, очевидно, и привлекло к его философии студенческую молодежь. Центральной мишенью его критики является отсутствие у индивидуума внутренней свободы от общества, отсутствие личного "внутреннего пространства", которое необходимо для творчества. Из-за отсутствия этого пространства человек и общество становятся "одномерными", теряют измерение "перпендикулярное" к существующему порядку вещей. "Сегодня, — пишет Маркузе, — в это личное пространство вторгается и сводит его на нет технологическая реальность. Массовое производство и массовое распределение предъявляют притязания на всего индивидуума, а индустриальная психология давно перестала ограничиваться территорией завода. Множественные процессы интроекции окостеневают, порождая почти механические реакции. Результатом является не приспособление, а подражание: непосредственная идентификация индивидуума с его обществом и таким образом с обществом в целом. Эта непосредственная автоматическая идентификация (которая, возможно, была характерной для первобытных форм ассоциации) появляется снова в высокоразвитой промышленной цивилизации; ее новая "непосредственность", однако, есть продукт изощренного научного управления и организации. В этом процессе "внутреннее" измерение духа, в котором берет начало оппозиция к статус кво, сходит на нет. Потеря этого измерения, которое служит вместилищем отрицательного мышления — критической силы Разума — является идеологическим аналогом тех самых материальных процессов, с помощью которых развитое индустриальное общество заглушает и смиряет оппозицию".16 Если оставить в стороне сатанинскую роль, которую Маркузе приписывает промышленной технологии и научно-техническому прогрессу, то в остальном его обвинение современного западного общества в "одномерности", вероятно, имеет" основания. Не имея опыта жизни на Западе, не берусь высказывать на этот счет собственных суждений, но направленность критики здесь вперед, а не назад. В заключительной части "Одномерного человека", где автор набрасывает возможные альтернативы, общая направленность его мысли также вперед. Он представляет себе альтернативу как "трансцендентный проект" (почти "метасистемный переход"), то есть такую программу, которая полностью выходит за границы принятого и признанного в сфере общественной жизни. Приятно также читать те строки, где Маркузе отдает должное воображению как фактору исторического развития. Лозунг новых левых "воображение у власти", серьезное отношение к утопическому мышлению, призывы к "переопределению потребностей" — все это всегда вызывало у меня сочувствие. Мне кажется неоспоримым, что решение проблем, стоящих перед современным обществом, требует радикальных перемен, разрыва со многими представлениями и принципами, которые общественное мнение сейчас рассматривает как абсолютные и не подлежащие пересмотру. Но одного признания необходимости "трансцендентного проекта" недостаточно. Надо придать этому проекту хотя бы приблизительные черты, а это предполагает определенную концепцию относительно причин нынешнего положения. Концепция Маркузе — несмотря на то, что он вносит поправки в теорию стоимости Маркса и в понятие отчуждения, — остается марксистской. Он ищет (и полагает, что находит) причины снижения творческого потенциала общества и расцвета потребительской психологии в способе производства: промышленной технологии, отношениях между классами и т. п. Я нахожу это нелепым. Роль среды, фона, которую играет способ производства, — важная, незаменимая роль, но это не та роль, от которой зависит ход действия. Среда, например, может быть в той или иной степени благоприятной для развития болезнетворных бактерий, но характер и ход течения болезни определяется видом бактерий, и пока мы не обнаружим этого факта и не изучим бактерии, мы не продвинемся вперед в лечении болезни. В этом примере, как и всюду, ми видим один и тот же закон: нижние уровни организации создают условия, верхние уровни — определяют развитие событий. Ситуация, вызывающая критику новых левых, может быть описана, мне кажется, более непосредственно, в прямых, лобовых терминах, как отсутствие в культуре общества высшей цели — по крайней мере, такой высшей цели, которая удовлетворила бы молодых людей и была бы ими принята в качестве таковой. В современном западном обществе наблюдается эрозия того слоя культуры (религиозного слоя в широком смысле слова), который дает ответ на вопрос о смысле жизни. Поэтому слой культуры, связанный с материальным производством и потреблением, занимает все более доминирующее положение, становится высшим уровнем иерархии целей и планов поведения. Именно в этом, в исторически обусловленном распаде религиозного слоя культуры, а вовсе не в каких-то чудовищных свойствах современного способа производства, лежат причины того явления, которое получило название "общества потребления". Размерность, "перпендикулярная" к реальности, об исчезновении которой говорит Маркузе, это размерность высших целей. В обществе потребления — и в этом я целиком солидарен с критикой новых левых — высшие цели устанавливаются, по существу, не человеком, а аппаратом производства. Человек перестает быть творцом и повелителем, он отдает себя во власть созданной им самим среде. Общество становится неспособным к конструктивной эволюции. Из такого понимания ситуации следует, что конструктивная критика современного индустриального общества должна начинаться с обсуждения вопроса о Высшей Цели. Этот вопрос — центральный, это узкое место; мера, в которой удастся продвинуться в обсуждении этого вопроса, есть мера продвижения в решении всех остальных проблем. В книге Маркузе вопрос этот, по существу, обходится; автор отделывается довольно туманными замечаниями о "более человечном" способе жизни, вместе с Уайтхедом говорит о "совершенствовании искусства жизни". Так же поступают и другие авторы. Все как будто исходят из предположения, что вопрос о смысле жизни решается сам собой, ответ на него всем более или менее ясен, и поэтому такого вопроса нет. Однако он есть. И в нашу эпоху, когда мы научились производить жизнеобеспечение в масштабах, не снившихся нашим предкам, этот вопрос становится особенно жгучим, он впервые в истории человечества становится вопросом для масс, а не для тонкой привилегированной прослойки. Перед нами есть выбор. Мы устроены таким образом, что наши цели, наши потребности, наши желания - не есть нечто фиксированное, данное нам свыше. Они в значительной степени зависят от Высшей Цели, которую мы сами себе поставим. Так какую же мы выберем Высшую Цель? От ответа на этот вопрос зависит, какое мы получим общество. Тоффлер Я переворачиваю последнюю страницу книги Альвина Тоффлера "Футурошок"17 . Очень интересная книга, содержащая много наблюдений и мыслей, обильно снабженная фактическим материалом. Тоффлер рисует превращение индустриального общества в "постиндустриальное" (имея в виду главным образом США). Динамика этого превращения, грандиозный размах и стремительный темп перемен захватывают воображение. — Все больше вещей изготовляется для однократного пользования и выбрасывания. Бумажные салфетки. Картонные подносы. Носовые платки из бумажной ткани. Зубная щетка с уже нанесенной на нее пастой, которую вы выбрасываете, почистив один раз