|
||||
|
Часть вторая Глава I о том, что произошло между священником, цирюльником и Дон Кихотом во время его болезниКогда Дон Кихот прожил у себя дома целый месяц в полнейшем покое, вкушая пищу, «подкрепительную для сердца и мозга», его домашние решили, что он излечился от рыцарского героизма, и священник с цирюльником явились к нему с намерением искушать его и испытывать. Тут меж троими произошел известный разговор, который сохранил для нас Сервантес, и были произнесены слова: «Странствующим рыцарем я и умру», обращенные к племяннице. Затем последовала история про сумасшедшего из Севильи, меланхолический ответ идальго: «Ох, сеньор брадобрей, сеньор брадобрей, поистине слеп тот человек, который даже сквозь сито ничего не видит!» — и все прочее. В ту пору, когда у меня в мыслях бушевала неистовая галерна,112 я получил письмо от одного друга, и в письме этом, после тысячи похвал, долженствовавших позолотить пилюлю, мой друг давал мне понять, что почитает меня безумцем, поскольку меня лишают покоя заботы, которые никогда не мешали ему спать. И, читая письмо, я говорил себе: «Господи помилуй, вольно же людям путать безумие с недомыслием, ведь бедный мой друг, оттого лишь, что видит во мне безумца, полагает, что я настолько слеп, что даже сквозь сито ничего не вижу; принимает меня за такого глупца, которому не под силу уразуметь его намеки!» Но я быстро нашел утешение в дружбе моего друга. Не видишь разве, что твой заботливый друг изо всех сил старается угодить тебе именно потому, что почитает тебя безумцем? Глава II в которой рассказывается о великом препирательстве Санчо Пансы с племянницей и экономкой Дон Кихота и о других забавных предметахПокуда Дон Кихот, священник и цирюльник вели эти беседы, во дворе затеялась преизрядная потасовка между Санчо, с одной стороны, и племянницей вкупе с экономкой — с другой, поскольку обе не желали впускать его, укоряя за то, что он смущает и соблазняет своего господина да таскает его по трущобам, в ответ на что Санчо заявил, что если уж кого смущали, соблазняли и таскали по трущобам, посулами выманив из дому, так это его. Но тут следует заметить, что, возможно, экономка и племянница были не так уж далеки от истины, ибо оба они, и Дон Кихот, и Санчо, смущали, и соблазняли, и таскали друг друга по трущобам сего света. Тот, кто почитает себя ведущим, нередко оказывается в значительной мере ведомым, и вера героя питается тою верой, которую удается ему внушить своим последователям. Санчо был для Дон Кихота человечеством; и Санчо, в вере шаткий, но временами укреплявшийся в ней, ибо черпал ее у своего господина, в свою очередь питал веру Рыцаря. Чтобы верить себе самим, мы обычно нуждаемся в том, чтобы поверили нам; и я готов был бы утверждать, что Бог питается нашею людской верой, не будь такое утверждение чудовищной ересью и даже явным нечестием. Мысль, которую глубочайшим и возвышеннейшим образом выразил Гонгора, хотя и обратив ее, для виду, к божествам Греции, в алмазных — по твердости и блеску — строках, гласящих: Из древа идолов творит резец, Богов из идолов творит молитва.113 По единому образу выковали Рыцаря и оруженосца, как предположил священник. И в жизни, прожитой обоими сообща, самое великое, самое утешающее то, что одного нельзя себе представить без другого, что они не только не являются двумя противоположными полюсами, как ошибочно полагают иные, но были и пребудут даже не двумя половинками одного апельсина,114 а единым существом, увиденным с двух сторон. Санчо не давал умереть санчо- пансизму в Дон Кихоте, а Рыцарь кихотизировал оруженосца, выводя из глубины души наружу его кихотическую суть. И хотя сказал Санчо: «Родился я Санчо и хочу умереть Санчо», нет сомнения, что внутри Санчо немало от Дон Кихота. Так что когда остались они вдвоем, сказал идальго оруженосцу знаменательные слова: «…вместе мы отправились, вместе поехали, вместе и скитались; ту же судьбу и тот же жребий мы разделяли оба…»; а еще сказал: «…я — голова, а ты, мой слуга, — один из моих членов; и по этой причине если со мной случается несчастье, то оно случается и с тобой, и ты должен чувствовать мою боль, а я твою», — многозначительнейшие слова, в которых Рыцарь выказал, сколь глубоко он чувствует, что они с оруженосцем — единое целое. Главы III и IV о смешном разговоре, происшедшем между Дон Кихотом, Санчо Пансой и бакалавром Самсоном Карраско, и в которой рассказывается о том, как Санчо Панса разрешил недоуменные вопросы бакалавра Самсона Карраско, а также о других событиях, о которых стоит узнать и рассказатьЕще побеседовали они о том, что про них говорится в мире (главнейшая забота Дон Кихота), а затем Санчо привел бакалавра Самсона Карраско; и тут выходит на подмостки сей типический персонаж, удостоенный ученого звания в той самой Саламанке, которая столько для меня, грешного, значит.115 Бакалавр этот, удостоенный звания в Саламанке, после двух наших героев — самое значительное лицо в их истории: он сгусток и квинтэссенция здравого смысла, любитель шуток и проказ, главарь и предводитель всех тех, кто мусолил житие Хитроумного идальго, гулявшее по рукам. Бакалавр остался отобедать с Дон Кихотом и заодно понасмешничать над ним в благодарность за приглашение. И простодушный Дон Кихот — герои всегда простодушны, — наслушавшись рассказов об истории, повествовавшей о его подвигах, зажегся жаждой славы, ибо «человека добродетельного и выдающегося должно особенно удовлетворять, что еще при жизни добрая слава его звучит на языках разных народов, издающих и печатающих его историю»; а посему решил он снова выступить в поход, и объявил Самсону Карраско о своем решении, и в простоте душевной спросил бакалавра, «в какую сторону он посоветует ему отправиться». Глава V о рассудительном и забавном разговоре, происшедшем между Санчо Пансой и его женою Тересой Панса, и о других событиях, заслуживающих счастливого упоминанияИз этого разговора становится совершенно ясно, насколько глубоко проникло в душу Санчо честолюбие, каковое вдохнул в него Дон Кихот; и тот, кто в предыдущей главе сказал: «Родился я Санчо и хочу умереть Санчо», теперь возжелал умереть доном Санчо, и важным сеньором, и дедом графов и маркизов. Глава VI о том, что произошло между Дон Кихотом, его племянницей и экономкой, — одна из самых важных глав во всей историиКонечно, одна из самых важных, а то как же! Ведь покуда Санчо препирался со своей женой, Дон Кихот вел спор с экономкой и племянницей, домашними помехами его героизму. И пришлось услышать доброму Рыцарю, как его племянница, девчонка, которая не умела еще как следует управиться с дюжиной коклюшек, осмелилась отрицать существование странствующих рыцарей! Грустно это — услышать в собственном доме и из уст какой?то девчоночки благоглупости, которые в ходу у черни и которые она повторяет с чужого голоса. И подумать только, ведь эта самая девчонка Антония Кихана теперь властвует и царствует над всеми мужчинами Испании! Да, именно она, эта наглая девчонка, эта курочка с птичьего двора, бескрылая любительница поклевать, гасит в зародыше всякую искру героизма. Не она ли говорила своему сеньору дяде известные слова: «…и, несмотря на это, слепота ваша так велика и безумие так явно, что вы уверены в своей храбрости и силе, между тем как вы стары и немощны; вы хотите выпрямить все то, что на свете криво, а сами вы согнуты годами, и самое главное — вы утверждаете, что вы рыцарь, меж тем как вы совсем не рыцарь, ибо хотя идальго и может им стать, но человек бедный — никогда!» И даже мужественный Рыцарь Веры, побежденный бесхитростной прямотой этой незначительной девчоночки, смягчился и отвечал ей: «В твоих словах есть много правды, племянница». И если даже ты, неустрашимый Дон Кихот, позволил этой домашней кошечке убедить себя, пусть лишь на словах и на время, то как же устоять против кухонной ее мудрости тому, кто ищет ее руки, дабы увековечить свой род? Ей, простушке, не по уму, как это старик может быть храбрым, немощный — сильным, как может выпрямить все, что на свете криво, тот, кто согбен годами, а главное, как это бедняк может стать рыцарем. И хоть она простушка и домоседка, хоть сердечко у нее такое же убогое, как умишко, уж если решается она говорить такие речи своему дяде, то что же решится сказать тому, кто будет свататься к ней как жених либо обладать ею на правах мужа? Ее научили тому, что брак есть установление, коего цель «сочетать мужа с женою и оделить брачующихся благодатью, дабы растили детей для неба»;116 и слова сии она понимает и приводит в исполнение таким образом, что не дает своему мужу завоевать для нас это самое небо, ради коего должен он растить своих детей. Существует плоское здравомыслие и, наряду с ним, плоское здравочувствие; наряду со скудоумием нас парализует и расслабляет скудосердечие. И ты, Антония Кихана, моя читательница, — ревнительница и хранительница сей скудости. Холишь и пестуешь ее в своем сердечке, покуда снимаешь пену с дядюшкиной похлебки или перебираешь коклюшки. Чтобы муж твой да пустился в погоню за славой? Слава? А с чем ее, эту самую славу, едят? Лавровый лист хорош к отварному картофелю; отменная приправа для домашней кухни. И у тебя его в достатке, запасла в церкви в Вербное воскресенье.117 Вдобавок ты отчаянно ревнуешь к Дульсинее. Не знаю, станет ли какая?нибудь Антония Кихана трудить свои хорошенькие глазки над этими моими толкованиями жития ее сеньора дядюшки, и даже сомневаюсь в том, что сие возможно, ибо в наши дни племянницам Дон Кихота не по вкусу чтение таких вещей, над которыми надо морщить лобик от избытка внимания да еще и как?то разжевывать прочитанное; им довольно романчиков с куцыми диалогами или с такой интригой, что от ужаса дух захватывает, либо благочестивых книжечек, напичканных умильными эпитетами в превосходной степени и слащавыми восславлениями. Кроме того, полагаю, что наставники, пекущиеся о вашем духовном здравьице, присоветовали бы вам остерегаться опасных завихрений моего пера, не служи вам наилучшею защитою собственная ваша легковесность. Так что я почти уверен, что праздные ваши пальчики, привыкшие перебирать коклюшки, не коснутся этих злополучных страниц; но если они случайно попадутся вам на глаза, скажу вам вот что: не надеюсь я, что среди вас появится новая Дульсинея, которая подвигнет нового Дон Кихота на завоевание Славы, ни новая святая Тереса — женская ипостась странствующего рыцарства, ратница любви, в своей глубокой человечности возносящаяся надо всем человеческим. Вам не разжечь у кого?то в сердце такое пламя, какое Альдонса Лоренсо, сама того не заметив, разожгла в сердце Алонсо Доброго; да и в собственном сердце не разжечь вам любви, сравнимой с тою, что пылала в сердце Тересы, пронзенном стрелою серафима. Вот и Тереса тоже, подобно Алонсо Кихано, двенадцать лет любившему Альдонсу, вот и она тоже знала человека, в замужестве с которым полагала обрести благой удел; и сказал ее духовник, что не идет она противу воли Божией («Книга моей жизни», глава II); но она поняла, какой наградой одаривает Господь тех, кто все оставляет ради Него; и поняла, что человеку не утолить ее жажду любви бесконечной; и рыцарские романы, которыми она зачитывалась, от любви в земной ее ипостаси привели ее к любви высшей, и возмечтала она сподобиться вечного блаженства во славе Божией и растворения в Иисусе, Человеке из Человеков. И впала в героическое безумие, и до того дошла, что сказала своему духовнику: «Молю вашу милость, давайте все станем безумцами из любви к Тому, Кто ради нас навлек на себя это звание» («Книга моей жизни», глава XVI). Ну а ты?то, моя Антония Кихана, а ты?то? Тебе не грозит безумие ни в человеческом, ни в божественном; может, мозгу у тебя и маловато, но, сколько бы там его ни было, он распирает тебе головку, она у тебя даже для такой малости тесна, вот и не остается места для порывов, да и сердца твоего они не переполнят! Ты очень здраво мыслишь, умница Антония, умеешь считать горошины и латать штаны муженька, умеешь стряпать похлебку для дядюшки и перебирать коклюшки, а что до пищи высшего и духовного порядка, с тебя довольно твоих обязанностей старосты хора в той или иной церкви, да еще обязанности в определенный час дня прочесть по листочку, который дадут тебе заранее, те или иные елейные изречения. Не про тебя сказаны Тересою слова о том, что «не надобно прислушиваться к разуму, одна от него докука» («Книга моей жизни», глава XV), ибо тебе мало докучает твой разум, направляемый твоим духовником по наезженной колее, ущемленный и ссохшийся с тех самых пор, как тебе объяснили, что он у тебя есть. Твоему разуму, твоей бедной душе, которая, может статься, прежде умела мечтать, обкорнали крылья и заморили ее в страшной камере пыток; тебе ее убаюкали с младенческих пор, с первого ее робкого младенческого писка, тебе убаюкали ее старой колыбельной: Усни, дитятко, усни, не то Бука злой придет, деток, что не будут спать, к себе Бука уведет. Тебе убаюкали душу гнусавой песенкой, которой ты сама, бедная моя Антония, став матерью, баюкаешь своих детей. А послушай?ка, Антония, забудь на минутку про наставления тех, кто хочет видеть тебя несушкой в курятнике, забудь про них на минутку и поразмысли над этой плаксивой песенкой, с помощью которой ты нагоняешь сон на своих детей. Поразмысли?ка над смыслом этих слов: «Бука придет и деток, что не любят спать, к себе уведет»; поразмысли, милая моя Антония, над тем, что беспробудный, долгий сон избавит нас якобы от когтей Буки. Заметь?ка, милая Антония, ведь Бука?то уносит и пожирает сонливцев, а не бодрствующих. А теперь, если мне удалось на миг оторвать тебя от забот твоих и трудов, от всего, что принято именовать приличными женскому полу занятиями, — прости меня или не прощай. Я сам ни за что не простил бы себя, если бы промолчал, не сказал тебе, что любят тебя по–настоящему и хотят видеть сильной женщиной только те из нас, кто говорит с тобою напрямик и без обиняков, как я, а вовсе не те, кто возносит тебя, словно идола, на алтарь и держит там в плену, докучая фимиамом расхожих комплиментов, и вовсе не те, кто усыпляет тебе душу, баюкая ее умильными песенками слащавого благочестия. А за тебя, мой Дон Кихот, мне грустно: вот укрываешься ты у родного очага, у себя в доме, как в неприступном замке на вершине скалы, укрываешься от отравленных мирских стрел, от голосов тех, кто говорит для того только, чтобы не молчать; и грустно, что даже тут терзают тебе слух отзвуки все тех же докучливых голосов. Грустно, что твой родной очаг, вместо того чтобы укреплять и покоить дух твой, оказывается всего лишь малой копией мира, находящегося за его стенами. Альдонса не сказала бы такого, наверняка не сказала бы. Глава VII о том, что произошло между Дон Кихотом и его оруженосцем, и о других поразительнейших событияхИ мало того, что пришлось Рыцарю выслушивать такие вещи в собственном доме: к этому огорчению прибавилось еще одно, он увидел, как пошатнулась вера Санчо, ибо Санчо стал требовать помесячного жалованья, а это вещь неслыханная среди странствующих рыцарей, за службу которым оруженосцы всегда получали только награды. Вера Санчо, непрерывно сама себя завоевывавшая, еще не одарила его надеждою, и он все?таки хотел жалованья. Еще не был в состоянии понять глубочайшее изречение, которое произнес по этому поводу его господин, а именно: «Добрая надежда лучше худого владения».[34] А мы?то с тобой, мой читатель, разве понимаем слова эти в полном их смысле? Разве не придерживаемся, подобно доброму Санчо, той истины, что «синица в руках лучше, чем журавль в небе»? Не забываем разве, сегодня и всегда, другую истину: то, что надеждой созидается, владением уничтожается? К последнему нашему часу нам надо скопить великий запас надежд, в вечность лучше вступать с надеждами, а не с воспоминаниями. Да будет жизнь наша постоянной Страстною субботой.118 Дон Кихот совершенно справедливо разгневался, услышав, как Санчо, побуждаемый плотской своей природой, просит у него жалованья, словно есть награда выше, чем возможность следовать за странствующим рыцарем и служить ему; и Дон Кихот совершенно справедливо разжаловал его из оруженосцев. И, будучи разжалован, бедный Санчо снова воспламенился верой, и «свет затмился в его глазах, и храбрость его опустила крылья, потому что он был уверен, что ни за какие сокровища на свете господин без него не уйдет». Беседу меж обоими прервал бакалавр Самсон Карраско, явившийся поздравить Рыцаря и предложить свои услуги в роли оруженосца… Нечестивое предложение! И, услышав его, Санчо расчувствовался, глаза его наполнились слезами, и он обещал своему господину, что будет служить ему верой и правдой. Да неужели тебе и впрямь думалось, бедняга Санчо, что ты сможешь жить себе да поживать и без своего господина? Нет, ты уже не принадлежишь самому себе: ты принадлежишь ему. Ты тоже, хотя сам того не знаешь (а узнал бы — не поверил бы), живешь, влюбленный в Дульсинею Тобосскую. Найдутся люди, способные укорять Дон Кихота за то, что он снова оторвал Санчо от покойной жизни и безмятежных трудов, разлучив с женой и детьми ради обманчивых приключений; людей малодушных на свете хватает. Но, по нашему мнению, Санчо, отведав вкуса новой жизни, не пожелал возвращаться к старой, и хотя вера его, случалось, спотыкалась и пятилась, все же у него в глазах темнело и сердце уходило в пятки, стоило ему заподозрить, что его господин и повелитель даст ему отставку. Есть недоумки, утверждающие, что лучше быть довольной свиньей, чем несчастным человеком; а есть и такие, которые проливают слезы умиления над тем, что именуют святым неведением. Но тот, кто сочувствует человечности в человеке, предпочитает ее, пусть даже в самом глубоком несчастии, сытости свиньи. А потому надо расшевеливать умы ближних, докапываться до их мозгов и творить благое дело милосердия, пробуждая спящего при близящейся опасности или при виде красоты. Надо будоражить умы, вселять в умы и души могучие порывы, даже если знаешь, что порывы эти неосуществимы. Надо вытащить Санчо из дому, разлучить с женой и детьми и отправить на поиски приключений; надо сделать из него человека. Покой достижим — глубокий, внутренний, душевный покой; но достигается он только при условии, что откажешься от мнимого покоя домашней и деревенской жизни; треволнения ангела в тысячу раз сладостнее, чем безмятежность животного. И даже не только треволнения, но и горести, «сильнейшая и сладостная мука», о которой повествует нам в «Книге моей жизни» святая Тереса (глава XX, раздел 8). А святое неведение — это еще что такое? Неведение не свято и не может быть свято. Что это значит — завидовать покою того, кто никогда не задумывался над высшею тайной, не заглядывал за пределы жизни и смерти? Да, знаю я эту песенку, знаю эти слова: «Какая славная подушка — Катехизис! Сын мой, верь и спи; и сподобишься благодати, не вылезая из кровати».119 О племя, одержимое трусостью, и притом самой пагубной ее разновидностью — нравственной трусостью, которая дрожит и пятится, не в силах заглянуть в наитемнейшую тьму! Послушай, Санчо: если бы все те, кто завидует — на словах по крайней мере — спокойной жизни, услаждавшей тебя, покуда твой господин не сбил тебя с панталыку, так вот, если бы все они знали, что такое борьба за веру, то, поверь мне, не расхваливали бы тебе так веру угольщика.120 Мое тело живет благодаря тому, что ежесекундно борется со смертью, и душа моя жива тем, что борется со смертью ежесекундно. И так вот идем мы на штурм новой истины, попирая обломки той, которую низвергла наша логика; и обломки громоздятся друг на друга, и когда?нибудь с самой вершины этой колоссальной груды низвергнутых истин внуки наших внуков провозгласят победно последнюю истину и добьются таким образом бессмертия человека. Возрадоваться должен был Санчо всем трудам своим, и тяготам, и напастям, включая подкидывание на одеяле: ведь он зато обновился и кихотизировался в общении с Дон Кихотом, так что из тупого и темного Санчо Пансы, каким был до того, превратился в бессмертного оруженосца бессмертного Рыцаря Дон Кихота Ламанчского; и пребудет им на веки веков. И Санчо с полными слез глазами предался на волю своего господина. А следствием того было вот что: прошло немного дней, и однажды под вечер «незаметно для всех, кроме бакалавра, который пожелал проводить их с полмили, выехали они по дороге в Тобосо». Глава VIII в которой рассказывается о том, что случилось с Дон Кихотом во время поездки его к сеньоре Дульсинее ТобосскойИ по дороге Дон Кихот толковал о Герострате121 и о славолюбии, питавшем его героизм. И Дон Кихот не преминул углубиться в глубины мудрости Алонсо Доброго, пустившись в рассуждения о том, как суетна слава, «которой можно достигнуть в преходящей жизни здесь, на земле; ибо земная слава, как бы долго она ни продолжалась, все равно окончится вместе с миром, конец которого нам предуказан». Я житель, солнечной небесной шири, Я гений славы — так прими ж венец: Ты станешь лучшим стихотворцем в мире… А миру, говорят, придет конец, — пророчит Сагромор в поэме Эуженио де Кастро.122 Начинается третий и последний выезд Дон Кихота, и мы увидим, как погружается он в бездну своей мудрости, пока не скроется там навсегда, явив пример того, как должно умирать. Санчо, вдохновившись словами своего господина и убедившись в том, насколько слава святых превосходит славу героев, сказал Дон Кихоту, что им бы нужно сделаться святыми, и тогда они куда быстрее достигнут доброй славы, к которой стремятся; и сослался при этом на пример святого Диего де Алькала и святого Педро де Алькантара, канонизированных как раз в ту пору.123 «Вот увидите, когда?нибудь мне будет поклоняться весь мир», — говаривал беднячок из Ассизи,124 по рассказам Трех товарищей (4)125 и Фомы из Челано (2 Чел., 1, I);126 и те побуждения, которые одних подвигли на героизм, других подвигли на святость. Подобно тому как Дон Кихот, начитавшись рыцарских романов, ринулся в мир, Тереса де Сепеда, еще в детские годы начитавшись житий святых, которые, казалось ей, «дешевейшей ценой покупали путь к блаженству в лицезрении Бога», сговорилась со своим братом уйти из дому в странствие, жить Христовым подаянием и добраться до земли мавров, дабы там их обоих обезглавили; убедившись в невыполнимости этого плана, брат с сестрой порешили стать отшельниками и в саду, что был у них при доме, пытались в меру сил своих сделать себе подобие скитов127 («Книга моей жизни», главы I, II). Об Иньиго де Лойоле мы уже говорили, ссылаясь на биографа его, падре Педро де Риваденейру. Что все это, как не странствующее рыцарство на божественный и религиозный лад? И, в конечном счете, к чему стремились и те и другие, святые и герои, как не к жизни вечной? Одни — в памяти людской, в лоне Господа — другие. И какова была самая глубинная движущая сила нашего испанского народа, как не жажда жизни вечной, ибо именно к этому и сводится все то, что именуют нашим культом смерти.128 Нет, не культ смерти, отнюдь нет; а культ бессмертия. Даже Санчо, который, кажется, так привязан к жизни земной и преходящей, заявлял, что «куда выгоднее быть смиренным монахом какого угодно ордена, чем отважным странствующим рыцарем», на что Дон Кихот весьма рассудительно отвечал: «…не все могут быть монахами, и различны пути, которыми Господь ведет избранников своих на небо». И если не все могут быть монахами, то и не может быть, чтобы состояние монашества либо иночества было совершеннее какого?либо другого, ибо не подобает, чтобы состояние наибольшего христианского совершенства не было в равной мере доступно всем людям, кем бы они ни были, а составляло бы исключительную и как бы природную привилегию определенного количества людей, поскольку если бы все на нее притязали, род человеческий пресекся бы. И в ответ на слова Санчо о том, что на небе больше монахов, чем странствующих рыцарей, Дон Кихот весьма удачно возразил: причина состоит в том, что на этом свете монахов числом больше, чем рыцарей, таких, разумеется, которые заслуживают имя рыцарей. «А если монах в то же время и рыцарь?» — спросите вы? Об этом Дон Кихот еще скажет. Глава IX в которой рассказывается то, что вы сами увидитеВ какой же день и час рассуждал подобным образом Дон Кихот о славе, и о финальной ее тщете, и о том, что кончится она с концом света? В тот самый день и час, когда поспешал в Тобосо, дабы узреть Дульсинею, и в доспехах Дон Кихота ехал Алонсо Добрый, чтобы повидаться с Альдонсой Лоренсо, по которой вздыхал он двенадцать лет. Милостью безумия одолел стеснительный идальго возвышенную свою стеснительность; и вот, перерядившись Дон Кихотом, прикрывшись его обличьем, едет он увидеться с предметом своих мечтаний, исцелиться от своего безумия при виде ее и у нее в объятиях. Мы приближаемся к критическому моменту в жизни Рыцаря. Итак, беседуя, господин и оруженосец прибыли в Тобосо, на родину несравненной Дульсинеи. Прибыли они туда, и сказал Дон Кихот своему оруженосцу: «Санчо, сынок, веди меня ко дворцу Дульсинеи, быть может, она не спит».[35] Обратим внимание на то, что, прося Санчо взять на себя столь возвышенную миссию и оказать своему господину столь великую милость, Рыцарь смягчается и называет оруженосца сынком; и еще обратим внимание на то, каковы все они, эти самые Санчо, приземленные представители человечества, ведущие героев ко дворцу Славы. Тут пришлось Санчо–плуту помаяться, чтоб нашарить в неповоротливом своем мозгу какую?нибудь отговорку, и в конце концов он заявил, что никогда в глаза не видал Дульсинеи; да и господин его сказал, что не видел ее, а влюбился по слухам. Все мы, влюбленные в Славу, влюбляемся в нее по слухам, хотя и лика ее не видели, и голоса не слышали. Но по сути?то все дело в Аль- донсе, а ее мы видели, еще как видели, пусть только четыре раза за двенадцать лет. И в конце концов лукавец Санчо добился того, что простодушный его хозяин согласился покинуть Тобосо и подождать, схоронившись в какой–ни- будь роще, пока пройдоха не отыщет Дульсинею. Глава X в которой рассказывается, каким хитрым способом Санчо околдовал сеньору Дульсинею и какие еще произошли события, столь же смешные, сколь и истинныеТут Санчо, усевшись под деревом, произнес монолог, объявив своего господина сумасшедшим, которого следует связать; и сказал, что сам он, Санчо, не только ни в чем ему не уступит, но даже еще безумнее, так как служит ему и сопутствует; и тут оруженосец решил обмануть своего господина и уве- хрить его, что первая же крестьянка, которая попадется ему, Санчо, на глаза, и есть сеньора Дульсинея: «…если он не поверит, я поклянусь…». Вот и добрались мы до того момента, когда верный Санчо вздумал надуть своего господина и присоединиться, таким манером, к тем, кто над Рыцарем насмехается. Плачевные плоды размышлений Санчо! И еще вот о чем следует нам подумать: Санчо полагает, что его господин — сумасшедший, которого надо связать и которого ему, Санчо, легко будет надуть; который постоянно принимает одни вещи за другие, белое почитает черным, а черное — белым; и при всем том Санчо сам поддается обману, а точнее вере в Дон Кихота: он верит в него, ему не веря, и хотя видит, что великаны всего лишь ветряные мельницы, а неприятельские войска — стада баранов, все же верует в остров, многократно ему обещанный. О таинственное могущество веры, которая выстоит под натиском всех разочарований! О тайны санчопансовской веры, которая верует, не веря, которая, видя, слыша, понимая и объявляя, что черное есть черное, все же понуждает того, кто ее, веру эту, в себе копит, чувствовать, действовать и надеяться так, словно черное белым–бело! Из всего этого нам следует сделать вывод, что Санчо жил, чувствовал, действовал и надеялся, зачарованный странной силой, и сила эта вела Санчо и направляла вопреки свидетельствам его зрения и слуха; и вся жизнь его была медленной самоотдачей во власть этой веры, кихотовской и кихотизирующей. Таким?то образом, когда Санчо вообразил, что обманывает своего господина, оказалось, что это сам он обманулся и сделался орудием околдования Дульсинеи самым истинным и подлинным образом. Вера Санчо в Дон Кихота не была мертвой, иначе сказать, обманчивой верой, что покоится на неведении, то не была вера угольщика,129 ни тем более вера цирюльника, покоящаяся на восьми реалах. Напротив, то была истинная вера и живая, вера, питающаяся сомнениями. Ибо лишь сомневающиеся верят по–настоящему, тот же, кто не ведает ни сомнений, ни соблазнов, покушающихся на его веру, по–настоящему не верит. Истинная вера держится на сомнении; пища ее — сомнения, ими живет она и всечасно сама себя завоевывает, подобно тому как истинная жизнь держится на смерти и сама себя всеминутно обновляет, потому что жизнь есть непрерывное созидание. Жизнь, которая не таила бы в себе смерти, которая только копила бы непрерывно, ничего не тратя, была бы всего лишь вечной смертью, покоем камня. Кто не умирает, тот не живет; не живут те, кто не умирает ежеминутно, чтобы тут же воскреснуть; и кто не сомневается, тот не верит. Вера держится тем, что разрешает сомнения; а если, разрешив одни, порождает тем самым другие, то, в конце концов, разрешает и эти последние. Санчо видел, что его господин совершает безумства, что мельницы это мельницы и никакие не великаны, что неотесанная мужичка, которая повстречается им близ Тобосо, не только не Дульсинея Тобосская, но даже не Альдонса Лоренсо, но при всем том верил своему господину, и верил в своего господина, и верил в Дульсинею Тобосскую, и в конце концов, как мы увидим, уверовал в то, что она заколдована. Твоя вера, Санчо, и есть вера в полном смысле слова, не чета вере того, кто говорит, что принимает некую догму, а сам не понимает даже буквы ее, не то что духа; случается даже, что и знать ее не знает; твоя вера и есть вера, не в пример вере угольщика, утверждающего, что правда — это то, что написано в одной книге, которой он не читал, потому что читать не умеет, да и не знает, о чем в той книге говорится. Ты, Санчо, как нельзя лучше понимал своего господина, ибо все речи, что вел он с тобою, были очень ясные и очень понятные; и все же ты видел, что глаза твои говорят тебе совсем иное, и подозревал, что господин твой заговаривается, поскольку безумен, и ты сомневался в том, что увидишь то, что видит он, и вопреки всему верил Рыцарю, ибо следовал за ним путями его. И когда разум твой говорил «нет», сердце твое говорило «да», и воля твоя вела тебя вопреки рассудку твоему и повинуясь вере твоей. В том и состоит плодотворная и спасительная вера, чтобы велась борьба меж разумом и сердцем, меж чувством и рассудком, чтобы чувство говорило «да», когда разум говорит «нет», и наоборот; в этом, а вовсе не в том, чтобы привести их к согласию; по крайней мере, для Санчо и ему подобных. И даже для Дон Кихотов, ибо, как мы увидим, и Дон Кихот подчас сомневался. И да не усомнимся мы сами в том, что очами плоти Дон Кихот видел мельницы как мельницы, а постоялые дворы как постоялые дворы130 и что в глубине души признавал реальность видимого мира — хоть и реальность всего лишь видимую — но в эту реальность он вкладывал субстанциальный мир своей веры. И лучшее тому доказательство — великолепный диалог меж ним и Санчо Пансой, когда сей последний вернулся в горы Сьерра–Морены дать своему господину отчет о посещении Дульсинеи. Безумец, как правило, проникновенный комедиант, он принимает комедию всерьез, но не обманывается и, исполняя роль Бога, короля либо зверя, отлично знает, что он не Бог, не король и не зверь. И разве не безумец всяк, кто принимает мир всерьез? И разве не следовало бы всем нам быть безумцами? И тут мы добрались до самого грустного момента в истории Дон Кихота Ламанчского, когда в душе его потерпел поражение Алонсо Кихано Добрый. Случилось, стало быть, так, что когда Санчо собрался возвратиться к своему господину, он увидел трех крестьянок, выехавших из Тобосо на ослах или ослицах; и он представил их Дон Кихоту как Дульсинею и двух ее прислужниц и сказал Дон Кихоту, что они едут к нему навстречу. «Боже милосердный! — воскликнул Дон Кихот. — Что говоришь ты, друг Санчо? Смотри, не обманывай меня и не пытайся ложной радостью облегчить мою неподдельную печаль». «Да какой мне прок обманывать вашу милость, — возразил Санчо…». Выехали они на дорогу, увидел Рыцарь всего лишь трех крестьянок, оруженосец упорно утверждал, что это Дульсинея и ее прислужницы, господин его, вопреки своему обыкновению, упорно верил свидетельству чувств своих, и Санчо с Дон Кихотом обменялись ролями, хотя бы по видимости. Эпизод с околдованием Дульсинеи производит впечатление самое печальное. Санчо разыграл свою комедию: схватил за уздечку осла одной из крестьянок, упал на колени и обратился к ней с речью, которую для нас сохранила история. Дон Кихот взирал вытаращенными глазами и помутившимся взором на ту, кого Санчо именовал королевой и госпожою и в ком он, Дон Кихот, вознадеялся узреть Дульсинею, а Алонсо Кихано, затаившийся в глубине души его, надеялся увидеть Альдонсу Лоренсо, по которой безмолвно вздыхал двенадцать Лет и лишь четырежды насладился ее созерцанием. Дон Кихот преклонил колена и устремил вытаращенные глаза с помутившимся взором на ту, кого Санчо именовал королевой и госпожою; но видел перед собой «всего только крестьянскую девушку, довольно некрасивую, круглолицую и курносую». Вот, о Рыцарь, твой Санчо, воплощение человечества, твой спутник и вожатый, являет тебя очам Славы, по коей ты столько вздыхал, а ты видишь в ней всего только крестьянскую девушку, и довольно некрасивую. Но это еще не самое грустное, самое грустное в этом эпизоде вот что: если Дон Кихот не видел свою Дульсинею, то бедняга Алонсо Кихано Добрый не видел свою Альдонсу. Двенадцать лет он мучился в одиночестве, за двенадцать лет так и не смог одолеть властвовавшую над ним застенчивость, двенадцать лет надеялся на невозможное, и оттого, что невозможное, еще более желанное, — надеялся на то, что Альдонса, его Альдонса, заметит, чудо из чудес, любовь своего Алонсо и придет к нему; двенадцать лет мечтал о невозможном, пытаясь чтением рыцарских романов заглушить голос всевластной любви; и вот теперь, когда он, благодарение Богу, сошел с ума, совладал со своей стыдливостью, и невозможное свершается, и он получит награду за свое безумие, вот теперь… теперь такое! Сколь свято, сладостно, искупительно бывает обычно безумие! Сойдя с ума, Алонсо Кихано, по милости Господа, сострадающего добрым, пробился на свет из мучительной коры своей робости, робости деревенского идальго, осмелился написать своей Альдонсе, хоть и обратившись к Дульсинее; и вот в награду сама Дульсинея едет из Тобосо, дабы с ним повстречаться. По милости его безумия, невозможное свершилось. По прошествии двенадцати лет! О миг высшего счастия, такой долгожданный! «Боже милосердный! Что говоришь ты, друг Санчо?» Теперь наконец безумие его искупится, теперь омоется он в потоке слез счастья; теперь обретет он награду за то, что уповал на невозможное! И подумать, какая мгла безумия развеялась бы от одного взгляда любви! «Не пытайся ложной радостью облегчить мою неподдельную печаль». Поразмыслим же над тем, что значит облегчить печаль Дон Кихота, печаль, накопившуюся за двенадцать лет, печаль его безумия. Вы что же, полагаете, что Алонсо Добрый не сознавал, что безумен, не воспринимал свое безумие как единственное лекарство от любви, как дар милосердия Божия? При вести, что безумие это принесло плоды, сердце Рыцаря встрепенулось, и он пожаловал Санчо в награду за добрые и нежданные вести лучший трофей, который захватит в первом же приключении, «а если этого тебе недостаточно, я жалую тебе жеребят, которые родятся от трех моих кобыл, — ты ведь знаешь, что они на общественном выгоне в нашем селе и скоро должны ожеребиться». Итак, в награду за добрую весть о прибытии Дульсинеи Дон Кихот сулит оруженосцу добычу странствующего рыцаря, трофей, который он захватит в первом же приключении, но потом в нем пробуждается Алонсо Кихано, и на радостях, ибо сердце его переполнено блаженством, оттого что вот–вот появится Альдонса, идальго сулит оруженосцу уже не трофей, добытый в приключении, а часть своего достояния, жеребят от своих кобыл. Не явствует ли из этого, что любовь извлекает из глубин на поверхность Донкихотова безумия безумие Алонсо Кихано? И вот безумства твои приносят тебе плоды, добрый Рыцарь, ибо по их милости является к тебе твоя Альдонса, уразумевшая из самой безмерности твоего помрачения, сколь велика, должно быть, твоя любовь. И тут был нанесен чудовищный удар, — удар, погрузивший бедного Алонсо Доброго в безумие, которое продлится до самой его смерти. Вот теперь?