|
||||
|
(Пролог ко второму изданию) Путь ко гробу Дон Кихота Ты спрашиваешь меня, дорогой друг, не знаю ли я, каким образом можно было бы ввергнуть в безумие, в бред, во всеобщий психоз несчастные, соблюдающие такое спокойствие и порядок массы людей, которые родятся, едят, спят, производят потомство и умирают. Нельзя ли, говоришь ты, заразить их вновь какой?нибудь эпидемией вроде тех, что охватывали флагеллантов и кон- вульсионариев?1 И ты напоминаешь мне об эксцессах, предшествовавших наступлению тысячного года.2 Я, так же как и ты, нередко испытываю тоску по Средневековью; мне, так же как и тебе, хотелось бы жить тогда, среди судорог рождающегося второго тысячелетия. Если бы нам удалось каким?то образом убедить народ, будто в определенный день — скажем, 2 мая 1908 г., в столетний юбилей начала Войны за независимость,3 Испания погибнет, а нас в этот день всех перережут как баранов, то 3 мая 1908 г. стало бы, на мой взгляд, величайшим днем нашей истории, рассветной зарей нашей новой жизни. Жалкий век! Безнадежно жалкий век! Всем и на все наплевать. А стоит какому?нибудь одиночке попытаться поднять тот или иной вопрос, обратить внимание на ту или иную проблему, это будет сразу же приписано корыстному интересу, желанию прославиться или прослыть оригиналом. Люди даже разучились понимать, что у кого?то может помутиться разум. О помешанном у нас уже и думают, и говорят, что, видно, разум?то он потерял по расчету, а стало быть, вполне благоразумно. Разумная подоплека утраты разума — вещь, непреложно доказанная в глазах нынешних жалких ничтожеств. Если бы наш доблестный рыцарь Дон Кихот воскрес и вернулся бы в современную нам Испанию, здесь принялись бы выискивать, какими задними мыслями внушены его благородные сумасбродства. Когда кто?то разоблачает злоупотребления, ополчается на несправедливость, бичует невежество, рабские душонки недоумевают: «Чего он этим для себя добивается? Какая ему выгода?» Иной раз они думают и говорят: он хочет, чтобы ему заткнули рот золотом; иной раз — что его обуревают подлые чувства и низменные страстишки вроде мстительности или зависти; иной раз — что ему хочется из тщеславия поднять побольше шуму, дабы о нем заговорили; иной раз — что он и подобные ему просто развлекаются от нечего делать, ради спорта. Какая жалость, что так мало охотников заниматься подобным спортом! Ты только обрати внимание, — с каким бы проявлением благородства, героизма или безумия ни столкнулись эти тупоумные нынешние бакалавры, священники и цирюльники, им в голову не приходит ничего, кроме вопроса: а зачем это он так поступает? И, если им покажется, что у поступка есть разумная причина — будь оно так или не так, как они ее разумеют, — они говорят себе: ага! он сделал это потому?то и потому?то. Все сколько?нибудь разумно объяснимое, едва лишь оно им объяснено, теряет в их глазах всякую ценность. Вот для чего им нужна логика, их паршивая логика. Говорят: понять — значит простить. Но этим жалким ничтожествам необходимо понимать, чтобы прощать всякого, кому не лень их унизить, всякого, кто словом или делом ткнет их носом во все их позорное ничтожество. Они дошли до того, что задаются идиотским вопросом: для чего Господь создал Вселенную? И сами отвечают себе: для вящей славы Господней! — ответ, преисполняющий их таким самодовольством и самоупоением, что они мнят себя вознесенными на величественные вершины, откуда им дано судить, в чем именно состоит Господня слава. Вещи первичны — их предназначение вторично. Дайте мне составить представление о какой?то новой вещи, и тогда она уже сама объяснит мне, для чего она создана. Иной раз, когда я излагаю проект или план чего?то такого, что следовало бы сделать, в особенности же если настаиваю на том, о чем считаю нужным говорить, непременно найдется любопытствующий узнать: «Ну, а что дальше?» На подобные вопросы остается отвечать только контрвопросами. «Ну, а что дальше?» должно рикошетом вызывать: «Ну, а прежде что?» Будущего нет; будущего не бывает никогда. То, что именуют будущим, — всего лишь огромная ложь. Подлинное будущее — это сегодняшний день. Что будет с нами завтра? Никакого завтра нет! Есть сегодня, сейчас. И весь вопрос в том, что такое мы сами в этом сегодняшнем дне. Что же касается сегодняшнего дня, эти жалкие душонки собою весьма довольны, ведь они?