зубы. Тысячи новых разновидностей продуктов и предметов массового потребления появляются ежегодно на рынке. — Все возрастает подвижность населения — как в смысле путешествий, так и в смысле смены места жительства. В 1967 г. 108 миллионов американцев совершили 360 миллионов путешествий. Средний владелец машины в США проезжает в год 10 тысяч миль. Четыре миллиона американцев ежегодно отдыхают за морем. Полтора миллиона немцев едут на каникулы в одну только Испанию. За один год 37 миллионов американцев меняют место жительства — чаще всего из-за перемены работы. Телефонная книга в Вашингтоне меняется за год больше чем наполовину. — Возникают новые организации, перестраиваются старые. В период с 1967 по 1969 г. "Квестор Корпорейшн" купила восемь компаний и продала две. В промышленности, науке, общественной жизни применяются все более гибкие и динамичные формы организации. Традиционная стабильная бюрократия уступает место временным образованьям, создаваемым ад хок для решения конкретной задачи, а затем умирающим естественной смертью. Когда "Локхид Корпорейшн" получила заказ на строительство 58 гигантских военно-транспортных самолетов, была создана специальная организация из 11 тысяч человек, координировавших производство 120 тысяч частей для этих самолетов, производимых на предприятиях шести тысяч компаний. — Достижения науки входят в жизнь каждого человека, "задевают его за живое" в прямом смысле этого слова. Уже более 13 тысяч американцев с больным сердцем носят вшитый в грудную клетку крошечный приборчик — ритмизатор, который посылает сердцу периодические электрические импульсы для его стимулирования. Еще 10 тысяч человек "оборудованы" вживленными сердечными клапанами из искусственного материала. Разрабатываются вживляемые слуховые аппараты, искусственные артерии, бедренные суставы, почки, легкие. Назревает биологическая революция. На повестке дня: генная инженерия — получение животных, в том числе и человека, с заданными наследственными признаками; воспроизведение по ядру одной соматической (не половой) клетки целого организма, генетически тождественного оригиналу; развитие человеческого эмбриона вне тела матери; киборги — человеко-машинные гибриды. "Сейчас мы стараемся делать сердечные клапаны или искусственные артерии, которые лишь имитируют естественные. Но решив эту проблему, мы не ограничимся тем, что будем просто вставлять пластмассовую аорту, когда натуральная аорта выходит из строя. Мы будем вживлять специально сконструированные органы, которые будут лучше, чем природные, а затем и такие, которые дадут их владельцу новые возможности и способности, отсутствовавшие первоначально. Подобно тому как генная инженерия обещает производить "сверхчеловеков", так и технология искусственных органов сулит появление спортсменов со сверхемкими легкими и сверхмощными сердцами; скульпторов с нейронными приспособлениями, повышающими восприимчивость к текстуре; любовников с нейронной машинерией для интенсификации секса. Короче говоря, мы будем вживлять органы не только для того, чтобы спасти жизнь, но и чтобы сделать ее лучше — сделать возможным достижение таких ощущений, состояний, экстазов, которые в настоящее время нам не доступны ".[18] — По мере возрастания производительности труда уменьшается процент людей, занятых производством жизнеобеспечения. Несколько процентов населения обеспечивают Соединенные Штаты необходимыми продуктами питания. Доля людей, занятых в промышленности, падает, а в сфере обслуживания — возрастает. Но сфера обслуживания, в том виде, как она существует сейчас, тоже не будет долго расширяться: автоматизация и здесь приведет (и уже приводит) к огромной экономии труда. Точка приложения усилий смещается в сторону эстетики и психологии. Вскоре мы будем свидетелями "революционного расширения некоторых видов промышленности, продукцией которых будут не товары и не обычные услуги, а запрограммированные "переживания". Промышленность переживаний, возможно, станет одним из столпов супериндустриализма самой основой постсервисной экономики. По мере того как подъем благосостояния и приходящесть вещей безжалостно подрезают древнюю тягу к обладанию, потребители начинают копить переживания так же сознательно и страстно, как они некогда копили вещи. Сегодня, как показывает пример авиационных компаний, переживания продаются как довесок к каким-либо более традиционным услугам. Переживания, так сказать, служат глазировкой на пирожном. Но с движением в будущее все больше и больше переживаний будет продаваться исключительно как переживания, как если бы это были вещи".19 — И т. д. и т. п. И все же, когда читаешь книгу Тоффлера, то очень скоро начинаешь испытывать чувство тоски. Ибо во всем этом движении, в этой спешке, в мелькании предметов и лиц, в погоне за "переживаниями" нет чего-то очень нужного и важного. Чего же? Смысла. Цели. Лишь на последних сорока страницах из общего объема книжки в пятьсот страниц автор касается вопроса о целях деятельности. Да и как касается? Он фактически обсуждает не цели, а процедурный вопрос: как вырабатывать цели "демократическим" путем (я вернусь к этому ниже). В основной же части книги, там, где описываются процессы, протекающие в современном обществе, и ближайшее будущее, понятие о цели просто отсутствует, как будто такого понятия и не существует, как будто читателю не должен и не может прийти в голову этот фундаментальнейший для разумного существа вопрос: зачем? Мы видим перед собой чудовищное ускорение кругооборота вещей, но не видим обсуждения, что здесь хорошо и что плохо. Мы видим огромное возрастание подвижности людей, все ускоряющуюся смену мест, мы видим растущую эфемерность отношений между людьми (если верить автору на сто процентов), но нам остается непонятным, как относятся к этому сами американцы. Мы знакомимся с проектами изощренных чувственных удовольствий и не знаем, исчерпывается ли этим то, что постиндустриальное общество может предложить человеку, или же все-таки есть что-то еще. Духовная культура попросту игнорируется. О литературе, искусстве, философии, религии, об их влиянии на общество в настоящем и ближайшем будущем не говорится ни слова. Стороннему читателю остается непонятным, то ли духовная культура и в самом деле не играет решительно никакой роли в жизни американского общества, то ли это особенность персонального взгляда на вещи автора книги. В начале книги Тоффлер так характеризует ее предмет: "Эта книга - о переменах и о том, как мы приспосабливаемся к ним. Она о тех, кто преуспевает в обстановке перемен, кто способен оседлать гребень бегущей волны, а также и о великом множестве других, кто сопротивляется переменам или бежит от них. Эта книга — о нашей способности приспособляться. Книга о будущем и о шоке, который вызывает его наступление" [20]. В картине, которую рисует Тоффлер, перемены предстают как нечто внешнее по отношению к человеку — к отдельному лицу и к обществу в целом. Не человек создает перемены, стремясь к каким-то целям, а напротив, перемены (подчиняющиеся, надо думать, "объективным закономерностям движения материи", хотя этого марксистского термина в книге и нет) создают человека, велят ему приспособиться к ним. А кто не может приспособиться — заболевает "футурошоком" - шоком от наступления будущего. "Футурошок — это головокружение и дезориентация, вызываемая преждевременным наступлением будущего. Вполне возможно, что это наиболее важная болезнь завтрашнего дня".