то Алонсо сокрушен бесповоротно. Он ждал Альдонсу, и пылкость ожидания не давала ему сомневаться; он стоял на коленях, как и подобало тому, кто в течение двенадцати лет безмолвно боготворил возлюбленную, и вытаращенными глазами, помутившимся взором «смотрел на ту, кого Санчо называл сеньорой и королевой; видя перед собой всего только крестьянскую девушку, довольно некрасивую, круглолицую и курносую, он пребывал в изумлении, удивлялся и не решался произнести ни слова». И безумие не сослужило тебе службы, добрый Рыцарь! Когда, по прошествии двенадцати лет, ты вот–вот, казалось, обретешь награду, грубая реальность отвешивает тебе пощечину. Не таков ли удел всякой любви? Но не сокрушайся, мой Дон Кихот, и продолжай свой путь одинокого безумца; не сокрушайся оттого, что не достиг счастья, не сподобился блаженства, не сокрушайся оттого, что не исполнилось в объятиях твоей Альдонсы желание, которое таил ты двенадцать лет. «А ты, о высочайшая добродетель, о какой только можно мечтать, о предел человеческого благородства и единственная отрада обожающего тебя опечаленного сердца, — хоть злокозненный волшебник, преследующий меня, наложил на мои глаза пелену и закрыл их туманом, и мне одному только кажется, что твое несравненное по красоте лицо превратилось в лицо бедной крестьянки, — но если только он и мое лицо не превратил в образину какого?нибудь чудища,[36] чтобы сделать мой вид ненавистным для очей твоих, — посмотри на меня нежно и любовно, я смиренно, на коленях, стою перед твоей претворенной красотой, и ты видишь, с каким смирением[37] душа моя тебя обожает». Разве не хочется вам плакать, когда слышите эту слезную мольбу? Разве вам не слышится, как из?под рыцарской риторики Дон Кихота рвется нескончаемый стон Алонсо Доброго, самая мучительная жалоба, когда?либо изливавшаяся из человеческого сердца? Разве вам не слышится пророческий и вечный голос вечного разочарования человеческого? В первый раз и в последний, единственный раз упоминает Дон Кихот о собственном своем лице, о лице Алонсо, которое заливает краска при одной только мысли об Альдонсе. «С каким смирением душа моя тебя обожает». Смирение, выдержавшее двенадцатилетний срок, питаемое в долгие одинокие ночи беспочвенными упованиями, смирение, вскормленное невиданным благоговением, неслыханной робостью. Безмерность любви сделала идальго смиренным, и он так и не отважился сказать возлюбленной ни единого слова. Дочитывайте сами историю этой встречи, мои читатели, и сами извлекайте из нее суть; а меня она удручает до такой степени, что мое воображение отказывается ее пересказывать, и я перейду к другим предметам. Сами прочтите, как грубо крестьянка ответила Дон Кихоту и как ослица, разбрыкав- шись, сбросила ее на землю, а когда Дон Кихот подбежал поднять ее, она одним прыжком вскочила в седло, обдав его запахом сырого чеснока, от которого у него закружилась голова и он чуть не задохнулся. Невозможно читать без горечи и скорби об этом мученичестве бедного Алонсо. Глава XI о странном приключении, случившемся у доблестного Дон Кихота с колесницей или тележкой «Дворца Смерти»Рыцарь и оруженосец снова пустились в путь, причем насмешник Санчо подтрунивал над простодушием своего господина. Тут?то и повстречалась им тележка «Дворца Смерти», или труппа Ангуло Плохого, которую Дон Кихот, наученный (и опечаленный) недавним опытом, принял за то, чем она и была в действительности. Тогда же Росинант, испугавшись звона бубенчиков, которыми был увешан шут, свалился наземь, сбросив перед тем своего хозяина, а затем последовало все прочее: Рыцарь захотел было покарать лицедеев, они же выстроились в боевом порядке, вооружившись камнями, и Санчо уговорил своего хозяина, человека, в конечном счете рассудительного и благоразумного, не связываться с подобным войском, поскольку среди неприятелей, на вид казавшихся королями, принцами и императорами, не было, наверное, ни одного странствующего рыцаря. И тогда Дон Кихот изменил, как он сказал, свое твердое решение. И, услышав от Санчо, что тот, со своей стороны, мстить не хочет, он произнес те самые слова: «Раз таково твое решение, Санчо добрый, Санчо разумный, Санчо христианин и Санчо чистосердечный, то не будем связываться с этими призраками и поищем приключений получше и поблагороднее».[38] Приключение с тележкой смерти принадлежит к разряду тех, которые наш идальго довел до счастливого конца; и средь этих последних кажется нам одним из самых героических: тут он предстает перед нами как человек, победивший своею мудростью самого себя. Все по той причине, что у него на сердце было тяжко из?за околдования его дамы! Мир есть комедия, и великое безумие рваться в бой с людьми, которые представляют собой совсем не то, чем кажутся, являясь на самом деле жалкими лицедеями, разыгрывающими свои роли, и странствующий рыцарь среди них попадается весьма нечасто. Величайшая диковина — узреть на подмостках мира истинного рыцаря из тех, кто играет всерьез сцену вызова на поединок и всерьез убивает; все прочие всего лишь притворяются, играя свои роли. Истинный рыцарь — вот кто герой. И героя ждали комедианты, выстроившиеся в боевом порядке и вооруженные камнями. Так не связывайтесь же с лицедеями и вспомните глубокомысленную сентенцию Санчо: «Никогда ни скипетры, ни короны скоморошьих императоров не бывают из чистого золота; все это или мишура, или кусочки жести».131 Вспомните ее и заметьте себе, что воззрения тех, кто в комедии мира играет роль наставников, получая за то жалованье, — наука мишурная либо жестяная. Глава XII о странном приключении, случившемся у доблестного Дон Кихота с отважным Рыцарем ЗеркалПобеседовав о том, что мир есть комедия, Рыцарь и оруженосец, расположившиеся под высокими и тенистыми деревьями, уснули; сон их прервало появление Рыцаря Зеркал. И завязались беседы — одна меж рыцарями, другая меж оруженосцами; и тут?то Санчо объявил, что его господина любой ребенок убедит, что сейчас ночь, когда на самом деле полдень, и за это простодушие он любит своего господина больше жизни и, несмотря на все его сумасбродства, никак не может решиться его покинуть.132 Однако ж этими словами Санчо объясняет причину своей любви к Дон Кихоту, но не причину своего восхищения. А ты как полагал, Санчо? Герой всегда ребенок по сути своей, сердце у него всегда детское: герой всего лишь большой ребенок. Твой Дон Кихот был всего лишь дитя, был им все долгих двенадцать лет — срок, за который так и не сумел избавиться от сковывавшей его стыдливости; по–детски погрузился он в мир рыцарских романов, по–детски пустился на поиски приключений. И да пребудем мы по воле Господа всегда детьми, друг мой Санчо! Главы XIII и XIV в которой продолжается приключение с Рыцарем Леса и рассказывается о разумной, необычной и усладительной беседе, происшедшей между двумя оруженосцами, и в которой продолжается приключение с Рыцарем ЛесаПока оруженосцы беседовали друг с другом, вели друг с другом беседу и рыцари, и беседа эта, в которой Рыцарь Зеркал, между прочим, объявил, что победил Дон Кихота, привела к тому, что они решили сойтись в поединке с условием, что побежденный признает волю победителя. И когда рассвело, состоялся поединок, и Дон Кихот вышиб из седла Рыцаря Зеркал, сиречь бакалавра Самсона Карраско, ибо это был он собственной персоной: как говорится, пошел по шерсть, а вернулся обстриженный — собирался выбить Дон Кихота из седла и отправить домой, но вылетел из седла сам. Подняв забрало поверженного и увидев его лицо, Дон Кихот приписал случившееся проискам магов, но Санчо, забравшийся перед боем на дерево, чтобы в безопасности наблюдать сверху, посоветовал Дон Кихоту воткнуть меч в пасть оборотня, прикинувшегося бакалавром Самсоном Карраско. Ах, Санчо, Санчо, как согласуется нечестивая жестокость, которую выказываешь ты в этот миг, с трусостью, выказанной прежде! В конце концов бакалавр пришел в себя, признал, что Дульсинея Тобосская красой превосходит Касильдею Вандальскую, и обязался предстать перед Дамой нашего Рыцаря. «Все это я признаю, допускаю и принимаю, как признаете, допускаете и принимаете это вы», — ответил Дон Кихоту поверженный рыцарь, прошутившийся шутник, побежденный бакалавр! Так?то вот приходится бакалаврам признавать против воли правдою то, что провозглашают правдою идальго; так прошутится шутник, так здравый смысл покатится по земле, выбитый из седла копьем героизма. И впрямь, неужели нужно притвориться безумцем, чтобы вернуть на узкую стезю благоразумия того, кто безумен воистину? Глава XV в которой рассказывается и сообщается о том, кто такие были Рыцарь Зеркал и его оруженосецВ этой главе нам рассказывается, что Рыцарь Зеркал был не кто иной, как Самсон Карраско, удостоившийся в Саламанке степени бакалавра; посовещавшись со священником и цирюльником, он измыслил эту уловку, чтобы вынудить Дон Кихота тихо и мирно сидеть дома. И вот, потерпев поражение, злокозненный Карраско поклялся отомстить Дон Кихоту и пересчитать ему ребра дубинкой — помешательство стократ безрассуднее, чем помешательство нашего идальго, и куда более вопиющее, — по сути дела помешательство благоразумного человека, поддавшегося страсти, а помешательство такого рода хуже и вредоноснее всякого иного. Сам?то бакалавр говаривал, что «безумец поневоле всегда таковым и останется, а добровольный безумец может стать здравомыслящим, когда ему вздумается». Но подите?ка сюда, сеньор бакалавр, удостоившийся степени в Саламанке, подите сюда и скажите: какое безумие хуже — то, которое рождается в голове, или то, которое укореняется в сердце: недуг воображения или недуг, извращающий побуждение? У того, кто намеренно либо по своей воле становится безумцем, воля либо больная, либо извращенная, и лекарство от этой болезни хуже тех, что помогают при болезнях разума; а у тех, чей рассудок, подобно вашему, зачерствел в глумливом благоразумии и к тому же набит банальностями схоластической премудрости, усвоенной в Саламанке, воля обычно подвержена безумию, порожденному дурными страстями: злостью, гордыней, завистью. И впрямь, какая была у Самсона Карраско причина рваться в бой с Дон Кихотом? «Разве я когда?нибудь был его врагом? Разве дал ему повод ненавидеть меня? Разве я его соперник? И разве был он когда?нибудь воином, чтобы завидовать славе, которую я снискал себе в военном деле?» — говорил Дон Кихот.133 Да, великодушный Рыцарь, да; ты был и пребудешь ему врагом, как всякий героический и великодушный рыцарь пребудет врагом всякого глумливого и косного бакалавра; ты дал ему повод ненавидеть тебя, ибо безумными своими подвигами ты снискал себе славу, которой он никогда не добился бы своими благоразумными штудиями и своими саламанкскими бакалаврствова- ниями; и ты был ему соперником, и он тебе завидовал. И хотя объявил он, — а может быть, и сам тому верил, — что вышел в бой с намерением вернуть тебя на узкую стезю благоразумия, истинной причиной, его побудившей, хотя сам он, может статься, того не заметил, было желание связать собственное имя с твоим и вместе с тобою попасть на уста славе, чего он и добился. А может, еще хотелось ему, чтобы слух о геройском его подвиге дошел до ушей Касильды из Андалусии, под окном которой проводил он бессонные ночи на какой?то из улиц Саламанки и которую облек звучным именем Ка- сильдеи Вандальской? И не случалось ли ему слышать, с каким восхищением говорила о тебе Касильда, успевшая прочесть первую часть твоей истории? Все может быть. Но Рыцарь победил бакалавра, дабы тот постиг, что великодушное безумие одаривает решимостью и пылкостью куда щедрее, чем жалкое глумливое благоразумие, и, главное, дабы ты, милейший бакалавр, удостоившийся степени в Са- ламанке, усвоил: «Quod Natura поп dat, Salamanca поп praestat» («Чего не дает природа, того не одолжит Саламанка») — старая истина, живущая наперекор надменному девизу на гербе древнего университета, а девиз сей гласит: «Omnium scientarum princeps, Salamanca docet» («Саламанка учит сути всех наук»). Главы XVI и XVII о том, что произошло между Дон Кихотом и одним разумным рыцарем из Ламанчи, и в которой обнаруживается, до какого последнего и крайнего предела могло дойти и дошло неслыханное мужество Дон Кихота в благополучно законченном им приключении со львамиПосле вышеописанного приключения Дон Кихоту повстречался благоразумнейший дон Диего де Миранда, и во время совместного путешествия столкнулись они с повозками, в которых везли львов. Тут?то и произошло то самое приключение со львами, потрясающее и еще не воспетое должным образом; тогда?то и прозвучало из уст Дон Кихота бессмертное восклицание: «Итак, значит, львята? На меня — львята, да еще в такую минуту? Клянусь Богом, сеньоры, пославшие их сюда, сейчас увидят, такой ли я человек, чтобы убояться львов!» Хотел было дон Диего убедить нашего Рыцаря, что львам и во сне не снилось на него нападать, но Дон Кихот отделался от него, заявив, что знает, кому посланы эти сеньоры львы, ему или не ему; и, обратясь к надсмотрщику за львами, пригрозил тому расправой, если не отворит клеток. Попросил надсмотрщик Дон Кихота, чтобы позволил ему сперва распрячь мулов и укрыться с ними в безопасности, и ответил Дон Кихот: «О маловерный! (…) ну, слезай на землю, распрягай и поступай, как знаешь…». Изумительный подвиг! Тут явил Дон Кихот невиданную отвагу, притом отвагу как таковую, без цели и повода, отвагу в чистейшем и беспримесном виде! Не в том ли было дело, что покуда Дон Кихот жаждал выказать таким способом свое мужество, под его личиной бедняга Алонсо Добрый, терзаемый разочарованием из?за того, что так и не встретился с обожаемой Альдонсой, искал смерти от львиных когтей и клыков, смерти менее мучительной, чем то умирание, которым всеминутно истязала его несчастная любовь? По этой причине ни от просьб, ни от уговоров толку не было, Дон Кихот спешился, «ибо он опасался, как бы вид львов не устрашил Росинанта (…) отбросил копье, схватил щит, обнажил меч и медленным шагом, с изумительной отвагой и душевной твердостью направился прямо к клетке, поручив себя сначала Богу, а затем своей госпоже Дульсинее». Беспримерная храбрость, вызывающая слова восхищения у самого летописца. Когда же клетка была отворена, «первым его (льва) движением было повернуться в клетке, в которой он был заключен, раскинуть лапы и потянуться всем телом; затем он открыл пасть, медленно зевнул, высунул язык длиною почти в две пяди и облизал себе глаза и всю морду; сделав это, он выставил голову из клетки и огляделся по сторонам глазами, сверкавшими, как угли; его вид и движения могли ужаснуть само бесстрашие, и тем не менее Дон Кихот внимательно всматривался в него и желал, чтобы лев поскорее выпрыгнул из повозки и вступил с ним в рукопашный бой, ибо Рыцарь наш был уверен, что изрубит его в мелкие куски», но, может статься, в это же время бедный Алонсо Добрый надеялся, что в лапах зверя найдут конец страдания его несчастного истерзанного сердца, и тогда образ Альдонсы, по которой вздыхал он двенадцать лет, покинет его навсегда. «Однако благородный лев был более вежлив, чем дерзок; он не обратил внимания на ребяческий задор Дон Кихота, поглядел, как было уже сказано, по сторонам, повернулся и показал нашему Рыцарю свои задние части, затем спокойно и невозмутимо снова растянулся в клетке…». Ах, будь ты неладен, Сид Амет Бененхели или кто там, кто описал сей подвиг и понял его столь убого! Такое впечатление, что ты повествовал под диктовку нашептывавшего тебе на ухо завистливого бакалавра Самсона Карраско. Нет, было не так: по правде, лев и впрямь устрашился, а вернее сказать, устыдился при виде бесстрашия нашего Рыцаря, ибо с соизволения Божия дикие звери ощущают живее, чем люди, присутствие веры с ее необоримой мощью. А разве не могло быть и так, что лев, грезивший в те поры о львице, возлежавшей где?то в песках пустыни под пальмою, узрел Альдонсу Лоренсо в сердце Рыцаря? Разве не могло быть так, что зверь постиг любовь человека на собственном своем опыте, и потому испытал почтение и устыдился? Нет, лев не должен был и не мог глумиться над Дон Кихотом, ибо не человеком он был, а львом, хищники же, будучи таковыми от природы, никогда ни над кем не глумятся, ибо воля их не испорчена первородным грехом. Животные цельны в своей серьезности и искренности, им чужды глумливость и злокозненность. Животные не удостаиваются степени бакалавра ни в Саламанке, ни в каком?либо ином месте, ибо им довольно того, что дает им природа. Нет, на самом деле лев, который сидел в клетке, как довелось и Дон Кихоту, при виде Рыцаря устыдился; и что так оно и должно было быть, доказывается и подтверждается тем обстоятельством, что в другом случае и за много веков перед тем другой лев также устыдился пред другим доблестным рыцарем по имени Сид Руй Диас де Бивар, как о том повествуется в старом предании («Песнь о моем Сиде», стихи 2278—2301). Говорится там, что когда Сид был в Валенсии купно со своими зятьями, Каррьонскими инфантами, прилег он на скамью и уснул; и вот высвободился из сетей лев и нагнал страху на весь двор. «Проснулся тот, кто рожден в добрый час», и при виде происходившего Оперся на локоть мой Сид и встал, Пошел на льва с плащом на плечах. Устыдился лев, его увидав. Поник головой, перестал рычать. Взял за гриву его мой Сид де Бивар, В клетку отвел и запер опять. (стихи 2296—2301) Точно так же и пред Дон Кихотом, новым Сидом Кампеадором, «устыдился» лев, и был он, вполне возможно, одним из тех двух львов, что ныне изображены на нашем испанском гербе; а другой лев — тот, что устыдился пред самим Сидом. Дон Кихот стал было настаивать, чтобы надсмотрщик разозлил льва, но тот отговорил Рыцаря. Вот тогда?то Дон Кихот и произнес исполненные глубочайшего смысла слова: «Волшебники могут лишить меня удачи, но отнять у меня мужество и отвагу им не под силу». А что еще требуется? И нечего укорять меня в отступлениях от точнейшего текста летописца, нужно прежде разобраться, в каких случаях такое отступление — тягчайшая предерзость и даже прегрешение против собственной совести, а в каких мы свободны толковать текст сообразно нашему разумению и вкусу. В том, что касается фактов (за исключением очевидных ошибок переписчика, всегда являющихся по сути правкой), следует неукоснительно придерживаться сервантесовского текста как непогрешимо авторитетного. И потому мы должны верить и признавать, что лев повернулся тылом к Дон Кихоту и снова разлегся в клетке. Но вот то, что поступил он так не из стыда при виде его мужества, и не из сочувствия его несчастной любви, а из учтивости и потому, что почитал вызов Дон Кихота «ребяческим задором», — свободное толкование летописца, каковое имеет ценность лишь как личное мнение этого последнего, характеризующее его с чисто человеческой стороны. Тот же случай, что и с комментарием к речи Дон Кихота, обращенной к козопасам, которую повествователь именует «бесполезными разглагольствованиями», — неудачная формулировка, прокравшаяся в текст. Делаю эти предуведомления, поскольку, должен повторить, не желаю, чтобы меня причислили к вредоносной и тлетворной секте славолюбивых и напыщенных ревнителей пустопорожней исторической точности, осмеливающихся утверждать, что этих самых Дон Кихота и Санчо никогда на свете не было, и высказывать прочие тому подобные мысли, недопустимые и дерзкие; а побуждает их к тому непомерное желание стяжать себе славу доселе неслыханными и странными утверждениями. И да покажет вам сей пример, как благородное стремление увековечить и прославить свое имя, — стремление, побуждавшее Дон Кихота свершать подвиги, побуждает некоторых эти подвиги отрицать. Какая бездна противоречий — человек! Вернувшись к нашей истории, должны мы добавить, что, после того как лев устыдился, Дон Кихот, объясняя дону Диего де Миранде мнимое безумие, якобы проявившееся в этом его подвиге, еще раз раскрыл его суть, когда заявил, что странствует в поисках столь рискованных деяний «только для того, чтобы снискать славную и прочную известность», и с помощью уместнейших доводов объяснил что рыцарю подобает проявлять безрассудство, — он ведь признал, что вызов, брошенный им льву, — «безрассудная дерзость», ибо «безрассудному легче превратиться в истинного храбреца, чем трусу достигнуть истинной храбрости; что же касается искания приключений (…) то если уж проигрывать, то лучше с лишними картами на руках, чем из?за их недостатка…». Уместнейшие и благоразумнейшие доводы, оправдывающие все крайности аскетизма и героизма! Следует остановиться и вот на каком обстоятельстве: в приключении со львом Дон Кихотом были явлены повиновение во всей последовательности и вера во всем совершенстве. Когда Рыцарю по дорожной случайности повстречался тот лев, Рыцарь не усомнился, что лев ниспослан ему Богом, и его нерушимая вера вложила в уста ему слова о том, что он знает, кому посланы эти сеньоры львы, ему или не ему. И при первом же взгляде на них постиг он волю Господа и повиновался ей самым совершенным из трех существующих способов повиновения, о которых говорит Иньиго де Лойола, — см. четвертое упреждение на эту тему, записанное с его слов и приведенное падре Риваденейрой в главе IV книги V «Жития»: «…когда свершаешь то или иное, уловив знак, данный Всевышним, хотя приказа или повеления Его и не было». Вот и Дон Кихот, как только увидал льва, уловил знак Господа и ринулся в бой, не помышляя об осторожности, ибо, как говорил тот же Лойола, — см. ту же упомянутую главу — «…осторожности следует требовать не столько от того, кто повинуется и исполняет, сколько от того, кто повелевает и приказывает». И, возможно, Богу угодно было испытать веру и повиновение Дон Кихота, подобно тому как испытал Он волю и повиновение Авраама, коему приказал взойти на гору Мориа, дабы принести в жертву сына (Быт.: 22).134 Главы XVIII, XIX, XX, XXI, XXII и XXIII о том, что случилось с Дон Кихотом в доме Рыцаря Зеленого Плаща, о приключении с влюбленным пастухом, о свадьбе Камачо, а в двух последних — о приключении в пещере Монтесиноса, находящейся в самом сердце Ламанчи, и об удивительных вещах, которые измученный Дон Кихот там увидел135Доехали они до дома дона Диего, познакомился там Дон Кихот с его сыном, доном Лоренсо; и, услышав, что тот отрицает существование странствующих рыцарей, даже не попытался вывести его из заблуждения, а положил себе молить небо, дабы оно просветило студента–поэта. Ах, бедный мой Рыцарь, как на тебя подействовало околдование Дульсинеи! Затем последовали эпизоды свадьбы Камачо, о которых нам сказать нечего, а после того Дон Кихот направился к пещере Монтесиноса, находящейся в самом центре Ламанчи. Прежде чем начать спуск, он «вполголоса прочитал молитву, прося Господа помочь ему и увенчать благополучным концом это, по всей видимости, опасное и необычное приключение, а затем сказал громко: — О госпожа моих деяний и побуждений, славнейшая и несравненная Дульсинея Тобосская! Если просьбы и мольбы твоего счастливого поклонника могут достигнуть твоего слуха, то заклинаю тебя твоей неслыханной красотой, услышь меня: я прошу тебя об одном — не откажи мне в своей благосклонности и защите в минуту, когда я столь в ней нуждаюсь». Поглядите же, перед тем как отважиться на столь неслыханное деяние, наш Рыцарь сначала возносит молитву Богу, а затем Дульсинее; Богу — вполголоса, Дульсинее — во весь голос. Богу — в первую очередь, да, но тихонько, ибо Ему не нужно, чтобы мы вопили. Он и так нас услышит, ибо слышит даже дыхание нашего безмолвия; но когда мы, люди, взываем к Дульсинее, нам приходится орать что есть мочи, напрягая голос и надсаживая грудь. И продолжал Дон Кихот: «Я собираюсь ринуться, опуститься и погрузиться в пропасть, открывающуюся здесь передо мной, единственно для того, чтобы всему миру стало известно, что, при твоем ко мне благоволении, нет такого невозможного дела, которого бы я не предпринял и не завершил». Любите Дульсинею, и не будет для вас ничего невозможного, ничто не помешает вам и не воспрепятствует. Вот бездна — ныряйте! Сказав речь, приведенную выше, Рыцарь «приблизился к провалу и убедился, что для спуска в пещеру ему придется проложить себе дорогу к ее входу силой рук и булата, а потому выхватил меч и принялся рубить и срезать кустарник, разросшийся у самого отверстия; испугавшись шума и треска, из пещеры вылетели целые стаи ворон и галок; их было такое множество, и вылетали они с такой быстротой, что свалили Дон Кихота на землю; и будь он столь же суеверным человеком, сколь и добрым католиком, он наверное принял бы это за дурное предзнаменование и отказался бы от мысли забираться в такие места». По этому поводу следует поговорить обстоятельно. Если ты твердо вознамерился низринуться и погрузиться в расщелину, таящую духовные традиции твоего народа, дабы исследовать ее и внедриться в самые ее недра, и ради этой цели ты готов вести глубинные раскопки, докапываясь до сокровенных глубин, на тебя налетят громаднейшие вороны и галки, гнездящиеся близ отверстия и укрывающиеся там в зарослях. Для начала тебе придется срубить и срезать сорняки вокруг входа в заколдованную пещеру, вернее сказать, придется расчистить вход, забитый нечистым хламом. То, что традиционалисты именуют традицией, всего лишь ее ошметки и отрепья.136 Громаднейшие вороны и галки, охраняющие вход в эту заколдованную расщелину и обосновавшиеся в укромных местечках поблизости, никогда не опускались и не погружались в ее глубины; и тем не менее каркают, осмеливаясь утверждать, что обитают внутри. Традиции, на которые они ссылаются, невзаправдашние; они именуют себя глашатаями народа, что не соответствует истине. Своим навязчивым карканьем они вбили народу в голову, будто он верит в то, во что не верит; и нужно спуститься в глубины пещеры, чтобы вытащить оттуда на свет Божий живую душу народных верований. Но прежде чем углубиться и погрузиться в пещеру истинных верований и традиций народа — не тех, что составляют веру угольщика,137 — нужно срубить и срезать сорняки, не пропускающие вас внутрь. Когда вы возьметесь за эту работу, вам скажут, что вы хотите забить вход в пещеру и замуровать ее обитателей; вас начнут честить выродками и отщепенцами и еще похлеще. Не слушайте этого карканья. И там, в пещере, Дон Кихот насладился видениями, оставившими далеко позади самые чудесные из всех, какие были ^явлены людям; и незачем при этом повторять здесь известную фразу о том, что если кому?то явился во сне ангел, то это значит всего лишь, что ангел приснился. Предлагаю моему читателю перечитать в главе XXIII части второй рассказ Дон Кихота об удивительных его видениях; и, оценив этот рассказ так, как должно, по усладе и удовольствию, доставленным чтением, пусть скажет он мне потом, не правдоподобнее ли эти видения, чем другие, не менее удивительные, которыми Бог, по рассказам, сподобил рабов своих, грезивших в глубокой заколдованной пещере экстаза. И остается лишь одно, а именно поверить Дон Кихоту, который, будучи человеком, неспособным на ложь, заявил, что все, о чем рассказывал, видел собственными глазами и трогал собственными руками; и этого более чем достаточно. Санчо хотел было отрицать истинность этих видений, особенно когда услышал от своего господина, что тот узнал околдованную Дульсинею в крестьянке, которую сам же Санчо ему и показал, но Дон Кихот отвечал ему рассудительно: «Я тебя хорошо знаю, Санчо, а потому не обращаю внимания на твои слова». И нам тоже не следует обращать внимание на сан- чопансовские речи в тех случаях, когда должно решать, верить в видения или не верить. Глава XXIV в которой рассказывается о тысяче разных пустяков, столь же вздорных, сколь и необходимых для правильного понимания этой великой историиРассказав об этих видениях Дон Кихота, его жизнеописатель счел своим долгом усомниться в их подлинности, чем выказал свое маловерие; и даже преступил грань дозволенного, предположив, что перед смертью Дон Кихот отрекся от сказанного и признал якобы, что «сочинил» это приключение, «ибо ему казалось, что оно отлично сходится и согласуется» с другими его приключениями. О маловерный летописец, много же ты смыслишь в видениях! Ты, должно быть, не читал одну книгу, а если и читал — она вышла в свет двадцатью двумя годами раньше, чем история Дон Кихота, — то не поразмыслил над нею должным образом; и книга эта — «Житие Игнатия Лойолы», сочинение падре Педро де Риваденейры, который в главе VII книги I рассказывает нам о видениях этого странствующего рыцаря во Христе: и как тому «представилось сотворение мира Господом», и как «видел он Искупителя Нашего Иисуса Христа во образе человеческом, а случалось, и Пресвятую Деву», и другие чудесные видения, и среди прочих являлся ему нечистый, причем много раз, и не только в Манресе и по дорогам, но также в Париже и в Риме; однако же «видом и обличьем (…) был он столь невзрачен и безобразен, что Лойола, почти не обращая на него внимания, без труда отшвыривал его посохом, который держал в руке». О тех, кто отрицает такие видения и говорит, что они невозможны, скажем то, что говорит благочестивейший падре Риваденейра, а именно что, «как правило, это обычно люди, которые не знают, не разумеют и слыхом не слыхали о том, что такое дух либо духовные радости и услады (…) и полагают, что нет другого времяпрепровождения, других утех и удовольствий, кроме тех, которые днем и ночью, на море и на суше ищут они с таким рвением и тщанием, и с такой изобретательностью, дабы утолить свои вожделения и усладить свою чувственность. А потому незачем обращать на них внимание». Мудрейшие слова, которые, надо думать, знал и читал Дон Кихот, ибо он, как мы помним, ответил Санчо: «Я тебя хорошо знаю, Санчо, а потому не обращаю внимания на твои слова». Очень и очень к месту приводит тут падре Риваденейра известные слова апостола (1 Кор. 2:14—15) о том, что людям плотского склада не дано судить о делах и видениях людей склада духовного;138 и добрый падре замечает себе в утешение, что есть все?таки «христиане, притом разумные и начитанные в деяниях и житиях святых», которые хотя и понимают, что в этих историях с видениями «надобно проявлять величайшую осмотрительность, ибо тут может быть обман и частенько так оно и есть», но это все же не причина, чтобы совсем в такие истории не верить. Читателю нелишне вчитаться во все доводы, которые приводит биограф Иньиго де Лойолы с целью убедить нас в подлинности видений этого последнего, ибо тот, кто свершил столь великие деяния, вполне мог видеть то, что видел, и если «нам нельзя не признать то, что более существенно, признаем же равным образом то, что менее существенно, и да уразумеем, что сияние и лучи, которые являют нашим очам его деяния, — отблеск явленных его очам огней и нисшествий божественных». И в самом деле, как нам отрицать, что Дон Кихот и впрямь увидел то, что увидел в пещере Монтесиноса, если наш Рыцарь был неспособен лгать, если он ринулся в бой с ветряными мельницами и с янгуэсцами, если в истории со шлемом Мамбрина сумел перетянуть на свою сторону тех, кто над ним насмешничал, если победил Рыцаря Зеркал и заставил устыдиться льва? Тот, кто свершил и эти подвиги, и другие, не менее диковинные, вполне мог увидеть в пещере Монтесиноса то, что ему заблагорассудилось там увидеть. И если он все это увидел, а тут сомневаться нечего, то что же сказать нам о реальности его видений? Если жизнь есть сон,139 к чему упорно отрицать, что сны есть жизнь? А все, что есть жизнь, есть правда. То, что зовем мы реальностью, разве не есть всего лишь иллюзия, которая побуждает нас действовать и, действуя, созидать? Практический результат — единственно надежный критерий истинности любого видения. Глава XXV в которой описывается происшествие с ослиным ревом и забавное приключение с кукольным театром, а также достопримечательные прорицания обезьяны–предсказательницыНаши герои продолжали путь, причем Дон Кихоту не терпелось узнать, с какой целью вез пики и алебарды незнакомец, который затем их обогнал; они застали его на постоялом дворе, и поскольку незнакомец наотрез отказался что?