то существуют именно сегодня, а ничего другого им и не нужно — только существовать. Существование, одно лишь голое существование, — этим исчерпываются все их духовные потребности. Они и не подозревают, что есть нечто большее, чем существование. Но существуют ли они? Существуют ли они в действительности? Думаю, что нет. Ибо если бы они существовали, действительно существовали, они бы страдали оттого, что только существуют, а не довольствовались бы этим существованием. Если бы они подлинно и реально существовали во времени и пространстве, они бы страдали оттого, что им не дано бытие вечное и бесконечное. А ведь такое страдание, эта страстная жажда вечного и бесконечного, есть в нас чувство, взыскующее Бога. Бога, страждущего в нас, ибо в нас он ощущает себя узником нашей конечной природы и нашей недолговечности. Будь им ведомо это божественное страдание, они бы разорвали убогие звенья логической цепи, посредством которой они пытаются связать свои убогие воспоминания со своими убогими надеждами, а иллюзии своего прошлого с иллюзией будущего. Отчего и для чего он это делает? А разве Санчо никогда не спрашивал Дон Кихота, почему и зачем он так поступает? Возвращаюсь к начатому, к тому, что занимает тебя, к твоему вопросу: нельзя ли привить этим несчастным человеческим толпам какой?нибудь массовый психоз, какую?нибудь бредовую идею. Но в одном из своих писем, засыпав меня кучей вопросов, ты сам вплотную подошел к решению проблемы. Ты писал мне: как ты смотришь на попытку предпринять некий новый крестовый поход? Что ж, я совершенно согласен с тобой, я полагаю, что стоило бы попробовать предпринять священный крестовый поход за освобождение Гроба Дон Кихота из?под власти бакалавров, священников, цирюльников, герцогов и каноников. Я полагаю, что должно отважиться на крестовый поход, дабы отвоевать Гроб Рыцаря Безумств у завладевших им вассалов Благоразумия. Естественно, они станут защищать свой беззаконный захват, тщась с помощью множества испытаннейших доводов разума доказать, что право на охрану святыни и поддержание ее в порядке принадлежит им. Ведь они охраняют ее для того, чтобы Рыцарь не восстал из мертвых. Отвечать на их благоразумные доказательства следует руганью, градом камней, яростным криком, ударами копий. Только не пускайся сам доводить что?то до их разумения — они обрушат на тебя столько наиразумнейших своих доводов, что ты пропал. Если же они, по своему обыкновению, станут спрашивать тебя, по какому праву ты притязаешь на Гроб, не отвечай им ни слова, они уж после увидят по какому. После… быть может, когда уже не станет ни тебя, ни их — во всяком случае, не станет в этом мире кажимостей. Наш священный крестовый поход весьма выгодно отличается от тех давних крестовых походов,4 с которых забрезжил рассвет новой жизни в этом старом–престаром мире. Пылавшие святым воодушевлением крестоносцы былых времен знали, где находится Гроб Господень, знали это хотя бы по слухам, тогда как участникам нашего крестового похода не будет ведомо, где им искать Гроб Дон Кихота. Найти и обрести его можно будет лишь в непрерывных боях. В своем донкихотском неразумии ты уже не раз говорил со мной о кихо- тизме как о новой религии. На это могу сказать тебе: если предлагаемая тобой новая религия примется и начнет распространяться, она будет обладать двумя редкими преимуществами. Во–первых, тем, что мы отнюдь не уверены, существовал ли в действительности ее основоположник и пророк Дон Кихот — о, конечно же, не Сервантес, — то есть был ли он живым человеком из плоти и крови; более того, мы, скорее, подозреваем, что он фигура от начала и до конца вымышленная. Второе преимущество то, что пророк этот — лицо комическое, всеобщее посмешище, представленное народу для потехи и поношения. Но как раз этого?