[21] (Вот как интересно: живя в одном и том же обществе, в одно и тоже время люди видят в нем прямо противоположное. Маркузе видит застой, отсутствие перемен и призывает произвести перемены любой ценой; Тоффлер видит избыток перемен и строит планы, как помочь людям к ним приспособляться. Общее между ними то, что ни у того, ни у другого нет понятия о конструктивных переменах, об эволюции.) Итак, по Тоффлеру, только приспособленец, конформист, имеет хорошие шансы на психическое здоровье в этом "бравом новом мире". Тоффлер, конечно, не употребляет этих выражений, он говорит о будущем с воодушевлением. Это оставляет меня в недоумении относительно его образа мышления: является ли позиция автора литературным приемом, как это делают авторы антиутопий, или же зрелище энергичной суеты должно, по его мысли, вызывать положительные эмоции? Что бы ни думал автор "Футурошока", я читал эту книгу как самую мрачную антиутопию. Стандартом антиутопии является изображение стабильного, навеки застывшего общества. Тоффлер же проделывает следующий поучительный эксперимент. Он не переносится в будущее, он описывает настоящее и сохраняет всю интенсивность перемен, ему свойственную. И он делает некоторые проекции этих перемен в ближайшее будущее — делает вполне квалифицированно и правдоподобно. Но он отнимает у перемен их цель и получающуюся в результате этой операции картину представляет на суд читателю. Первым делом исчезает понятие о творчестве. Забавно: даже в предметном указателе слово "творчество" не сочтено самостоятельным понятием; соответствующая строка гласит: "Творчество, см. Воображение". Но воображение отнюдь не равнозначно творчеству. Творчество предполагает выход за пределы личности, из сферы субъективного в сферу объективного. Воображение может быть инструментом творчества, но может и не быть. Воображение может работать и вхолостую, порождая "переживания" — и больше ничего. Онанизм — пример такого использования воображения. Жизнь без творчества являет собой тягостную картину. В сущности, это то же оцепенение классических антиутопий Хаксли и Орвелла. Хорошо известен один из первых опытов, в котором было доказано существование в мозгу животного центров удовольствия. В мозг крысы был вживлен электрод, с помощью которого на нужную точку могло быть подано электрическое напряжение. Достаточно было крысе нажать лапой на педаль, чтобы цепь замкнулась и крыса получила удовольствие. После того как крыса делала это открытие, она начинала безостановочно нажимать на педаль. Неужели человечество ожидает судьба этой крысы? Становится не по себе, когда читаешь такие, например, пророчества Тоффлера: "... Будущие конструкторы переживаний создадут, к примеру, игорные дома, в которых посетители будут играть не на деньги, а на переживания — свидание с симпатичной и благорасположенной дамой, если посетитель выигрывает, и, скажем, сутки одиночного заключения, если он проигрывает. По мере роста ставок будут изобретаться более изощренные удовольствия и наказания. Проигравший, возможно, вынужден будет в течение нескольких дней служить (по добровольному предварительному соглашению) победителю в качестве "раба". Победитель может быть вознагражден десятью минутами электрического стимулирования мозгового центра удовольствия. Игрок, возможно, будет рисковать поркой или ее психологическим эквивалентом — участием в однодневной сессии, во время которой выигравшим разрешается разряжать свои агрессивные побуждения на проигравших, а именно : кричать на них, насмехаться, оскорблять их и т. п. Любители крупных ставок смогут играть на бесплатный трансплантат сердца или легкого, в случае если таковой понадобится. Проигравшему, возможно, придется расстаться с почкой. Такие выигрыши и проигрыши могут бесконечно варьироваться и нарастать по интенсивности. Конструкторы переживаний обратятся за идеями к страницам Крафта - Эбинга и маркиза де Сада. Только воображение, технические возможности и стеснения со стороны в общем смягченной нравственности ограничивают разнообразие вариантов".22 "Разнообразие новых переживаний, выстроенных перед потребителем, будет результатом работы конструкторов переживаний, которые будут набираться из рядов наиболее творческих членов общества. Девизом этой профессии будет : "Если ты не можешь подать это в реальности, подай в виде заменителя. Бели ты мастер своего дела, клиент не заметит разницы!" Содержащееся здесь размытие границы между реальным и нереальным поставит общество перед серьезными проблемами, но не предотвратит и даже не замедлит появление "промышленности психообслуживания" и "психокорпусов". Гигантские, охватывающие весь Земной шар синдикаты создадут супердиснейленды, разнообразие, размах и эмоциональную мощь которых нам трудно даже вообразить".[23] Антирелигия Обратимся к последним сорока страницам "Футурошока". Это последняя глава книги, которая называется "Стратегия социального футуризма". Она начинается словами: "Можно ли жить в обществе, которое вышло из-под контроля? Вот вопрос, который ставится перед нами понятием футурошока. Ибо именно такова ситуация, в которой мы находимся. Если бы только одна технология потеряла управляемость, наши проблемы были бы уже достаточно серьезны. Но весь ужас в том, что множество других социальных процессов также вышли из-под контроля, бешено осциллируя, сопротивляясь всем нашим усилиям управлять ими".24 Основную причину неуправляемости Тоффлер видит в неправильном планировании, основанном на принципах "технократии". Такой подход ставит во главу угла экономику, производство материальных благ, порождает стремление максимизировать производство и игнорировать все остальные цели и аспекты жизни. Но в наше время, говорит автор, именно эти остальные цели и аспекты приобретают решающее значение, определяют социальное поведение людей. Технократическое планирование "эконоцентрично" и поэтому неспособно правильно прогнозировать социальные результаты принятия различных решений, в том числе и чисто экономических. Критика Тоффлером технократического планирования справедлива и обоснована. Но только я очень сомневаюсь, что на него можно возложить вину за неуправляемость общества. Не вернее ли сказать, что причина неуправляемости — отсутствие единодушия относительно какой-либо высшей цели (что надо бы иметь в свободном обществе) при отсутствии жесткой системы принуждения (что имеет место в тоталитарном обществе). Тоффлер пишет: "Сегодня накапливающиеся свидетельства того, что общество вышло из-под контроля, питают разочарование в науке. Вследствие этого мы видим явное оживление мистицизма. Астрология вдруг входит в моду. Дзен-буддизм, йога, спиритические сеансы и магия становятся популярным времяпрепровождением".25 Сомневаюсь, очень сомневаюсь. Не вернее ли сказать, что неудовлетворенность системой ценностей и целей и поиски высших духовных ценностей питают эти увлечения? Я совершенно согласен с Тоффлером, когда он говорит о необходимости новой стратегии при решении социальных проблем. Но какой стратегии? Какова должна быть система целей? "В свое время и в своем месте