либо рассказывать, пока не задаст корм своему мулу, Дон Кихот пособил ему, стал просеивать ячмень[39] и чистить ясли — изумительный пример смирения, который обычно не комментируется в той степени, в какой того заслуживает. И несомненно, одно из величайших приключений нашего Рыцаря, — то, что он просеял ячмень и вычистил ясли всего лишь, как кажется, затем, чтобы поскорее услышать упоительный рассказ о рехидорах, искусных по части ослиного рева. И поскольку нет оснований полагать, что Дон Кихот снизошел до занятий, столь мало приличествующих сану странствующего рыцаря, лишь затем, чтобы услышать сию историйку, нам волей–неволей придется предположить, что поступил он так, дабы поупражняться в смирении, да притом с простотою и под убедительным предлогом, и тем самым избежал опасности впасть в гордыню смиренника. Он не стал прикидываться таковым и выставлять свое смирение напоказ, но просто–напросто, словно совершая нечто вполне естественное и обыкновенное и не придавая своим действиям ни малейшего значения, теми же самыми руками, которые направили копье против ветряных мельниц, освободили каторжников, победили бискайца и Рыцаря Зеркал и не дрогнули в ожидании львеночка, теми же руками он просеял ячмень и вычистил ясли; причем объяснил, ради чего он так поступает, словами, исполненными величайшей простоты: «Если дело только за этим, я вам сейчас пособлю». Он поступил с еще большею простотою, чем Иньиго де Лойола, каковой, получив должность приора–генерала созданного им Общества, «отправился в поварню и много дней трудился там поваром, а также исполнял и другие низкие домашние работы»; и делал это поучения ради, «дабы своим примером побудить всех взалкать истинного смирения», — говорит падре Риваденейра (книга III, глава II), а у Дон Кихота и в помине не было задней мысли поучать других, он просто–напросто просеял ячмень и вычистил ясли, словно это и было его дело, так же естественно, как благоухает фиалка и поет соловей. «Если дело только за этим, я вам сейчас пособлю». «Я вам сейчас пособлю», — вот что говорит Дон Кихот всякому, кто прост и чист душой и не таит задних мыслей. Из этого приключения видно — яснее, может статься, чем из любого другого, — каков был дух Алонсо Кихано, за достоинства свои прозванного Добрым; этот?то дух и направлял дух Дон Кихота; и видно также, что героизм Рыцаря коренится в доброте Человека. О сеньор мой Дон Кихот, каким великим ты мне видишься, когда просеиваешь ячмень, ничуть не выставляя напоказ свое смирение, словно для тебя просеивать ячмень — самое обычное дело. Добротой — вот чем никто с тобой не сравнится, бесхитростной добротой. И потому все добрые воздвигли тебе алтарь б сердце своем, и взгляд их устремлен на доброту твою, а не на твое безумие. Ты сам, сеньор мой, когда захотел похвалить своего оруженосца, назвал его сразу и в первую очередь Санчо добрым, а уж потом благоразумным, христианином и простодушным. Таким?то и надо быть в жизни, сеньор мой, попросту добрым, добрым и все тут, добрым без пояснений и богословских толкований, без всяких добавлений, добрым и не более того. И если столь благородное определение спутают и смешают с определением глупца, то ведь ты в своей доброте достиг безумия средь многого множества глумливых разумников, то есть людей злых. Ибо человеческая душа ни в чем не проявляется так явно, как в глумлении, и дьявол — мастер глумиться, он повелитель и отец всех глумливых. И если может смех стать святым, дарующим свободу и, в конечном счете, добрым, то не смех глумления, а смех довольства. Глава XXVI в которой продолжается забавное приключение с кукольным театром, а также рассказывается о других вещах, поистине превосходныхПосле того как Дон Кихот выслушал рассказ о двух алькальдах, умевших реветь по–ослиному, появился маэсе Педро с обезьяной–прорицательницей и кукольным театром, на сцене которого разыгрывалась история освобождения Мелисендры. Дон Кихот остолбенел, когда маэсе Педро узнал его, после того как обезьяна нашептала что?то на ухо своему хозяину, и решил, что маэсе Педро состоит в сговоре с дьяволом; а затем стал смотреть представление про то, как Мелисендру освободил ее супруг дон Гайферос. Тут появились император Карл Великий и Роланд, замок в Сарагосе, мавры, король Сансуэньи Марсилий, дон Гайферос… И когда последний пустился в путь со своей супругой Мелисендрой, а за ними вдогонку ринулась блистательная мавританская конница, Дон Кихот вскочил и, произнеся гомеровским слогом речь, обращенную к преследователям, обнажил меч и «стал осыпать ударами кукольных мавров; он валил с ног, снимал головы, калечил и рассекал; а один раз он ударил наотмашь с такой силой, что, если бы маэсе Педро не присел на корточки, не съежился бы и не притаился, Дон Кихот снес бы ему голову с такой же легкостью, как если бы она была из марципана». Отважная и поучительная баталия! Полезнейшее назидание! И хотя маэсе Педро, пытаясь вразумить Дон Кихота, кричал, что мавры, которых тот валит с ног, рассекает и убивает, — не настоящие, а фигурки из картона, проку от того не было, ибо Рыцарь, несмотря на то, «продолжал рубить, бить плашмя, наотмашь». И правильно делал, правильнее некуда! Всякие тут маэсе Педро расставляют свои гаерские театрики да еще притязают на то, чтобы их принимали с почтением, поскольку фигурки на сцене картонные, о чем публика уведомлена. И странствующий Рыцарь обязан валить с ног, обезглавливать и калечить этих марионеток, которые, в качестве фикции, приносят больше вреда, чем само заблуждение. Ибо заблуждение, принятое на веру, вызывает большее почтение, чем истина, в которую не верят. «Послушайте?ка, сеньор, не ставьте себя в смешное положение, не ополчайтесь на раешные фигурки: мы все здесь посвящены в тайну, игра идет среди своих, никого в обман не вводит, послушайте, все?то дело лишь в том, чтобы провести время, разыграть то, что разыгрывается, здесь и Карл Великий — не Карл Великий, и Роланд — не Роланд, и дон Гайферос — не тот самый дон Гайферос, здесь никто никого за нос не водит, а просто мы увеселяем и тешим галерку, которая, хотя и притворяется, что принимает комедию на веру, на самом деле в нее не верит; послушайте?ка, сеньор, не тратьте силы попусту, ополчаясь на картонные фигурки…». Так вот, отвечу я, именно потому, что фигурки картонные, о чем мы знаем, и нужно обезглавливать их и крошить, ибо нет ничего вредоноснее, чем ложь, которой все попустительствуют. Все мы посвящены в тайну, — тайну, о которой кричат на любом перекрестке; все мы знаем и шепчем друг другу на ухо, что этот самый дон Гайферос вовсе не дон Гайферос и никто никакую Мелисендру не освобождал; а раз так, откуда такое болезненное раздражение, когда кто?то взберется на самую высокую в городе башню и во весь голос, словно глашатай чистосердечия, выкрикнет сверху то, что все шепчут друг другу на ухо, и тем самым свалит обман с ног, и изувечит его, и снесет ему голову? Надо очистить мир от комедий и гаерства. А маэсе Педро уже тут как тут, и физиономия у него печальнейшая, и он восклицает: «Горе мне, грешному, вы же губите и изничтожаете все мое достояние!» «Так не живи этим, Хинесильо де Пасамонте, — вот что нам следует ему ответить. — Работай и не раешничай». А в заключение повторим вместе с Дон Кихотом: «Да здравствует странствующее рыцарство превыше всего ныне существующего на свете!» Да здравствует странствующее рыцарство и смерть гаерству! Смерть гаерству! Пора покончить со всеми раешными представлениями, со всеми узаконенными фикциями. Если Дон Кихот воспринимает комедию всерьез, то смешным он может показаться лишь тем, кто воспринимает серьезность как нечто комическое и делает из жизни театр. А в последнем случае почему бы не включить в представление как составную его часть обезглавливание, калечение и крошение картонных лицедеев? Хорошенькое положение дел: разыгрывают комедию наисерьезнейшим образом в мире, стараются изо всех сил не отступить ни на йоту от правил сценического искусства — и сами жалуются на тех, кто принимает комедию всерьез. Вы, верно, заметили, друзья читатели: нет ничего несноснее, чем требование неукоснительно выполнять все обряды, правила этикета и нормы протокола там, где речь идет о представлении в чистом виде; и выдают себя за церемониймейстеров те как раз, кто всех меньше уважает истинную серьезность жизни. Такие люди, возможно, хорошо знают, когда белый галстук повязывать, а когда черный; до которого часа носить сюртук, а с которого надевать фрак; и как кого титуловать; но вряд ли они знают, где им искать своего Бога и какова будет их участь в последний час. Уж не будем говорить о тех, кто бунтует против этики и жаждет навязать нам тиранию эстетики, заменяя совесть загадочной пустышкой, именуемой хорошим вкусом. Когда подобные доктрины выдвигаются на первый план, людям рабочим следует объявить себя сторонниками безвкусия. В главе XXXVII «Книги моей жизни» Тереса де Хесус рассуждает о том, что «в мирских мелочах не следует упускать ни единой», дабы «не давать повода к огорчениям тем, для кого мелочи эти — дело чести»; а о тех, кто утверждает, что «монастыри должны быть рассадником тонкого воспитания», святая говорит, что все это ей не по уму. И добавляет, что на изучение таких тонкостей никакого времени не хватит, ведь для того только, «чтобы выучиться, как к кому обращаться в письмах, нужно бы завести кафедру в университетах и лекции читать, где объяснялось бы, на сколько сверху листа отступать, сколько снизу оставлять и кого величать «сиятельным», а кого «превосходительным»». Отважная монахиня не знала, куда все это заведет, потому что, не дожив еще и до пятидесяти в ту пору, когда писались вышеприведенные строки, она говорила: «За то время, что живу на свете, видала я столько перемен, что не знаю, как и жить». И добавляла следующее: «Воистину в жалость мне люди духовные, вынужденные пребывать в миру ради некоей святой цели, ибо в такого рода делах приходится им нести тяжелейший крест. Когда бы все они могли сговориться и прикинуться невеждами, да притом и возжелать, чтобы все почитали их таковыми в столь тонкой науке, от многих трудов бы избавились». Еще бы! В самом деле, люди духовного склада должны сговориться и прикинуться невеждами в мирских мелочах и возжелать, чтобы все почитали их таковыми. Если любим мы правду превыше всего на свете, нам надо сговориться о том, чтобы не замечать предписаний и заповедей этого пресловутого хорошего вкуса, в которые правду стараются вырядить; а еще договориться о том, чтобы попирать все нормы благолепия; и пусть нас укоряют в безвкусии, мы сами того хотим. Бродит тут на свободе свора гаеров: вечно бубнят омертвелый Символ веры,140 наследие прадедов, и вечно выставляют напоказ родовой герб, награвированный на перстне либо на набалдашнике трости; и чтут славные традиции наших предков,141 как чтут всякое другое старье: ради того, чтобы прослыть людьми изысканными и произвести приятное впечатление. Быть консерватором — хороший тон; и весьма элегантно. Эта свора гаеров объявила банальщиной все, в чем есть страсть, пыл и порыв, и безвкусицей — нападки и атаки на все кукольные и марионеточные театрики, которыми они заправляют. И когда эти карнавальные пугала, высохшие и дуплистые дубы, да к тому же пробковые, пойдут твердить вновь и вновь глупейшую фразу: «Учтивость храбрости не в укор», выйдем навстречу и скажем им прямо в глаза, и без всякого почтения к их бородам, буде имеются таковые, что учтивость храбрости в укор, что истинное донкихотовское мужество часто в том и состоит, чтобы попирать всяческие «учтивства», а при необходимости может и должно быть грубым. Особенно же со всяческими маэсе Педро, кормящимися райком. Есть ли что?нибудь ужаснее, чем обедня, которую служит неверующий священник — и лишь ради денег? Смерть всяческому гаерству, всяческой узако1 ненной фикции! Будучи проездом в Леоне, я отправился поглядеть на его стройный готический собор,142 этот высокий каменный светильник, под сводами которого пение каноников смешивается с глубокими звуками органа. Я разглядывал витые колонны и высокие витражи; сквозь многоцветные их стекла пробивался солнечный свет, дробясь и разлетаясь яркими бликами, я глядел вверх, на переплетения нервюр,143 и думал: сколько безмолвных желаний, сколько невысказанных надежд, сколько тайных помыслов приняли эти каменные своды, сколько молитв, произнесенных шепотом или про себя, сколько просьб, проклятий, упреков! Сколько тайн слышалось в исповедальнях! Вот бы эти желания, надежды, помыслы, молитвы и мольбы, шепот, проклятия, восхваления и тайны обрели голос, прорвались сквозь привычное литургическое пение кафедрального хора! В корпусе вигуэлы,144 в ее нутре спят все звуки, которые извлекли из ее струн человеческие пальцы, и все звуки, которые пролетели мимо, коснувшись ее на лету своими певучими крыльями; и если б проснулись все эти звуки, спящие в ее корпусе, она треснула бы, не выдержав натиска звуковой бури. И подобным же образом, когда бы проснулось все, что спит под сводами собора, каменной вигуэлы, проснулось и зазвучало, собор обрушился бы под натиском многоголосия неисчислимого хора. Голоса, обретя свободу, вознеслись бы к небу. Обрушился бы каменный собор, не выстоял бы, не выдержал неистового напряжения первых же нот, но из развалин, неумолчно поющих, воздвигся бы собор духа, светящийся, невесомый и притом куда прочнее каменного, — грандиозная базилика, которая вознесла бы к небу колонны живого чувства, и пошли бы от них ответвления по всему своду Божию, а весь мертвый груз скатился бы наземь по аркбутанам и контрфорсам идей.145 Уж это не было бы привычным обрядом. Какой музыкой зазвучали бы тогда в наших соборах все молитвы, все слова, все помыслы и все чувства, таившиеся под их сводами! Вот бы ожили глубины, самые глубинные глубины заколдованной пещеры Монтесиноса! Но вернемся к кукольному театру. В столице моего отечества — и отечества Дон Кихота — есть кукольный театр, на подмостках которого разыгрывается освобождение Мелисендры, или возрождение Испании, или революция сверху; и там, в парламенте, двигаются картонные фигурки,146 которые дергает за ниточки маэсе Педро. И давно пора, чтобы ворвался туда безумный странствующий рыцарь и, не обращая внимания на вопли, принялся бы валить с ног, обезглавливать и увечить всех, кто там жестикулирует, и погубил бы и изничтожил все достояние маэсе Педро. Каковой добился?таки своего, и Дон Кихот, бедняга, — недаром жил в нем добряк Алонсо Кихано Добрый, — убедился, что все случившееся результат волшебства, и сам присудил себя к штрафу за убытки. И заплатил с лихвой. Впрочем, если подумать, то справедливо, чтобы тому, кто живет лживыми вымыслами, после изничтожения оных по мере возможности возместили убытки, покуда не научился жить истиной. И то сказать: если отнять у гаеров их гаерский промысел, а они только им и умеют кормиться, чем же им в таком случае жить? И так же верно, что не смерти грешника хочет Бог, а чтобы обратился к добру и жил; чтобы мог он обратиться к добру, ему надо жить, а чтобы он мог жить, ему надо дать средства к существованию. О Дон Кихот Добрый, с какою щедростью ты заплатил за ложь — после того как сам же свалил ее с ног, обезглавил и изувечил: ты дал четыре с половиною реала за короля Марсилия Сарагосского, пять с четвертью за Карла Великого и расплатился за прочих, так что общая сумма составила сорок два реала с тремя четвертями! Если бы можно было за такую же цену разнести в щепки кукольный театр парламента, да и тот, другой, тоже!147 Глава XXVII в которой объясняется, кто такие были маэсе Педро и обезьяна, и рассказывается о неудачном для Дон Кихота исходе приключения с ослиным ревом, кончившегося не так, как он хотел и рассчитывалПосле эпизода с маэсе Педро, а мы уже знаем, что это была за птица, Дон Кихот повстречался с толпой вооруженных крестьян из деревни ревунов и попытался отговорить их от намерения сражаться из?за такого вздора; но вот Санчо, желая поддержать своего господина, некстати вздумал зареветь ослом; и тут градом посыпались камни, и Дон Кихот ускакал прочь, пустив Росинанта полным галопом и от всего сердца поручив себя воле Бога, дабы спас его от опасности. И в этом месте, повествуя о том, как впервые обращается в бегство бесстрашный победитель бискайца, Рыцаря Зеркал и льва, столько раз встречавшийся лицом к лицу с людскими воинствами, жизнеописатель говорит: «Если храбрец обращается в бегство, то это означает, что он обнаружил численное превосходство врага, ибо благоразумным мужам надлежит беречь себя для более важных случаев».148 Да и как мог бы Дон Кихот противостоять народу, который похваляется искусством реветь по–ослиному? Для народа коллективный способ изъясняться — нечто вроде ослиного рева, даже если каждый из тех, кто составляет общий хор, пользуется для собственных нужд членораздельной речью; известно ведь, как часто случается, что люди, вполне — или хотя бы отчасти — разумные, собравшись вместе, образуют народ–осел. Обычно говорится: прежде чем издать постановление о том, как править народом, узнаем, каково его мнение. Почти то же самое, как если бы коновал, вместо того чтобы осмотреть осла, и прощупать, и простукать, чтобы выяснить, какова его хворь, и что у него болит, и чем его пользовать, спросил бы у осла, каково его мнение, и, прежде чем выписать рецепт, стал бы дожидаться, пока осел заревет, приняв на себя таким образом роль толмача с ослиного языка. Ни в коем случае; когда народ ревет по–ослиному и его не убедить словами, надлежит обратиться в бегство, как подобает рыцарю благоразумному, а не опрометчивому. И не обращать внимания на себялюбцев Санчо, ноющих, что мы их не защитили, когда им вздумалось сдуру зареветь по–ослиному перед ревунами. После чего Санчо снова завел разговор о жалованье, и Дон Кихот изъявил готовность рассчитаться с оруженосцем и уволить его; и вот тогда?то и произнес Рыцарь те самые слова, такие суровые: «Ты осел и будешь ослом, и так и останешься ослом до конца своей жизни»,149 и, услышав эти слова, бедняга оруженосец расплакался и сознался, что ему недостает только хвоста, чтобы стать полным ослом. И великодушный Рыцарь простил его, приказав, чтобы постарался быть мужественнее. И одно из величайших благ, коими Санчо был и пребудет обязан Дон Кихоту, состоит именно в этом: Рыцарь убедил его, будет убеждать и впредь, что ему, Санчо, только хвоста недостает, а то был бы полным ослом. Но пока Санчо следует за Дон Кихотом и служит ему, хвоста у него нет и не вырастет.150 Глава XXIX о славном приключении с заколдованной лодкойИ вот добрались они до реки Эбро и вдруг заметили «небольшую лодочку без весел»; ну и, само собой, видишь лодку без весел и прочих снастей, привязанную к стволу дерева, стало быть, приключение не заставит себя ждать! Попадется тебе на глаза нечто, словно бы пребывающее в ожидании, не сомневайся, ожидает оно именно тебя. И если это лодка, отвяжи ее и отправляйся, куда Бог направит. Дон Кихот так и сделал; и только отъехали они от берега вары на две,151 как Санчо, страдавший, видимо, водобоязнью, как подобает истинному ламанч- цу, горько разрыдался. И такова была его водобоязнь, что когда попытался он проверить, миновали они или нет линию равноденствия, по ту сторону которой дохнут вши,152 обнаружил не что?то, а даже кое?что. А лодка угодила под колесо водяной мельницы, где ее разнесло в щепы, Дон Кихот же и Санчо как раз перед тем свалились в воду. И это воистину типический образчик приключения в знак послушания, в еще большей степени, чем приключение со львом. Вспомним слова, «многажды сказанные» Иньиго де Лойолой уже в ту пору, когда он был генералом Общества Иисусова, а именно: «…когда бы повелел ему Папа Римский, чтобы в Остий- ском порту взошел он на первый же попавшийся корабль и без руля, без ветрил, без мачт и весел и всего прочего, необходимого для мореплавания и для существования, переплыл море, он выполнил бы это и совершил не только с миром в душе, но еще и с довольством и радостью» (Риваденейра, книга V, глава IV). Да и для чего поместил Бог в том месте пресловутую лодчонку, как не для того, чтобы, в знак послушания Ему, Дон Кихот отправился на поиски неведомого приключения? Никто не знает, что на роду ему писано и какой подвиг[40] суждено совершить. Твой подвиг, твой истинный подвиг, который придаст ценность всей твоей жизни, может быть, совсем не тот, на поиски которого ты отправишься, а тот, который сам тебя отыщет; и горе тому, кто рыщет по свету в поисках счастья, в то время как оно стучится к нему в двери. Недаром сказано, что самые великие дела — дела случая. Глава XXX о том, что произошло между Дон Кихотом и прекрасной охотницейИ тут начинаются печальные приключения Дон Кихота в герцогском дворце; тут повстречался он с прекрасной охотницей, то есть с Герцогиней, и она пригласила его под кров свой, чтобы потешиться над ним и посмеяться над его героизмом; тут начинается мученичество Рыцаря, оказавшегося во власти насмешников. Вот когда история нашего идальго срывается в бездну жалкого уничижения, вот когда его великодушие и душевная тонкость наталкиваются на подлость и тупоумие высокопоставленных особ, полагавших, судя по всему, что герой рождается на свет, дабы их развлекать и служить им игрушкой, чем?то вроде кубаря. Горе тебе, поспешающий в храм славы и взыскующий бессмертия в устах ее: подумай, ведь если великие мира сего чествуют тебя, ублажают и привечают, то для того лишь, чтобы украсить свою резиденцию либо позабавиться тобою, словно погремушкой. Твое присутствие для них всего лишь украшение их стола, словно редкостный плод или последний экземпляр вымирающей породы птиц. Чем больше кажется, что они тебя чтут, тем злее они над тобой издеваются. Послушай, ведь по сути нет гордыни, что превзошла бы гордыню тех, кто пользуется преимуществами, которыми обязан не собственным заслугам, а случайности рождения. Не будь игрушкой великих. Полистай?ка исторические сочинения и увидишь, во что превратились герои, унизившиеся до роли украшения гостиной. Глава XXXI в которой повествуется о многих великих событияхВ герцогском дворце был оказан Дон Кихоту глумливо–торжественный прием, его облачили в одеяния, соответствовавшие рыцарским обычаям, и повели обедать. Там?то, за герцогским столом, и повстречался наш Рыцарь с тем самым «важного вида священником, из тех, что состоят духовными наставниками в домах знатных особ; из тех, кто, не будучи сам знатною особой по рождению, не в состоянии обучить своих подопечных тому, какими надлежит быть знатным особам; из тех, кто стремится убожество собственного духа превратить в мерило величия великих мира сего»;[41] и сей священнослужитель обратил к Дон Кихоту, которого назвал Доном Глупцом, неприязненное и озлобленное назидание, посоветовав нашему Рыцарю вернуться домой и растить детей, если они у него есть, заниматься своим хозяйством, а не «носиться по свету и гоняться за химерами, смеша всех добрых людей, знакомых и незнакомых». Ох, как же долговечно, и жизнестойко, и неискоренимо у нас в Испании племя этих мозговитых и важных священнослужителей, стремящихся убожество собственного духа превратить в мерило величия великих мира сего! Дон Глупец! Дон Глупец! Вот как назвал тебя, мой возвышенный безумец, сей важный муж, представитель и образчик истинной человеческой глупости! Важный священнослужитель, как видно, не читал Евангелий, не знал Нагорной проповеди, в которой сказал Иисус: «…кто же скажет брату своему «рака», подлежит синедриону, а кто скажет: «безумный», подлежит геенне огненной» (Мф. 5:22). Так вот, гореть ему в геенне огненной за то, что назвал Дон Кихота глупцом. Вот и оказался ты, мой Рыцарь, лицом к лицу с воплощенным здравым смыслом. И да никто не усомнится: когда бы вернулся в мир Господь наш Иисус Христос, во времена ли Дон Кихота или в нынешние, тот важного вида священник либо современные его преемники из разряда фарисеев зачислили бы Его в безумцы или в зловредные смутьяны и обрекли бы Его снова на позорную смерть.153 Глава XXXII о том, как Дон Кихот ответил своему обидчику, и о других важных и забавных происшествияхНо, по чести сказать, если выговор был суров, то ответ Дон Кихота, содержащийся в этой главе, разит без промаха. Стоит лишь перечитать главу. Стоит лишь вчитаться в великолепную отповедь тем, кто, «ничего на всем свете не видев, кроме двадцати или тридцати миль собственной округи», ни с того ни с сего берется предписывать законы рыцарству- и судить о странствующих рыцарях. «Все мои стремления всегда были направлены к благородной цели, то есть к тому, чтобы всем делать добро и никому не делать зла; судите же теперь (…) заслуживает ли клички глупца тот, кто так думает, так поступает и так говорит!» — воскликнул Дон Кихот. Но ведь он имел дело с одним из тех людей недоброй воли и нещедрого сердца, которые выдумали, будто бы есть мысли дурные и мысли хорошие, и норовят навязывать всем свои определения того, что есть истина, а что заблуждение, и утверждают, что в мире произойдут великие бедствия от того, что люди будут верить в видения пещеры Монтесиноса, а не в другие видения, не менее визионерские, чем эти. Господа такого сорта, у которых повреждена не голова, а сердце, только и делают, что преследуют тех, кого считают повредившимися в уме, и тщатся убедить нас, что мир губят странствующие рыцари, хотя у странствующих?то рыцарей стремления всегда были направлены к благой цели, что бы там о них ни говорилось, не то что у важного вида священнослужителей, стремящихся убожество собственного духа превратить в мерило величия великих мира сего. Поскольку их ссохшиеся и сморщившиеся мозги не способны ни на малейшую игру воображения, то они держатся, словно за установленный раз и навсегда свод правил поведения, за те окаменелые и противоречивые образы, хранилищем коих эти самые мозги являются; и поскольку люди эти не способны протоптать тропинки в полях и лесных чащобах, следуя взором за путеводной звездой,154 то упрямо требуют, чтобы мы, все прочие, тряслись в их дребезжащей колымаге по изъезженной колее общественного раболепия. Эти господа делают только одно — порицают тех, кто и впрямь что?то делает. Кто попадет в беду, будет искать помощи у странствующих рыцарей, а не у них и не у «изнеженных царедворцев, которые очень любят выспрашивать новости и потом болтать о них и рассказывать приятелям, но вовсе не любят сами совершать деяния и подвиги, достойные того, чтобы о них рассказали и написали другие», как скажет сам Дон Кихот позже, при появлении Трифальдина, герольда дуэньи Долориды.155 Очень хорошо сказал Дон Кихот: «Если бы меня назвали глупцом[42] рыцари или великолепные, щедрые и высокородные вельможи, я бы почел это несмываемым оскорблением; а если меня называют безумцем разные книжники, никогда не ступавшие и не ходившие по стезям рыцарства, — за их мнение я и гроша не дам». Рассуждения, достойные Сида, который, согласно мудрому романсу, следующим образом ответил тому монаху–бернардинцу, который осмелился обратиться к нему с речью вместо короля Альфонса во время совещания в монастыре Сан–Педро?де–Карденья. Вот слова Сида: Кто на военном совете дозволил заговорить вам, вам, честному монаху, в вашей монашьей ризе? Ступайте Бога молить, чтоб мы победили в битве, Не взял бы верха Навин, когда б Моисей не молился. С четками в хор вам спешить, со стягом — мне на границу. Не кровь, лампадное масло пятнит вам рясу, как вижу. Отповедь, вызвавшая у короля Альфонса известное восклицание: Сид, вот уж норов у вас, из терпенья выйдет и камень, Вы из?за сущего вздора готовы дать бой во храме!156 Когда же важного вида священникам не сладить со странствующими рыцарями, они берутся за оруженосцев. Но Санчо тоже за словом в карман не лезет: «Я из тех, о ком сказано: «следуй за добрыми людьми, и сам станешь добрым» (…) я пристал к хорошему хозяину, и вот уже много месяцев нахожусь при нем, и, ежели будет на то воля Божия,[43] стану сам вроде него…». И будет на то воля Божия, Санчо добрый, Санчо разумный, Санчо христианин, Санчо простосердечный; будет на то воля Божия. Ты сам сказал: следуй за добрыми людьми! Ибо твой господин был, есть и пребудет добрым человеком прежде и превыше всего; и безумцем, ибо движет им доброта в чистом виде; и безумие принесло ему славу в этом мире — ныне, и присно, и во веки веков — ив будущем, в вечности. О Дон Кихот, мой святой Кихот! Да, мы, люди разумные, канонизируем твои безумства; и пусть священники — важного вида, но убогие духом — избавят себя от труда порицать то, что исправить не властны. «Так он и ушел, не сказав больше ни слова и не кончив обеда…». Ушел! О, если б мы могли сказать то же самое и в других подобных случаях! Припомним здесь, читатель, что отповедь, с которой важного вида священник обратился к Дон Кихоту, явно сродни той, которую прочитал не кому иному, как Иньиго де Лойоле, викарий доминиканского монастыря Святого Стефана в Саламанке — в той самой Саламанке, где я пишу эти строки и где удостоился ученой степени бакалавра Самсон Карраско; об отповеди этой рассказывает нам жизнеописание Лойолы в главе XV книги I «Жития». Пригласили Иньиго в этот монастырь, так как братья очень хотели послушать его и поговорить с ним; и после обеда провели его в одну часовню, и спросил викарий Лойолу, каким наукам тот обучался и в какой словесности искушен, а затем сказал: «Все вы просто–напросто невежды и люди необразованные; и сами в том признаетесь; так как же можете вы толковать с уверенностью о добродетелях и пороках?» А затем и самого Игнасио, и его спутников посадили под замок, откуда препроводили в тюрьму. Лойола же, со своей стороны, «более чем за тридцать лет никого не назвал глупцом и не произнес никакого другого слова, которое кому?то могло быть в обиду», как говорит его биограф в главе VI книги V «Жития». И в самом деле, как осмеливался Игнасио толковать о пороке и о добродетели, не имея ни дозволения на то, ни звания, ни ученых степеней? А Дон Кихоту кто дозволил пойти в странствующие рыцари и по какому праву совался он вершить справедливость и искоренять кривду, чего не делали важного вида священники, хотя и получали жалованье за то, чтобы делать именно это? Ни викарий саламанкского монастыря Святого Стефана, ни важного вида священник, духовник герцогской четы, не могли потерпеть, чтобы кто?то выходил за рамки, предписанные обществом. И в самом деле, о каком порядке может идти речь, если каждый не будет печься и радеть лишь о том, что от него требуется, но не более того? Разумеется, в таком случае ни о каком прогрессе и речи быть не может, но ведь прогресс — источник и начало множества бед. Сказано же: знай портной свой аршин, чеботарь свою колодку! Лойоле следовало держаться того поприща, для коего предназначили его родители, или по крайней мере не соваться в проповедники, пока не доучится до степени доктора богословия; а Дон Кихот должен был жениться на Альдонсе Лоренсо, пестовать детей и печься о своем имении.157 Оба важных священнослужителя, и духовник герцогской четы, и викарий саламанкского монастыря Святого Стефана, были предшественниками того автора, который написал в Катехизисе: «Об этом не спрашивайте у меня, неученого; у Святой нашей Матери Церкви есть доктора–богословы, они вам ответят».158 «Хорошо же идут у нас дела, — как сказал викарий из Саламанки, — в мире нашем полно заблуждений, что ни день, появляются новые ереси и вредоносные учения, а вы не желаете открыть нам, чему, собственно, учите…». И в самом деле, отменно пойдут у нас дела, если всякий начнет творить, что ему вздумается, тот — вершить справедливость, а этот — проповедовать, один — разить мельницы, а другой — основывать Общества. А ну?ка, все в наезженную колею, все в колею! Только в наезженной колее — порядок! А самое потрясающее, что таково ныне учение тех, кто именует себя сынами человека, встретившего вышеописанный прием в монастыре Святого Стефана, и наследниками его духа. По окончании обеда последовала новая шутка, была она не так горька и глумлива, как важность важного священника, но грустно было то, что девушки–прислужницы затеяли ее сами, а не по указке герцогской четы, и перешли границы, добавив шутки собственного изобретения к шуткам, измышленным господами. «Ни он, ни я — не мастера шутки шутить»,[44] — сказал Дон Кихот, разумея Санчо. И это было правдой, ибо никто никогда не видывал безумца серьезнее Дон Кихота. А когда безумие избирает себе в спутницы серьезность, оно возносится на недосягаемую высоту над резвым и шутливым здравомыслием. Глава XXXIII о приятной беседе герцогини и ее девушек с Санчо Пансой, достойной быть прочитанной и отмеченнойСредь шуток и веселья Санчо сознался Герцогине, что считает своего Дон Кихота «окончательно рехнувшимся»; и если он, со всем тем, «сопровождает его и ему служит, рассчитывая на его вздорные обещания, то, без сомнения, он еще больший безумец и глупец, чем его господин».159 Но поди?ка сюда, бедняга Санчо, поди сюда и скажи нам: ты и в самом деле так думаешь? А если даже так думаешь, разве не чувствуешь, что для твоей доброй славы и вечного спасения лучше следовать за великодушным безумцем, чем за скудосердым разумником? Разве не сказал ты сам недавно важного вида священнику, — до того разумному, того гляди, лопнет от избытка разума, — что подобает следовать за добрыми людьми, даже если они безумные, и что ты сам станешь «вроде него», вроде твоего господина, ежели Господу будет угодно? Ах, Санчо, Санчо, как же нетверд ты в вере своей, и крутишься кубарем, и вертишься флюгером, и пляшешь под любую дудку. Но мы?то отлично знаем, ты думаешь, будто думаешь одно, а на самом деле думаешь другое; и когда сдается тебе, что испытываешь такие?то и такие?то чувства, на самом деле внутренне испытываешь другие, совсем непохожие. Ты хорошо сказал: «Но такова уж моя судьба и горькая доля: ничего не могу с собой поделать, я должен его сопровождать, — мы с ним из одной деревни, я ел его хлеб, я его люблю, он это чувствует и подарил мне своих ослят, а самое главное — я человек верный…». Все так; и верность твоя спасет тебя, Санчо добрый, Санчо христианин. Ты кихотизирован и продолжаешь кихоти- зироваться, и вот доказательство: Герцогиня быстро заставила тебя усомниться в том, что превращение Дульсинеи твоя же выдумка, и ты тут же признал, что твой «жалкий умишко» неспособен «в одну минуту придумать такой хитрый обман». Да, Санчо, да; когда кажется нам, что над кем?то шутим, нередко оказывается, что шутят над нами; и когда представляется нам, будто делаем что?