то качества: не бояться попасть в комическое, смешное положение — нам недостает больше всего. Устрашать нас тем, что мы смешны, — вот оно, оружие всех презренных бакалавров, цирюльников, священников, каноников и герцогов, скрывающих от нас, где находится Гроб Рыцаря Безумств. Рыцаря, над которым смеялся весь свет, но который сам не отпустил ни единой шутки. Он был слишком велик духом, чтобы размениваться на остроты. Смех он вызывал своей серьезностью. Итак, дружище, приступай к делу, возьми на себя роль Петра Пустынника,5 зови людей присоединяться к тебе, присоединяться к нам, и отправимся все вместе завоевывать Гроб Рыцарев, хотя и не знаем, где он находится. Сам крестовый поход приведет нас к святому месту. И едва лишь святое воинство тронется в путь, ты увидишь, как загорится в небе новая звезда,6 видимая лишь крестоносцам, лучезарная и звучащая звезда, и в долгой, объемлющей нас со всех сторон ночи она запоет для нас новую песнь; и звезда эта пойдет по небу, едва только тронется в путь крестоносное воинство; а когда поход завершится победой или когда все крестоносцы погибнут (и возможно, что гибель — единственный способ одержать подлинную победу), — тогда звезда упадет с неба, и место, куда она упадет, будет могилою Дон Кихота. Гроб Дон Кихота там, где встретит смерть крестоносное воинство. А там, где гроб, там и колыбель, там начало всех начал. И там вновь загорится в небе лучезарная и звучащая звезда. И не спрашивай меня ни о чем более, дорогой друг. Когда ты вызываешь меня на разговор о подобных предметах, то по твоей милости со дна моей души, исстрадавшейся от пошлости, которая обступает и осаждает меня со всех сторон, исстрадавшейся от лжи, в которой мы барахтаемся, забрызгивая грязью друг друга, исстрадавшейся ото всех подлостей, которые ранят, терзают и удушают нас, — со дна моей исстрадавшейся души подымаются разбуженные тобой бессмысленные видения, алогичные идеи, неведомые мыели и образы, и я не только не знаю, каково их значение, но и не думаю в нем разбираться. Что ты хочешь сказать этим? — поминутно спрашиваешь ты меня. А я отвечаю тебе: почем же мне знать? Нет, нет, добрый мой друг! Чаще всего я и сам не знаю, что хочу сказать каким?нибудь нежданным соображением, которым одарила меня игра ума и которым я делюсь с тобой; или по крайней мере именно я?то этого и не знаю. Во мне словно бы сидит кто?то, и диктует мне внезапные мысли, и осеняет озарениями. Я повинуюсь ему, но не углубляюсь в себя, чтобы взглянуть ему в лицо и спросить его об имени. Я знаю только одно: если бы я увидал его в лицо и если бы он мне назвался, я умер бы, чтобы вместо меня жил он. Мне стыдно оттого, что мне не раз случалось создавать вымышленных героев, выдумывать романных персонажей, в чьи уста можно было бы вложить то, чего от себя я говорить не решался, — и вот они словно в шутку высказывали то, к чему я отношусь более чем серьезно. Впрочем, ты… ты хорошо знаешь меня, и тебе известно, что вымученные парадоксы, нарочитая экстравагантность и оригинальничанье — это нечто абсолютно мне чуждое, что бы там ни думала обо мне дюжина каких?то болванов. Мой добрый и единственный друг, друг без каких бы то ни было оговорок, мы с тобою не раз, наедине, пытались выяснить, что такое безумие, и обсуждали постановку этой темы в ибсеновском «Бранде», духовном детище Кьеркегора,7 думали о его одиночестве. И мы пришли к выводу, что любое безумие перестает быть безумием, когда оно становится коллективным, овладевает целым народом, когда это, быть может, безумие, охватившее все человечество. Если галлюцинации подвержен коллектив, социальный человеческий организм, народ, то галлюцинация превращается в реальность, в нечто внешнее по отношению к каждому из галлюцинирующих. И ты, и я, мы оба согласны, что приспела необходимость внушить массам, внушить народу, внушить нашему испанскому народу какую?то безумную идею; безумную идею, позаимствованную у одного из его безумных сынов, и безумного всерьез, а не на шутку. Безумного, но не глупца. Мы оба, дорогой мой друг, всегда возмущаемся, слыша, что именуют у нас здесь фанатизмом, ибо, к нашему с тобой несчастью, это отнюдь не фанатизм. Нет, никак не может быть фанатизмом то, что регламентируется и сдерживается, вводится в рамки и направляется бакалаврами, священниками, цирюльниками, канониками и герцогами; не может быть фанатизмом то, что выступает под знаменем логических формул, вооружается программой, ставит перед собой на завтрашний день определенную задачу, которую со всей методичностью изложит тебе какой?