одержимость индустриального общества идеей материального прогресса сослужила человечеству хорошую службу. Но теперь, когда мы несемся к супериндустриализму, возникает новый этос, в котором другие цели начинают приобретать такую же роль и даже вытеснять цели экономического благосостояния. В личном плане самоосуществление, общественная ответственность, эстетические достижения, гедонистический индивидуализм и полчище других целей соперничают с голым стремлением к материальному успеху и часто перевешивают его. Изобилие служит основой, отталкиваясь от которой люди начинают стремиться к разнообразным постэкономическим целям".26 Насчет вытеснения целей экономического благосостояния "полчищем" других целей все правильно. Но только если это полчище не образует системы, иерархии, и не имеет, следовательно, главнокомандующего, то человек будет жить в суете и тоске, а общество — если оно вообще возможно — будет неуправляемым. Много целей — значит ни одной цели. Чувственное удовольствие — чудесная, незаменимая вещь. Но кибернетическое устройство, называемое человеком, устроено таким образом, что кроме чувственного удовольствия и разнообразных переживаний ему еще необходима некая Высшая Цель. Без этого человеческая кибернетика разлаживается, выходит из строя. Человек скучает. Болеет. Стареет раньше времени. Становится невротиком. Сходит с ума. Кончает самоубийством. Популярный американский журнал констатирует: "Несмотря на чрезвычайное разнообразие и богатство Америки, несмотря на ее любовь к зрелищам и лихорадочную погоню за развлечениями, Америке скучно. Массированное наступление на скуку, предпринятое в Соединенных Штатах, потерпело поражение, и скука стала болезнью нашего времени. Авторитетные люди затрудняются указать, сколько людей страдает от скуки, но их миллионы, и их число возрастает. Молодые люди в особенности подвержены скуке. Доктор М. Роберт Уилсон, главный психиатр Констанс-Балтмен-Уил-сон-Центра в Фэрибо штат Миннесота, специализирующийся по проблемам молодежи, оценивает в 20% число юношей и девушек в Америке, которым скука и депрессия доставляет серьезные трудности. Эти трудности часто ведут к потере самоуважения, а в крайних случаях - к самоубийству. И в самом деле, число самоубийств среди молодежи в Америке резко возросло: с 1960 года частота самоубийств в возрасте от 15 до 25 лет удвоилась, и самоубийство сейчас вторая по распространенности причина смерти в этой возрастной категории. По мнению некоторых экспертов, одно из самых ужасных массовых убийств в истории Америки последнего времени, совершенное "семьей" Чарльза Мэнсона, было совершенно от скуки". 27 Книга Тоффлера написана с позиций доктрины, которую можно назвать антирелигией. Она является перенесением либерально-демократической доктрины из сферы политики в сферу культуры. Символ веры антирелигии таков. Цели, которые ставит перед собой человек, — его личное дело, вторгаться в которое — неэтично. Это почти то же самое, что физическое принуждение. Установление обществом иерархии целей — недопустимо. Тем более недопустимо социально определенное понятие о Высшей Цели. Это почти то же самое, что диктатура бюрократии и Верховного Владыки. Антирелигия возникает в либерально-демократическом обществе вследствие распада религии. Из средства достижения Высшей Цели, органически связанной с определенным представлением о бытии и о человеке, которое возникло в рамках христианской культуры, либеральная демократия превращается в самоцель. Политика наступает на культуру. Ведь какая-то форма согласия относительно целей необходима. Согласие об отсутствии Высшей Цели заменяет собой согласие о наличии Высшей Цели, которое имеет место в религиозном обществе. Но симметрия эта весьма относительна. Наличие Высшей Цели обеспечивает социальную интеграцию, ее отсутствие, возведенное в принцип, ведет к дезинтеграции общества. "Акселерация, — читаем мы у Тоффлера, — производит все более быстрый кругооборот целей. Захваченные этой бурлящей, кишащей целями средой, мы испытываем чувство ошеломления, футурошок, мы движемся от кризиса к кризису, преследуя множество противоречащих друг другу и каждая самой себе целей. Нигде это не проявляется с такой очевидностью, как в наших безуспешных попытках управлять городами. Жители Нью-Йорка за короткий промежуток времени пережили кошмарную цепь почти катастрофических событий: нехватку воды, забастовку работников метро, расовые беспорядки в школах, восстание студентов в Колумбийском университете, забастовку мусорщиков, нехватку жилой площади, топливную забастовку, нарушение телефонного обслуживания, забастовку учителей, отключение электричества — и это еще не все... Нельзя сказать, что никто не занимается планированием. Напротив, в этом кипящем социальном котле технократические планы, субпланы и контрпланы льются рекой. Они требуют новых дорог, новых электростанций, новых школ. Они обещают улучшение положения с больницами, жильем, социальным обеспечением. Но планы отменяют, противоречат или подкрепляют один другой по закону случая. Редко бывает, чтобы они были логически связаны друг с другом, и никогда — с какой-либо общей картиной города будущего. Никакая мечта — утопическая или не утопическая — не заряжает нас энергией. И нет никаких рационально интегрированных целей, которые бы внесли порядок в этот хаос. На национальном и международном уровнях отсутствие связной, последовательной политики в равной степени очевидно и вдвойне опасно".28 Но почему же нет интегрированной системы целей, почему нет "мечты"? Тоффлер винит в этом опять-таки технократов. Он рассказывает, что три последовательных президента США — Эйзенхауэр, Джонсон и Никсон — учреждали специальные организации для выработки системы целей и основ планирования. Но все эти попытки, считает он, были безуспешны по той причине, что носили на себе "безошибочно распознаваемый отпечаток технократической психологии".29 Ибо они оставляли в стороне основной, как считает Тоффлер, вопрос: кто будет устанавливать цели для будущего? "Революционно новый" подход Тоффлер видит в демократизации процесса выработки целей: "Пришло время для драматической переоценки направлений движения, переоценки, делаемой не политиками или социологами, или духовенством, или элитарными революционерами, а также не техническими специалистами или президентами колледжей, а самим народом. Мы должны в буквальном смысле слова "идти в народ" с вопросом, с которым к нему почти никогда не обращались: "Какого мира вы хотите через 10, 20 или 30 лет?" Короче, нам нужно организовать непрерывный плебисцит о будущем".30 В каждой стране, в каждом городе, в каждой окрестности надо на демократических началах созвать ассамблеи, задачей которых будет определение конкретных социальных целей на период времени до конца столетия. Такие ассамблеи могут представлять не только географические, но и социальные единицы — промышленность, интеллектуальное сообщество, искусство, церкви, женщины, этнические группы и т.