то понарошку, оказывается, что волею Вышней Власти, располагающей нами в своих тайных и непознаваемых целях, мы делаем это всерьез. Когда кажется нам, что идем по одной дороге, нас ведут по другой, и нам остается лишь руководствоваться добрыми намерениями собственного сердца и тем, что, по воле Божией, намерения эти принесут плоды, ибо если мы и сеем семя, вспахав прежде землю, дабы приняла его, то влагу, и воздух, и свет этому семени дарует небо. И прежде чем следовать далее, я должен здесь выразить протест против лукавства историка: в конце этой самой главы XXXIII, которую я сейчас объясняю и комментирую, он говорит, что шутки над Рыцарем, придуманные герцогской четой, были такие «остроумные и тонкие», что они «являются лучшими из приключений, описанных в этой великой истории». Нет, нет и тысячу раз нет! Не были эти самые шутки ни тонкими, ни тем более остроумными, а были они из грубых грубейшими; и если сгодились на то, чтобы ярче осветить духовную сущность — неизмеримую в глубине своей — нашего идальго и неизмеримые глубины доброты, присущей его безумию, то лишь по одной причине, а именно: величие Дон Кихота и его героизм были таковы, что придавали смысл даже самому грубому и низкосортному розыгрышу. Глава XXXIV в которой рассказывается о том, как был найден способ расколдовать несравненную Дульсинею Тобосскую, и это приключение — одно из самых знаменитых в нашей книгеСреди этих шуток, которые историограф почитает остроумными и тонкими, хотя они таковыми отнюдь не были, фигурировало расколдование Дульсинеи,160 для чего Санчо Пусть даст плетей три тысячи и триста Себе по ягодицам по геройским,[45] Их выставив на вид, и пусть при этом Те плети их пекут, томят и перчат. И высечь себя он должен был по собственной воле, порка, которую Дон Кихот хотел было задать ему силой, не могла оказать никакого действия. Санчо отказывался, прочие настаивали, пригрозили, что не быть ему губернатором острова, если не согласится на бичевание; и в конце концов, поддавшись уговорам и жадности, Санчо пообещал. И «Дон Кихот повис на шее у Санчо и стал осыпать его лоб и щеки тысячами поцелуев» — более чем достаточная награда за то, что в конце концов Санчо смирился. А почему бы тебе и не отхлестать себя ради Дульсинеи, друг Санчо, если именно ей ты обязан своей непреходящей славой? Лучше уж тебе отхлестать себя за Дульсинею, а не за то, за что хлещешь себя обычно; Дульсинея стоит больше, чем должность губернатора любого острова. Если бы, задавая себе порку, иными словами, занимаясь своей работой, ты всегда устремлял свои мысленные взоры на Дульсинею, работа твоя всегда была бы святою. Если тачаешь обувь, старайся тачать ее лучше всех прочих сапожников и стремись снискать себе славу тем, что твои заказчики не маются мозолями. Есть наивысшая форма работы, состоящая в том, что превращаешь ее в молитву и пилишь бревна, кладешь кирпичи, тачаешь сапоги, кроишь штаны либо собираешь часы к вящей славе Божией; но есть и другая форма, не столь возвышенная, но зато более человечная и достижимая;161 и состоит она в том, чтобы трудиться во имя Дульсинеи, во имя Славы! Сколько бедных Санчо, отчаивающихся и ропщущих под бременем работы, испытали бы облегчение и возрадовались бы среди трудов, если бы, занимаясь своим делом, то есть задавая себе порку, устремляли свои взоры к Дульсинее, в надежде стяжать себе работой славу и почести! Постарайся, Санчо, превзойти в своем ремесле всех своих современников; все тяготы и муки твоих трудов исчезнут без следа, когда ты поставишь пред собою цель, столь высокую. Ремесло придает достоинство тому, для кого ремесло — дело чести. В Книге Бытия не говорится, что Бог обрек человека на труд, — там сказано, что Бог поселил человека в саду Эдемском, дабы возделывать и хранить его (2:15); нет, это после грехопадения Адама Бог обрек человека на тяготы труда, на то, чтобы труд стал обременительным и безрадостным, на то, чтобы человек в муках со скорбью питался от земли, на которой произрастут лишь терния и волчцы, на то, чтобы ел хлеб в поте лица своего (3:17—19). А любовь к славе и стремление расколдовать Дульсинею превращают репейник в розы и колючие шипы — в нежные лепестки. Да и как же, по–твоему, Санчо, жил бы Адам в раю, когда бы не работал? Что это за рай, в котором не работают? Нет, не может быть истинного рая без необходимости трудиться. Знаю, есть Санчо, распевающие известную коплу: Всякий раз, как вспоминаю, что придется умирать, на земле свой плащ стелю я и укладываюсь спать.162 Знаю, есть Санчо, представляющие себе вечное блаженство как вечное ничегонеделание, как небесную лужайку: лежи себе, полеживай, да любуйся нерукотворным солнцем; но для этих высшая награда, должно быть, небытие, бесконечный сон без сновидений и без пробуждения. Они и родились?то усталыми, с бременем трудов и мук своих дедов и прадедов на плечах; да почиют крепким сном во внуках своих и правнуках, в их сокровенной сути! И пусть дождутся там, чтобы Господь пробудил их для боговдохновенной работы. Не сомневайся, Санчо: если в конце концов нам даруется, как было тебе обещано, блаженное лицезрение Бога, то и оно будет трудом, постоянным и нескончаемым завоеванием Высшей и Бесконечной Истины, нисхождением и погружением в бездонные глубины Жизни Вечной. Для одних это благое погружение будет свершаться быстрее, чем для других, в глубины более потаенные и в большем упоении, но все будут погружаться без конца и в бездонность. Если все мы устремляемся в бесконечность, если все мы «обеско- нечиваемся», то разница меж нами будет состоять в том, что одни будут двигаться вперед быстрее, другие медленнее, одни будут расти интенсивнее, чем другие, но все мы всегда будем двигаться вперед и расти, все будем близиться к недосягаемой цели, к которой никому никогда не прийти. И утешение и счастье каждого в том, чтобы знать, что когда?нибудь дойдет он до меты, до которой дошел уже кто?то другой, и никто не останется на последней стоянке. И лучше не дойти до той стоянки, до полного упокоения, ибо если сказано в Писании, что узревший Бога умрет,163 то достигший Высшей Правды во всей полноте ее растворится в ней и перестанет быть. Работу, Господи, даруй нашему Санчо; и всем бедным смертным даруй всегда работу; да достанутся нам плети по воле Твоей, и да будет нам стоить труда завоевание самих себя, и да не почиет никогда дух наш в Тебе, разве что растворишь и упокоишь нас в лоне Твоем. Даруй нам рай Твой, Господи, но для того, чтобы мы хранили и пестовали его, а не для того, чтобы мы спали там; даруй нам его, дабы мы употребляли вечность на то, чтобы завоевывать — пядь за пядью и вековечно — неисследимые бездны бесконечного Твоего лона.164 Главы XL, XLI, XLII и XLIII о появлении Клавиленьо и прочих вещах165Далее в нашей истории следует повесть доньи Долориды, и эта повесть историографу кажется изумительной, как он заявляет в начале главы XL, мне же кажется самой несуразной и топорной, какую только можно вообразить. Весь смысл этой грубой шутки в том, чтобы подготовить еще одну — шутку с деревянным конем Клавиленьо, на котором Дон Кихот и его оруженосец должны были с завязанными глазами лететь по воздуху в королевство Кандайю. Санчо стал было отказываться, ссылаясь на то, что он не колдун, чтобы «полюбить вдруг кататься по воздуху», и что не дело, чтобы его островитяне стали болтать, будто «их губернатор разгуливает по поднебесью», но Герцог сказал ему: «Друг мой Санчо, остров, который я вам обещал, не плавучий и не движущийся (…) и так как вам известно не хуже, чем мне, что всякого рода важных должностей можно добиться только разного рода подкупами, — когда побольше, когда поменьше, — то знайте, что вы можете купить у меня ваше губернаторство не иначе, как отправившись вместе с сеньором Дон Кихотом, и не иначе, как доведя до самого конца и края это достославное приключение»; привел он и другие доводы. На это Санчо ответил: «Ни слова больше, сеньор (…) я бедный оруженосец, и такие отменные любезности мне не по плечу; пусть мой господин садится верхом, завяжите мне глаза, помолитесь за меня Богу, да еще скажите, пожалуйста, когда мы будем пролетать по поднебесью, могу ли я поручать свою душу Господу Богу и призывать к себе на помощь ангелов?» Тут Дон Кихот объявил, что со времени достопамятного приключения на сукновальне никогда не видел Санчо в таком страхе. Все же оруженосец уселся на Клавиленьо за спиной у своего господина и со слезами на глазах попросил присутствовавших помолиться за него. И когда, как им воображалось, Рыцарь и оруженосец летели по воздуху, Санчо, обхватив Дон Кихота, прижимался к нему покрепче, полный животного страха. Остальная часть приключения грустна неизбывно, если судить по–мирски; но сколько всадников взлетает ввысь на Клавиленьо, не сдвинувшись с места, и проносится таким манером через вторую область воздуха, а также через область огня! Приключение настолько печальное, что я перехожу к тому моменту, когда, по его завершении, Дон Кихот и Санчо, отделавшиеся ушибами при падении и лишь слегка опаленные, встали на ноги; тут оруженосец, забыв про страх, пустился врать, и, послушав его вранье, Дон Кихот подошел к Санчо и сказал ему следующие многозначительные слова: «Санчо, если ты хочешь, чтобы мы поверили всему, что ты видел на небе, то ты обязан в свою очередь поверить моим рассказам о пещере Монтесиноса. Вот и все, что я хотел тебе сказать». Вот вам формула терпимости, в наивысшей степени исполненная понимания и широты: если хочешь, чтобы я тебе поверил, поверь и ты мне. На взаимном кредите[46] зиждется человеческое общество. Для твоего ближнего его видение столь же истинно, сколь истинно для тебя твое собственное. Но при том условии, однако, что это и в самом деле видение, а не обман и надувательство. В этом?то и заключается разница меж Дон Кихотом и Санчо: суть в том, что Дон Кихоту и в самом деле виделось то, что, по его словам, увидел он в пещере Монтесиноса, вопреки коварным намекам Сервантеса на противоположное, а Санчо не видел того, что, по его словам, увидел в небесных сферах, восседая на крупе Клавиленьо, но все выдумал, в подражание своему господину либо чтобы избыть свой страх. Не всем нам дано упиваться видениями, а того менее — верить в них и силою веры преображать в истинные. Берегитесь же всяких Санчо, которые делают вид, что выступают в защиту и поддержку иллюзий и видений, а на самом деле защищают вранье и гаерство. Если скажут вам про какого?нибудь обманщика, что он в конце концов сам уверует в свои измышления, отвечайте коротко и ясно: нет. Искусство не может и не должно состоять в своднях при лжи; искусство есть высшая правда, та, что созидается силою веры. Никакой обманщик не может быть поэтом. Поэзия вечна и плодотворна, как видение; ложь бесплодна, как самка мула, и держится не дольше, чем мартовский снег. И отдадим должное несравненному великодушию Дон Кихота: он ведь был уверен, что и на самом деле увидел то, что, по его словам, видел в пещере Монтесиноса; и в еще большей степени, если только это возможно, был уверен, что Санчо не видел того, что, по его же словам, увидел в небесных сферах; и все же Рыцарь ограничился тем, что сказал оруженосцу: «Если ты хочешь, чтобы я тебе поверил (…) я хочу, чтобы ты поверил мне». Вот самый христианский способ найти выход из положения для себя и при этом закрыть его тем, кто судит других по собственным хитростям и принимает донкихотовские видения за вранье! А ведь тем не менее существует безотказный способ отличить видение от лжи. Дон Кихот спустился и погрузился в пещеру Монтесиноса, будучи исполнен отваги и мужества, он не внял Санчо, пытавшемуся отговорить его от этого намерения, ответил на его резоны приказом: «Вяжи и молчи!», проводника и слушать не стал и предпринял спуск, не ведая страха; а Санчо взгромоздился на Клавиленьо в страхе и со слезами на глазах и отнюдь не по собственной воле. И подобно тому как героизм есть отец видений, трусость — мать обманов. Кто приступает к делу, будучи исполнен отваги и веруя в триумф либо же не придавая значения поражению, может сподобиться видений, но не станет измышлять обманы; а тот, кто страшится неблагоприятной развязки, тот, кто не умеет воспринимать провал безмятежно, тот, кто вкладывает в свою попытку мелочные страстишки самолюбия, кто падает духом, оттого что не может добиться цели, — тот измышляет обманы, дабы уберечься от поражения, и видений ему не видать. И вот, поскольку у нас на родине, на родине Дон Кихота и Санчо, души людские живут в плену моральной трусости и люди пятятся при угрозе провала и дрожат от боязни попасть в смешное положение, вранье цветет таким пышным цветом, что берет досада; зато видения в такую редкость, что грусть берет. Обманщики затирают визионеров. И не видать нам видений, дарующих силу и стойкость духа, и не упиваться нам такими видениями, покуда не отучимся бояться смешного положения и не научимся глядеть в глаза всяческим недоумкам и калекам духа, почитающим нас безумцами, и причудниками, и гордецами; покуда мы не усвоим, что оказаться в одиночестве еще не значит оказаться побежденным, вопреки всем недоумкам, утверждающим обратное; и покуда не избавимся от вечной привычки загодя высчитывать так называемый триумф. Когда Дон Кихот ринулся в пещеру, он не обдумывал, как оттуда выберется, да и выберется ли вообще, а потому и увидел там видения. А Санчо, покуда путешествовал на Клавиленьо, против собственной воли и с завязанными глазами, помышлял лишь о том, как бы ему выпутаться из этого приключения, куда его затянули превратности его оруженосной службы, а потому, когда убедился, что жив–здоров, пошел врать напропалую. И еще есть одно различие меж Дон Кихотом и Санчо, и состоит оно в том, что Дон Кихот ринулся в пещеру по своей воле и собственному побуждению, никто не принуждал его, никто ему не приказывал, так что он вполне мог обойтись без этого подвига: ему ведь пришлось даже отклониться от маршрута; а Санчо сел на Клавиленьо, потому что Герцог поставил ему такое условие для обретения губернаторского чина. Дон Кихот спустился, погрузился и углубился в пещеру ради того, чтобы мир узнал: если его Дульсинея выкажет к нему благосклонность, не будет для него ничего невозможного, ничего, что он не мог бы свершить и содеять; Санчо же сел на Клавиленьо, потому что жаждал управлять островом. И поскольку намерение Рыцаря было возвышенным и бескорыстным, оно породило в нем мужество, а мужество породило видения, которыми он насладился; поскольку же намерение оруженосца было корыстным и убогим, оно породило в нем страх, а страх породил вранье, которого он наплел с три короба. Дон Кихот не искал себе никакого губернаторства, а только стремился проявить силу, которой одарила его Дульсинея, и добиться, чтобы люди провозгласили величие его дамы, а Санчо не искал себе никакой славы, домогаясь всего лишь губернаторского чина. И потому Дон Кихот увидел видения, как подобает храбрецу, а Санчо пустился врать, как свойственно трусу. Корыстолюбие, какого бы оно ни было рода и в какие бы наряды ни рядилось, будь то жажда славы, погоня за фортуной, за положением в свете, за почестями, за мирскими отличиями, за минутными рукоплесканиями, за должностями либо высокими званиями, за всем, что дают нам другие в обмен на услуги, истинные или мнимые, либо на лесть и посулы, так вот, корыстолюбие порождает моральную трусость, моральная же трусость плодит лживые измышления, как крольчиха крольчат; а вот бескорыстие, когда нужна нам одна лишь Дульсинея, когда мы умеем уповать на то, что люди в конце концов признают нас верными ее служителями и любимцами, внушает мужество, и мужество дарует нам видения. Вооружимся же донкихотовскими видениями и с их помощью покончим с санчопансовским враньем. Глава XLIV о том, как Санчо Панса отбыл на губернаторство, и об одиночестве и подвиге Дон Кихота166Сразу же после этого, выслушав советы своего господина, отбыл Санчо на свой остров губернаторствовать, и «не успел Санчо уехать, как Дон Кихот почувствовал свое одиночество», — печальнейшая подробность, сохраненная для нас историей. Да и как было ему не почувствовать свое одиночество, если Санчо был для него всем родом человеческим и в лице Санчо любил он всех людей? Как не почувствовать одиночество, если Санчо был его наперсником, единственным человеком, услышавшим от него знаменательные слова о двенадцати годах его безмолвной любви к Альдонсе Лоренсо, свету очей его, которые когда?нибудь поглотит земля? Ведь один только Санчо знал тайное тайных его жизни! Без Санчо Дон Кихот не Дон Кихот, и господину оруженосец нужнее, чем господин оруженосцу. Печальная вещь — одиночество героя! Ибо люди заурядные, дюжинные, всякие там Санчо могут жить без странствующих рыцарей, но как странствующему рыцарю прожить без народа? И вся печаль в том; что рыцарю народ нужен, и все же он должен жить один. Одиночество, о печальное одиночество! Итак, Дон Кихот отказался от того, чтобы ему прислуживали девушки Герцогини, заперся у себя в покое «и при свете двух восковых свечей разделся, а когда стал разуваться (о злоключение, незаслуженное таким человеком!), у него вдруг вырвался — но не вздох и не что?нибудь другое, что могло бы осрамить его безупречную благовоспитанность, — а просто целый пучок петель на чулке, от чего этот последний стал похож на решетчатый ставень. Крайне огорчился этим наш добрый сеньор, — добавляется в истории (…) и охотно бы отдал целую унцию серебра за полдрахмы зеленого шелка». И далее историк пускается в рассуждения о бедности и среди прочего вопрошает ее: «…почему ты вечно привязываешься к идальго и людям благородным, щадя, однако, других?» Поблагодарим дотошного Донкихотова биографа за то, что сохранил для нас столь интимную подробность касательно пучка петель, спустившихся на чулке Рыцаря, и описал его огорчение по этому поводу. Подробность, исполненная глубочайшей меланхолии. Вот герой остался один, заперся у себя в покоях, вдали от людей; и, вместо того чтобы, как полагают эти последние, воспарить помыслами к будущим деяниям либо воспламениться жаждой немеркнущей славы, «добрый сеньор» — и как уместно назвать его в этом случае «добрым сеньором»! — огорчается из?за того, что на чулке спустились петли. «О бедность, бедность! — скажу и я тоже. — Как занимаешь ты в часы одиночества умы странствующих рыцарей, да и всех прочих людей тоже!» Боясь выдать с головой свою бедность, герой тушуется, горюет, скорбит и печалится, оттого что у него разорвались чулки и нет других на смену. Вы застали его удрученным, сникшим, вы полагаете, что его рыцарский пыл пошел на убыль, а он всего лишь задумался о том, как быстро стаптывают обувку его детишки. О бедность, бедность, когда же научимся мы идти рука об руку с тобою, высоко неся голову и с легким сердцем! Жесточайший враг героизма — стыд при мысли о собственной бедности. Дон Кихот был беден и горевал при виде спустившихся петель на чулках. Он ринулся в атаку на ветряные мельницы, напал на янгуэсцев, победил бискайца и Карраско, не отступил и не дрогнул в ожидании льва — и вот пал духом при мысли, что должен предстать пред герцогской четой в продравшемся чулке, явить их взорам свою бедность. О эта необходимость играть роль в свете, будучи бедняком! Знать бы нам, беднякам–мирянам, какое облегчение дать обет бедности и не стыдиться ее! Иньиго де Лойола, по примеру основателей других орденов, в созданном им Обществе предписал братьям дать обет бедности, и о том, сколько в результате воспоследовало благ, убедительно свидетельствует Алонсо Родригес167 в главе III трактата III третьей части своего «Пути к обретению совершенства и христианских добродетелей». Где он говорит нам: если вы оставляете в миру слуг своих, то в Обществе находите множество тех, кто готов услужить вам, и «ежели последуете вы в Кастилию, в Португалию, во Францию, в Италию, в Германию, в обе Индии168 и в какую угодно часть света, то там сыщется вам место под кровом собратьев», так что, отрешившись от земных богатств, «вы окажетесь владельцем земных благ и богатств в большей степени, чем сами богачи, ибо не они владельцы угодий своих и богатств, а вы», и, в самом деле, многие иезуиты понимают дело именно так. И добавляет весьма резонно добрый падре, что, «покуда богач ворочается в своей постели, ибо не дают ему уснуть мысли об угодьях его и богатствах, монашествующий брат, не зная печали и не раздумывая, дорого ли что?то стоит или дешево, хороший выдался год или плохой, владеет всем!» Вот и бедняк Дон Кихот словно дал обет бедности в начале своего рыцарского пути, выехал из дому без гроша в кармане и отказывался платить по счетам, полагая, что освобожден от этой повинности уставами рыцарства; но трактирщик, что возвел его в сан рыцаря, посоветовал ему брать с собою деньги и чистые сорочки, и Дон Кихот последовал его совету, «одно он продал, другое заложил, с большим для себя убытком, и таким способом собрал порядочную сумму». И вот, в наказание за то, что он таким манером нарушил обет бедности, бедность преследует его и удручает, и он горюет, когда на чулках у него спускаются петли. О бедность, бедность! Чем сознаться в тебе, мы предпочитаем прослыть нечестными, жестокосердными, лживыми, неверными в дружбе и даже подлыми. Измышляем жалкие увертки, чтобы отказать другим в том, чего дать не можем — за неимением. Бедность — это не скудость в средствах на жизнь, а состояние духа, эту скудость порождающее, бедность есть нечто глубоко внутреннее, и в том ее сила, ибо Нужда преподлая, сколько честных, Чтоб сладить с тобой, поступают скверно! — гласит известный романс, где рассказывается о том, как Сид обманом вытянул деньги у ростовщиков–евреев, подсунув им ларь, наполненный песком.169 Полюбуйся на этого: из дому выходит только в сгущающихся сумерках, когда уже не видно, что платье его лоснится от старости; куда больше стыдится казаться бедным, чем быть таковым. Полюбуйся на вон того: сущий Катон,170 воплощенная суровость и неподкупность, вседневно твердит, что поучать надобно собственным примером и чистотою жизни; а у самого только и разговору, сколько зарабатывает такой?то, какое состояние у такого?то; на уме одно — дороговизна жизни. О бедность, бедность! Ты сотворила зловонную гордыню нашей Испании. Разве неведома вам гордыня бедности, да притом самой низкой, самой явной — бедности тех, кто ходит по миру? Удивительное дело: именно бедность оказывается одной из причин, в наибольшей степени порождающих у нас гордость, — бедность, то есть то, что в наибольшей степени оскорбляет нас и удручает. Впрочем, это всего лишь притворная гордыня, способ прикрыть все ту же бедность, стыд, перерядившийся гордыней для самозащиты; так иным безобидным тварям страх, перерядившийся в грозную агрессивность, придает пугающий вид, и подзобок у них раздувается, хотя сами они со страху ни живы ни мертвы. То же самое происходит с теми людьми, а их немало, которые возгордились от уничижения. Приглядитесь?ка, с каким важным видом и даже высокомерием попрошайничают многие попрошайки. Вот историйка к случаю: некий нищий завел привычку просить у одного сеньора милостыню по субботам, а раз как?то попросил не в субботний день; тот дал полпесетки, но тут же вспомнил, что день?то не субботний, о чем и сообщил нищему, попросив его не менять привычки. В ответ нищий протянул ему монетку в знак того, что возвращает милостыню, и сказал: «Ах, вот, значит, как? Забирайте, забирайте назад ваши полпесетки и ищите себе другого бедняка!» Иными словами, высказал такую примерно мысль: «Стало быть, я оказываю вам милость, предоставляя возможность поупражняться в милосердии и тем самым заручиться заслугами, дабы сподобиться Царствия Небесного, а вы мне ставите условия и делаете замечания? Забирайте, забирайте назад вашу милостыню и ищите кого?нибудь, кто окажет вам милость и возьмет ее». И, наконец, самая печальная и жалкая из всех разновидностей бедности, бедность того, кто обязан выходить, на люди в безукоризненных чулках, кто должен хранить в целости костюм для той роли, которую он, как и все мы, разыгрывает в мирской комедии! Печальна участь бедного лицедея, у которого и сменной?то сорочки нет, а он должен беречь, и чистить, и хранить в целости театральные костюмы, с помощью коих зарабатывает на жизнь у себя на подмостках; печальна участь того, у кого нет и убогого плаща, чтобы прикрыться от холода в студеную зимнюю ночь, а нужно беречь роскошную мантию, в которой он исполняет роль театрального короля. И самое печальное, что в такую ночь нельзя этой мантией прикрыться. Дон Кихот печалился и стыдился, оттого что должен был предстать перед людьми бедняком. В сущности, был он сыном Адама. И сам Адам, как говорится в Книге Бытия (3:7—10), согрешив, узнал, что наг он, то есть, беден, и когда услышал глас Бога, звавшего его, спрятался, убоявшись наготы своей. И страх наготы, бедности всегда был и поныне пребывает главным двигателем всех действий злосчастных смертных. Ужасны были мрачные времена Средневековья, к концу первого тысячелетия, когда по- будительною силой для умов была не столько жажда небесного блаженства во славе его, сколько боязнь ада; разве не видите вы, что в нашем обществе на самые безумные предприятия людей толкает по большей части не столько жажда богатства, сколько ужас перед бедностью? Нами движет не столько честолюбие, сколько скаредность, и если приглядимся к тем, кто слывут из честолюбцев честолюбцами, в каждом из них разглядим скареда. Нам кажется, что никаких мер предосторожности не хватит, чтобы уберечь и себя самих, и своих близких от бедности, внушающей нам и такую ненависть, и такой страх; и мы предаемся накопительству, чтобы позатыкать все щели, сквозь которые она может пробраться к нам в дом. В наши дни быть бедняком — преступление, сущее преступление; общественное мнение тех стран, которые провозглашают себя самыми передовыми, отличается явной ненавистью к бедности и к беднякам, и нет ничего более жалкого, чем благотворительная деятельность. Право же, цель ее, похоже, покончить не с бедностью, а с бедняками, истребить их, словно полчище вредоносных тварей. Борьба против бедности ведется не во имя любви к беднякам, а ради того, чтобы их присутствие не напоминало нам об угрозе. И что удивительного в том, что люди искали неба всего лишь ради того, чтобы спастись от скудости? Разве то, что двигало нашим Дон Кихотом, — жажда славы, громкого имени, стремление увековечить его — не было по сути глубинной боязнью затеряться в безвестности, исчезнуть, прекратить свое существование? Жажда славы, в сущности, — ужас перед лицом небытия, а оно в тысячу раз ужаснее самого ада. Ибо в конце концов в любом аду можно быть, жить,171 и, что бы там ни говорил Данте, пока ты жив, надежда всегда при тебе, ибо надежда — суть бытия.172 Ибо она цветок, порождаемый усилием прошлого перевоплотиться в будущее, а усилие это и составляет суть бытия. А теперь подойди?ка сюда, мой Дон Кихот, и позови своего Алонсо Доброго, и скажи мне: стыд, который испытываешь ты, оттого что беден, не является ли он частицей, пусть малой, того великого стыда, который не дал тебе объясниться в любви Альдонсе Лоренсо? Ты знал нашу испанскую пословицу: жить с милым другом, пусть хоть хлебом да луком; и предложить Альдонсе мог и побольше, чем хлеб да лук: «Олья, в которой было больше говядины, чем телятины, — на ужин почти всегда винегрет (…) по пятницам чечевица, по воскресеньям в виде добавочного блюда голубь»,173 но хватило бы этого всего и для нее? А если бы вам двоим и хватило, осталось бы и на долю возможных отпрысков вашей любви? Но не будем продолжать; мне ли не знать, как краснеешь ты и смущаешься, если заговорить с тобою об этом предмете. Так что не будем удивляться тому, что Дон Кихот улегся спать «грустный и огорченный, во–первых, из?за отсутствия Санчо, а во–вторых, из?за непоправимого несчастья с чулками; он готов был, кажется, заштопать их шелком другого цвета, хотя идальго, прозябающий в бедности, ничем не может яснее показать свою нищету, чем именно этим способом». И сколь искусно летописец устанавливает тут связь между одиночеством Дон Кихота и его бедностью! Беден и одинок! Бедность, если ее с кем?то делишь, либо одиночество, если живешь в достатке, еще переносимы, но быть и бедным, и одиноким! На что ему, одинокому бедняку, заигрывания Альтисидоры? Правильно поступил, что, едва их услышав, затворил окно.174 Глава XLVI об ужасном переполохе с колокольчиками и кошками, выпавшем на долю Дон Кихота во время его любовных объяснений с влюбленной АльтисидоройЗатем, опечаленный любовными страданиями дерзкой девицы, он распорядился, чтобы вечером в его комнату принесли лютню; «…я приложу все усилия, чтобы утешить эту печальную девицу», — сказал он. И «…когда наступило одиннадцать часов ночи, Дон Кихот нашел у себя в комнате виолу; он подтянул струны, открыл решетку окна и услышал, что в саду кто?то гуляет; тогда он пробежал рукой по ладам, хорошенько настроил виолу, сплюнул, прочистил себе горло и сипловатым, но верным голосом запел (…) романс», который приводит историк и который сам Дон Кихот сочинил «в тот же день». Истинный герой, ведает он о том или не ведает, поэт, ведь что иное поэзия, как не героизм? Корень у них один и тот же, и если герой — поэт в деяниях, поэт — герой в своем воображении. Странствующему рыцарю, избравшему военное ремесло, необходимы корни поэта, потому что его искусство — это военное искусство, в чем не сомневался доктор Уарте, который в главе XVI своего «Исследования…» говорит, что искусство сие «связано с даром воображения, ибо все, что отважный полководец должен делать, включает такие понятия, как слаженность, взаимосвязь и соответствие, для чего необходимо понимание, подобно тому как слух необходим, дабы лучше видеть». И все это не что иное, как избыток жизни, обогащающее усилие, которое, воплощаясь в деяние, совершенствуется и завершается, при этом целью деяния является само деяние. К определенной точке приходят жизненные соки, они должны вернуться к исходному пункту, и, когда достигнут точки, не открывающей пути к другой, а являющейся концом, соки эти начинают питать все растение, и тогда возникает почка, создающая цветок, а цветок — это уже красота. Дон Кихот поет, Дон Кихот — поэт, чего так боялась тихоня племянница, когда священник и цирюльник обследовали библиотеку и решили пощадить «Диану» Хорхе де'Монтемайора,175 и она так испугалась, что сеньор ее дядя сам станет поэтом; ведь, «по слухам, болезнь эта неизлечима и прилипчива», — добавила она. Ах, Антония, Антония, какое зло видишь ты в поэзии и какую же ненависть к ней затаила ты! Но твой дядюшка — поэт и, если бы никогда не пел, не был бы настоящим героем. Не из певца вырос герой, а от избытка героизма возникла песнь. Я не согласен с доводами, которые приводит падре Риваденейра в главе XXII книги III «Жития» в оправдание того обстоятельства, что в Ордене не культивировалось пение в хоре. Он говорит нам, что «хоровое пение не является сутью религии», и, в самом деле, соловей может немотствовать, но тогда соловей этот хворый; и Риваденейра добавляет, вторя святому Фоме Аквинскому,176 что те, кто преследует цель наставлять народ и питать его хлебом вероучения, «не должны заниматься пением, потому что, занятые пением, они пренебрегут тем, что важно». Но разве существует более глубокое и близкое душе учение, чем то, которое преподносится при пении? В самих советах, что предлагаются человеку, наставляет не слово, а музыка. Музыка — это дух, плоть — это слово, а все учение сердца — это песнь. В самом деле, забавно, что Дон Кихот и Иньиго Лойола во многом похожи друг на друга; последний, отдыхая душой, умиляясь и находя Бога в песнопении, к которому был весьма склонен, как рассказывает его биограф в главе V книги V его «Жития», не создает хора в Ордене, и мы можем считать это изъяном Ордена и даже говорить о поэтическом бесплодии, над ним тяготеющем. Никогда не смогла бы прижиться цикада в этом муравейнике177 неукоснительно следующих правилам церковнослужителей. И пусть не говорят, что не все мы рождены, чтобы петь, ведь речь идет здесь не о том, чтобы петь «для» кого?то, а о том, что всякий, кто родился с душой, а не только во плоти, лишь потому и поет: поет, ибо родился с душой, а если не поет, стало быть, родился лишь во плоти. И если мы создадим Орден Дульсинеи Тобосской, не забудем о хоре, пусть песнь станет воплощением героических деяний и высоких устремлений. Дон Кихот пел, когда на него вытряхнули (грубейшая шутка!) полный мешок кошек; и когда он защищался от них, один кот «кинулся ему прямо в лицо и вцепился в нос когтями и зубами; боль была так сильна, что Дон Кихот закричал изо всей мочи» и с трудом оторвал его от себя. Бедный мой сеньор! Львы робеют в твоем присутствии, а коты вцепляются тебе в нос. От котов, спасающихся бегством, а не от львов, выпущенных на свободу, следует герою держаться подальше. «Господь комарами да москитами может одолеть всех императоров и монархов», — говорит падре Алонсо Родри- гес («Путь к обретению совершенства и христианских добродетелей», глава XV трактата I части третьей).178 Освободи нас, Боже, от блох и комаров и спасающихся бегством котов и пошли нам взамен львов, которым отворяют клетку! Но даже и в этом случае, хотя блохи да комары и являются страшными врагами, все равно не следует им поддаваться, и сам Бог велит нам воевать с ними. Может статься, кто?нибудь и сказал бы Дон Кихоту, убеждая его не преследовать блох и комаров в человеческом облике, что орел не нападает на мух — aquila поп capit moscas,[47] — но сказано это было бы некстати. Мухи, особливо же ядовитые, являются великолепным средством, улучшающим пищеварение орла, активнейшим ферментом для усваивания пищи. И правда, яд, введенный жалом в кровь, вызывает зуд, боль, причиняет вред, способствует появлению гнойников и даже может убить нас, но ведь тот же самый яд, просто выпитый, не только безвреден, но даже может содействовать тому, что пища переваривается быстрее и легче. И именно благодаря тому, что яд вредоносных мух способствует пищеварению, попадая в кровь с помощью жала или как?то еще, мухи эти гибнут, орел же, очистив желудок, может взирать прямо на солнце. Уж не думаете ли вы, что можно отдать душу и жизнь, дабы вершить подвиги из любви к Дульсинее, и обрести славу и ныне, и вовеки, если не подстегнут нас к тому всяческие беды в том захолустьице либо захолустьище, где мы кормимся, почиваем и жительствуем? Лучшей хроникой всемирной истории, самой долговечной и самой подробной и воистину универсальной, была бы книга, написанная тем, кто сумел бы рассказать всю свою жизнь и рассказать со всей глубиной о раздорах, кознях, интригах и происках в борьбе за власть в Карбахосе?де–ла–Сьерра,179 селении, где еще проживают три сотни жителей, алькальд и алькальдесса, учитель и учительница, секретарь и его невеста — с одной стороны, а с другой — священник и его домоправительница, дядюшка Роке и тетушка Месука (малохольный дядюшка Роке и вездесущая и всезнающая тетушка Месука из наших поговорок), которые всегда образуют единый хор, состоящий из мужских и женских голосов. А что представляла собой Троянская война, коей обязаны мы «Илиадой»? Так пусть себе ликуют мухи, блохи и комары. Давайте поглядим: если какой?то тип интригует, строит козни, мутит воду в этом городе, где я пишу,180 то какая может представиться ему возможность остаться так или иначе, под тем или иным именем, в памяти потомков, если не та, что выбрал я (или кто?