нибудь оратор. Помнишь, как?то раз мы с тобой увидали с десяток молодых людей, столпившихся вокруг своего товарища; он призывал их: «Пошли, ребята! Мы такого покажем!..» — и они дружно последовали за ним. И это было как раз то, чего мы с тобой так страстно желаем: чтобы народ, собравшись толпою, с кличем: «Мы такого покажем!..» — двинулся наконец вперед. А если какой–ни- будь бакалавр, какой?нибудь цирюльник, какой?нибудь священник, какой?нибудь каноник или какой?нибудь герцог вздумал бы остановить их, говоря: «Дети мои! Все это прекрасно, я вижу, что вы преисполнены героизма, что вы пылаете священным негодованием, и я присоединяюсь к вам, но, прежде чем все мы, вы и я вместе с вами, двинемся в путь с целью «показать такого…», нам, согласитесь, не мешало бы прийти к единому мнению относительно того, что же, собственно, мы хотим «показать». Что это значит: «Мы такого покажем!..»?» — если бы кто?нибудь из упомянутых мной мошенников попытался остановить толпу вышеуказанными словесами, то его надо было бы тут же сбить с ног и всем, шагая по нему, опрокинутому, растоптать его, — с этого оно и началось бы, героическое «показать такого…». Не думаешь ли ты, мой друг, что среди нас найдется немало одиноких душ, у которых сердце прямо?таки рвется «показать такого…», совершить нечто, без чего им и жизнь не в жизнь? Так вот, посмотри, быть может, тебе удастся собрать этих одиночек, создать из них воинство и двинуть нас всех вместе в поход — ибо я также отправлюсь с ними, тебе вослед, — в поход за освобождение Гроба Дон Кихота, каковой — благодарение Богу! — неизвестно нам, где находится. Но лучезарная и звучащая звезда укажет нам путь. «А не случится ли так, — говоришь ты мне в часы, когда падаешь духом и изменяешь самому себе, — не случится ли так, что, воображая, будто мы шагаем по раздолью полей и ушли уже за тридевять земель, мы на самом деле будем кружить на одном и том же месте?» Нет, ибо тогда путеводная звезда остановится и замрет над нашими головами, а Гроб Рыцаря окажется в нас самих. Звезда же упадет с неба, но упадет для того, чтобы мы схоронили ее в нашей душе. И души наши обратятся в свет и сольются все в одно лучезарное и звучащее светило, и оно, обратясь в солнце вечно звучащей гармонии, еще ярче, еще лучезарнее воссияет на небе нашей спасенной родины. Итак, в путь! И позаботься, чтобы не затесались к тебе, в священное воинство крестоносцев, ни бакалавры, ни цирюльники, ни священники, ни каноники, ни герцоги, переодетые под Санчо. Не беда, коли они станут выпрашивать у тебя острова для губернаторства. Но безжалостно гони их в шею, как только они заикнутся о маршруте похода, начнут справляться у тебя о программе дальнейших действий, примутся лукаво, шепча на ухо, выведывать у тебя, в какой стороне лежит Гроб Дон Кихота. Следуй за звездою. И поступай так, как Рыцарь: выпрямляй всякую кривду,8 какую повстречаешь в пути. Сегодня делай то, что надо сегодня, и здесь то, что нужно здесь. Так трогайтесь Же в путь! Но куда идти? Куда вас поведет звезда: ко Гробу! А что нам делать в пути? Что делать? Бороться! Бороться? Но как? Как? Попался вам лжец? Бросить ему в лицо: ложь! И дальше вперед! Попался вор — громыхнуть на него: ворюга! И вперед! Попался болтун, чьи благоглупости толпа слушает, разинув рот? Крикнуть им: идиоты! И вперед! Всегда и только вперед! «Но разве возможно, — спрашивает меня один наш общий знакомый, горящий желанием вступить в крестоносцы, — возможно ли подобным образом истребить на земле ложь, воровство, глупость?» А кто сказал, что нельзя? Самая презренная из всех презренных подлостей, самая отвратительная и гнусная из уловок трусости состоит в утверждении, будто, разоблачив вора, мы этим ровно ничего не добьемся, так как другие будут продолжать воровать, и будто мы ничего не достигнем, бросив в лицо мошеннику, что он мошенник, ибо от этого на