п. Все должны иметь право в равной степени определять будущее: и видные интеллектуалы, и те, кто не умеет ясно выразить своих мыслей и чувств. Этот проект носит название "демократии ожиданий" по аналогии с "демократией участия" (английские термины звучат похоже: anticipatory democracy и participatory democracy). "Некоторым людям этот призыв к своего рода неонародничеству покажется, без сомнения, наивным", — пишет Тоффлер 31 . Должен признаться, что я отношусь к их числу. Наивность проекта граничит с нелепостью, он напоминает попытку установить правильность или ошибочность математической теоремы путем всеобщего равного голосования. Проблема рациональной интеграции целей, проблема "мечты" о будущем относится к сфере культуры, а не к сфере политики. Она решается не путем голосования, не путем компромисса между интересами, а в результате упорного, длительного труда, творческой деятельности. Ибо рационально интегрировать цели можно только через посредство введения высших целей и ценностей и построения иерархии целей. В отличие от целей низшего уровня ("хочу, чтобы в будущем было много меду; и блинов с красной икрой; и чтобы окна с видом на Эльбрус"), высшие цели не могут быть выражены в конкретных понятиях. Они требуют абстрактных понятий и обобщенных образов, которые должны быть не только созданы, но и получить распространение, войти в жизнь масс. Этим и занимаются писатели, философы, пророки, ученые, кинорежиссеры и многие, многие другие. А что будут делать ассамблеи Тоффлера? Согласовывать заявки на блины с икрой и виды из окон? Участие широких масс в культуре, а не только в плебисцитах — вот признак подлинной демократии, Интеграция целей в конечном счете требует одной Высшей Цели. Нет спора, привлечение широких масс к проблеме целей и будущего, содержащееся в проекте Тоффлера, — здоровая, жизненно важная в наше время идея. Но центральным моментом здесь должно быть понятие о Высшей Цели, что означает, по существу, создание религиозного движения. Цели и планы обладают свойством образовывать иерархию и определяться сверху вниз: цели и планы низшего уровня определяются целями и планами высшего уровня, но никак не наоборот. Это, конечно, очень "не демократично", но что поделаешь, если такова их природа! Тоффлер, однако, не хочет с этим смириться. Одно из его самых тяжелых обвинений против технократов (о, несчастные технократы, они служат козлом отпущения всех грехов!) - что они планируют сверху вниз, а не снизу вверх: "Продолжение технократического определения целей сверху вниз приведет ко все большей и большей социальной нестабильности, все меньшему и меньшему контролю над силами перемен и все большей опасности человекоубийственного катаклизма".32 Это и есть источник нравственного пафоса тоффлеровского проекта, который он объявляет "захватывающим дух утверждением народной демократии"33 :цели здесь определяются снизу вверх, что только и может быть приемлемо для настоящих демократов, борцов против технократии, бюрократии, иерархии и прочих пережитков проклятого прошлого. Перед нами пример насилия политической идеологии над реальностью, воли над знанием. Советские люди знакомы со многими примерами этого явления. В Советском Союзе конформист выслуживается перед властью, на Западе — перед человеком массы: читателем, покупателем, избирателем. У нас он объявляет ключом к решению всех проблем марксизм-ленинизм, там - демократию. "Демократия ожиданий" Тоффлера логически завершает его антиутопию. Если на протяжении девяти десятых книги мы только видели перед собой коловращение мира, лишенного Высшей Цели, то теперь мы получаем нечто вроде теоретического обоснования того, что Высшей Цели и не нужно, а нужно только собирать информацию о том, какие у людей есть цели. "Демократия ожиданий" — это равноправие целей, это антирелигия. Антиутопия Тоффлера — продукт его антирелигии. Одного только обстоятельства не учитывает автор "Футурошока": осуществимость этой утопии серьезнейшим образом зависит от соседей "постиндустриального общества". Ибо общество, в котором наиболее творческие умы заняты размытием границы между реальностью и иллюзией и обращаются за идеями к страницам маркиза де Сада, вряд ли сможет оказать сопротивление тоталитаризму. Интересно отметить, что концепция Тоффлера, как и всякая концепция, лишенная понятия творчества, детерминистична. Он настойчиво говорит о необходимости изучения будущего — фразеология, которую я рассматриваю как совершенно неприемлемую. В одном месте он высказывается весьма решительно: "... пора стереть с лица Земли популярный миф, что будущее "непознаваемо"...."34 . Я же, напротив, выдвигаю лозунг: "Будущее непредсказуемо". Это расхождение, разумеется, относительно. Обе стороны в споре понимают, что предсказания будущего, во-первых, возможны, а во-вторых, всегда частичны. Различие состоит в том, какой из этих двух аспектов выдвигается на передний план. Тоффлер видит общество в свете индивидуализма. Каждый член общества руководствуется своими личными целями, находясь в определенных, общих для многих людей социальных условиях. По закону больших чисел, результат их совокупных действий может быть предсказан с большой точностью. Я же вижу общество как единое сверхсущество, способное к творческому акту,— метасистемному переходу. Результаты этого акта непредсказуемы, потому что метасистемный переход, в частности, включает в себя самоописание и самопознание; это значит, что все сделанные нами предсказания являются информацией, которую мы можем принять во внимание. (В математике это соответствует теореме Геделя и другим "отрицательным" результатам, о которых я упоминал в части 2.) Мы можем предсказывать будущее только на отрезках от одного метасистемного перехода до другого. Но именно в этих разрывах предсказуемости, в этих творческих актах я и вижу высшую прелесть жизни. Советского читателя "Футурошока" не может не интересовать вопрос: является ли основная черта книги — удивительное, я бы сказал, уникальное отсутствие понятия о высших целях и ценностях - типичной для современного американца или же это специфическая черта автора? Тоффлер печатался во многих широко читаемых журналах. Можно предположить, что он знаком с образом мышления американской аудитории и в какой-то степени выражает его. Печально, если это так. Деполитизация социализма Я думаю, что западный мир может совладать с порожденным им же самим тоталитаризмом, только лишив его монополии на сознательную социальную интеграцию. Иначе говоря, тоталитаризм может быть побежден в конечном счете только социализмом. Я не имею в виду, разумеется, тех политических партий, которые в данный момент называют себя социалистическими или коммунистическими; я имею в виду социализм как явление культуры в том смысле, как я определил его во второй части книги. Современный социализм как политическое явление не располагает к оптимизму. На правом фланге мы видим социал-демократов, для которых идея социальной интеграции ограничивается сферой финансово-экономической. Более привлекательного идеала, чем общество потребления, они предложить не могут. Радикальные социалисты на левом фланге сплошь мыслят в марксистских терминах, что делает их потенциальными или действительными разносчиками тоталитаризма, а не борцами с ним. Негативный элемент, по-видимому, преобладает над позитивным, борьба за власть преобладает над борьбой за идеи. Интересно отметить, что коммунисты, в отличие от более умеренных социалистов и социал-демократов, в середине двадцатого века вдруг обнаружили сильную тенденцию к