то другой, так же как я любящий Дульсинею), и состоит она в том, чтобы изобразить Дульсинею с ее всеобщими и вечными чертами? Тысячу раз говорилось и повторялось, что самое великое и самое надежное в искусстве и литературе было создано ограниченными средствами; и все знают: сколько потеряешь в протяженности, столько же приобретешь в интенсивности. Но выиграв в интенсивности, выигрываешь и в протяженности, каким бы парадоксальным вам это ни казалось; и выигрываешь в долговечности. Атом вечен, если он существует. Что принадлежит одному человеку, принадлежит всем; самое индивидуальное является и самым общим. Со своей стороны я предпочитаю быть вечным атомом, чем мимолетным мгновением во Вселенной. Абсолютно индивидуальное есть одновременно абсолютно всеобщее, ведь даже в логике индивидуальные суждения отождествляются с универсальными. Эволюция приводит к человеку — к тому, кто соучаствует в общественном договоре Жан–Жака, к Платонову двуногому существу без перьев, к homo sapiens Линнея, к прямостоящему млекопитающему современной науки,181 к человеку в полном смысле слова, а не к человеку отсюда либо оттуда, не из былых времен и не из нынешних; вот и является на свет homo insipidus.[48]1 Таким образом, насколько более сужается и стягивается действие в определенном месте и времени, настолько более универсальным и вечным это действие становится — и так происходит всегда, ибо в него вкладывается душа вечности и беспредельности, а с нею веяние божественного духа. Величайшей исторической ложью является так называемая всемирная история. Взгляните на Дон Кихота: Дон Кихот не отправился во Фландрию, не высадился в Америке,182 не пытался участвовать ни в одном из великих исторических предприятий своего времени, но прошел по пыльным дорогам своей Ламанчи, дабы прийти на помощь нуждающимся, с которыми встречался, и помочь оскорбленным в тех краях и в те времена. Его сердце говорило ему, что коль скоро были побеждены ветряные мельницы Ламанчи, стало быть, вместе с ними побеждены и все остальные мельницы; коль скоро наказан богач Хуан Альдудо, наказаны и все богатые, безжалостные и жадные хозяева. И не сомневайтесь, если однажды будет побежден окончательно один злодей, злодейство начнет исчезать с лица земли и вскоре исчезнет полностью. Дон Кихот был, как уже сказано, верным учеником Христа, а Иисус из Назарета всей своей жизнью дал вечный урок на полях и дорогах маленькой Галилеи. И не вошел он ни в один из городов, кроме Иерусалима, как и Дон Кихот не вошел ни в один из городов, кроме Барселоны, Иерусалима нашего Рыцаря!183 Нет ничего менее универсального, чем все то, что зовется космополитическим или мировым, как теперь стали говорить; нет ничего менее вечного, чем то, что теперь нам представляется надвременным.184 Вечное и бесконечное существует в недрах всех вещей, а не вне их. Вечность — это субстанция мгновения, которое проходит, а не возврат прошлого, это длящееся настоящее и будущее; бесконечность — это субстанция той точки, на которую я смотрю, а не возвращение широты, долготы и высоты всех пространств. Вечность и бесконечность являются соответственно субстанциями времени и пространства, таковы их формы — одна длится каждое мгновение, а другая проявляется в каждой точке пространства. Давайте же поймаем и проглотим ядовитых мух, которые жужжат и, ловко фехтуя своим жалом, кружат вокруг нас; а Дульсинея пусть своею властью превратит эту охоту в эпическое сражение, которое будет воспето в веках на всем пространстве земли. Главы XLVII, XLIX, LI, LIII и LV о прискорбном конце и завершении губернаторства Санчо Пансы185Здесь историк покидает Дон Кихота и, перескакивая от его приключений к приключениям его оруженосца, переходит к рассказу о том, как управлял островом Санчо, губернаторство которого можно оценить словами святого апостола Павла из Первого послания к коринфянам (3:18), где он говорит: «Никто не обольщай самого себя. Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым». Прав был мажордом, когда, послушав Санчо, сказал: «Живя на свете, каждый день узнаешь что?нибудь новое; шутки превращаются в серьезные вещи, а насмешники сами оказываются осмеянными». Разве не так? Санчо, коего губернатором сделали в насмешку, отдал столько превосходных распоряжений, что они по сей день соблюдаются в тех краях и носят название Установлений Великого губернатора Санчо Пансы. И пусть нас это не удивляет, ведь самые великие законодатели ни в чем не выше Санчо Пансы; будь оно не так, плохи были бы законы. В один прекрасный день пришел конец правлению Санчо, и оказалось, что именно тогда достиг он самых глубин своей героической сути. Оставив правление островом, к которому он так стремился, Санчо кончил тем, что познал самого себя, и теперь мог бы сказать насмешникам то, что Дон Кихот сказал Педро Алонсо во время своего первого выезда, а звучало это так: «Я знаю, кто я такой». Я уже говорил, что лишь герой может сказать: «Я знаю, кто я такой», а теперь добавлю, что каждый, могущий сказать: «Я знаю, кто я такой», это герой, какой бы жалкой и несчастной ни казалась его жизнь. И Санчо, покидая остров, знал, кто он такой. После того как его избили и измолотили, разыгрывая нападение врагов на остров, он оправился после обморока и спросил, который час; затем замолк, оделся и отправился в конюшню, «куда вслед за ним двинулись все его приближенные; там он подошел к Серому, обнял его, нежно поцеловал в лоб и со слезами на глазах сказал: «Приди ко мне, мой товарищ, друг и помощник в трудах и невзгодах; когда я жил с тобой и все мои мысли были заняты заботой о том, как бы починить твою упряжь и напитать твою утробу, воистину счастливы были мои часы, дни и годы, но с тех пор как я тебя покинул и вознесся на башни честолюбия и гордости, душу мою одолели тысяча невзгод, тысяча трудов и четыре тысячи треволнений…»». И после того как оседлал Серого, добавил другие не менее разумные слова, умоляя дать ему возможность вернуться к его «прежней воле». «Я не рожден для того, — сказал он, — чтобы быть губернатором и защищать острова и города от неприятеля, который желает их осаждать. Я больше смыслю в том, чтобы пахать и копать землю, подрезывать и подчищать виноградные лозы, чем в том, чтобы издавать законы и защищать провинции и государства. Хорошо святому Петру в Риме; я хочу сказать, что каждому из нас следует заниматься тем делом, для которого он родился». Ты же, Санчо, родился не для того, чтобы повелевать, скорее для того, чтобы тобой повелевали, а тот, кто рожден для того, чтобы им повелевали, обретает свою волю, исполняя приказы, и свою неволю, отдавая таковые; ты родился не для того, чтобы направлять других, а чтобы следовать за твоим хозяином Дон Кихотом, и в следовании за ним ты найдешь свой остров. Быть сеньором! Какие напасти и тревоги приносит эта доля! Верно говорила Тереса де Хесус в главе XXXIV «Книги моей жизни» о той сеньоре, которая оказала ей помощь при основании монастыря Святого Иосифа:186 увидев, как эта дама живет, святая прониклась отвращением к самому желанию быть сеньорой, потому что «это сплошное принуждение; и когда в миру именуют сеньорами таких, как она, это тоже ложь мирская, ибо, сдается мне, сеньоры эти сами в рабстве у тысячи вещей». Ты думал, Санчо, что выехал из дома твоей жены и твоих детей и оставил их, чтобы отправиться на поиски для себя и для них острова, но в действительности ты выехал, ведомый героическим духом твоего хозяина, и ты понял, хотя и не отдавал себе в том ясного отчета, что следовать за ним, и служить ему, и жить с ним и было твоим островом. Что мог ты делать без твоего хозяина и сеньора? Чему послужило бы правление твоим островом, если бы не было там твоего Дон Кихота и ты не мог бы смотреть на него, служить ему, и восхищаться им, и любить его? С глаз долой, из сердца вон — дело известное. «Пускай тут, в конюшне, останутся те муравьиные крылышки, что вознесли меня на небо, для того чтобы там заклевали меня стрижи и прочие пташки; лучше спустимся на землю и будем по ней ходить просто–напросто ногами…». Наверное, ты много раз слышал, добрый Санчо, о том, что нужно быть честолюбивым и стремиться летать, дабы выросли у нас крылья, и я тебе говорил об этом много раз и повторяю сейчас; но твое честолюбие сводится к поиску Дон Кихота; честолюбие рожденного повиноваться должно состоять в поисках такого господина, который повелевал бы по справедливости; вспомним, что говорили о Сиде жители Бургоса, как повествуется в старинной «Песни о моем Сиде»: Честной он вассал, да сеньором обижен.187 И когда ты оставил правление, о котором так мечтал и которое казалось тебе смыслом и целью всех твоих трудов в странствиях по свету, когда ты оставил его и вернулся к хозяину, ты пришел к своей сути и можешь сказать, вслед за Дон Кихотом и вместе с ним: «Я знаю, кто я такой!» Ты герой, как и он, такой же герой. Дело в том, Санчо, что героизм проявляется, когда мы сталкиваемся с героем, обладающим чистым сердцем. Восхищаться и любить героя бескорыстно и бесхитростно — значит разделять его героизм; и точно так же тот, кто умеет наслаждаться творчеством поэта, сам становится поэтом, потому что умеет радоваться поэзии. Ты слыл корыстным и жадным, Санчо, но, покидая свой остров, уже смог воскликнуть: «…я уезжаю отсюда голышом, так какие еще нужны документы в подтверждение того, что я управлял как ангел?» Сущая правда, подтвержденная и доктором Ресио. Санчо предложили почетную охрану «и все, что ему потребуется для того, чтобы в пути ему было удобно и приятно». Но Санчо сказал, «что ему хотелось бы получить овса для Серого, а для себя — полкаравая хлеба и половину сыра». Он не забывал о своем друге и товарище Сером, о многострадальном и благородном животном, привязывавшем Санчо к земле. «Все по очереди обняли его, он со слезами обнял каждого и уехал, оставив их пораженными его речами и столь твердым и столь разумным его решением». И остался он на дорогах мира, вдали от своего дома, без острова и без Дон Кихота, и был он предоставлен самому себе, сам себе хозяин. Хозяин? «Санчо застигла темная и непроглядная ночь», одного, без господина, далеко от родных мест; что же с ним приключится? «Он провалился вместе со своим Серым в глубокое и мрачное подземелье…». Видишь, Санчо, вот чего тебе не миновать, вот что обязательно случится с тобою, стоит только оказаться вдали от родных мест, без острова и без господина: провалишься в подземелье. Но падение оказалось тебе на пользу: потому что там, на дне подземелья, ты смог лучше понять глубину подземелья твоей жизни, как и надлежало тому, кто вчера еще был правителем острова, «раздавая приказы своим чиновникам и вассалам», а сегодня «окажется погребенным в каком?то подземелье — и никого не найдется, чтобы выручить его, ни слуги, ни вассала, который бы пришел ему на помощь». И там, на дне подземелья, ты понял, что тебе не посчастливится так, как твоему господину Дон Кихоту в пещере Монтесиноса; «там предстали перед ним приятные и утешительные видения, — говорил ты себе, — между тем как я здесь увижу, надо думать, только жаб и змей». Да, брат Санчо, эти видения не для всех, а мир подземелий является ничем иным, как проекцией мира бездны нашего духа; ты увидел бы в пещере Монтесиноса жаб и змей, как и в подземелье, куда ты упал, а твой сеньор узрел бы и там прекрасные и утешительные видения, какие узрел в пещере Монтесиноса. Для тебя не должно быть других видений, кроме видений твоего господина; он видит мир видений, а ты этот мир видишь в нем; он это видит благодаря своей вере в Бога и в самого себя, а ты это видишь благодаря твоей вере в Бога и в твоего господина. И твоя вера не является менее великой, чем вера Дон Кихота, а видения, которые ты видишь благодаря твоему хозяину, не становятся менее твоими, оттого что он ощущает их своими собственными, увиденными им самим. Сам Бог вызывает их в нем и вызывает их в тебе, в нем возникают видения непосредственно, а у тебя — через него. Тот, кто верит в героя, не меньший герой, чем герой, верящий в себя. Но бедный Санчо стал стенать на дне подземелья и оплакивать свое несчастье, предполагая, что извлекут оттуда его «гладкие, белые, обглоданные кости» и вместе с ними кости его славного Серого; что умрет он далеко от своей родины и вдали от своего семейства и некому будет закрыть ему глаза и оплакать его в смертный час, а это все равно что умереть дважды и остаться один на один со своей смертью. А тут и день наступил; но что мог сделать бедняга Санчо вместе со своим Серым, кроме как вопить и звать на помощь? И исследовать подземелье, ведь не зря же служил он Дон Кихоту. Вот тогда?то и произнес он свои сокровенные слова: «Помоги мне, всемогущий Боже! То, что для меня злоключение, было бы отличным приключением для господина моего Дон Кихота. Он, наверное, принял бы эти пропасти и подземелья за цветущие сады и дворцы Галианы188 и надеялся бы выйти из мрачных теснин на какой?нибудь цветущий луг. А я, несчастный, лишенный мужества и растерянный, жду на каждом шагу, что под моими ногами разверзнется другая, еще более глубокая бездна, которая окончательно меня поглотит». Да, брат Санчо, да, ограниченность души твоей мешает тебе и впредь будет мешать видеть цветущие сады и дворцы Галианы на дне бездны, куда ты упадешь. Но послушай, теперь, когда на дне бездны твоего несчастья ты признаешь, сколь великое расстояние отделяет тебя от твоего господина, именно теперь ты становишься ближе к нему; насколько больше оно тебе кажется, настолько больше ты приближаешься к своему господину. Так происходит у тебя с твоим господином, хотя и в конечных и относительных границах; у всех же нас (у нас, то есть у твоего господина, у тебя, у меня и у всех смертных) — в бесконечных и абсолютных границах с Богом, и чем сильнее мы чувствуем бесконечность, которая лежит между Ним и нами, тем более приближаемся к Нему, и чем менее удается нам представить Его себе и определить словами, тем глубже мы Его познаем и больше любим. И бредя со своим Серым и со своими мыслями по этим подземельям, Санчо вопил, и кто?то услышал его вопли… Но кто же мог их услышать, кто, как не сам Дон Кихот? В то утро он выехал сразиться за честь дочери доньи Родригес и по воле Божией оказался у отверстия пещеры, где и услышал вопли Санчо. И Дон Кихот решил, что это мучится душа Санчо, и предложил помощь, дабы извлечь ее из чистилища, так как обязанность его состояла в том, чтобы оказывать поддержку и покровительство нуждающимся в оных и на этом свете, и на том. Видишь, Санчо, как твой господин предложил тебе помощь, когда услышал тебя в подземелье и, не увидев тебя там, решил, что ты умер. И тогда, узнав голос своего господина, ты воскликнул вне себя от радости: «…никогда за всю жизнь свою я не умирал!» И ты уже не думаешь ни о том, что найдут твои гладкие, белые и обглоданные кости, ни о том, что должен умереть «от самой смерти»; ты услышал твоего господина и, забыв, что должен умереть, помнишь только о том, что никогда еще не умирал. И заревел Серый, и, услышав его, Дон Кихот понял, что никакая это не страждущая душа, а оруженосец, состоявший при нем. Так оно и было, ведь когда от вещей, которые представляются нам принадлежностью того света, исходит рев, мы понимаем, что все происходит на этом. И Дон Кихот распорядился извлечь из мрака Санчо и его Серого. Вот так и был спасен Санчо из подземелья, куда он свалился, оставив правление островом, и где оказался в одиночестве; из подземелья, по которому пришлось ему пройти, ведя за собой и направляя своего Серого. Вот одно из различий между господином и оруженосцем: тот позволял себе следовать за своим конем, а оруженосец вел сам своего осла. Так и происходит на дорогах этого жалкого мира — Дон Кихот позволяет своему животному управлять им, а Санчо своим управляет сам. Глава LVI о том, что произошло между Дон Кихотом и дуэньей герцогини, доньей Родригес, и о других происшествиях, достойных записи и увековечения189В печальном приключении дуэньи доньи Родригес следует подчеркнуть очаровательную простоту этой доброй женщины, которая в отличие от стольких насмешников всерьез обратилась за помощью к Дон Кихоту. И тогда был подготовлен диковинный поединок между Рыцарем и Тосилосом, с целью обязать соблазнителя дочери доньи Родригес стать ее зятем, и поединок получил неожиданную развязку — ибо Тосилос внезапно влюбился в соблазненную девушку и объявил о готовности жениться. Здесь среди стольких насмешников появляется простая, наивная, недалекая донья Родригес, и ей чуть было не удалось выдать замуж свою соблазненную дочь благодаря Дон Кихоту. Так всегда происходит — тот, кто с чистыми помыслами и всерьез, а не в насмешку прибегает за помощью к Дон Кихоту, тот и достигает цели. Трудно возвыситься до такой веры в мире насмешников, но не согласитесь ли вы вот с чем: тем, кто, подобно донье Родригес и ее дочке, принял бы Дон Кихота всерьез, удалось бы достичь своей цели, не вмешайся в дело злые проказники, как вмешались они в историю с дуэньей и ее дочкой. Правда, когда выяснилось, что рыцарь, объявивший себя побежденным, не соблазнитель, а лакей Тосилос, соблазненная и ее мать заговорили об обмане, но хорошо сказал Дон Кихот бывшей девице, когда снова столкнулся с кознями злых волшебников: «Послушайтесь моего совета и, невзирая на коварство моих врагов, выходите за него замуж; ибо, без сомнения, это тот самый человек, которого вы желаете иметь супругом». Действительно, тот самый! И она согласилась, потому что больше хотела быть законной женой лакея, чем брошенной любовницей рыцаря. Из рук Дон Кихота она получила неожиданного супруга, и это было приключением, которое счастливо завершил наш Рыцарь. Так случалось, когда он встречался с бедными, униженными людьми, которые принимают жизнь всерьез и всерьез обращаются за помощью к Дон Кихоту; вот и здесь он встретился с обманутой девушкой, нуждавшейся в муже и удовольствовавшейся тем, кого предложил ей Дон Кихот. Великолепная покорность! И таково условие, при котором герой может оказать нам благодеяние, а мы чувствуем себя расположенными получить из его рук предлагаемое им всякий раз, когда нуждаемся в этом. Читательница, не являешься ли ты обманутой девицей, не хочешь ли помочь себе в несчастье? Тебе нужен муж, который прикрыл бы твой позор? Не притязай же на то, чтобы мужем непременно стал такой?то или такой?то, а уж о соблазнителе и говорить нечего; довольствуйся тем, кого предлагает тебе Дон Кихот, оказавшийся отменным сватом. Заканчивая рассказ о столь удачном приключении, историк добавляет ужасные слова: «…Дон Кихота единодушно провозгласили победителем, хотя большинство зрителей было огорчено и опечалено тем, что противники в этом долгожданном поединке не раскромсали друг друга на куски…». О! Как ужасен в своих насмешках и шутках человек! Больше следует опасаться шутки человека, чем нешуточного нападения дикого зверя, который бросается на вас от голода. Стоит человеку ступить на обрывистый путь насмешничанья, и он ни перед чем не остановится, ни перед преступлением, ни перед низостью; с насмешки начинались самые страшные злодеяния; в поисках веселья и развлечения многие ступили на путь человекоубийства. Насмешка, шутка — ужасная вещь! Говорят, что в шутку, сеньор мой Дон Кихот, написана и твоя история, — для того лишь, чтобы исцелить нас от безумия героизма; а еще говорят, что шутник достиг своей цели. Твое имя стало для многих символом смешного и служит заклинанием, дабы изгонять героизм и унижать величие. И мы не вернем себе дыхания прошлых времен, пока не перестанем насмешничать и не станем воспринимать Дон Кихота всерьез, не в шутку, пока не научимся верить в него. Большинство из тех, кто читает твою историю, смеются, великий безумец, и не смогут проникнуться ее духовной глубиной, пока не станут над нею плакать. Жалок тот, у кого твоя жизнь, Хитроумный идальго, не исторгает слез, слез из глубины сердца, а не слез, всего лишь туманящих глаза. Только в этом шутливом произведении сконцентрирована суть нашего героизма; только в этом шутливом произведении увековечено преходящее величие нашей Испании, в этом одном шутливом произведении излагается и содержится наша испанская философия, единственно правильная и глубоко правильная; с этим шутливым произведением душа нашего народа, воплощенная в человеке, сумела постичь тайну жизни во всей ее глубине. И эта шутливая книга является самой печальной историей, которая когда?либо была написана; самой печальной, да, но также и самой утешительной для тех, кто умеет наслаждаться смехом сквозь слезы, избавлением от жалкого здравого смысла, к которому нас приговаривает рабство повседневной жизни.190 Не знаю, повинно ли в том это произведение, плохо понятое и еще хуже прочувствованное, но вот в чем суть: наша злосчастная родина погружается в удушливую атмосферу тягостной серьезности. Повсюду одно и то же: серьезные люди, ужасно серьезные, серьезные до глупости. Обучают серьезно, проповедуют серьезно, лгут серьезно, обманывают серьезно, спорят серьезно, играют и смеются серьезно, не держат своего слова серьезно, и даже то, что именуют они вольностью и легкостью, исполнено все той же серьезности, как нигде в мире. Даже наедине с собой они боятся споткнуться, подпрыгнуть — просто так, без причины, и кажется, таким образом, что на истории Дон Кихота кончился весь запас героизма, наличествовавший в Испании; и нелегко теперь найти народ, более неспособный понять и почувствовать юмор. Здесь принимают за образец остроумия и встречают смехом пошлейшие скабрезности монашьего пошиба; встречаются ослы в образе человеческом, которые считают безусловно остроумным, когда говорят, что у кого?то торчат ослиные уши. После того как ты, Дон Кихот, ушел из этого мира, настал черед смеяться над пресными благоглупостями некоего монаха по имени Герундио де Кампасас,191 и после того как Санчо перестал сражаться за свою веру, к нам явился некий итальянец Бертольдо192 и бертолизирует наш народ. Невозможно поверить, что в народе, к которому принадлежал и Дон Кихот, самые убогие насмешки над собою были возвышены до героических подвигов, нашлись люди, способные смеяться над вымученными изощрениями траурного Кеведо,193 сеньора серьезного из серьезных и натянутого из натянутых; смеются его изыскам в описании Великого прохвоста,194 которые он тщится выдать за забавные и которые по сути абсолютно, поверхностны, просто словесная шелуха. Глава LVII в которой говорится о том, как Дон Кихот простился с Герцогом, и о том, что у него произошло со служанкой Герцогини, развязной разумницей АльтисидоройПресытившийся праздной жизнью в замке Герцога и опечаленный в глубине души, хотя историк не сообщает нам об этом, насмешками, которые там на него сыпались, Дон Кихот решил уехать. И да не останется у нас сомнения в том, что подобные насмешки прошли незамеченными и не ранили его, потому что, хотя его безумие принимало их всерьез и они даже побуждали его к героическим деяниям, его разум иногда тайно брал свое, а он, возможно, обо всем этом и не догадывался. «И потому в один прекрасный день он попросил у Герцога и Герцогини разрешения удалиться». Они дали разрешение, «выразив при этом свое глубокое огорчение по поводу его отъезда». Санчо они дали, без ведома Дон Кихота, «кошелек с двумя сотнями золотых эскудо», горькую цену насмешек, плату скоморохам. И после того как Дон Кихоту пришлось еще раз испытать издевательские ухаживания Альтисидоры, он выехал из замка, «направляя свой путь в сторону Сарагосы». Берет передышку Рыцарь Веры; передохнем и мы. Глава LVIII повествующая о приключениях, посыпавшихся на Дон Кихота так, что одно обгоняло другое«Когда Дон Кихот увидел себя в открытом поле, свободным и избавленным от ухаживаний Альтисидоры, он почувствовал себя в своей сфере и испытал новый прилив сил для продолжения своего рыцарского дела; обернувшись к Санчо, он сказал: «Свобода, Санчо, есть одно из самых драгоценных благ, какими небо одарило людей…»» — и далее все, что за этим следует. Да, ты уже свободен от насмешек и шуток, ты уже свободен от герцогов, служанок и слуг, ты уже свободен от стыда за свою бедность. Понятно, что «среди этих лакомых яств и прохладительных напитков мне казалось, что я терплю муки голода». Правильно ты говорил: «Счастлив тот, кому небо дало кусок хлеба, за который он никому не обязан, кроме самого неба!» Но кто же это? «В таких и им подобных беседах продвигались вперед странствующий рыцарь со своим странствующим оруженосцем», и сердце Дон Кихота было занято впечатлениями от рабства в доме Герцога и Герцогини и воспоминаниями об одиночестве и бедности, когда они столкнулись с дюжиной крестьян, которые несли под холстами лепные и резные изваяния для деревенской церкви. Дон Кихот учтиво попросил разрешения взглянуть на изваяния, и они показали ему статую святого Георгия, святого Мартина, святого Диего Матамороса195 и святого Павла, странствующих рыцарей христианства, сражавшихся за него. Дон Кихот, когда увидел их, сказал: «Я считаю за доброе предзнаменование, братья мои, что я видел все это, потому что эти святые рыцари занимались тем же, что и я, то есть военным делом; разница между ними и мной состоит единственно в том, что они были святыми и сражались за небо, между тем как я грешник, который сражается за землю. Они завоевали себе небо мощью своей руки, ибо Царствие Небесное берется силою,196 я же до сих пор еще не знаю, что я завоевываю своими трудами и усилиями; но если только Дульсинея Тобосская избавится от своих страданий, моя судьба сразу улучшится, разум мой окрепнет, и я, быть может, направлюсь по лучшему пути, чем это было до сих пор». Глубочайшее место в книге! Здесь временное помешательство рыцаря Дон Кихота растворяется в вечной доброте разума идальго Алонсо Доброго, и, может быть, во всей печальнейшей эпопее его жизни нет других слов, которые оставили бы у нас в сердце столь глубокую печаль. Здесь Дон Кихот углубляется и проникает в здравый смысл Алонсо Кихано Доброго, погружается в самого себя, возвращается в детство, к материнской груди, совсем как сказано у Тересы де Хесус197 («Книга моей жизни», глава III, раздел 11): «От познания самого себя никогда не следует отказываться, но нет души на этом величайшем пути, которая не нуждалась бы в неоднократном возвращении в детство, к материнскому молоку». Да, Дон Кихот возвращается здесь в свое духовное детство, в детство, воспоминание о котором утешает нам душу, потому что именно ребенок, живущий в нас, когда?нибудь должен будет нас оправдать. Нужно стать детьми, чтобы войти в Царствие Небесное.198 Здесь вспомнились Дон Кихоту и овладели его сердцем те годы далекого детства, о котором ничего не говорит нам его история; все те таинственные годы, когда он был свободен от очарования рыцарских романов и мирно наслаждался в ясные вечера покоем тихой Ламанчи. И в спокойной свободе от чар не было ли, бедный Рыцарь, воспоминания о той пригожей Альдонсе, о которой ты вздыхал долгих двенадцать лет, хотя и видел ее всего четыре раза? «Если только моя Дульсинея Тобосская избавится от своих страданий…» — говорил ты, мой бедный Дон Кихот, и о том же думал в глубине души Алонсо Кихано: «Если невозможное свершится благодаря моему безумию, если Альдонса, движимая состраданием и очарованная безумством моих подвигов, придет избавить меня от моей стыдливости, этой стыдливости бедного идальго в годах и исполненного любви, о! тогда «моя судьба сразу улучшится, разум мой окрепнет», и я направлю свои шаги к жизни, где меня ждет счастливая любовь! О! Моя Альдонса, моя Альдонса, ты могла заставить меня пойти по лучшему пути, чем тот, которым иду я, но… поздно! Я слишком поздно встретил тебя в своей жизни! О, тайны времени! С тобой я стал бы героем, но героем, не впавшим в безумие; с тобой мои героические усилия были бы обращены к подвигам другого рода и другого размаха, с тобой не в шутку я сделал бы плодородными земли моей родины!» А теперь, оставив Алонсо Доброго, вернемся к Дон Кихоту, чтобы услышать, как Рыцарь, не отступающий от героического своего намерения восстанавливать в мире попранную справедливость и таким образом в конце концов обессмертить и прославить свое имя, признается, что и сам не знает, что именно «завоевывает своими трудами и усилиями»; и мы увидим, что он задумывается о спасении души своей и о завоевании Небес, а Небеса «берутся силою». «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?» — говорится в Евангелии (Мф. 16:26). Слова Дон Кихота, здесь приведенные, признание в том, что он пал духом, опустился до здравомыслия Алонсо Доброго, яснее всего говорят о духовном его родстве с мистиками кастильской земли,199 с этими душами, полными жажды сухих нагорий, где они проживали, и спокойной ясности чистого неба, под которым печалились. В то же время это жалобы одинокой души. К чему усердствовать? Для чего все это? «Довлеет дневи злоба его».200 К чему восстанавливать попранную справедливость в этом мире? Мир мы несем в себе, это наш сон, как и наша жизнь,201 очистимся сами и очистим его. Чистый взгляд очищает все то, чего касается; целомудренный слух не приемлет то неприемлемое, что слышит. В ком злонамеренность деяния — в том, кто его совершает, или в том, кто его осуждает? Ужасное злодейство какого?нибудь Каина или какого?нибудь Иуды не является ли выражением и символом злобы тех, кто создал эти легенды? Не наша ли злоба являет нам все плохое, что видится нам в наших братьях? Не соломина ли в твоем глазу затуманивает твой взгляд и позволяет тебе видеть бревно в моем?202 Возможно, дьявол в ответе за провинности тех, кто боится его… Освятим намерения наши, тогда и мир освятится, очистим наше сознание и чище станет окружающий мир. «Любовь покрывает множество грехов», — говорится в первом из двух посланий, приписываемых апостолу Петру (4:8). Чистые сердцем во всем видят Бога и все прощают во имя Его. Чужие намерения возникают вне нашего влияния, и только в намерении лежит зло. И, кроме того, совершая эти героические деяния, — к чему ты стремишься? Восстанавливать попранную справедливость из любви к справедливости или обессмертить и прославить свое имя тем, что ты ее восстановил? По правде сказать, мы, бедные смертные, сами не знаем, что завоевываем в трудах своих. Пусть наша судьба улучшится, разум окрепнет, и тогда направим наши шаги по лучшему пути, чем до сих пор, по иному пути, не являющемуся дорогой тщеславия. Искать известность и славу! Об этом уже сказал Сехисмундо, брат Дон Кихота: Кто ж отдаст небесную славу За пустую славу земную? А прошлое счастье — не сон ли? Кто, славные дни переживший, В глубине души не заметил, Их в памяти перебирая: Наверно, лишь сном все было, Что я видел? И если веры Нет во мне, и если я знаю, Что чувство — прекрасное пламя, Которое каждый ветер, Превращая в пепел, уносит, О вечности надо помыслить: Это — нетленная слава, Где счастье уже неусыпно И величье непреходяще.203 Обратимся к вечному; да, когда таким образом наша судьба улучшится, а разум окрепнет, давайте направим шаги наши по лучшему пути, чем до сих пор, направим наши усилия на то, чтобы завоевать Царствие Небесное, которое берется силою: …нетленная слава, Где счастье уже неусыпно И величье непреходяще. Еще раньше, много раньше, чем кальдероновский Сехисмундо, знаменитый Хорхе Манрике, повествуя о смерти своего отца, дона Родриго, магистра Ордена Сантьяго, рассказал нам о трех жизнях: плотской жизни, жизни имени и жизни души. Когда после стольких подвигов дон Родриго отдыхал В именье своем, в Оканье, Смерть пришла к нему, постучалась Во двери дома. И молвила: «Рыцарь верный, Оставьте сей мир обманный, Царство земное С его прельстительной скверной, Пусть выкажет пыл свой бранный Сердце стальное. И коль смогли вы презреть И здравье, и жизнь — во имя Славы похвальной, Пусть доблесть ведет и впредь Вас стезями своими В сей путь прощальный. И пусть не будет вам днесь В горечь сей бой жестокий И неизбежный, Коль вы оставите здесь Жизнь во славе, чьи сроки — Дольше, чем в прежней. Хоть жизнь, что славой дана, Тоже не счесть нетленной И настоящей, Все же лучше она Жизни телесной, бренной И преходящей. Раз вера в Бога живая, В Божию власть над смертью, — То, чем вы жили, Пускайтесь в путь, уповая На то, что жизнь эту третью Вы заслужили».204 Разве не величайшее безумие — упустить вечную славу ради славы преходящей, вечность духа ради того, чтобы наше имя было памятно, покуда существует этот мир, то есть лишь мгновение в вечности? Тем более что тот, кто взыскует славы небесной, обретает вдобавок и славу земную. Хорошо сказал о том Фернандо дель Пульгар, советник, секретарь и летописец Католических королей,205 который в своей книге «Славные мужи Кастилии», повествуя о графе де Аро, доне Педро Фернандесе де Веласко,206 говорит нам, что «сей благородный граф, не поддавшийся славе земной, а стремившийся к славе небесной, так справедливо правил государством, что обрел награду, каковую обретает лишь подлинная добродетель: когда все в ней убедились, он завоевал такое доверие и такой вес, что если в королевстве возникала нужда в человеке, достойном великого и безоговорочного доверия, кто бы в том ни нуждался, отдельные ли граждане, или гарнизон крепости, либо еще кто, все ему доверялись». Иными словами, в поисках Царства Божия и справедливости, райского блаженства в иной жизни он достиг дополнительной славы и в этой жизни, откуда видно еще раз, что добродетель прибыльна, а благие деяния святого полезны. И впрямь, самый верный и действенный путь — это путь святого. Иньиго Лойола в детстве, как я уже говорил, ссылаясь на падре Риваденейру, тоже был великим любителем рыцарских романов и стремился «снискать себе имя человека храброго, человека чести и воинской славы» («Житие», книга II, глава II). Но читал он и другие книги и «порешил изменить свою жизнь, и направил ход своих мыслей к более верной и надежной пристани, чем до этого, и распустил ткань, которую соткал было, и распутал ложь и обманы, порожденные его тщеславием» (книга II, глава II). Уж не было ли у нашего Иньиго какой?нибудь Альдонсы, по которой воздыхал он все годы и которая привела его к святой жизни, после того как он повредил себе ногу?207 Поистине неизмерима глубина и поистине возвышенна печаль, пронизывающая описание встречи Дон Кихота с четырьмя изваяниями святых рыцарей, странствовавших во имя Господне! Наш Рыцарь счел эту встречу благим предзнаменованием, и впрямь она предвещала ему, что близок час его выздоровления и смерти! Вскоре после того как улучшится его судьба и окрепнет разум, он направит свои шаги по лучшему пути, по пути, ведущему к смерти. Поистине неизмеримая глубина! Разве кто?