свете не станет меньше мошенничества. Да, конечно, обличать придется не раз и не два, а тысячекратно, потому что, если бы тебе удалось единожды, первым же своим обличением покончить раз и навсегда хотя бы с одним только обманщиком, на земле было бы раз и навсегда покончено со всяким обманом. Итак, в путь! И гони из священного воинства каждого, кто захочет расчислить в точности длину шага, которым следует идти на марше, его быстроту и ритм. Особенно вот этих, кто только и знает что твердить днем и ночью о ритме, этих всех гони прочь! Иначе они превратят твое воинство в балетную труппу, а поход — в танец! Всех их — прочь! Пускай отправляются куда?нибудь подальше воспевать прельстительность плоти. Субъекты, которые могут попытаться превратить крестоносцев в балетных танцовщиков, именуют себя, а также друг друга поэтами. Но они не поэты. Они нечто совершенно иное. Ко Гробу они идут из одного любопытства, ради охоты посмотреть, а что это такое, и, возможно, потому что ищут новых острых ощущений или надеются рассеять в пути свою скуку. Всех их — прочь! Именно они своей богемной снисходительностью способствуют тому, что существует и подлая трусость, и ложь, и злосчастные мерзости, в которых мы захлебываемся. Когда эти людишки проповедуют свободу, они имеют в виду одну–единственную свободу: обладать женой ближнего своего. У них все сводится к чувственности, и даже в идеалы, в великие идеалы, они влюбляются чувственно. Но сочетаться с великой и чистой идеей узами брака, от которого могли бы родиться на свет добрые дети, — на это они неспособны, с идеями они вступают лишь в случайные связи. Они берут идею в любовницы, а иной раз и того хуже: на одну ночь, как непотребную девку. Всех их — прочь! Если кому?нибудь придет по дороге охота сорвать цветок, улыбнувшийся ему с обочины, пусть себе сорвет, но мимоходом, не задерживаясь, чтобы не отстать от остального воинства, — однако шагающий впереди офицер–знаменосец обязан смотреть, не отводя глаз, на лучезарную и звучащую звезду. Если же кто?то украсит латы у себя на груди сорванным цветком не для того, чтобы самому им любоваться, а чтобы покрасоваться им перед другими, — прочь его! Пускай отправляется со своим цветком в петлице куда?нибудь подальше заниматься танцами. Видишь ли, друг мой, если ты намерен выполнить свою миссию и верно служить отечеству, необходимо, чтобы тебе стали ненавистны чувствительные юнцы, не умеющие смотреть на мир иначе, как глазами девиц, в которых они влюблены. Или чьими?нибудь похуже. Пусть твои слова режут им слух, пронзают его ядовитой горечью. Привалы будут дозволены воинству лишь по ночам, на опушке леса или в укрытиях гор. Крестоносцы раскинут палатки, омоют себе ноги, поужинают тем, что приготовят им жены, зачнут с ними потом новое дитя, поцелуют их и крепко уснут, чтобы наутро двинуться дальше в поход. Если же кто?то умрет в дороге, тело положат на обочину, и доспехи будут его саваном, об остальном позаботится воронье. Предоставим мертвым погребать своих мертвецов.9 Если на марше кто?нибудь попытается заиграть на флейте, свирели или иной какой дудке, или на вигуэле,10 или на любом другом инструменте, отбери и разбей инструмент, а игравшего изгони из рядов воинства, дабы не мешал остальным внимать голосу поющей звезды. Тем более что ему самому голос ее не был внятен. Тот, кто глух к пению, льющемуся с небес, не имеет права отправляться разыскивать Гроб Рыцаря. Эти танцоры станут болтать тебе о поэзии. Не обращай на них внимания. Тот, кто пускается выводить рулады посредством своей то ли свистульки, то ли спринцовки — ведь мифическая сиринга,11 их праматерь, была всего–навсего полым орудием двойного назначения — и предается этому занятию под твердью небесной,' не вслушиваясь в музыку небесных сфер, тот сам не заслужил, чтобы его слушали. Ему неведомы темные бездны поэзии фанатизма; ему неведома великая поэзия храмов, лишенных всякого убранства, не сияющих ни люстрами, ни раззолоченной резьбой, не украшенных ни статуями, ни картинами, не благоухающих ни цветами, ни воскурениями, храмов без намека на роскошь, без всего того, что именуют искусством. Четыре