национализму. Коммунизм стал национальным — чтобы не сказать националистическим. Как это случилось? Ведь коммунисты считают себя самыми верными последователями Маркса, а Маркса можно обвинить в чем угодно, но только не в национализме. Дело в том, что реальная сила, которая делала и делает коммунистов сильными, это интеграционизм, с вытекающей отсюда системой ценностей и акцентом на организации. Маркс и Энгельс в начале своей деятельности исходили из того, что пролетариат образует своеобразный всемирный народ, этнос. В этом смысле марксизм всегда был идеолдеолдеолнического единства. Однако двадцатый век показал со всей очевидностью, что человек гораздо охотнее думает о себе как о члене нации, чем как о члене класса. Деление на классы размылось, да оно и не было никогда столь четким, как деление на этнические группы. Двадцатый век стал веком национализма: после упадка великих религий нация оказалась единственной или во всяком случае, наиболее популярной основой интеграции. С некоторым запозданием это поняли и коммунисты. Этническая интеграция опирается на духовную культуру, а классовая — на материальный интерес. Этнос оказался сильнее класса, это еще раз подтверждает примат духовного начала в человеке. Не желая упустить своей питательной среды, коммунисты и другие радикальные социалисты стали соскальзывать в национализм. Левые марксисты и сейчас, по-видимому, мало отличаются от большевиков-ленинцев, не зря они клянутся именем Ленина, а иные и Троцкого. Это означает, что от их прихода к власти надо ожидать того же, что мы видели в России от большевиков. Лешек Колаковский рассказывает о своем разговоре с одним латиноамериканским революционером. Речь зашла о пытках в Бразилии, "Я спросил, - пишет Колаковский, - а чем плохи пытки?" Он удивился: 'То есть как? Вы хотите сказать, что это нормально? Вы оправдываете пытки?" Я сказал: "Напротив, я просто спрашиваю, думаете ли вы, что пытки — чудовищное злодеяние, недопустимое морально?" "Конечно", — ответил он. "А пытки на Кубе?" "Ну, — ответил он, - это другое дело. Куба — маленькая страна, находящаяся под постоянной угрозой со стороны американского империализма. Они вынуждены использовать все средства самозащиты, как это ни прискорбно"...."35 Я вспомнил об этом эпизоде недавно, когда разговаривал с молодым англичанином, левым, но не коммунистом. Мы говорили об идее "исторического компромисса", только что высказанного Берлингуэром. "Как вы относитесь к коалиции между коммунистами и христианскими демократами?", — спросил я. Он задумался, потом ответил: "Такую коалицию можно рассматривать как положительное явление, если она позволит в дальнейшем сформировать чисто левое правительство, без христианских демократов". Н-да, подумал я, не хотел бы я очутиться в одной коалиции с этими ребятами. Англичанин, в сущности, мыслит точно так же, как тот латиноамериканец, с которым беседовал Колаковский. Подход один и тот же. Ленинский подход. Возможно, что Берлингуэр думает не так. Но итальянская компартия не состоит из одного Берлингуэра. В каких терминах мыслит основная масса коммунистов? Итальянская компартия постоянно подчеркивает свою преданность идее прав человека. В последнее время все больше говорят об этом и французские коммунисты. И те, и другие открыто осуждают обращение с инакомыслящими в Советском Союзе. Само по себе это замечательно. Это большой сдвиг в международном коммунистическом движении, который порождает надежду, что этому движению, возможно, предстоит в конце концов сыграть положительную роль в истории. Но для этого необходимо интеллектуальное и нравственное возрождение радикального социализма. Прежде всего, он должен отказаться от нигилистических и разрушительных аспектов марксизма и от ленинской политизированности. Но этого мало. Необходимо глубокое обновление теоретического багажа, необходимы новые живые идеи. Без этой перестройки базиса самый интеграционизм лево-социалистического движения — его отличительная черта и привлекательное качество- будет неизбежно порождать механическую интеграцию, тоталитаризм. Нынешнюю ситуацию в радикальном социализме я не могу характеризовать иначе, как духовное и интеллектуальное оскудение. Когда мне попадает в руки зарубежный марксистский журнал или книга, я не перестаю удивляться, насколько они похожи на советские издания. Та же убогость мысли, те же заученные мертвые формулировки, та же вульгарная, почти карикатурная политизация, та же поучающая самоуверенность. Приведу еще некоторые наблюдения Л. Колаковского: "Когда я покидал Польшу в конце 1968 года (я не был на Западе по крайней мере шесть лет), я имел довольно смутное представление о радикальном студенческом движении в различных лефтистских группировках и партиях. То, что я увидел и о чем прочитал, я нашел жалким и отвратительным почти во всех (все же: не во всех) случаях. Я не проливаю слез по поводу нескольких окон, разбитых в демонстрациях; эта старая сука, потребительский капитализм, переживет такое несчастье. Я также не нахожу скандальным довольно-таки естественное невежество молодежи. Что потрясло меня, так это духовная деградация такого рода, какой я ранее никогда не видел ни в одном левом движении. Я увидел молодых людей, пытающихся "реорганизовать" университеты и освободить их от ужасающего, дикого, чудовищного, фашистского угнетения. Список требований был, с некоторыми вариациями, очень похожим во всех университетах. Эти фашистские свиньи из истеблишмента хотят, чтобы мы сдавали экзамены, в то время как мы делаем Революцию; пусть поставят нам высшие оценки без экзаменов. Очень часто были требования вообще отменить некоторые предметы как ненужные - например, иностранные языки... В одном месте революционные философы объявили забастовку, потому что в список книг для чтения были включены Платон, Декарт и другие буржуазные идиоты, вместо действительно необходимых великих философов, как Че Гевара и Мао... В другом месте благородные мученики мировой революции потребовали, чтобы их экзаменовали только другие студенты, выбранные ими самими, а не эти старые реакционные псевдоученые. Профессора должны назначаться (студентами, конечно) в соответствии с их политическими взглядами. В нескольких случаях в США авангард угнетенных трудящихся масс поджигал университетские библиотеки (никому не нужное псевдознание истеблишмента)... И все это, конечно, были марксисты, что означало, что они знают три-четыре изречения Маркса или Ленина, в частности, изречение: "До сих пор философы только объясняли мир различными способами, задача же заключается в том, чтобы изменить его". (Им было очевидно, что этим изречением Маркс хотел сказать, что нет никакого смысла учиться.)"36 Идейные рамки социализма в настоящее время ограничены сферой экономики и политики. Среди причин плачевного состояния социалистической мысли это обстоятельство играет почетную роль. Радикальный социализм, с одной стороны, притягивает людей с сильно развитым религиозным чувством, а с другой стороны, не может его удовлетворить. Религиозный элемент существует в нем, так сказать, подпольно, в организационной и политической практике. Только понимая социализм как явление духовной культуры, только включив в него религиозную концепцию мира и человека, можем мы выйти за пределы "общества потребления". На это не способно ни безрелигиозное либерально-демократическое или социал-демократическое общество, ни советский тоталитаризм. Интересно, что официально провозглашенной Высшей Целью советского общества является "максимальное удовлетворение постоянно растущих материальных и духовных потребностей человека". Это предельно точная формулировка того, что такое общество потребления. Марксизм-ленинизм проповедует в теории и проводит на практике предельную политизацию всех аспектов общественной жизни. Он всюду видит (а где не видит, там насаждает!) борьбу экономических интересов и борьбу за политическую власть. Мир нуждается сейчас в противоположной установке — в установке на деполитизацию важнейших аспектов жизни. Успех "Международной Амнистии", возрастание ее численности и влияния показывает, что все больше людей на планете начинает понимать это. Основная идея "Международной Амнистии"— деполитизировать представление о гражданских и политических правах личности, о недопустимости пыток и других форм негуманного обращения с людьми. Испокон веков эти вопросы относились к сфере политики. "Международная Амнистия" переводит их в сферу общечеловеческой нравственности, в сферу духовной культуры. Парадокс: как можно деполитизировать понятие о политических правах? А "Международная Амнистия" делает это. Делает путем полного отстранения от борьбы за власть и всего, что с ней связано. Она полностью, подчеркнуто отстраняется от предпочтения одних политических режимов или течений другим. И эта стратегия работает. Отделение проблемы прав личности от политической борьбы превращает эту проблему в проблему культуры. Я думаю, это одно из самых многообещающих явлений нашего времени. Создание подлинно социалистической культуры требует деполитизации социализма. Вероятно, необходимы социалистические в неполитические организации, а в конечном счете единая всемирная организация, которая бы не только не ставила своей целью борьбу за власть, но, подобно "Международной Амнистии", пунктуально устранялась бы даже от высказывания любых политических предпочтений. Это не значит, конечно, что член такой организации, как и член "Международной Амнистии", не должен иметь политических предпочтений. Каждому ясно, что люди, работающие в "Международной Амнистии", сочувствуют политическим режимам, которые более или менее соблюдают права человека, и возмущаются режимами, где эти права грубо попираются. Но в своей деятельности в рамках этой организации они эти симпатии и антипатии игнорируют. Таков, по-видимому, единственный путь к интеграции человечества. Процессы в культуре - дело долгое, а тут угроза тоталитаризма. Это и есть основная проблема нашего времени. Способность современной, переходной, культуры Запада устоять против тоталитаризма сомнительна. Что раньше: сложится обновленная культурно-социально-экономическая система, которая даст свободному миру необходимый минимум единства и устойчивости, или социально-политические конфликты, отсутствие общей воли и эгоизм отдельных групп приведут к глобальному тоталитаризму? В гонке этих двух процессов ключевую роль играет развитие событий в Советском Союзе. Россия первой из развивающихся стран вступила в тоталитарный период и стала одной их двух сверхдержав мира. Ее пример, не говоря уж о прямом политико-экономическом влиянии, будет в значительной степени определять судьбу других стран. Если Россия сумеет встать на путь гуманизации и либерализации социализма и выйти из тоталитарного тупика, это будет почти решением проблемы в мировом масштабе. Напротив, стабилизация тоталитаризма в России даст сигнал к усилению тоталитарных тенденций во всех странах. Поэтому проблема прав человека в Советском Союзе далеко выходит за пределы наших национальных проблем, это проблема общемировая. Защищая права человека в Советском Союзе, американец, англичанин или француз заботятся о будущем своих потомков. Инерция страха и мировоззрение
Но никто не может нам помочь, если мы не позаботимся о себе сами. Когда умер Сталин, я принадлежал к тому меньшинству молодых людей, которые радовались его смерти, хотя ни их лично, ни их родителей почти не коснулись репрессии. (Я говорю "почти не коснулись", потому что родителей не арестовывали, а по тогдашним масштабам, все остальное выглядело терпимо. Но моя мать - из раскулаченной середняцкой семьи. В молодости ей приходилось скрывать свое "происхождение", живя из-за этого в постоянном страхе перед разоблачением. Моя бабка, мать матери, не только лишилась хозяйства во время коллективизации, но и была свидетельницей страшного голода на Украине, когда целые села вымирали просто потому, что "народная" власть отобрала у них весь хлеб до зернышка. Я помню, как незадолго перед смертью в 1945 году она сказала мне о Сталине: "Если бы я могла, я задушила бы его этими руками". Руки у нее, хотя она и прожила последние пятнадцать лет в городе, остались крестьянские, описания которых я читал в русской и западной литературе: темные от солнца и ветра, со вздутыми жилами и суставами. Мой отец, профессор агрохимии, был человеком подчеркнуто беспартийным. Он ясно понимал смысл происходящего и передал это понимание детям.) С детства я был воспитан в твердом принципе: за пределами семейного круга — никаких разговоров о политике, никаких упоминаний о репрессиях, никаких анекдотов. После смерти Сталина, а особенно после 1956 года, о политике стали говорить все. Появилась реальная возможность без большого риска как-то воздействовать на общественную жизнь вокруг себя, хотя бы на уровне профсоюзного собрания, стенгазеты, философского семинара. Я стал пытаться использовать эти возможности, и мне казалось, что каждый нормальный человек должен вести себя и будет вести себя так же. Мне казалось, что борьба за прекращение всеобщего холуйства перед начальством, за гласность общественной жизни, за право самовыражения не только необходимо следует из общих этических принципов, но и должна доставлять душевное удовлетворение, которое оправдает какой-то необходимый уровень риска. И я был очень удивлен, когда обнаружил, что у подавляющего большинства окружающих меня людей этот уровень просто-напросто равен нулю. Максимум, на что можно было рассчитывать, — что они будут рады, если необходимые перемены произойдут сами собой. Пытаясь понять это явление, я вступал в длительные обсуждения и споры. Сначала они вращались исключительно вокруг вопросов политических и экономических. Но постепенно я стал понимать, что не здесь лежат первопричины, определяющие поведение людей. Все цепочки аргументов, начинающиеся с конкретных, локальных проблем, проходили через общие социально-экономические и политические проблемы, а затем настойчиво и зримо упирались в основную проблему: зачем мы живем? Каков смысл жизни? Раньше я думал, что частные полурешения этой проблемы, которые так или иначе принимает каждый человек (я, например, уже давно решил посвятить свою жизнь науке), вполне достаточны и для него самого, и для общества в целом. Теперь я увидел, что их отнюдь не достаточно. Я увидел, что ни у меня, ни у моих друзей нет необходимых общих критериев для принятия решений. Я не имею в виду, конечно, формальных критериев, которые позволяли бы вычислить значение некоего