нибудь из нас, следующий или желающий следовать в чем?то за Дон Кихотом, не испытал подобного? Печальный привкус торжества не что иное, как разочарование. Нет, ты совершил не то. Содеянное либо сказанное тобою не заслуживало рукоплесканий, которыми тебя наградили. Ты возвращаешься домой и остаешься один, и, не сняв одежды, бросаешься на кровать и даешь волю воображению, а оно парит в пустоте. Мысли рассеиваются, образы расплываются, тебя охватывает великое уныние. Нет, не то. Ты не хотел содеять то, что содеял, сказать то, что сказал, и тебе рукоплескали за то, что не было твоим. И вот приходит твоя жена, исполненная нежности, и, видя тебя на постели, спрашивает, что с тобой, что происходит, что беспокоит, а ты досадливо отделываешься от нее, ответив, быть может, сухо и жестко: «Оставь меня в покое!» И ты не в ладу с собой и с миром. А недруги твои думают, будто ты опьянен победой, когда в действительности ты печален, подавлен, совершенно подавлен. Ты сам себе противен, ты не можешь повернуть назад, не можешь вернуться в прошлое и сказать тем, кто собирался слушать тебя: «Все это ложь, я даже не знаю, что скажу, здесь мы обманываем себя; я собираюсь участвовать в спектакле; разойдемся же по домам и посмотрим, улучшится ли наша Судьба, укрепится ли наш разум». Читатель, несомненно, заметит, что я пишу эти строки в приступе уныния. Так оно и есть. Уже ночь, я выступал днем публично, и в ушах у меня все еще отдаются убогим эхом аплодисменты. Слышатся мне и упреки, и я говорю себе: упрекающие правы. Они правы: обыкновенная ярмарка; они правы: я превращаюсь в клоуна, скомороха, в профессионального болтуна. И даже моя искренность, эта искренность, которой я так хвастался, превращается у меня в тривиальную риторику. Не лучше ли мне укрыться дома на какой?то срок, помолчать, подождать? Но разве это осуществимо? Смогу. ли я продержаться хоть до завтра? Не трусливо ли дезертировать? Разве мое слово не идет кому?то на пользу, хотя меня оно огорчает и тревожит? А голос, что говорит мне: «Молчи, комедиант!»? Голос ли это ангела Божия или голос демона–искусителя? О Боже, Ты знаешь, я отдаю Тебе на суд и хвалы, и порицания; мне неведомо, куда и какими путями Ты ведешь меня; Тебе ведомо: если кто?то порицает меня, то сам я сужу себя строже, чем они; Ты, Господи, знаешь истину, Ты один; улучши же мою судьбу и укрепи мой разум, посмотрим, направлю ли я свои стопы по лучшему, чем теперь, пути! «Я не знаю, что я завоевываю своими трудами», — говорю я вместе с Дон Кихотом. А Дон Кихоту пришлось сказать это в один из тех моментов, когда душа его ощутила дуновение крыл таинственного ангела, в момент смятения. Потому что бывают мгновения, неизвестно как и откуда возникающие, когда вдруг и в самую неподходящую минуту нами овладевает чувство нашей смертности, захватывающее нас врасплох, когда мы беззаботны. Чем сильнее я захвачен городской суетой и житейскими делами, увлечен празднеством либо приятной болтовней, тем неожиданнее ощущение, что надо мной взмахнула крылами смерть. Не смерть, а нечто страшное, ощущение распада, беспредельной тоски. И эта тоска, вырывая нас из познания кажущегося, стремительно несет нас к подлинному познанию вещей. Всякое творчество — что?то, с чем рано или поздно мы должны покончить, либо что?то, что должно покончить с нами, ведь если мы улетучимся из этого мира, не значит ли это, что мир этот улетучился из нас самих? Можешь ли ты представить себе самого себя несуществующим? Попробуй, напряги воображение и представь себе, что не слышишь, не видишь, не осязаешь, ничего не помнишь; попробуй сделать это — и тогда, возможно, ты вызовешь в себе и узнаешь ту тоску, которая охватывает нас, когда мы этого меньше всего ожидаем; и ты почувствуешь, как застрянет ком в горле самой души твоей, стесняя дух твой. Подобно птице–пересмешнику на дубе, неизбывная печаль подтачивает нам сердце ударами клюва, чтобы свить себе гнездо в этом дупле. И в этой тоске, в этой предельной скорби духовного безвоздушья, когда мысли ускользают от тебя, ты устремляешься ввысь в тоскливом полете, чтобы вернуть их к субстанциальному познанию. И увидишь, что мир — твое творение, а не твое представление, как говорил германец.208 И предельным усилием этой скорби ты завоюешь истину, а истина — вовсе не отражение Вселенной в разуме, нет, она оплот Вселенной в сердце. Духовная тоска является вратами к познанию субстанциальной истины. Чтобы верить и жить в вере, выстрадай свою веру. Над всеми отрицаниями «логики» — науки разума, которая правит кажущимися отношениями вещей, — возвышаются утверждения науки сердца, назовем ее «кардиака»,209 наука эта правит теми субстанциальными подробностями, которые характеризуют эти вещи и отношения. Хотя голова подсказывает тебе, что сознание твое однажды угаснет, твое сердце, разбуженное и освященное бесконечной скорбью, научит тебя тому, что существует мир, где правит не разум. Истина — это то, что заставляет жить, а не то, что заставляет думать.210 При виде изваяний Дон Кихот почувствовал внезапно подобие обморока. Не пройди он через это испытание, наш Рыцарь так вознесся бы над всем человеческим, что утратил бы всякую человечность, а потому не смог бы стать образцом для людей, погрязших в каждодневности. Сильным было потрясение, но ведь и сам Христос, скорбя в оливковой роще, взмолился Отцу своему, дабы пронес мимо чашу мук.211 Дон Кихот усомнился на мгновение в Славе, но она, его возлюбленная, уже возлюбила его, стала как бы его матерью, ибо всякая истинно любящая становится матерью любимому. Есть мужчины, которым не постичь всей глубины женской любви, пока женщина в миг скорби не воскликнет с болью: «Сын мой!» — и не обнимет любимого с материнской нежностью. Всякая женская любовь, если она истинная и глубокая, — любовь материнская; женщина усыновляет того, кого любит. Так и Дульсинея уже не только госпожа мыслей Дон Кихота, но и духовная матерь его; даже вздумай он избавиться от сыновних уз, вот увидите сами, она первая обратится к нему с нежным призывом, подобно тому как позовет кормящая мать своего телка–сеголетка, резвящегося на свободе: вымя ее переполнено, и ласковое ее мычание найдет его, где бы он ни носился; вот увидите, она уж сумеет его подманить. И вот, когда после описанной нами встречи ехали господин и оруженосец, занятые беседой и размышлениями, по лесу, в стороне от дороги, «неожиданным для себя образом Дон Кихот оказался пойманным в какие?то сети из зеленых ниток, протянутых между деревьями», и оказалось, что протянули их прелестнейшие девушки и юноши хорошего происхождения, переодетые пастушками и пастухами и возжаждавшие создать новую пастушескую Аркадию и проводить время, разыгрывая в лицах эклоги Гарсиласо и Камоэнса.212 Они узнали Дон Кихота и попросили задержаться у них, что он и сделал, пообедав вместе с ними. И в качестве благодарности за радушие предложил лишь то, что было в его власти и распоряжении, а именно что станет посреди большой дороги, ведущей в Сарагосу, и в течение полных двух дней будет утверждать, что сеньоры, переодетые пастушками, самые прекрасные и самые учтивые девушки в мире, за исключением несравненной Дульсинеи Тобосской, единственной владычицы его помыслов. Гляди?ка, наш великолепный Рыцарь снова впадает в свое безумие. В разгар всепоглощающих раздумий о суетности и безумии своих подвигов он попадает в зеленые сети и, запутавшись в них, снова видит освежающий сон безумия и жизни. Рыцарь снова вернулся к снам жизни, к своему великодушному безумию, укрепившись эгоистическим здравым смыслом Алонсо Доброго — и избавясь от него. И тут, вернувшись к своему возвышенному безумию, он проявляет великодушное намерение и предлагает свершить то, о чем уже говорилось, во славу и в честь радушных пастушек. Он уже отдохнул от нисхождения в бездну тщеты усилий человеческих и снова обрел созидательную энергию Рыцаря Веры, подобно Антею,213 коснувшемуся матери–земли; и ринулся вершить подвиги, а свершающий их во святом смирении, в отличие от жены Лота,214 никогда не обращает свое лицо к прошлому, а всегда устремляется в будущее, единственное царство идеального. Ринулся Дон Кихот на дорогу, встал на середину и «потряс воздух» словами своего вызова. И здесь скажет читатель то, что уже, наверное, говорил не раз в течение этой диковинной истории: какое отношение имеет правда высказывания к храбрости того, кто это высказывание защищает и подкрепляет силой рук своих? Потому что, кто бы ни победил в вооруженной борьбе, — должно ли считаться более истинным то, что защищал победитель, чем то, что защищал побежденный? Я уже сказал тебе, читатель, что скорее мученики созидают веру, чем вера созидает мучеников. И вера творит истину. При шутках всех и забавах Правда — как дочерь Веры — скалой — средь вод и под ветром — стоит в душе человека, — сказал, по известному романсу, Родриго Диас де Бивар, когда пред королем на коленях стоял в присутствии тех, кого судил, покуда не минуло десять лет.215 Истинно правдиво, повторяю тебе, все то, что, побуждая нас к действию, приводит к результату, превосходящему наше намерение; следовательно, именно действие созидает истину. А потому не заботься о всякой там логике. Да и как людям уверовать во что?либо и привести свои намерения в исполнение, если не с помощью ратоборства и отваги? Люди почитают истинным и справедливым то дело, которое удалось благодаря силе духа и рук того, кто его поддержал, тогда они сочтут его истинным либо сделают его таковым, если действию будет сопутствовать добрый успех. Дела рук удостоверяют правдивость языка, и с полным основанием Педро Бермудес сказал Феррандо, инфанту Каррьонскому, во время того знаменитого судилища: Ты ж Сиду и всем похвалялся потом, Что мавра убил, как истый барон, И каждый бахвальство за правду счел. Труслив ты и подл, хоть пригож лицом. Безрукий болтун, бесстыдно ты врешь! («Сид», стихи 3324—3328) И бросил ему в лицо упрек в том, что он бежал от льва, которого усмирил Сид, а потому «и гроша за тебя я больше не дам» (стих 3334), затем оставил свою жену, дочь Сида, и Вы бросили их, и грош вам цена. (стих 3346) А закончил восклицанием: Ни словом единым я здесь не солгал! (стих 3351)216 Все поверили Феррандо, но потому, что не знали правду; он был «пригож лицом», но «труслив и подл». «Безрукий болтун, бесстыдно ты врешь!» Найдутся клопы–схоластики, которые поползут на меня с разговорами, что я смешиваю логическую истину с истиной нравственной и ошибку с ложью и что возможен случай, когда кто?то явно заблуждается, а цели своей все?таки достигает. На это отвечу, что тогда такое заблуждение окажется самой правдивой правдой, а нравственность и есть логика. А то, что я говорю, и есть правда. И хватит слов. Вышел Дон Кихот на дорогу, встал на середину и бросил свой клич, и тогда?то стадо буйных быков вместе с мирными обученными волами сокрушило его и потоптало. Так и происходит: когда вы призываете рыцарей защищать правду, налетают быки, быки–вожаки, и даже волы, и вас топчут. Глава LIX где рассказывается о необычайном происшествии, постигшем Дон Кихота и могущем сойти за приключениеПоднялся Дон Кихот, сел верхом и, не попрощавшись с вымышленной Аркадией, возобновил в еще большей печали свой путь. Ибо в печали пребывал он с отъезда из дома герцогской четы. И когда он увидел, что Санчо ест: «Ешь, дружок Санчо, — сказал Дон Кихот, — поддерживай свою жизнь, которая тебе дороже, чем мне моя, и предоставь мне умереть под тяжестью моих мыслей и под ударами моих несчастий!» Предоставь мне умереть! Предоставь мне умереть под тяжестью моих мыслей и под ударами моих несчастий! Быть может, ты думал, бедный Рыцарь, о том, что Дульсинея заколдована, а живущий в тебе Алонсо — об очаровании Альдонсы? «Я, Санчо, — продолжал Дон Кихот, — рожден для того, чтобы жить, умирая, а ты, чтобы умереть, питая себя». Великолепная сентенция! Да, чтобы жить, умирая, рожден всякого рода героизм. Когда Рыцарь оказался «попранным, избитым, истоптанным ногами мерзких, грязных животных», он решил умереть от голода. Близость смерти, которая надвигалась на него стремительными шагами, озарила его разум и рассеяла непроглядный мрак безумия. Он понял, что напали на него, что чуть не затоптали его мерзкие и грязные животные, и уже не принял это за колдовство и магию. Бедный мой сеньор! Фортуна повернулась к тебе спиной и презирает тебя. Но тем не менее ты все же уповаешь на нее, и упования твои — истинная твоя фортуна: твое счастье в том, что ты ждешь ее. Разве ты не ждал ее в течение двенадцати мучительно долгих лет и не ожидаешь ли ты невозможного с тем большей надеждой, чем менее возможно ожидаемое? Видно, ты не забыл то, что прочитал во второй песни суровой поэмы «Араукана» моего соотечественника Эрсильи: Вот дар Фортуны, всех других верней: Не быть вовеки в баловнях у ней!217 Отдохнули какое?то время господин и оруженосец, и возобновили свой путь, и подъехали к гостинице, которую Дон Кихот принял за таковую, потому что из дома герцогской четы отправился в путь, уже выздоравливая от своего безумия и без пелены на очах. От пелены этой его мало–помалу избавили насмешки. Насмешки помогли ему открыть глаза и понять, что перед ним мерзкие и грязные животные. Но в гостинице предстояло ему испытать еще одну муку, а именно узнать о небылицах, рассказанных о нем в поддельной второй части его истории. Глава LX о том, что случилось с Дон Кихотом на пути в БарселонуОни продолжали свой путь в Барселону, и в пути, когда они остановились на время сиесты в густом лесу, не то дубовом, не то пробковом, случилось наипечальнейшее из всех печальных происшествий в истории Дон Кихота. Дело в том, что Дон Кихот был в отчаянии от нерадивости и бессердечия своего оруженосца Санчо; ведь, «по счету Дон Кихота», он «нанес себе (…) всего лишь пять ударов — число жалкое и ничтожное по сравнению с тем несметным количеством ударов, которых еще недоставало», чтобы расколдовать Дульсинею; и он решил сам отхлестать Санчо, не считаясь с волей последнего. Попытался Рыцарь это сделать, Санчо не дался, Дон Кихот упорствовал, а посему Санчо Панса «вскочил на ноги, бросился на своего господина, стал с ним бороться и, дав ему подножку, повалил на землю; затем наступил ему правым коленом на грудь и сжал руки Дон Кихота так, что тот не мог ни встать, ни перевести дыхания». Хватит цитировать, ибо самое твердокаменное сердце сожмется при чтении этого печального эпизода. После насмешек герцогской четы, приступа уныния от сознания своей бедности, после того как при виде изваяний четырех Божиих рыцарей дрогнул на миг героизм Дон Кихота, после того как был он истоптан копытами мерзких, грязных животных, не хватало ему только — в качестве самой страшной пытки — бунта оруженосца. Санчо успел испытать, что такое быть губернатором, а теперь узрел своего господина под копытами быков. Эпизод, исполненный глубочайшей печали. Дон Кихот вскричал: «Как, предатель? Ты восстаешь на своего хозяина и сеньора? Посягаешь на того, кто тебя кормит?» Не только кормит и дает хлеб, но и славу, и жизнь, и то и другое — на века. «Я не свергаю и не делаю королей, — ответил Санчо, — а только себя спасаю, потому что я сам себе сеньор». О бедный Санчо, на какую опасную глупость толкает тебя грешная плоть! Утверждая, что ты сам себе сеньор, ты грубо отказываешься повиноваться своему господину и законному сеньору, тому, кто дает тебе вечный хлеб жизни вечной. Нет, бедный Санчо, нет, подобные тебе Санчо не сеньоры самим себе. Злонамеренный довод, приводимый тобой в оправдание твоего бунтарства: «Я сам себе сеньор!» — всего лишь отзвук слов: «Не стану служить!», которые произносит Люцифер, князь тьмы. Нет, Санчо, нет, ты не являешься и не можешь быть сеньором самому себе; и убей ты своего господина, в то же мгновение ты убил бы навеки и себя самого. Но если поразмыслить, нелишне все?таки, что Санчо восстает; не восстань он подобным образом, не был бы человеком в полном смысле слова, цельным и истинным. И мятеж его, если поразмыслить, был актом нежности, глубокой нежности к господину, ибо сам Рыцарь отказался было повиноваться добрым рыцарским обычаям, а причиной тому было уныние, вызванное агонией его безумия. После этого, после того как Санчо наступил коленом на грудь господину, после того как победил своего господина, он, конечно же, полюбил его больше прежнего и стал уважать и ценить еще сильнее. Таков человек. И Дон Кихот, позволив победить себя, пообещал не трогать даже ниточки на одежде Санчо. Впервые в жизни Рыцарь Львов смиренно дает победить себя, даже не защищаясь; и дает победить себя оруженосцу. И тот самый Санчо, который только что бросился на своего господина и придавил ему коленом грудь, нащупав у себя над головой свисающие ноги в башмаках и чулках, дрожит, от страха и кричит, призывая Дон Кихота на помощь. Стоило ему отказать в повиновении своему господину и естественному повелителю, бунтарски вскричать: «Я сам себе сеньор!», как тем самым он перестал быть сеньором самому себе и задрожал от страха при виде свисавших у него над головой ног в чулках и башмаках; и тут со страху он зовет на помощь своего господина и естественного повелителя. И Дон Кихот, разумеется, поспешил на зов по доброте своей. И предположил, что ноги принадлежат разбойникам и грабителям, повешенным на деревьях. Когда же рассвело, они увидели «сорок с лишним живехоньких разбойников, которые мигом их окружили, а затем на каталонском наречии приказали им не двигаться с места и ждать, пока придет атаман». Бедный Дон Кихот «был спешившись, его лошадь без узды, копье прислонено к дереву, — словом, он лишен был возможности защищаться; поэтому он счел за благо сложить руки и склонить голову, приберегая силы для лучших времен и обстоятельств». Воистину зерцало рыцарства! И как же его научили насмешки герцогской четы, копыта быков и бунтарское нападение Санчо! Дело в том, что он предчувствовал, сам того не ведая, приближение смерти. Подъехал атаман, Роке Гинарт, увидел грустную и унылую фигуру Дон Кихота и подбодрил его. Он слышал о нем. И тут Дон Кихот познакомился с целой республикой разбойников и решил убедить Роке Гинарта — добрыми словами, а не насильственно — сделаться странствующим рыцарем. Прок от встречи этой был в том, что нашего Рыцаря поразил образ жизни разбойни- ка–рыцаря, его умение делить поровну добытое грабежом и его великодушие в отношении путников. И он, Дон Кихот, который, к величайшему негодованию важных персон, отпустил на свободу галерников, не стал и пытаться уничтожить республику бандитов. Дистрибутивная справедливость218 и добрый порядок в дележе добычи, соблюдавшиеся в банде Роке Гинарта, являются необходимым условием существования всякого сообщества разбойников. Фернандо дель Пульгар, рассказывая нам в «Славных мужах Кастилии»219 о разбойнике доне Родриго де Вальядрадосе, графе Рибадео, который, располагая великой властью, со своими бандами «ограбил, сжег, разрушил, поверг к стопам своим и опустошил города и веси Бургундии и Франции», говорит, что «у него были две важнейшие особенности: одна — та, что он умел быть справедливым среди своих людей и не терпел ни воровства, ни иных преступлений, и если кто провинится, он наказывал провинившегося собственноручно». Отсюда видно, что именно внутри сообществ, организованных для грабежей, воровство преследуется всего строже; и точно так же в войсках, назначение которых разрушать и попирать порядок в жизни других, самым строгим образом карается разрушение и попрание порядка в самом войске. Из чего явствует, что всякого рода человеческая справедливость проклюнулась из несправедливости, поскольку несправедливость должна была обеспечить сохранность свою и долговечность. Правосудие и порядок народились в мире, дабы поддерживать насилие и беспорядок. Справедливо заметил один мыслитель, что из первых оплачиваемых разбойников возникла жандармерия. И римляне, составители права, которое и сейчас существует, со своей формулой ita ius esto,[49] разве не были разбойниками, которые начинали свою жизнь с грабежа, согласно легенде, созданной ими самими?220 Тебе надлежит, читатель, поразмыслить над тем, что наши нравственные и юридические устои родились из насилия, и, чтобы иметь возможность уничтожить какое?то человеческое общество, каждому члену какого?то другого общества говорилось, что он не должен убивать других и воровать у других, ведь лучше посвятить себя групповому грабежу. Таково истинное происхождение и возникновение наших законов и устоев, таков источник принятой нравственности. И вышеописанное происхождение и возникновение законов и устоев отражаются в нашей нравственности, а потому мы склонны прощать и даже любить таких вот Роке Гинартов, ведь в них нет ни двоедушия, ни фальши, и банды их являют себя такими, каковы есть, в то время как народы и нации, утверждающие, что призваны защищать правопорядок и служить культуре и миру, суть общества фарисейские. Сыщете ли вы хоть какую?то донкихотовскую черту в национальном сообществе? Рассмотрим, с другой стороны, как из зла рождается добро, ибо в конце концов это добро, пусть преходящее, но все?таки добро, поскольку благодаря ему достигается справедливость в распределении благ; корни этого добра восходят ко злу; собственно, это две стороны одной медали. Из войны рождается мир и из группового грабежа — наказание за грабеж. Общество должно взять на себя преступления, чтобы освободить от угрызений совести тех, кто общество составляет. Разве не существует угрызение совести как явление социальное, распространенное среди всех членов общества? Возможно, это явление, которое обычно редко попадает в наше поле зрения, также одна из основных движущих сил прогресса рода человеческого. Возможно, есть какое?то смутное ощущение того, что несправедливо и дурно само общество: это ощущение и побуждает нас быть великодушными и справедливыми по отношению к членам нашего общества; возможно, именно коллективные угрызения совести и есть то, что побуждает военных в сражающейся армии оказывать помощь друг другу и даже иногда побежденному врагу. Соратники Роке потому и доверяли друг другу, что знали, сколь неблаговидно их ремесло. Бесценный эпизод с Роке Гинартом теснейшим образом связан с самой сутью истории Дон Кихота. И в то же время отражает народный культ разбойничьего ремесла, — культ, никогда не исчезавший у нас в Испании. Роке Гинарт был предшественником многих благородных разбойников, предания о подвигах которых, передававшиеся и распространявшиеся с помощью лубочных изданий и романсов в исполнении слепцов, вызывали восторг и восхищение у нашего народа: тут вам и Диего Коррьентес, благородный разбойник по самой своей сути, и красавчик Франсиско Эстебан, и Хосе Мария, король Сьерра–Морены, и гаучо Хуан Морейра там, в Аргентине,221 и многие–многие другие, покровителем которых на небесах в представлении нашего народа является святой Димас. Когда распяли Господа нашего Иисуса Христа, один из злодеев, распятых рядом с Ним, злословил Его и говорил: «Если ты Христос, спаси Себя и нас». Другой же говорил, унимая его: «Или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же? И мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли, а Он ничего худого не сделал». И сказал Иисусу: «Помяни меня, Господи, когда приидешь во Царствие Твое». И тогда сказал ему Иисус: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» (Лк.23: 39—43). Больше в Евангелии нигде не встречается столь решительное утверждение: «…будешь со Мною в раю», такое обнадеживающее уверение в спасении. Единожды канонизирует Христос, и происходит это с разбойником в момент смерти. И канонизируя его, Он канонизирует смирение, коим пронизан наш культ разбойников. Но почему Он свершает это, ведь Он сурово клеймил стольких книжников и фарисеев, людей честных согласно закону? Потому что они сами считали себя честными, подобно фарисею из притчи, в то время как разбойник, подобно мытарю из той же притчи,222 признал свою вину. Именно за смирение вознаградил его Иисус. Разбойник признал себя виновным и уверовал в Христа. Никто не вызывает в народе большей неприязни, чем Катон,223 который мнит себя праведником и словно вещает: смотрите на меня и учитесь у меня быть честными. Роке Гинарт, напротив, не превозносил свой образ жизни, но признался Дон Кихоту, что нет образа жизни более беспокойного и тревожного, чем у него, и что привела его к такому образу жизни жажда мщения наперекор и назло его собственному разуму; и он добавил: «…поскольку одна бездна влечет к себе другую и один грех тянет за собой другой, мои мщения так переплелись между собой, что я мщу уже не только за мои, но и за чужие обиды; но, по милости Господа, я, хоть и вижу себя погрязшим в лабиринте своих заблуждений, все же не теряю надежды выбраться из него в гавань спасения». Это отзвук мольбы святого Димаса. И нам кажется, то же самое слышится у святого Павла: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. (…) Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти?» (Рим. 7:19, 24). «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю». Слова, о каковых напоминает нам образ действий Роке Гинарта и каковые настоятельно требуют, чтобы мы задумались над ними поглубже. А еще чтобы мы задумались вот над чем: исполнять закон и быть добрым не одно и то же. В самом деле, есть люди, которые умирают, не испытав ни одного доброго побуждения и не совершив, несмотря на то, ни одного преступления, а другие, наоборот, приходят к смерти отягощенные одновременно преступлениями и великодушными побуждениями. Намерения, а не действия пятнают нашу душу и вредят ей, и сыщется немало случаев, когда преступное действие очищает нас и освобождает от злого умысла, его породившего. Случалось, иной озлобленный убийца, утолив ненависть к своей жертве, вдруг проникался к ней любовью, а ведь есть люди, продолжающие ненавидеть врага даже после его смерти. Я знаю, многие мечтают о таком человеческом обществе, где были бы неуместны преступления; хотя дурные чувства отравляют души, но дай нам, Боже, чтобы в человечестве кипели сильные страсти: ненависть и любовь, зависть и восторг, чтобы были среди нас аскеты и распутники — и пусть страсти эти приносят естественные плоды. Юридический критерий учитывает лишь внешнюю сторону явлений и соразмеряет наказуемость действия с его последствиями, критерий же строго нравственный должен судить о действии по вызвавшим его причинам, а не по его результату. Беда в том, что у нас в ходу нравственность, замаранная адвокатскими штучками, а наш этический критерий изуродован правовым. Убийство является злом не по тому ущербу, который наносится убитому или его родным и близким, а по тому извращению, которое поражает душу убийцы, по тому чувству, которое толкает его предать другого смерти; блуд является грехом не из?за вреда, наносимого кому?то, — потому что обычно блуд воспринимается как удовольствие, — а из?за того, что грязное желание уводит человека от мысли о собственной кончине и окрашивает фальшью все, что он испытывает. Так, в среде гаучо глубоко прочувствовано понимание несчастья не как собственной смерти, а как убийства другого по необходимости. И поэтому, хотя в мире всяческих повинностей, в мире видимостей, в мире, где не соблюдаются естественные права, мы впадаем в правонарушение, мы спасемся, если сохраним здоровые желания в мире свободы, в сущностном мире устремлений души. И, кроме того, не укрепляет ли преступника в его злодеяниях неверие в прощение? Вспомните, кстати, каторжников, отправлявшихся на галеры. Думается, если бы все люди внушили себе, что существует под конец прощение для всех, вечная жизнь в той или иной форме, все стали бы лучше. Страх перед наказанием не сокращает количество злодеяний, а, скорее, вызывает полное неверие в прощение. Вспомните отшельника Пабло и разбойника Эн- рико из драмы Тирсо де Молины «Осужденный за недостаток веры», квинтэссенцию испанской веры, вспомните, что Пабло, умерщвляющий плоть свою в покаянии, погибает, не веря в свое спасение, Энрико же, злодей, спасается, потому что в него верит. Вспомните этого Энрико, сына Анарето: сын сохранил, творя злодеяния, глубокую нежность к разбитому параличом отцу и веру в милосердие Бога, но признает справедливость наказания. Вспомните, что он говорит: Но я всегда надеюсь на спасенье, затем, что зиждется моя надежда не на моих деяньях, а на знанье того, что Богу близок самый грешный и вера в Господа его спасет (д. И, строка 17),224 — и вспомните, что он раскаялся благодаря своему отцу. Разве это противоречит нравственному чувству? В случае Санчо Пансы — да, в случае Дон Кихота — нет. Один немецкий философ, Ницше, недавно наделал много шуму в мире, написав, что находится по ту сторону добра и зла.225 Но имеется что?то, что находится не по ту сторону добра и зла, а внутри добра и внутри зла, в их общем корне. Что мы, бедные смертные, знаем о добре и зле, видимых с небес? Вас возмущает, возможно, что утрата веры питает ненавистью целую жизнь, полную злодеяний? Как знать, а что если это последний акт веры и сокрушения и он означает, что в жизни внешней, которая вот–вот завершится, прорастают те чувства, исполненные любви и доброты, которые пульсировали в жизни внутренней, не находя выхода под непроницаемой корой злодеяний? И разве не присущи чувства эти всем, всем абсолютно, поскольку без этих чувств не стать человеком? Будем же уповать, жалкие дети рода человеческого, на то, что все мы хорошие. «Но ведь мы тогда будем жить в вечной неуверенности! — воскликнете вы. — В такие доктрины не вписывается общественный порядок!» А кто вам сказал, жалкие души, что конечная цель человека заключается в том, чтобы утверждать общественный порядок на земле и избегать тех мнимых бед, каковые мы зовем преступлениями и обидами? Ах, бедняжки, вы всегда будете видеть в Боге пугало или жандарма, а не Отца, прощающего своих детей лишь потому, что они Его дети кровные, а стало быть, всегда в глубине души хорошие, хотя бы они этого не знали и в это не верили. А посему про себя я думаю, что Роке Гинарт и его товарищи были лучше, чем сами о себе думали. Добрый Роке признавал беззаконность своего ремесла, но чувствовал, что обречен на него по воле судьбы. Такой уж была его звезда. И он мог бы сказать вместе с гаучо Мартином Фьерро: Ах ты, жребий мой лихой, ах ты, жребий злополучный, мы с рожденья неразлучны, так пойдем с тобой вдвоем, я дорогу для обоих проложу своим ножом.226 Что же касается нашей отечественной истории, уместно напомнить, что дон Франсиско Мануэль де Мело в своей «Истории движений и войны за отделение Каталонии в правление Филиппа IV», в книге, опубликованной спустя сорок лет после истории нашего Рыцаря,227 описывая каталонцев как «в большинстве своем людей весьма твердого нрава», говорит: «Если они оскорблены, то приходят в ярость и потому склонны к мести» — и добавляет: «Земли их, в большей части своей труднодоступные, располагают их мстительный дух к проявлениям великой жестокости по самым незначительным поводам; недовольный и обиженный покидает города и села, уходит жить в леса, так что дороги постоянно грозят путникам разбоем; другие же следуют их примеру без иной причины, кроме собственного беззакония, и те и другие поддерживают себя своим неправедным промыслом. У них есть обыкновение именовать порою промысла тот период, во время которого они ведут подобный образ жизни, в знак того, что не считают этот период противозаконным; такого рода дела не слывут среди них позорными, напротив — тому, кто обижен, всегда помогают его друзья и близкие». И далее он говорит о знаменитых вооруженных отрядах сторонников семьи Нарро и семьи Каделей, «не менее известных и опасных у себя на родине, чем Гвельфы и Гиббелины Милана, семьи Пафо и Медичи во Флоренции, Бомонтесы и Аграмонтесы Наварры и Гамбоины и Оньясины в старой Бис- кайе». К вооруженным отрядам сторонников семьи Нарро относился и Роке Гинарт, и от имени такого отряда он отправил послание в Барселону, предупреждая своих друзей, что едет Дон Кихот, «чтобы хорошенько их позабавить», что «он, Роке, хотел бы лишить этого удовольствия Каделей, своих врагов; но сделать это никак невозможно, потому что разумные безумства Дон Кихота и остроты его оруженосца Санчо Пансы не могут не доставить развлечения всему свету». Бедный Дон Кихот, тебя уже хотели монополизировать, чтобы ты развлекал только одну из двух враждующих сторон! Чего только не придет в голову каталонцу,228 даже если он разбойник! Главы LXI, LXII и LXIII о том, что случилось с Дон Кихотом при въезде его в Барселону, и о других вещах, более правдивых, чем разумных129Через три дня «заброшенными дорогами, тайными и окольными тропинками Роке с Дон Кихотом, Санчо и еще шестью оруженосцами пробрались в Барселону», на набережную которой они прибыли в ночь праздника святого Иоанна,230 и там Роке распрощался с ними, оставив Санчо десять эскудо. И вот Дон Кихот в городе, большом и процветающем графском городе Барселоне,231 «хранилище учтивости, приюте чужеземцев, убежище бедняков, отечестве доблести, отмщении обиженных, любезной обители прочной дружбы, городе, несравненном по красоте своего местоположения», как далее, в главе LXXII, его характеризует историограф. Там, едва забрезжил рассвет, их взору открылось море, показавшееся им огромным и необъятным; они увидели галеры и поняли, что оказались на празднике. И здесь над Дон Кихотом подшутили, причем шутка была придумана городскими друзьями Роке: окружив Дон Кихота, под звуки гобоев и барабанов они повели его к городу, а там, из?