голые стены и дощатая кровля — как в любом сарае. Так вот, всех этих спринцевальных танцоров изгоняй из воинства безжалостно. Изгоняй прежде, чем они станут сбегать от тебя ради чечевичной похлебки. Ведь это философы цинизма, исполненные снисходительности добрячки из породы всепонимающих и всепрощающих. Но тот, кто понимает все, не понимает ничего, а кто все прощает, тот ничего не прощает. Они торгуют собой, ни капли не совестясь. В своей раздвоенности они витают там и тут, и потому, сохраняя свою свободу там, они тут преспокойно обретаются в рабстве. Они эстеты, но одновременно могут восхищаться разного рода Пересами, лопесами и родригесами.12 Когда?то говорили: человеческой жизнью правят голод и любовь. Низменной человеческой жизнью, скажу я, жизнью, пресмыкающейся во прахе. Танцоры, те действительно пляшут только из голода или любви; животного голода и такой же животной любви. Изгони их из твоего воинства, и пусть себе где?нибудь на лугу пляшут до упаду, играя на своих спринцовках–свистульках, ритмично хлопая в ладоши и распевая гимны в честь чечевичной похлебки и ляжек своих однодневных подруг. И пусть их изобретают там себе новые пируэты, новые коленца, новые па ригодона.13 Если же явится к тебе некто и скажет, что он умеет строить мосты и что, может статься, искусство его пригодится для переправы через реку, — гони его прочь! Инженеров — прочь! А через реки — вброд или вплавь, хотя бы потонула половина крестоносцев. Пускай инженеры отправляются строить мосты туда, где в этом есть надобность. Тем, кто идет на поиски Гроба, нужен лишь один мост — вера. Мой добрый друг, если ты хочешь следовать твоему призванию так, как это должно, — не верь искусству, не верь науке, или по крайней мере тому, что принято называть искусством и наукой и что в действительности представляет всего–навсего жалкую карикатуру на подлинные искусство и науку. Да будет тебе достаточно твоей веры. Вера — вот что будет твоим искусством, вера будет твоей наукой. Когда я видел, с какой тщательностью ты отделываешь свои письма ко мне, меня неоднократно одолевали сомнения, сумеешь ли ты осуществить задуманное предприятие. Твои послания испещрены уточнениями, вставками, поправками, помарками. Это не мощный поток, вдруг прорвавший запруду. Нет. Твои письма нередко грешат литературным налетом, зачастую гранича с прямой литературщиной, а ведь гнусная литературщина — естественная союзница всяческого рабства и всяческих мерзостей. Поработители хорошо знают: до тех пор пока рабы упиваются красивыми гимнами свободе, они довольствуются своим рабским состоянием и не помышляют разорвать свои цепи. Но бывает и так, что ты вновь вселяешь в меня надежду и веру в тебя, ибо тогда в какофонии твоих сбивчивых, набросанных с ходу, наскоро слов мне слышится твой живой голос, дрожащий от лихорадочного возбуждения. Иной раз трудно даже сказать, на каком, собственно, языке ты изъясняешься. Пусть каждый переводит по–своему. Пусть жизнь твоя будет бурным, неслабеющим вихрем страсти, отдайся этой единственной страсти всецело. Только страстно увлеченным людям под силу оставить после себя нечто подлинно долговечное и плодотворное. Если о человеке скажут в твоем присутствии, что он безукоризнен — в каком бы то ни было из значений этого идиотского слова, — спасайся от «безукоризненного» бегством; в особенности если он служитель искусства. Подобно тому как именно глупец никогда в жизни не скажет и не сделает глупости, именно тот служитель искусства, кто менее всего поэт, кто по самой сути своей как раз антипоэт — а среди людей искусства натуры антипоэтические преобладают, — он?