икса, и если он окажется меньше единицы, то выбирать да, а если меньше единицы, то нет. Таких критериев нет и никогда не будет. Человек, стоящий перед проблемой нравственного выбора, в конечном счете всегда решает эту проблему интуитивно, в соответствии со своей совестью. Но интуиция не висит в безвоздушном пространстве, работа интуиции определяется фундаментальной системой идей и ценностей, мировоззрением человека. Вопрос о смысле жизни не может быть исчерпан одной фразой или несколькими правилами. Ответом на него является мировоззрение. Но никакого мировоззрения не было. Какие-то остатки старого, какие-то зародыши нового, а в общем — ничего. Пустота. Вакуум. И единственной различимой силой в этом вакууме была инерция страха, инерция, не встречавшая сопротивления и поэтому имевшая все шансы продолжаться до бесконечности. Я стал все реже и реже вступать в спор на политические темы, а потом и вовсе прекратил это занятие. Я убедился, что даже небольшие различия в остатках мировоззрения в большей степени влияют на поведение человека в обществе, чем все социально-политические дискуссии. Логика не поможет убедить человека сделать нравственное усилие, если он не знает, зачем он живет, или знает, что живет не за этим. За критическими высказываниями таких людей я различал знакомые до тошноты очертания кукиша в кармане, а в каждом рассуждении невозможно было не видеть, что оно построено по столь же знакомым законам логики самооправдания. Я понял, что мне необходим синтез моих общественных воззрений с представлением о смысле жизни, которое раньше казалось мне сугубо личным делом. Без такого синтеза я не мог найти основы для принятия конкретных решений. Без синтеза была пустота, а в пустоте тела движутся по инерции безостановочно. Мне стало ясно, что книга об инерции страха, а вернее, против страха, которую я задумал, должна быть, по существу, книгой о мировоззрении. Наверное, ни один политический переворот в истории не производил такого разрыва в культурной традиции, как революция 1917 года. Строя свое личное мировоззрение, каждый из нас не может просто продолжить какую-либо из линий дореволюционной русской культуры. Мы можем и должны их использовать, но не в нашей власти срастить омертвевшие ткани. Мы должны начинать с начала — живя в промышленно развитой стране в конце двадцатого века. Это эксперимент, имеющий мировое значение. Я надеюсь, что тот, кто ощущает необходимость целостной системы взглядов, прочтет мою книгу с интересом. Мировоззрение, к которому он идет или пришел, будет в чем-то совпадать с моим, в чем-то от него отличаться. Но в одном я уверен. Любое целостное мировоззрение, способное увлечь человека, определить для него смысл жизни, будет антитоталитарным, оно будет побуждать человека к активному вмешательству в общественную жизнь. Ибо наша общественная жизнь унизительна и абсурдна. Она отнимает смысл у всего, к чему прикасается, а прикасается она ко всему. Какой бы род деятельности вы ни избрали — науку ли, искусство, производство товаров или воспитание детей или любой другой — вы постоянно убеждаетесь, что в попытках сделать нечто значительное тоталитаризм снова и снова преграждает вам дорогу, и если вы в самом деле хотите что-то сделать, то вынуждены будете вылезть из скорлупы своей узкой профессии. (Мальчики и девочки! Не слушайте своих родителей, когда они поучают вас расхожей мудрости тоталитарного человека. Они хорошие люди, но искалечены годами страха и унижений. Они хотят вам добра, но учат, как лишать жизнь смысла. Жизнь интереснее, а вклад в нее каждого индивидуума - значительнее, чем они привыкли думать.) Сейчас реальный вклад в оздоровление нашей общественной жизни — это в той или иной форме борьба за основные права личности. В конечном счете эта борьба невозможна без открытого противостояния тоталитаризму, открытого требования соблюдения прав человека. Никакими софизмами не обойти этой истины. Каждое выступление в защиту прав человека в некоторой степени меняет ситуацию в стране. Ни одно нравственное действие не остается без последствий. Движение за Права Человека — это уже заметная брешь в глухой стене тоталитаризма. За год, прошедший с июня 1975 г., когда я заканчивал первую часть книги (я отдавал книгу в самиздат по частям), произошло два важных события, укрепивших Движение. Первое — присуждение Нобелевской премии мира академику Сахарову; второе ~ рост возмущения на Западе преследованиями инакомыслящих в Советском Союзе, приведший, в частности, к изменению позиции французской компартии. Тот факт, что Жорж Марше не приехал на XXV съезд КПСС в феврале 1976 г. "из-за расхождений по вопросу обращения с инакомыслящими", как он заявил корреспондентам, свидетельствует, что диссиденты в СССР стали явлением, с которым уже нельзя не считаться. Значение диссидентов для общественной жизни внутри страны в том, что они создают новую модель поведения, которая одним своим присутствием влияет на каждого члена общества. Диссидентство — это вынужденный выход из системы. Но судьба системы зависит в конечном счете от тех, кто остается в ней. Малые изменения в мышлении и поведении многих людей — вот что сейчас нужно в первую очередь. И конечно, для демократизации необходимо, чтобы какая-то ощутимая, не исчезающе малая часть общества ее активно добивалась. "А что я могу сделать?" — этот вопрос часто приходится слышать, когда заходит речь о демократизации и о правах личности. В подавляющем большинстве случаев этот вопрос неискренен. Важно всерьез хотеть. Будущее не предопределено. Ни для отдельного человека, ни для народа в целом нет непреодолимой силы, которая фатально влекла бы его в бездну. Наша судьба зависит от нас самих, от нашего коллективного разума и воли. Осмысленность нашей жизни — в наших руках. Москва, июнь 1976 г. Ссылки и примечания к третьей части 1. Мир, прогресс, права человека. Нобелевская лекция. См.: Андрей Сахаров. "О стране и Мире" (сборник произведений), изд-во "Хроника", Нью Йорк, 1976, стр. 15. 2. Р.А. Медведев. "Что нас ждет впереди?" (О "Письме вождям" А.И.Солженицына). 3. К сожалению у меня не сохранилось указания на источник, откуда я сделал эту выписку. Кажется: A.Schlesinger. The Vital Center. 4. О критическом отделе журнала "Новый мир", "Литературная газета", 1 июля 1954 г. 5. Huib Leeuvenberg. Is Amnisty Impartial Enough? ICM/12-14 8 sept. 1975, Appendix. 6. Реасе is too politicisied for prizes. Nature, October 16, 1975. 7. А.И. Солженицын. Выступление по английскому радио. "Вестник Русского Христианского Движения" № 117, стр. 137, (1976). 8.W. Laquer and Labedz. A quation of Survival, Hasper’s Mag., vol. 251, #1502 (1975), р. 20. 9. р. 22 10. Herbert Marcuse. One demensional Man, Beacon Press, p. XXI 11.рр.ХП-ХШ 12. р. XIII 13. р. XV 14. р. XV 15. р.3 16. рр. 10-11 17. Alvin Toffler. Future Shock. Bantom Books. 18. р.208 19. р.226 20. р. 9 21. р.11 22. р.230 23. рр. 232-233 24. р. 446 25.р.450 26.р.452 27. Reader’s Digest, February 1976, р. 51 28. See 17, р. 471 29.р.473 30. рр. 477-478 31.р.479 32.р.477 33.р.477 34.р.461 35. Leszek Kolakowski. Encounter, vol 44, No 6, рр. 88-92 36. Там же 37. А. Швейцер. “Культура и этика” Изд-во "Прогресс", Москва, 1973,стр. 82,87. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|