за шалости мальчишек, подложивших под хвост Росинанту пучки колючего дрока, он сбросил Дон Кихота наземь. И вот, сеньор мой Дон Кихот, ты посмешище горожан и игрушка для мальчишек. Зачем оставил ты поля и привольные дороги, единственное пространство, достойное твоего героизма? Там, в Барселоне, тебя вывели на балкон на одной из главных улиц города, «напоказ всему народу и мальчишкам, глазевшим на него, как на обезьяну», там провезли его по улицам верхом на высоком муле с плавной поступью, накинув на Рыцаря плащ и прикрепив сзади пергамент, где читалось: «Се — Дон Кихот Ламанчский», так что, к великому изумлению Рыцаря, его узнавали все мальчишки, никогда раньше его не видевшие. Бедный Дон Кихот, провезли тебя по городу с твоим «Ессе homo» на спине!232 Ты уже превратился в городскую достопримечательность. И нашелся, само собой, один кастилец, назвавший тебя полоумным и порицавший твое безумие. А затем в доме дона Антонио Морено, где остановился Рыцарь, был бал и его заставили танцевать, так что он вынужден был сесть «на пол посреди зала, разбитый и измученный своими танцевальными упражнениями». Печальнейшая история, печальнее всех, что происходили с нашим Рыцарем, начиная с того злополучного дня, когда повстречался он с герцогской четой. Его водят по улицам, словно обезьяну, — на потеху мальчишкам, а затем заставляют танцевать. Обращаются с ним, как с игрушкой, с волчком, с юлой, гоняют с места на место. Теперь, именно теперь, мой сеньор, особенно тяжко следовать за тобой, теперь подвергнется испытанию вера твоих почитателей. «Пусть пляшет, пусть попляшет» — вот один из издевательских и насмешливых криков, которые испускают толпы испанцев, глумясь над людьми. И тебя, сеньор мой Дон Кихот, заставили плясать в Барселоне до потери сил, почти до обморока. Быть мишенью досужего любопытства толпы, слышать, как совсем рядом вполголоса говорят: «Этот, этот!», терпеть взгляды глупцов, глазеющих на тебя, потому что имя твое мусолят газетенки, а потом убеждаться, что эти люди знать не знают о твоем творчестве, как не знали о подвигах Дон Кихота — и тем более о его героическом духе — мальчишки, выкрикивавшие его имя на улицах Барселоны; ты для них только имя — да знаете ли вы, что это такое? Знаете, что это такое, когда известно повсюду только ваше имя, в то время как нигде не ведают о том, что вы совершили? Очень может статься, эти комментарии к житию моего сеньора Дон Кихота вызовут у нас в Испании споры и галдеж, как это произошло с некоторыми другими моими работами; так вот, могу вас уверить, что самые неистовые крикуны даже не читали моих работ. И тем не менее человек так жалок, что предпочитает имя без трудов трудам без имени, он предпочтет оставить будущему свое изображение, вычеканенное на меди, чем чистое золото своего духа, без всяких изображений и надписей. Там, в славном разными изобретениями городе Барселоне, что могли ему показать, как не диковинки изобретательности? Там он увидел и услышал волшебную голову, там он посетил печатню. «Случилось, что, проходя по какой?то улице, Дон Кихот поднял глаза и увидел надпись крупнейшими буквами над дверью одного дома: «Здесь печатают книги»; он этому крайне обрадовался, потому что до сих пор не видел ни одной печатни; и ему захотелось узнать, как они устроены». Любопытство естественнейшее для человека, искавшего в книгах бальзама от мук непомерной любви и благодаря книгам пустившегося в опасные приключения в поисках славы на своем жизненном пути. Представьте себе пятидесятилетнего идальго, который питал чтением свое одиночество в ламанчском захолустье, для которого книги, более чем для кого?либо другого, были верными друзьями, и тогда вы поймете, с каким чувством входил он в печатню. Здесь он вел себя очень разумно и поведал, что знает немного по–тоскански и в состоянии спеть несколько стансов из Ариосто.233 И не преминул высказаться, притом не без иронии, по поводу переводчиков и переводов. Эти и другие сугубо литературные пассажи в нашей истории чаще всего цитируют те, кто именует себя сервантистами, хотя, по правде сказать, едва ли заслуженно. Это все пустяки, мелочи, сугубо профессиональные и для непрофессионалов малоинтересные. Хорошо, что мы, писатели, заботимся о форме наших творений и всячески изощряемся в области языка и стиля, но это не имеет никакого значения для читателей. Хорошо, если писатель выстраивает свои абзацы, потом их перекраивает, причесывает, полирует, подстригает ворс, уплотняет, а затем кроит ткань заново с целью сшить одеяние для своей мысли так, чтобы это шло на пользу тому, кто станет читать. Я сам на этих страницах, признаюсь, порой полировал и шлифовал свою речь, но более всего стремился ввести в язык письменный речения языка обычного и разговорного, обыгрывать слова и поигрывать словами, которые переполнены жизнью, поражают свежестью и меткостью, перелетают из уст в уста, живут в языке и на слуху у добрых сельских жителей в землях Кастилии и Леона. Нужно обогатить строгий кастильский язык, сделать его более гибким; так говорят те, кто живет по ту сторону океана. Разумеется. Нужно придать ему большую свободу и большее богатство, но это касается прежде всего жалкого и топорного языка газет и кафе. А для этого нет необходимости прибегать к помощи извне и заимствовать слова и выражения из других языков; достаточно переворошить слои в самом испанском — кастильском языке. Облик дородный — от пищи природной, как говорится. Есть и такие, кто заявляет: нет, срочно требуется обкромсать наш язык, словно деревце, убрать часть ветвей, придать ему определенную и раз навсегда установленную форму. Они полагают, у нас в языке много сорняков и непроходимых зарослей, повсюду вылезают ветви диких побегов, им же хочется, чтобы он был как садовое деревце, как подстриженный самшит. И вот таким образом, добавляют они, язык наш выиграл бы в ясности и логике. Но разве мы собираемся писать на нем какое?нибудь «Рассуждение о методе»?234 К дьяволу всякую там логику и ясность! Подстригать и укорачивать ветки, придавать форму кронам — все это годится для других языков, коих назначение — воплощать логику умствующего ума; а наш язык разве не есть прежде всего и главным образом орудие страсти, оболочка донкихотовских завоевательных устремлений? И в том, что касается ясности, нужно прийти к согласию, ведь некоторые стремятся сделать из языка жвачку, обслюнявить, превратить в шарик, чтобы ничего больше не оставалось, как проглотить его, а еще лучше — переварить. Глава LXIV повествующая о приключении, которое доставило Дон Кихоту больше горя, чем все, что с ним случилось до сих порИ там, в Барселоне, закончились рыцарские приключения нашего Дон Кихота; там был он побежден Рыцарем Белой Луны. Сей последний подстроил случайную встречу, понес ахинею на тему, чья дама прекраснее, поверг нашего Рыцаря наземь и потребовал выполнения условий поединка. И великий Дон Кихот, непреклонный Рыцарь Веры, героический безумец, помятый и оглушенный, «слабым и глухим голосом, доносившимся словно из могилы, ответил: «Дульсинея Тобосская — самая прекрасная женщина в мире, а я — самый несчастный рыцарь на свете; я не отрекусь от истины, хоть и бессилен защищать ее. Вонзай свое копье, рыцарь, и возьми мою жизнь, раз ты отнял у меня честь»». Взгляните же: если уж непобедимый Рыцарь Веры побежден, в нем побеждает любовь. Возвышенные слова Дон Кихота о своем поражении — торжествующий клич победы Любви. Он отдал себя Дульсинее, не притязая на то, чтобы Дульсинея отдала ему себя, а потому его поражение ни на йоту не помрачило красоты его дамы. Он сам ее сотворил, это верно, сотворил истовостью своей веры, создал огнем своей страсти; но когда она была сотворена, то стала самой собою, и он жил ею. Я выковываю свою веру и, вопреки всем, свою правду, а затем, будучи создана, моя правда обретет собственную жизнеспособность и жизнестойкость и переживет меня, а я буду жить ею. О мой Дон Кихот, как же близок ты к вечному спасению, ибо, излечившись от самодовольства, не говоришь о мощи руки своей, а признаешь свою слабость! И как же озаряет тебя очищающий свет близкой смерти! Ты говоришь, словно из глубины могилы, — могилы, уготованной тебе миром, который насмехается над героями и водит их по улицам с пергаментом на спине. И побежденный, и потерпевший неудачу, и скорбный, и опечаленный, и признающий свою слабость, ты все равно провозглашаешь Дульсинею Тобосскую самой прекрасной женщиной на свете. О великодушный рыцарь! Ты не из тех, кто ищет Славы, но видя, что она их презрела, отказывается от нее, порочит ее, называет суетной и даже губительной; ты не из тех, кто винит Славу в своем малодушии и в том, что не смог завоевать ее; ты, побежденный и потерпевший неудачу, предпочитаешь смерть отречению от той, что направила тебя на стезю героических подвигов. А все потому, что ты веришь в нее, в свою Дульсинею, и чувствуешь, что если она покидает тебя и позволяет, чтобы тебя победили, то лишь затем, чтобы с истосковавшейся нежностью тртчас же обнять тебя трепетными руками и ^рижать к пылающей груди, чтобы сердца ваши забились как одно, а губы слились так, чтобы ты дышал ее дыханием, а она твоим; и чтобы уста ваши навеки слились в нескончаемом поцелуе славы и вечной любви. Она позволяет тебе быть побежденным, чтобы ты понял: не мощной руке, а любви ты обязан вечной жизнью. Ты полюбил ее, непобедимый Рыцарь Веры, любовью утонченной и великой, любовью, которая питалась знаками презрения и жестокости со стороны твоей дамы; и оттого, что ты узрел ее в обличье неотесанной крестьянки, ты не пал духом, не провозгласил, вслед за мудрым царем, пресытившимся до отвращения, что все суета сует и всяческая суета.235 Будучи побежден, ты своим триумфальным кличем, непобедимый Рыцарь, провозгласил красоту несравненной Дульсинеи. Так происходит и с нами, твоими приверженцами; когда мы полностью побеждены, когда мир нас раздавит, а жизнь расплющит нам сердце и все надежды растают, дай нам душевных сил, о Рыцарь, душевных сил и отваги, чтобы воззвали мы из бездны236 нашего ничтожества: восхождение в восхождении и всяческое восхождение!237 А если мое притязание будет стоить мне жизни? Что ж, моя смерть придаст ему еще больше величия. А если в борьбе за мою истину я буду побежден? Неважно! Неважно, ведь истина будет жить, а ее жизнеспособность докажет вам, что не она зависит от меня, а я от нее. Мое «я», которому суждено победить, не это мое «я», плененное и дряхлеющее; не это мое «я», которое от земли приемлет пищу и само станет в свой час пищей земли; нет, не оно победит, а моя истина, мое вечное «я», мой прообраз и мой образец испокон веков и до скончания их; идея моего «я» в умысле Бога, Сознания Вселенной. И эта божественная идея, эта моя Дульсинея Тобосская, становится еще более великой и еще более прекрасной с моим поражением и смертью. Вся твоя проблема в этом: либо ты отдашь в заклад эту свою идею, тем самым уничтожив ее окончательно, и достигнешь того, что Бог о тебе забудет, либо ты должен принести ей в жертву самого себя и добиться того, чтобы она всплыла со дна и жила бы всегда — в бесконечном и вечном Сознании Вселенной. Или Бог, или забвение. Если, чтобы сохранить фитиль, ты гасишь огонь, если, чтобы сохранить жизнь, ты растратишь свою идею, Бог не вспомнит о тебе, и ты погрузишься в забытье как в высшее прощение. И нет иного ада, чем если Бог забудет о нас и мы вернемся в мир бессознательного, откуда вышли. «Помяни меня, Господи! — скажем мы вместе со злодеем, который умирал рядом с Иисусом (Лк. 23:42). — Господи, помяни меня, и пусть жизнь моя оживлена будет моей божественной идеей, и если она помрачится, если уйдет вместе с моей плотью, если исчезнет в моем бренном теле, тогда горе мне, Господи, Ты простишь меня, но забудешь обо мне! Если уповаю на Тебя, буду жить в Тебе; если отдалюсь от Тебя, окажусь один на один с теми, кто не принадлежит Тебе. С тем единственным, что существует вне Тебя: с тем, что именуется ничто». И победитель Дон Кихота, Рыцарь Белой Луны, которого любовь к Дульсинее тоже вырвала из безмятежного покоя сельской жизни, не убивает Рыцаря, нет, он восклицает: «…пусть цветет во всей своей чистоте и славе красота Дульсинеи Тобосской!» — и довольствуется тем, что просит побежденного удалиться в свое селение, «удалиться на тот срок, который…». Удалиться, дабы умереть во благе! Самсон Карраско, бакалавр, удостоившийся степени в Саламанке, — ведь именно он был Рыцарем Белой Луны — тоже искал славы, дабы молва повторяла его имя купно с именем Дон Кихота. И разве он отправился на поиски славы не для того, чтобы заодно украсить себя оной в очах той андалузки Касильды,238 в которую влюбился, повстречав ее на какой?то улочке в златозакатном городе на берегу Тормеса?239 А Санчо, верный Санчо, «глубоко опечаленный и расстроенный, не знал, что сказать и что делать; ему казалось, что все это происходит во сне, что во всей этой диковине замешано волшебство. На его глазах господин его был побежден и обязался целый год не брать в руки оружия; он видел, что закатился блеск славы великих подвигов, видел, как его собственные упования на недавние посулы хозяина исчезли и развеялись как дым». Поговорим подробнее о финале славной карьеры Дон Кихота, о том, как был он побежден в Барселоне, и притом побежден своим соседом бакалавром Самсоном Карраско. И вот здесь, мой сеньор Дон Кихот, я должен признаться тебе в одной своей прошлой недостойной выходке. Несколько лет тому назад в одном еженедельнике, который у нас в Испании приобрел известность и вес, я бросил против тебя, великодушный идальго, такой вот воинственный клич: «Смерть Дон Кихоту!»240 Клич был услышан, в том числе в Барселоне, где ты был побежден и где мне его перевели на каталонский язык; прозвучал клич и отозвался эхом, и многие подхватили этот клич, и мне рукоплескали. Я пожелал твоей смерти, чтобы возродился в тебе Алонсо Добрый, влюбленный в Альдонсу, как будто его доброта никогда не проявлялась ярче, чем в твоих безумных подвигах. И сейчас я признаюсь, сеньор мой, что мой возглас, который так понравился в этой Барселоне, где тебя победили и где мне сделали перевод на каталонский, был мне внушен твоим победителем Самсоном Карраско, бакалавром Саламанкского университета. Потому что, коль скоро в этой Барселоне, светоче и центре новой индустриальной жизни Испании, громче всего поднимают голос против кихо- тизма, причиной тому бакалаврско–саламанкский дух в самых низких своих проявлениях. Ведь там, в Барселоне, всегда берет верх бакалавр Самсон Карраско. И когда он открыл дону Антонио Морено свое имя, сказал дон Антонио: «Ах сеньор, да простит вам Бог тот ущерб, который вы наносите всему миру, стараясь вернуть рассудок самому занятному безумцу на свете! Неужели, сеньор, вам не ясно, что польза, могущая произойти от исцеления Дон Кихота, не сравнится с тем удовольствием, которое доставляют его безумства?» И на эту нить нанизывал он свои суждения. Печальный образ мышления, ведь он не хочет, чтобы Дон Кихот выздоровел, так как ему весело от того, что Рыцарь безумен, и ему нравятся бредни безумца. Неизвестно, что оплакивать больше — мелкую душу Самсона Карраско или мелкую душу дона Антонио Морено. Дон Кихота жалуют за смех, вызываемый его причудами, за удовольствие, доставляемое его бреднями; но то, за что над ним смеялись когда?то, теперь вызывает слезы, и если когда?то нравились его нелепости, они совсем не нравятся в сегодняшней жизни. Я воскликнул: «Смерть Дон Кихоту!», о мой сеньор Дон Кихот. Прости мне это, прости, я ведь бросил этот клич из доброго, здравого, хотя и ошибочного, намерения; из любви к тебе; но всякие недоумки, которые от недостатка ума соображают слабо, поняли мой клич превратно, и, желая послужить тебе, Рыцарь, я невольно обидел тебя. Грустно, когда нас толкуют вкось и вкривь, и не столько по недомыслию, сколько от недоброго сердца. Так прости же мне, мой Дон Кихот, зло, которое, возможно, я причинил тебе, хотя и хотел сделать добро;241 ты убедил меня, сколь опасно проповедовать благоразумие меднолобым; ты показал мне, сколь злотворно проповедовать практицизм людям, склонным к грубейшему материализму, пусть и переряженному в христианскую духовность. Зарази меня своим безумием, мой Дон Кихот, зарази неисцелимо. И пусть назовут меня гордецом или кем угодно. Не хочу искать выгоды, которой ищут они. Пусть говорят: чего он хочет? чего ищет? Они исходят из собственных представлений о путях, моих путей им не найти. Они ищут выгод в этой бренной жизни, а вера их в другую жизнь — привычный сон; мне же, мой Дон Кихот, предоставь сражаться с самим собой, предоставь право страдать! Пусть себе лелеют чаяния, достойные провинциального депутата; мне же подари своего Клавиленьо,242 и даже если я не взлечу, да приснится мне, что я возношусь на небо, в область незатихающего ветра и неугасимого огня. Душа души моей, сердце моей жизни, неутолимая жажда вечности, будь моим хлебом насущным! Что, хитер я? О нет, я не хитер, не хочу я быть хитрым. Не хочу быть разумным в духе жалкого разума, который дает хлеб живущим; сделай меня безумным, мой Дон Кихот! Да живет и здравствует Дон Кихот! Да здравствует Дон Кихот, побежденный и избитый! Да здравствует умерший Дон Кихот! Да здравствует Дон Кихот! Подари нам свое безумие, вечный наш Дон Кихот! Подари безумие и позволь обрести силы у колен твоих. Если бы ты знал, как я страдаю, мой Дон Кихот, среди твоих соотечественников, чей запас героического безумия ты унес с собой, а при них осталось лишь дерзкое самомнение, которым они довели тебя до погибели!.. Знал бы ты, как презирают они с высоты своей тупоумной и оскорбительной суетности всякое кипение духа и всякие движения внутренней жизни! Знал бы ты, с какой ослиной серьезностью смеются над забавностью того, что именуют безумием, и потешаются над тем, что почитают бреднями. О Дон Кихот мой, какая гордыня, какая глупая гордыня, бессловесная гордыня свойственна этим тупицам, которые принимают за парадокс то, что не умещается у них в башке, и за желание оригинальничать — всякий своевольный взлет духа! Для них не существует горючих слез, пролитых в безмолвии, в безмолвии таинства, ведь эти варвары полагают, что разрешили все проблемы; для них не существует душевной тревоги, ведь они считают, что обладают абсолютной истиной от рождения; для них не существует ничего, кроме догм, формул и рецептов. У них всегда душа бакалавра. И хотя они ненавидят Барселону, все же отправляются туда и побеждают тебя. «Шесть дней пролежал Дон Кихот в постели, печальный, унылый, мрачный и расстроенный, без конца вспоминая подробности своего злосчастного поражения», так что и утешения его верного Санчо не помогали. Санчо же отлично понимал, что проиграл больше всех, хотя пострадал больше всех его господин. И спустя несколько дней они отправились к себе: «…Дон Кихот — без оружия, в дорожном платье, а Санчо — пешком, потому что на Серого были навьючены доспехи». Так и повелось с тех пор, как победили Дон Кихота: Серые тащат его доспехи. По дороге они встретили лакея Тосилоса, который поведал Дон Кихоту, что он по герцогскому приказу получил сто палок, донья Родригес вернулась в Кастилию, а ее дочь ушла в монахини. Так закончилось одно из приключений, которое Дон Кихот в свое время завершил куда удачнее.243 Глава LXVII о решении Дон Кихота сделаться пастухом и вести жизнь среди пОлей до истечения положенного ему года и о других происшествиях, поистине занятных и веселыхПотихоньку–полегоньку Рыцарь и оруженосец добрались до места, где они встретились «с разодетыми пастушками и нарядными пастухами, пожелавшими создать и возродить (…) пастушескую Аркадию». И узнав место, Дон Кихот сказал: «И если ты согласен со мной, я хотел бы, о Санчо, чтобы, в подражание им; мы тоже сделались пастухами, хотя бы на то время, которое я должен провести в уединении. Я куплю несколько овец и все прочие вещи, необходимые для пастушеской жизни, назовусь пастухом Кихотйсом, а ты пастухом Пансино, и мы будем бродить по горам, лесам и лугам, распевая тут, вздыхая там, утоляя жажду жидким хрусталем источников, прозрачных ручейков и многоводных рек. Дубы щедрою рукою отпустят нам свои сладчайшие плоды, крепчайшие стволы пробковых деревьев предложат нам сиденья, ивы — тень, розы — свой аромат, обширные луга — неисчислимыми цветами отливающие ковры, чистый и прозрачный воздух — свое дыхание, луна и звезды — свой свет, побеждающий ночную тьму, песни — удовольствие, слезы — отраду, Аполлон — стихи, любовь — воззрения,[50] которые сделают нас бессмертными и прославят не только в наши дни, но и в грядущих веках». Боже мой! Как метко было сказано: каждый по–своему с ума сходит244 — и насколько же хорошо знала своего дядюшку племянница Дон Кихота: когда цирюльник и священник, занятые обследованием библиотеки, обнаружили среди книг «Диану» Хорхе де Монтемайора,245 они решили было ее пощадить, но племянница воскликнула: «Ах, сеньор, а по–моему, вашей милости следовало бы бросить их (оставшиеся маленькие книжки, среди которых была и «Диана») в огонь вместе с остальными, ведь может случиться, что сеньор мой дядя, вылечившись от своей рыцарской болезни, начнет читать стихи, и ему вздумается сделаться пастушком и отправиться бродить по рощам и полям, наигрывая на свирели и распевая…». Возвращаясь из Барселоны, Дон Кихот, казалось, следовал по пути выздоровления от героического безумия и готовился к смерти, но при виде знакомых мест снова стал мечтать о том, чтобы обессмертить и прославить свое имя не только в наши дни, но и в грядущих веках. Ибо в мечте этой и коренилось его безумие, она была пружиной его действий, была, как мы видели в начале его истории, причиной, побудившей его стать странствующим рыцарем. Жажда обессмертить и прославить свое имя — вот в чем заключается внутренний смысл кихотизма, его суть и значение, и если этой цели не достичь, побеждая великанов и фантастических чудовищ, восстанавливая попранную справедливость, остается другой путь — сделаться пастухом и слагать элегии лунными ночами. Главное — оставить имя в веках, жить в памяти людей. Главное — не умереть! Не умереть! Не умереть! В этом самый корень, корень корней донкихотовского безумия. Не умереть! Не умереть! Жажда жизни, жажда вечной жизни — это она даровала идею бессмертной жизни, мой сеньор Дон Кихот; мечта твоей жизни была и остается мечтой о бессмертии. Ради того, чтобы не умереть, ты сменил удел рыцаря–странника на удел пастуха, слагателя элегий. Так и твоя Испания, мой Дон Кихот, когда приходится ей удалиться на жительство к себе в деревню, она, побежденная и разбитая, помышляет о пастушьем уделе, рассуждает о внутренней колонизации, о водохранилищах, об орошении и фермах.246 И в глубине этого желания не умереть не лежит ли, мой бедный Алонсо, твоя всевластная любовь: «А найти имена для пастушек, в которых мы будем влюблены, нам так же легко, как нарвать груш с дерева; к тому же имя моей сеньоры одинаково подходит как для принцессы, так и для пастушки, так что мне незачем ломать голову, стараясь приискать лучшее…». Да, всегда это была Дульсинея, Слава, а подспудно — всегда Альдонса Лоренсо, по которой ты вздыхал двенадцать лет. А как бы вздыхал ты о ней теперь! как звал бы ее! и вырезал бы ее имя на коре деревьев и даже у себя в сердце! А если бы дошло до нее это известие и она отозвалась бы, и пришла к тебе, расколдованная? Сделаться пастухом! И это тоже, мой Дон Кихот, произошло с твоим народом, когда он вернулся из Америки, испытав поражение при столкновении с народом Робинзона.247 Ныне твой народ рассуждает о необходимости посвятить себя возделыванию своих земель и заботам о них, рытью колодцев и каналов для орошения засушливых областей; теперь твоя родина озабочена «гидравлической политикой». Не испытывает ли она угрызения совести за прошлые зверства на землях Италии, Фландрии и Америки?248 Прочитайте «Родину», прекрасную поэму Герры Жункейро, португальца, поэта нашего братского народа.249 Прочитайте эту горькую сатиру, дойдите до конца, когда в облачении кармелита является призрак коннетабля250 Нуналва- реса, победителя при Алжубаротте,251 постригшегося затем в монахи. Вслушайтесь в слова его, вслушайтесь, как говорит он об очищающей и спасительной скорби, о том, что как в море лишь волна волну уймет, а в воздухе лишь ветер с ветром сладит, так только в скорби скорбь покой найдет. И дочитайте до того места, когда он, в экстазе, снимает со стены свой старый меч, времен Алжубаротты, меч, помнящий кровь братского народа. И восклицает: Судьба, разя меня и унижая, к пределам нищеты мой край вела, и вот он — край рабов, земля чужая! Меч, что моя десница вознесла! О, пусть бы пахарь, старый и усталый, привыкший к бедности, но чуждый зла, нашел тебя, чтоб выковать орало, и пусть бы сталь старинная твоя поля Господни под посев вспахала! И он бросает меч в бездну ночи с восклицанием: Господь с тобою! Господу хвала! А затем на сцену является «безумец» — «о doido» — бедный португальский народ, наш брат, и сокрушается о тех временах, когда крестьянствовал: Когда б, как встарь, я жил средь Божьих нив, жарою иссушен, радушный, строгий, душою кроток, сердцем справедлив! Ни алчности не знал бы, ни тревоги, и чистым счастьем грудь была б полна, как птичьей трелью — куст в росистом логе. Взамен империй (глад, чума, война!) завоевал бы я любовь благую небес — дороже всех даров она. Ни почестей, ни Славы не взыскуя, забыт Историей, Молвой не чтим, смиренно принял бы судьбу такую; безвестный и печальный нелюдим, я не последним был бы в горнем мире: угодный Богу, был бы Им любим. Полнейшая противоположность Дон Кихоту и Санчо. Наш Рыцарь ищет в пастушеской жизни бессмертия и славы; а бедный португальский безумец в пастушеской жизни ищет забвения, искупления вины, очищения в скорби: Скорбь, робкая и грозная! Скорбь — идол, о Скорбь, Вселенной матерь, Божья дщерь! Не ищут ли оба — и португалец, и испанец — одного и того же, в сущности? Не искал ли того же Дон Кихот, когда устремился в мир, дабы восстанавливать попранную справедливость, а затем решил посвятить себя пастушескому делу? Не ищет ли наш народ теперь, со своими водохранилищами, каналами и «гидравлической политикой», того же, что искал, зверствуя в Америке? Несчастный португальский безумец, о doido, признав свою вину, о славе своей говорит: А слава, что стяжал я… Стыд, позор грабителя, убийцы и пирата! — и молит о кресте, о муках, и умирает на кресте, с начертанной кровью над его головой надписью, перепевом той, которая приводится в Евангелиях: «Се — Португальский народ, царь Восточного мира»,252 — умирает, благословляя слезы, что льются у него из глаз: …ибо это — море слез, что преступления мои исторгли у стольких в мире… — благословляя кровь, струящуюся из ран его, ибо сам он пролил море крови, и виной тому — моя гордыня и мои злодейства! Того ли просит и ищет наш безумец, наш испанский народ? Нет, совсем другого. Он ведь не забыт историей, воспевающей его подвиги голосом славы, знающей его имя, его смиренное имя. Нет, он ищет совсем другое. Возвращается он к пастушеской жизни после поражения в жизни странствующего рыцаря, чтобы сделаться знаменитым, прославиться не только в наше время, но и в грядущих веках. Он меняет путь, но не путеводную звезду. Должен ли народ отказаться от всех донкихотовских деяний и ограничить свой мир родимым захолустьем, дабы искупить старую вину, ухаживая за стадами, возделывая землю и взирая только на небеса? Должен ли помнить лишь о том, чтобы там, в горних высях, числиться среди любимых Господом? Должен ли вернуться к мирной жизни, которую якобы вел до того, как ринулся на опасные деяния? Была ли когда?нибудь эта мирная жизнь? Был ли мир? Чтобы достичь идеальной жизни для какого?то народа, мало поддерживать эту самую жизнь в величайшем благосостоянии и приволье, мало даже обеспечить всем счастье. И уж совсем недостаточно культивировать скорбь. Не может быть у народа аскетического идеала, разрушающего жизнь. — Стремиться к небу? Нет, к обретению Царства Божия! И ежечасно, день за днем, из тысяч уст нашего народа слышится мольба к Отцу нашему на небесах: «Да приидет Царствие Твое! Да приидет Царствие Твое!», а не «Возьми нас в Свое Царствие»; Царство Божие должно сойти на землю, а не земля достигнуть Царства Божия, потому что это Царствие должно быть царством живых, а не мертвых. Царствие, о наступлении которого мы молим ежедневно, мы сами должны создать, и не только молитвами, но и борьбой: Когда б, свободен и могуч душой, взор устремив в сияние рассвета, я смог бы ринуться, как прежде, в бой! Но не затем, чтоб захватить полсвета: богатства — суета, хваленья лгут, а Слава — дым, коль Правдой не согрета. Пусть длится вечность тяжкий ратный труд, весь шар земной да будет полем боя, который Правда и Любовь ведут! Вот он бой, который ведут Любовь и Правда! И в этой битве народ должен быть Дон Кихотом, а вернее пастухом Кихотисом: О Рыцарь Бога! Встань, иди на битву! Что ж до копья, ты из гвоздей Христа скуй острие — трудись и пой молитву, а древко ты соделай из креста! Ступай же, Рыцарь, с поднятым забралом, рази своим копьем, несущйм свет!.. Нужно сражаться, — сражаться копьями, несущими свет!.. Ладно, удалимся на жительство в родные края, но и славу постараемся стяжать, пастушествуя и слагая песни. Это производное от героических действий; это новое начинание. Давайте научимся пользоваться пастушьим посохом, и пусть дланью нашей и в этом случае движет сердце, оно ведь побуждало эту длань действовать и мечом! Пастушье дело, а в нашем понимании искусство править, как говорит великий Луис де Леон в «Именах Христа» (книга I, глава IV), состоит не в том, чтобы «создавать законы или издавать указы, а в том, чтобы наставлять и питать тех, кем правят».253 Наставлять и питать — чем? Любовью и Правдой. Народ твой назвали умирающим,254 Дон Кихот мой, и назвали те, кто в опьянении недолговечного торжества забывает о превратностях Фортуны, а она на превратности еще щедрее, чем мир, в котором мы живем; и по тем же причинам, по каковым мы менее приспособлены к типу цивилизации, ныне господствующему, завтра мы, возможно, окажемся более приспособлены к новому ее типу. Мир щедр на превратности, а Фортуна щедрее. Во всяком случае, нужно притязать на славу и бессмертие имени, и не только в наши дни, но и в грядущих веках; не может сохраниться как народ тот народ, пастыри которого, воплощение его разума, не олицетворяли бы собой его исторической миссии, его собственного идеала, который должен быть осуществлен на земле. Эти пастыри должны притязать на славу, пасту- шествуя и слагая песни, и так, завоевывая славу, вести народ к его судьбе. Разве нет в вечном и бесконечном Разуме вечной идеи твоего народа, мой Дон Кихот? И нет небесной Испании, а эта земная Испания не есть ли только образ ее и отражение в жалких человеческих веках?255 Разве не существует душа Испании, столь же бессмертная, сколь бессмертна душа каждого из ее сынов? На утлых каравеллах наши деды отправились через моря и океаны на поиски Нового Света, спавшего под созвездиями, которых мореплаватели еще не видывали; а что если есть какой?то Новый Свет духа, открытие которого Бог предназначил нам совершить в ту пору, когда мы, подобно героям Камоэнса, ринемся в плавание по морям, «по коим никогда никто не плавал»,256 на каравеллах, сработанных из древесных стволов, что выросли в лесах нашего народа? У меня в стране басков говорят, что деды моих дедов, именовавшиеся «промысловиками Бискайского залива», добирались, преследуя китов, до отмелей Террановы (Ньюфаундленда), до того как Колумб постучался в ворота монастыря Рабида.257 Об этом гордо возвещает герб Лекейтио:258 «Reges debellavit, horrenda cete subiecit, terra marique potens, Lequeitio»[51]. И, преследуя страшных китов, мои предки–китобои, по преданиям, достигали неизвестных дотоле берегов далекой Америки. Более того, есть еще и предание о том, что один баскский мореплаватель по фамилии Андиалотса, что значит «Стыдливейший», был первым, кто сообщил Колумбу о Новом Свете, ибо сам, по великой своей стыдливости, наверное, не отважился совершить это открытие. Страшился славы. Не пророческое ли это обстоятельство? И если славный Андиалотса, мой соотечественник, утратит наконец свою врождённую стыдливость, дождемся ли мы нового Колумба, который открыл бы Новый Дух Испании? Существует ли испанская философия? Да, философия Дон Кихота. И нужно, чтобы он, наш Рыцарь Веры, Рыцарь нашей Веры, оставил свое копье в козлах, Росинанта в стойле, повесил бы на стену свой меч и, став пастухом Кихотисом, взял бы в твердую руку посох, захватил с собою свирель и под сенью тенистых дубов с их сладчайшими плодами, пока пасутся овцы, опустив головы долу, пел бы, вдохновленный Дульсинеей, мир и жизнь, какими они ему видятся, чтобы, воспевая свою даму, прославить и увековечить собственное имя. И пел бы не столько о том, какими видятся ему мир и жизнь, сколько о том, какими чувствует их его сердце. И пел бы с целью завоевать славу, ибо она была его путеводной звездой, и эту путеводную звезду он оставил нам. Тот же Нуналварес, герой португальского поэта, скажет вам, что Молва, что славит гулкою трубой сей жалкий мир, не достигает высей, куда взлетает с песней чиж любой! Но не слишком доверяйте таким строкам, в них звучит уныние: так?