то и окажется безукоризненным художником, именно его увенчают лаврами спринцевальные танцоры, его наградят они премиями и дипломами, его провозгласят безукоризненным. Мой бедный друг, тебя пожирает неотступная лихорадка, ты жаждешь безбрежных и неисследимых океанов, ты алчешь новых вселенных, ты взыскуешь вечности. Разум стал для тебя источником страданий. И ты сам не знаешь, чего хочешь. А теперь, теперь ты решил идти ко Гробу Рыцаря Безумств, чтобы там изойти слезами, предаться снедающей тебя лихорадке, иссохнуть от жажды безбрежных океанов, оттого что алчешь иных вселенных, оттого что взыскуешь вечности. Отправляйся же в путь. Один. Все остальные одиночки пойдут рядом с тобой, хотя ты не будешь их видеть. Каждый будет считать, что идет один, но все вместе вы образуете священный отряд, отряд святого и бесконечного крестового похода. Мой добрый друг, ты ведь толком и не представляешь себе, как эти одиночки, совершенно друг с другом незнакомые, не видя друг друга в лицо, не зная один другого по имени, все же идут вместе, оказывая помощь друг другу. Прочие же судачат один о другом, обмениваются рукопожатиями, поздравлениями, комплиментами и оскорблениями, сплетничают между собой, и каждый идет своим путем. И все бегут прочь от Гроба. Ты не принадлежишь к суесловной черни, ты из отряда вольных крестоносцев. Зачем же ты пытаешься взглянуть на скопища этих пустозвонов и слушаешь, о чем они трещат. Нет, друг мой, нет! Проходя мимо сборища черни, затыкай себе уши, кинь в них разящее слово и шагай дальше — ко Гробу. И пусть в этом слове пылает все, чего жаждет, алчет и взыскует твоя душа, все, что наполняет ее любовью. Если ты хочешь жить делами черни — живи ради нее. Но тогда, бедный мой друг, ты погибший человек. Я вспоминаю горестное послание, которое ты написал мне в минуту, когда уже был готов пасть, сложить оружие, отречься, примкнуть к их сообществу. В ту минуту я понял, как тяготит тебя твое одиночество, то самое одиночество, которое должно быть для тебя утешением, прибежищем, источником силы. Ты дошел тогда до самого страшного, до самых пределов отчаяния, дошел до края пропасти, которая могла тебя поглотить, дошел до сомнения в своем одиночестве, дошел до того, что вообразил, будто вокруг тебя люди. «Возможно, — спрашивал ты меня, — мое убеждение, что я одинок, просто выдумка, плод моего самомнения, тщеславия и, как знать, моих досужих бредней? Почему в спокойном расположении духа я обнаруживаю, что меня окружают люди, что мне сердечно пожимают руку, я слышу ободряющие голоса, дружелюбные слова, иначе говоря, нет недостатка в свидетельствах того, что я никоим образом не одинок?» И далее в том же роде. Я понял, что ты обманываешься, что ты гибнешь, я видел, что ты бежишь прочь от Гроба. Нет, не обманывайся, как бы ни мучили тебя приступы твоей лихорадки, какой бы смертельной тоской ни терзала тебя твоя жажда, какой бы ярой ни становилась твоя алчба, — ты одинок, совершенно одинок. Укусы — это не только то, что кажется тебе укусом, но и то, что кажется поцелуем. Те, что рукоплещут тебе, на поверку тебя освистывают; те, что кричат: «Вперед!», на деле пытаются остановить тебя на пути ко Гробу. Заткни себе уши. И самое главное, берегись опаснейшего соблазна, ибо, сколько бы ты от него ни отделывался, он, как назойливая муха, будет возвращаться к тебе вновь и вновь: берегись соблазна беспокоиться о том, что представляешь ты собой во мнении людей. Думай лишь о том, что ты представляешь собою перед лицом Бога, думай о том, каков ты пред взором Господа. Ты одинок, куда более одинок, чем сам воображаешь, но при всем том ты находишься лишь на пути к полному, абсолютному, истинному одиночеству. Абсолютное, полное, истинное одиночество наступает, когда лишаешься своего последнего товарища — самого себя. И воистину абсолютно и полностью одиноким ты сделаешься не ранее, чем сбросишь с себя все то, что есть ты сам, — у двери гроба. Святое одиночество! Так писал я своему другу, и он ответил мне длинным письмом, исполненным неистовой горести: «Все, о чем ты мне говоришь, очень хорошо, все это очень хорошо, да, все это неплохо; но не кажется ли тебе, что, вместо того чтобы отправляться на поиски Гроба Дон Кихота и освобождать его от бакалавров, священников, цирюльников, каноников и герцогов, следовало бы отправиться на поиски Гроба Господня и освободить его от завладевших, им верующих и неверующих, атеистов и деистов, и там, среди воплей неистового отчаяния и надрывающих сердце слез, дожидаться, когда же воскреснет Господь и спасет нас, не дав нам обратиться в ничто». |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|