то оно так, слава летит, улетает за пределы мира, но еще выше взлетает песнь о Любви и Правде. Может быть, при звуках этой песни пастуха Кихотиса падут сраженными великаны, притворявшиеся мельницами, смягчатся духом каторжники, и Роке Гинарт распустит свою рать, и умолкнут каноники и суровые священнослужители, и признают стрелки, что тазы в руках у идальго–чудодея становятся шлемами, и все маэсе Педро прекратят свои кукольные штучки, и разверзнутся перед нами глубины пещеры Монтесиноса, и попранная справедливость будет восстановлена во всех случаях, и девицы легкого поведения станут девами, и придет Царство Божие, и на земле восторжествует тот золотой век, разглагольствованиями о коем Дон Кихот смутил и привел в недоумение души пастухов. Следует «разить отважно копьем, несущим свет», а вернее сказать, в то время как пасется стадо под звуки пастушеской свирели, разить мир правдой, разить мир святым словом, которое должно сотворить чудо. Нужно попросить у Аполлона стихов, воззрений — у любви. Главное, воззрений у любви. Существует ли испанская философия, мой Дон Кихот? Да, твоя философия, философия Дульсинеи, философия, отвергающая смерть, зовущая верить, верить в правду. И эту философию не изучить в университетах, не изложить в понятиях индуктивной либо дедуктивной логики, не извлечь из силлогизмов, не сотворить в лабораториях, ее творит сердце. Ты вознамерился, мой Дон Кихот, стать пастухом Кихотисом и получить в дар от любви воззрения на мир. Все жизненные воззрения, все вечные воззрения вытекают из любви. Источник мудрости, мой пастух Кихотис, это Альдонса, это всегда Альдонса. Через нее, через твою Альдонсу, через Женщину ты постигаешь все Мироздание. Разве ты не замечаешь, что твой народ обожествил и обожествляет женский образ, идеальный женский образ, образ Женщины в высшем смысле слова, Деву–Матерь? Разве не видишь, твой народ так поклоняется Ей, что почти забывает о поклонении Сыну? Разве не осознаешь, что он возносит Ее все выше и выше, стремится поставить рядом с самим Отцом, дабы стала равной Ему в лоне Троицы, и Троица перешла бы в Четверицу; а то, глядишь, и отождествляет Ее с Духом, отождествили же Сына со Словом.259 Разве не объявили ее Искупительницей? А что это означает? Концепция Бога, которая передавалась нам из поколения в поколение, была концепцией не антропоморфической, а андроморфической,260 Бога мы представляем себе не как человеческое существо — homo, а как мужчину — vir; Бог был и остается в нашем сознании носителем мужского начала. Его способ судить и карать людей — суд мужчины; не суд человека, стоящего выше различия полов, а суд Отца. И как возмещение нужна была Матерь. Матерь, всегда прощающая, Матерь, всегда готовая открыть объятия Сыну, когда он спасается от занесенной над ним руки или нахмуренных бровей разгневанного Отца, Матерь, на коленях у которой ищет себе утешения далекое воспоминание о тихом, еще бессознательном покое — заре, предшествовавшей нашему рождению, и о привкусе сладкого млека, которое, как бальзам, проливалось на наши детские сны. Матерь, которая знает только одну правду — прощение, и только один закон — любовь. Материнские слезы омывают скрижали Десяти заповедей. Нашу скудную и несовершенную концепцию Бога–мужчины, Бога с длинной бородой и громовым голосом, Бога, предписывающего правила и выносящего приговоры, Бога — Хозяина дома, Pater familias[52] в римском духе, нужно было уравновесить и дополнить, и поскольку в сущности мы не можем вообразить себе Бога живого и личного, вознесенного не только над общечеловеческими чертами, но и над мужскими, а уж тем более над чертами существа бесполого или обоеполого, рядом с Богом–Отцом мы поставили Богиню–Матерь, ту, что всегда прощает, ибо любит слепой любовью, а потому смотрит в корень вины и справедливо прощает и утешает, — Сладчайшую Матерь, Матерь Божию, Деву–Матерь. Дева–Матерь, Непорочная Дева, — это именно мать, и, будучи женщиной во всем, она остается чистой от всяческой человеческой грязи, дабы от нее исходило божественное дыхание. Это Дева–Матерь, это Матерь Божия. Это Матерь Божия; несчастное Скорбящее Человечество. Потому что, хотя Человечество и состоит из мужчин и женщин, Человечество — это женщина, мать.261 И это истинно по отношению к любому человеческому сообществу, любому народу. Толпа — это женщина. Объедините мужчин — и можете не сомневаться: их объединит как раз то, что они получили от своих матерей, женское начало. Несчастное Скорбящее Человечество — это Богоматерь, потому что в Ней, в Ее груди, — вечная и бесконечная Совесть Вселенной. А Человечество, так же как Богоматерь, — чистое, пречистое, незапятнанное,262 хотя мы — каждый мужчина и каждая женщина — рождаемся с пятном первородного греха. Радуйся, Человечество, благодати полное, Господь с тобою!263 Взгляни, мой пастух Кихотис, как приходят к Человечеству от Альдонсы, неприметной девушки из Тобосо; взгляни, как любовь дарит воззрения. И как под звуки твоей пастушьей свирели можно создавать испанскую философию любви, и пусть себе при этом каркают, пытаясь заглушить мелодичные звуки, огромнейшие вороны и галки, гнездящиеся при входе в пещеру Монтесиноса. Если бы Дон Кихот вернулся в сей мир, он стал бы пастухом Кихотисом, а не странствующим рыцарем, стал бы пастырем душ, держал бы в руке не посох, а перо, обращал бы свое жгучее слово ко всем пастухам. А может, он и впрямь воскрес! Если бы Дон Кихот вернулся, он стал бы пастухом; он станет им, когда вернется, станет пастырем человеков. И будет просить воззрений у любви, а чтобы воззрения эти воплотились в жизнь и одержали победу, он пустит в ход все мужество и отвагу, явленные им в сражении с мельницами и при освобождении каторжников. И давно пора сему свершиться, ибо до нынешнего нашего упадка довела нас боязнь мыслить. Боязнь приступить к решению вечных проблем, боязнь поглубже заглянуть в сердце, боязнь извлечь наружу тайные тревоги, скрытые в вечных глубинах. Боязнь эта приводит к тому, что многие подменяют умственную активность эрудицией, усыпляющей духовную обеспокоенность либо дающей пищу духовной лени; нечто вроде игры в шахматы. «Я не хочу заниматься изучением патологии, — говорил мне один трус, — и не хочу знать, где у меня печень и для чего она, ведь стоит мне этим заняться, я поверю, что страдаю болезнью, о которой только что прочитал. На то есть врач, его дело — лечить меня, я ему за это плачу; он отвечает за мою жизнь, а залечит до смерти — что ж, его вина, а я по крайней мере умру без тягостных опасений и без забот. И так же обстоит дело со священником. Не хочу тратить время на раздумья о своем происхождении и о своей судьбе, откуда пришел, куда иду, есть ли Бог или нет, а если есть, то каков Он, есть ли загробная жизнь или ее нет и что там дальше; что толку зря ломать себе голову да тратить время и силы, которые нужны мне, чтобы зарабатывать на хлеб моим детям. На то есть священник, и раз это его дело — пускай себе докапывается, что существует, что нет, пускай служит обедни и пускай даст мне отпущение грехов после предсмертной исповеди. А если он обманывает сам себя либо меня, его вина. Он пусть держит ответ за себя; для меня же в вере нет обмана». Давно пора нам, пастух Кихотис, ринуться в наступление и, вооружившись воззрениями, подаренными тебе любовью, а также копьем, несущим свет, атаковать зловонную ложь и освободить бедных каторжников духа! И пусть после того тебя забросают каменьями; да и наверняка они забросают тебя каменьями, если ты разорвешь цепи трусости, сковавшие их. Тебя забросают каменьями. Каторжники духа побивают каменьями те^, кто рвет цепи, которыми они скованы по рукам и ногам. И именно поэтому, коль скоро они должны побить тебя каменьями, их надо освободить. Первое, что они сделают освободившись, — побьют каменьями освободителя. Самое чистое благодеяние — это благодеяние, которого не признает таковым облагодетельствованный; самое великое милосердие, какое можно оказать ближнему, состоит не в том, чтобы утолить его желания или удовлетворить потребности, а в том, чтобы пробудить в нем желания и вызвать к жизни потребности. Освободи его: побив тебя каменьями в благодарность за освобождение и поупражняв таким манером силу рук своих, он ощутит желание свободы. Тебя побьют каменьями от растерянности. И скажут: свобода? Хорошо, а что мне с ней делать? Один мой друг, каторжник, приговоренный к галерам, которому я желал помочь, распиливая его духовные цепи и сея в его душе тревогу и сомнения, сказал мне однажды: «Послушай, оставь меня в покое и не мешай мне; мне и так хорошо. К чему терзания и тревоги? Если бы я не верил в ад, я стал бы преступником». И я ответил: «Нет, ты будешь таким, какой ты есть, и будешь делать то, что делаешь, и не делать того, чего не делаешь сегодня: а если бы так не было, ты стал бы преступником; да, собственно, ты и сейчас уже преступник». Он возразил: «Мне нужна причина, чтобы быть хорошим, объективное основание для моего поведения, мне необходимо знать, почему плохо то, что противно моей совести». Я в свой черед возразил ему: «Оно потому и противно твоей совести, что в ней живет Бог». Он мне на это: «Не хочу я оказаться посреди Океана, словно потерпевший кораблекрушение, захлебываться в волнах, погибая, и не иметь возможности ухватиться за какую?то доску». Я опять за свое: «За доску? Но доска — это я, я сам, она мне не нужна, потому что я плыву в Океане, о котором ты говоришь, он?то и есть Бог. Человек плывет в Боге, не нуждаясь в спасательной доске, и единственное, чего я хочу, это отнять у тебя такую доску, оставить тебя наедине с самим собой, вдохнуть в тебя силу духа. Чтобы ты почувствовал, что плывешь. Объективное основание, говоришь? А что это такое? Тебе нужна объективность объективнее, чем ты сам? Нет, людей надо бросать посреди Океана, и никаких спасительных досок, пусть учатся быть людьми, пусть учатся плавать. Ты так мало веришь в Бога, что, хотя мы и пребываем в Нем — «ибо мы Им живем, и движемся, и существуем» (Деяния. 17:28), — тебе еще нужна доска, чтобы за нее ухватиться? Он тебя поддержит и без доски. И если ты погрузишься в Него, разве это имеет значение? Все тревоги, терзания и сомнения, которых ты так боишься, — это начало погружения в живые и вечные воды, они дают тебе воздух, видимость покоя, и ты умираешь в нем час за часом; так иди же ко дну без возражений, потеряй сознание, стань как губка, ведь затем ты всплывешь на поверхность вод, и увидишь себя, и почувствуешь себя, и ощутишь себя внутри Океана». «Да, уже мертвым», — сказал он мне. «Нет, воскрешенным и более живым, чем когда?либо», — сказал я. И бедный мой друг каторжник бежал от меня, безумно страшась самого себя. И потом он забросал меня каменьями; и, ощутив, что каменья барабанят по шлему Мамбрина, прикрывавшему мне голову, я сказал про себя: «Благодарение тебе, Господи, ты соделал так, чтобы слова мои запали в душу моего друга, но не так, будто пали на голый камень, а задержались в ней».264 Слышал бы ты, мой пастух Кихотис, как говорят о вере и верованиях каторжники духа!.. Слышал бы ты, мой славный пастух, как говорят об этом их пастыри!.. Я знал одного из таких пастырей, для которого действенность свистков, коими сзывал он своих овечек, равно как истинность уроков, кои он старался им преподать и без коих отказывал им в вечном спасении, были — подумать только! — чисто испанскими, сугубо испанскими! Ересь для него была равноценна измене Родине! И знаю я одного пастушьего пса, лаем провозглашающего славу нашего отечества; и знаю стража наших традиций, для коего религия всего лишь литературный жанр, может быть, одна из ветвей гуманитарных наук, самое большее — одно из изящных искусств. В борьбе против этих ничтожеств нужен ты, мой пастух Кихотис, твои песни очистят души от мерзких струпьев, дадут всем нам мужество проникнуть в пещеру Монтесиноса и встретить лицом к лицу любые видения, которые перед нами предстанут. Вполне понятно, что иезуиты, клепальщики цепей для каторжников, ненавидят тебя, мой Дон Кихот, и сжигают с криками и воплями книгу о твоих приключениях: о том, что подобное случалось, рассказал нам один из тех, кто разбил цепи ордена, — экс–иезуит, автор книги «Один из тех, кого вымели из Общества Иисусова».265 Приди же, пастух Кихотис, пасти нас и слагать песни о воззрениях, на которые тебя вдохновила любовь! Глава LXVIII о колючем приключении, случившемся с Дон КихотомВскоре после того как Дон Кихот высказал намерение заняться пастушеством, на Рыцаря и оруженосца налетело стадо в шестьсот с лишним свиней и пробежалось по ним обоим. Рыцарь счел, что этот позор послан ему в наказание за его грех, но не настолько опечалился, чтобы не сочинить мадригал, в котором, среди прочего, говорилось следующее: Мне жизнь несет кончину, Кончина ж снова жизнь мне возвращает. О странная судьбина, Что сразу жизнь и смерть мне возвещает! Изумительные строки, в которых выражена самая сокровенная суть донки- хотовского духа! И заметьте, когда Дон Кихоту удалось выразить самое заветное, самое глубокое, самое проникновенное, что было в его безумии, порожденном жаждой славы, он сделал это в стихах, да притом после поражения и после того как хрюкающие твари потоптали его. Стихи, бесспорно, естественный язык глубин духа; в стихах излагали самые сокровенные свои чувства и святой Хуан де ла Крус, и святая Тереса.266 И Дон Кихот также высказал в стихах то, что обнаружил в безднах своего безумия, ведь жизнь убивала его, а смерть снова возвращала к жизни; он желал жить вечно, жить в смерти, жить нескончаемой жизнью: Мне жизнь несет кончину, Кончина ж снова жизнь мне возвращает. Да, мой Дон Кихот, смерть тебя вновь возвращает к жизни, к нетленной жизни. Как об этом сказала в стихах твоя сестра Тереса де Хесус: Мой Господь, из смерти этой в жизнь меня ты уведи и от пут освободи; Твоего я жажду света и от жажды сей сгораю, умирая без него: умираю оттого, что еще не умираю!267 Глава LXIX о самом редкостном и необычайном происшествии из всех случившихся с Дон Кихотом на протяжении этой великой историиПока Дон Кихот напевал свой маленький мадригал, а Санчо спал как убитый, наступил новый день, который принес с собой последнюю шутку герцогской четы. Наших героев окружили десять всадников и четверо или пятеро пешеходов и под оскорбительные крики и брань привели их в замок. Там они увидели катафалк с телом Альтисидоры, для воскрешения которой, по приказанию Радаманта,268 Санчо должен был вытерпеть двадцать четыре щелчка в нос, двенадцать щипков и шесть уколов булавками в плечи и поясницу. И, несмотря на сопротивление Санчо, шесть дуэний все это проделали, и Альтисидора воскресла. И когда Дон Кихот увидел, какую силу небеса вложили в тело Санчо, из чего следовало, что способность, заключенная в теле Санчо, достигла высшей точки,269 он стал на коленях молить оруженосца нанести себе удары бичом, чтобы расколдовать Дульсинею. И дело не в грубых шутках Герцога и Герцогини; в теле Санчо действительно заключена способность расколдовывать и воскрешать девушек. За счет трудов, на кои способно тело Санчо, кормятся герцоги, и слуги их, и их дуэньи; за счет трудов, на кои способно тело Санчо, в конечном счете, Дульсинея обретает способность вести своих избранников в храм вечной Славы. Санчо трудится, бичуя себя, чтобы другие пробуждали любовь в Дульсинее; бичевание Санчо делает героя героем, егоЪевца певцом, и притом знаменитым, святого святым, а сильного сильным. И здесь историограф говорит непреложную истину: «…шутники (…) были столь же безумны, как и те, кого они вышучивали, ибо усердие, с каким Герцог и Герцогиня высмеивали двух глупцов, делало их самих придурковатыми».270 Тут остановимся: ни Дон Кихота, ни Санчо нельзя назвать глупцами, а вот Герцог с Герцогиней и впрямь были глупы, да что там — дураки набитые, и, как это в обычае у всех глупцов, злокозненные и подлые. В самом деле, добрыми глупцы не бывают, глупец, особенно если это любитель понасмешничать, всегда жует горькую жвачку зависти. В глубине души герцогская чета не могла простить Дон Кихоту завоеванную им славу; они стремились соединить свое имя с бессмертным именем Рыцаря. Но мудрый историк славно наказал их, умолчав об их именах, и по сей причине цели они не достигли. Так и остались герцогами, герцогами и только — воплощением всех тупоголовых и злокозненных герцогов. Вскоре после воскрешения Альтисидоры эта развязная девица вошла в комнату Дон Кихота, и в беседе с нею он произнес памятные слова: «…нет второго меня на свете…»271 — высказывание, доводящееся братом–близнецом другому, из первой части: «Я знаю, кто я такой!» «Нет второго меня на свете!» Вот изречение, которое мы не должны забывать никогда, особенно когда нам становится грустно и тревожно при мысли, что в один прекрасный день мы неизбежно исчезнем, а к нам лезут со смехотворными поучениями, вроде того, что мы лишь частица Вселенной, что звезды следуют своими путями и без нас, что добро должно восторжествовать без нашего вмешательства, что представлять, будто все это огромнейшее здание создано для нашего спасения — по меньшей мере гордыня. «Нет второго меня на свете!» Каждый из нас единствен и незаменим. «Нет второго меня на свете!» Каждый из нас абсолютен. Если существует Бог, сотворивший и хранящий мир, Он сотворил и хранит его для меня. «Нет другого меня!» Есть старше меня и младше, лучше меня и хуже, но другого меня нет. Я — некто совершенно новый, во мне сосредоточено вечное прошлое, и с меня начинается вечное будущее. «Нет второго меня!» Это единственная прочная основа любви среди людей, потому что нет и второго тебя, а есть только ты, нет второго его, а есть только он. Беседа продолжалась, и во время разговоров ветреная Альтисидора дала понять, что, хотя все было шуткой, уклончивость Дон Кихота причинила ей боль. Даже если девица притворяется влюблённой шутки ради, она все равно огорчится, когда ей не ответят взаимностью всерьез; и Альтисидору так раздражило равнодушие Дон Кихота, что она назвала его «в пух и прах разбитый и поколоченный дон» и объявила, что ее смерть и воскрешение были шуткой. Этого штриха довольно, чтобы убедить нас, насколько реальна и правдива история, которую я объясняю и комментирую; невозможно принять всерьез шутки отвергнутой девушки — такого ведь, выдумывай не выдумывай, не выдумаешь. По моему мнению, если бы Дон Кихот утратил твердость, и поддался бы, и стал домогаться ее любви, она отдалась бы телом и душой, пусть только для того, чтобы потом говорить, что была в объятиях одного безумца, слава о котором гремит на весь мир. Весь недуг этой девушки проистекает от безделья, как сказал герцогской чете Дон Кихот, так?то оно так, да надо бы знать, от какого рода безделья проистекал сей недуг.272 Глава LXXI о том, что случилось с Дон Кихотом и его оруженосцем Санчо Пансой по дороге в их деревнюГосподин и оруженосец выехали из герцогского дома и продолжали путь к своей деревне. По дороге Дон Кихот предложил Санчо бичеваться за плату, на каковое предложение «Санчо вытаращил глаза и широко развесил уши (…) решив в душе добросовестно отстегать себя», потому что корыстолюбивым сделала его любовь к детям и жене, как он сам об этом сказал. Общую сумму назначил он в восемьсот двадцать пять реалов, и Дон Кихот воскликнул: «О благословенный Санчо! О возлюбленный мой Санчо! После этого я и Дульсинея будем считать себя обязанными служить тебе столько дней жизни, сколько отпустит нам небо!» И когда наступила ночь, Санчо скрылся среди деревьев и, сделав из узды и недоуздка Серого крепкую и гибкую плеть, разделся до пояса и стал хлестать себя, «а Дон Кихот начал считать удары». После шести или восьми ударов Санчо надбавил цену, а его хозяин еще и увеличил ее вдвое, «но хитрец перестал стегать себя по спине, а принялся хлестать по деревьям, от времени до времени испуская такие тяжелые вздохи, что, казалось, с каждым из них душа у него улетала из тела». Видишь, Санчо, что произошло между тобой и твоим хозяином из?за твоих ударов: наилучший символ того, что происходит в твоей жизни. Я уже сказал тебе, за счет ударов, получаемых тобой, живем мы все, даже те, кто философствует на сию тему либо слагает стишки. Издавна пытаются силой принудить тебя наносить себе удары плетью и держат тебя в рабстве, но приходит день, и ты поступаешь так, как поступил со своим хозяином и природным сеньором, а именно отказался от повиновения, наступил коленом ему на грудь и воскликнул: «Я сам себе сеньор!» Тут тактика меняется, тебе предлагается плата за каждый удар, а это опять обман, за бичевание тебе платят деньгами, которые бичевание же и приносит. А ты, бедный Санчо, из любви к детям и жене, соглашаешься и готов себя высечь. Но как тебе сделать такое добровольно и взаправду, если ты не убедишься, что от каждого удара тебе будет выгода? Шесть или восемь ты наносишь по собственному телу, а три тысячи двести девяносто два оставшихся — по деревьям, и большая часть твоего труда тратится понапрасну. Большая часть человеческого труда тратится понапрасну, и это естественно, так и должно быть; ведь если какой?то бедолага шлифует дорогие украшения, дабы заработать себе на хлеб, но не убежден в общественной их ценности, разве будет он шлифовать с усердием? Разве будет стараться изо всех сил тот, кто делает игрушки для детей из богатых семейств, кто зарабатывает этим на хлеб своим детям, у которых игрушек нет? Сизифов труд — большая часть человеческого труда, и люди не сознают, что труд всего лишь предлог уделить им поденную плату, но не как нечто им принадлежащее, а как нечто чужое, что позволяют им заработать из милости. Хитрость в том, чтобы Санчо получал свою плату не как нечто ему принадлежащее, а как плату за удары плетью, каковые он себе нанесет; ему из милости дали право заработать, бичуя себя самого; для того чтобы поддерживать и увековечивать ложь о праве собственности и о том, что земля принадлежит власть имущим по праву, изобретаются труды вроде нанесения самому себе ударов плетью, сколь бы абсурдными они ни были. Таким образом Санчо бичует себя с тем же рвением, с каким разбирают брусчатку на улицах горемыки, которых в зимние месяцы, когда не хватает плетей, городские власти посылают разбирать ее, с тем чтобы потом снова мостить брусчаткой улицы и этим оправдать жалкую милостыню, которую раздают этим беднякам. Покрывало Пенелопы и бочка Данаид273 подобны твоему бичеванию, Санчо; дело в том, что тебе нужно зарабатывать себе на хлеб и ты должен благодарить за это тех, кто назначает тебе удары, и быть признательным, если заплатят, и не ставить стопу на чужую пашню, подобно тому как ты поставил колено на грудь хозяина. Ты правильно делаешь, что обдираешь кору с деревьев ударами недоуздка, все равно тебе столько же и должны заплатить, ведь платят тебе не за то, что ты наносишь себе удары плетью, а для того чтобы ты не взбунтовался. Ты поступаешь правильно, но поступил бы еще правильнее, если бы эту плеть обратил против своих хозяев и отстегал бы их, а не деревья, и выгнал бы их плетью со своей пашни, и пусть бы они пахали и сеяли с тобой, и это было бы вашим общим делом. Главы LXXII и LXXIII о том, как Дон Кихот и Санчо прибыли в свою деревню274Продолжая свой путь, они встретились в гостинице с доном Альваро Тарфе, через два дня Санчо покончил со своим бичеванием, и вскоре они увидели свое селение. Въехали они в селение и разошлись по домам. Когда Дон Кихот рассказал священнику и бакалавру о своем замысле и предложил им всем стать пастухами, Карраско проявил свой недуг, безумие, которым заразился от Дон Кихота и благодаря которому победил Рыцаря в бою; потому и сказал он: «…как всему миру известно, я знаменитый поэт». Помните, я уже говорил вам, что бакалавр был поражен тем же безумием, что и идальго? Разве не мечтал он среди позолоченных солнцем каменных стен Саламанки о бессмертии? Услышав речи о пастухах, поспешила вмешаться экономка и посоветовала своему хозяину оставаться дома: «…оставайтесь дома, занимайтесь своим хозяйством, почаще исповедуйтесь, подавайте милостыню бедным, — и пусть грех падет на мою душу, если все не устроится к лучшему». Эта добрая экономка не очень речиста, но уж если ее прорвет, выговорится до конца в немногих словах. И как славно она рассуждает! С каким благородством! Посоветовала своему хозяину именно то, что нам советуют люди, которые говорят, что хотят нам добра. Хотят добра! Хотят нам добра! Ах, доброхотство, доброхотство, как я боюсь тебя! Когда слышу от кого?то из друзей: «Я хочу тебе добра» или «Прислушайся к нашим словам, ведь мы хотим тебе добра», меня бросает в дрожь. Кто же мне хочет добра? Те, кто хотят, чтобы я был, как они; это и есть добро, которого они мне хотят. Ах, доброхотство, жестокое доброхотство, побуждающее нас искать в том, кому мы хотим добра, того человека, которого мы из него сотворили. Кто меня любит таким, каков я есть? Ты, только Ты, мой Боже, ведь, любя меня, Ты постоянно созидаешь меня, ибо само мое существование является творением Твоей вечной любви. «Оставайтесь дома…». Чего ради мне оставаться дома? Оставайтесь каждый у себя дома, и тогда не будет Бога, который бы пребывал в доме всех.275 «Занимайтесь своим хозяйством…». Какое же у меня хозяйство? Мое хозяйство — это моя слава. «Почаще исповедуйтесь…». Моя жизнь и мое творчество — постоянная исповедь. Несчастен тот человек, кому нужно выбирать время и место для исповеди. Что же касается исповеди, которую имеет в виду экономка Дон Кихота, не учит ли она нас одновременно и умалчивать, и сплетничать? «Подавайте милостыню бедным…». Да, но по–настоящему бедным, нищим духом, и не ту милостыню, что они просят, а ту, что им необходима. Послушай,, читатель, хотя я тебя и не знаю, но так люблю, что, попадись ты мне в руки, я вскрыл бы тебе грудь и надрезал сердце, влил бы туда уксус и насыпал соли, чтобы ты никогда не ведал покоя и жил в постоянной тревоге и нескончаемой жажде творить. Если мне не удалось расшевелить тебя моим Дон Кихотом, это, поверь мне, из?за моего неумения и потому, что эта мертвая бумага, на которой я пишу, не кричит, не вопиет, не вздыхает, не плачет; и потому, что еще не создан язык, который позволил бы нам с тобой понять друг друга. А теперь отправимся к Дон Кихоту, дабы присутствовать при его кончине; и умрет он во благе. Глава LXXIV о том, как Дон Кихот заболел, о составленном им завещании и его смертиОн отдал душу Тому, Кто дал ее, даст и спасенье в раю Своем. Земля будь пухом ему, а нам пребудь в утешенье память о нем. (Последняя из «Строф, которые Хорхе Манрике сложил на смерть своего отца, дона Родриго Манрике, магистра Ордена Сантьяго») О читатель, мы подошли к концу, к завершению этой грустной истории, к увенчанию жизни Дон Кихота, к его смерти. Потому что всякая земная жизнь завершается и заканчивается смертью, и в ее свете нужно рассматривать жизнь. Таким образом, эта старая максима, гласящая: «Какова была жизнь, такой будет и смерть» — «Sicut vita finis ita», — должна быть заменена на «Какова смерть, такой была и жизнь». Достойная и славная смерть возвышает и прославляет всю жизнь, какой бы дурной и низкой ни была она, а дурная Смерть губит жизнь, казалось бы, достойную. В смерти раскрывается загадка жизни, ее глубинная тайна. В смерти Дон Кихота раскрылась загадка его дон- кихотовской жизни. Шесть дней продержала его в постели лихорадка, врач признал его безнадежным, он остался один и проспал без просыпу больше шести часов. «Однако по истечении указанного времени он проснулся и громко вскричал: «Да будет благословен всемогущий Бог, оказавший мне такую милость! Поистине милосердие его безгранично, и грехи человеческие не могут ни ослабить, ни отвратить его!»» Благочестивейшие слова! Племянница спросила, что с ним происходит, и он ответил: «(Я говорю) о том милосердии, племянница, которое в это мгновение проявил ко мне Господь, и мои собственные грехи не помешали этому. Сейчас я сужу обо всем трезво и ясно, потому что разум мой освободился от густого мрака неведения, которым его окутало злополучное и постоянное чтение презренных рыцарских романов. Теперь я признаю их нелепыми и лукавыми, и единственное, о чем я горюю, это то, что просветление пришло ко мне слишком поздно, и у меня нет времени возместить зло чтением других книг, которые являются светочами души. Я чувствую, племянница, что смерть близка, и мне хотелось бы умереть так, чтобы люди не считали мою жизнь очень плохой и чтобы за мной не утвердилась слава сумасшедшего; правда, я был им, но я не хочу подтверждать это своей смертью». Бедный Дон Кихот! На пороге смерти, в просветлении смерти он признается, что жизнь его была только безумным сном. Жизнь есть сон! Такова, в итоге, истина, к которой в час смерти приходит Дон Кихот; и в истине этой он встречается со своим братом Сехисмундо.276 Но Рыцарь все еще сожалеет о том, что не может читать другие книги, которые являются светочами души. Книги? Но, благородный идальго, разве ты не разуверился в них? Книги тебя сделали странствующим рыцарем, книги внушили тебе мысль стать пастухом, а что если книги, являющиеся светочами души, тебя толкнут на новые, хотя и иные, рыцарские подвиги? Пожалуй, здесь уместно вспомнить еще раз об Иньиго де Лойоле, раненом, в постели, в Памплоне, когда он попросил принести ему рыцарские книги, чтобы убить время, и ему дали «Жизнь Господа нашего Иисуса Христа» и «Flos Sanctorum», книги, побудившие его стать странствующим Рыцарем Веры.277 Позвал Дон Кихот своих добрых друзей — священника, бакалавра Самсона Карраско и цирюльника, мастера Николаса, — и сказал, что хочет исповедоваться и составить завещание. Как только он увидел всех троих, он сказал им: «Поздравьте меня, добрые сеньоры: я теперь уже не Дон Кихот Ламанчский, а Алонсо Кихано, за свои поступки прозванный Добрым». Незадолго до этого, разговаривая с доном Аль- варо де Тарфе, когда тот назвал его хорошим, он сказал: «Не знаю, Хороший ли я, но, посмею сказать, я, во всяком случае, не Плохой»,278 вспомнив, возможно, место из Евангелия: «…что ты называешь Меня благим? Никто не благ, как только один Бог» (Мф. 19:17), и теперь, на краю могилы, озаренный светом смерти, он говорит, что за свои поступки получил «прозвище Добрый».[53] Прозвище! Прозвище! Сколько же времени пройдет, Дон Кихот мой, пока не вырвут корень безумия из твоей жизни! Прозвище Добрый! Прозвище! Он продолжает горько размышлять, проклинает Амадиса Галльского, врагом которого «и всего несметного полчища его потомков» он стал, и когда его услышали, то подумали трое его друзей, что «какое?нибудь новое безумие овладело им». И в самом деле, на него обрушилось последнее безумие, уже неизлечимое, безумие смерти. Жизнь есть сон, конечно, но скажи нам, Дон Кихот, неудачливый Рыцарь, пробудившийся от сна своего безумия, дабы умереть, кляня его, скажи нам, а смерть — не сон ли и она тоже? А что если и смерть — вечный сон, без сновидений и без пробуждения, тогда, дорогой Рыцарь, чем благоразумие твоей смерти ценнее безумия твоей жизни? И если смерть есть сон, Дон Кихот мой, почему должны быть великаны мельницами, баранами — войска, грубой крестьянкой — Дульсинея и люди — насмешниками? Если смерть есть сон, то безумием, всего лишь глубоким безумием, было и твое стремление к бессмертию. Коль скоро сном и тщеславием было твое безумие, не сон ли и тщеславие всякий человеческий героизм, всякое усилие, затраченное ради блага ближних, всякая помощь нуждающимся и всякая война с угнетателями? Коль скоро было сном и тщеславием твое безумие, то есть неприятие смерти, тогда правы в этом мире только бакалавры Карраско, герцоги, доны Антонио Морено и, по сути дела, все те насмешники, которые превращают мужество и доброту в потеху на досуге и в способ убивать время. Если было сном и тщеславием твое стремление к вечной жизни, вся правда заключается в таких вот стихах «Одиссеи»: Им для того ниспослали и смерть и погибельный жребий Боги, чтоб славною песнею были они для потомков. Сгреч.: пер. В. А. Жуковского) «Боги замышляют и вершат гибель смертных, дабы потомкам было что воспевать».279 И, уж конечно, мы можем сказать вместе с Сехисмундо, твоим братом, что «самым большим преступлением человека является его рождение».280 Будь оно так, уж лучше было бы нам так и не увидеть солнечного света, так и не вдохнуть грудью воздуха жизни. Что привело тебя, Дон Кихот мой, к твоему безумию, выразившемуся в стремлении увековечить и прославить свое имя; что привело тебя к жажде остаться в памяти людской благодаря своей славе, что, как не мечта о бессмертии, вечной жизни — наследие, которое мы получаем от наших отцов, «ибо есть у нас тяготение к сопричастности божественному началу, есть лихорадочная жажда стать чем?то большим, чем мы являемся», как говорит падре Алонсо Родригес,281 твой современник («Путь к обретению совершенства и христианских добродетелей», трактат VIII, глава XV). Что, как не ужас перед неотвратимостью нашего небытия, возбуждает в нас жажду абсолютного бытия, ведь только это и позволяет нам удержаться на краю такой великой опасности, как переход в ничто. Но здесь был Санчо, и пребывал он на вершине своей веры, к которой пришел после стольких падений, страхов и промахов; и Санчо, услышав от него речи, столь непохожие на прежние, сказал: «Именно теперь, сеньор Дон Кихот, когда прибыла весть о расколдовании сеньоры Дульсинеи, ваша милость совсем о другом заговорила? Теперь, когда мы уже приготовились стать пастухами и проводить нашу жизнь по–княжески, распевая все время песни, ваша милость решила сделаться отшельником? Замолчите, ради Бога, одумайтесь и бросьте ваши бредни».282 Примечательные слова! «Одумайтесь! Одумайтесь и бросьте ваши бредни!» О друг Санчо, твой хозяин уже не может одуматься, не может прийти в себя, а может только уйти в лоно всеродящей земли, которая производит нас на свет и всех забирает в свои мрачные недра. Бедный Санчо, ты остаешься со своей верой, с верой, которую дал тебе твой хозяин! «Бросьте ваши бредни!» «Бредни — то, что было до сих пор, — ответил Дон Кихот, — ибо поистине они были гибельными для меня бреднями; но в минуту смерти я, с Божьей помощью, обращу их себе на пользу». Да, мой Дон Кихот, эти бредни идут тебе на пользу. Твоя смерть была даже более героической, чем твоя жизнь, потому что когда ты приблизился к ней, ты отказался, — и это было самое великое решение, — ты отказался от славы, от своих деяний. Твоя смерть оказалась самой великой твоей жертвой. Дойдя до вершины своего крестного пути, осыпаемый насмешками, ты отказываешься не от самого себя, а от того, что превосходит величием тебя самого, — от своих деяний. И Слава навеки принимает тебя в свои объятия. «Священник попросил всех выйти из комнаты и, оставшись с Дон Кихотом наедине, исповедал его. (…) Когда исповедь окончилась, священник вышел и сказал: Действительно Алонсо Кихано Добрый умирает, и действительно он в здравом уме; войдите к нему, чтобы присутствовать при составлении им завещания»». Разрыдались Санчо, экономка и племянница, потому что в самом деле «Дон Кихот, и в бытность свою просто Алонсо Кихано Добрым, и в бытность свою Дон Кихотом Ламанчским, неизменно проявлял кроткий нрав и приветливый характер, за что его любили не только близкие, но и все, кто его знал». Он всегда был добр, добр прежде всего, добр врожденной добротой, и доброта эта, послужившая основою здравого смысла Алонсо Кихано и его достойной смерти, послужила прочной основой безумия Дон Кихота и его достойнейшей жизни. Корнем твоего безумия, выразившегося в жажде бессмертия, корнем твоего страстного желания жить в веках, корнем твоего неприятия смерти была твоя доброта, мой Дон Кихот. Добрый не может смириться с собственным распадом, ибо чувствует, что его доброта — частица Бога, а Бог есть Бог не мертвых, а живых, потому что все живут для Него. Доброта не страшится ни бесконечности, ни вечности; доброта признает, что только в человеческой душе она обретает совершенство и завершенность: доброта знает, что самоосуществление добра в процессе развития рода человеческого — ложь. Вся суть в том, чтобы быть добрым, каким бы сном ни была жизнь. Об этом уже сказал Сехисмундо: Но, правда ли, сон ли, равно Творить добро я намерен.283 Коль скоро доброта нас увековечивает, есть ли мудрость превыше той, которая побуждает нас принять смерть как должное? «Действительно Алонсо Кихано Добрый умирает, и действительно он в здравом уме…»; он мертв для безумия жизни, он пробуждается от сна. Дон Кихот составил завещание и в нем упомянул Санчо, чего Санчо заслуживал, ибо если его хозяин, будучи безумным, содействовал тому, чтобы оруженосцу его дали в управление остров, то «в здравом уме» он «отдал бы ему, если бы мог, целое королевство, потому что этого заслуживают его простая душа и верное сердце». И обратясь к Санчо, он захотел было поколебать его веру, убедить, что не было на свете странствующих рыцарей, на что Санчо, полный веры и совершенно безумный, в то время как господин его умирал в здравом уме, отвечал в слезах: «Ах, не умирайте ваша милость, мой сеньор, а послушайтесь моего совета — живите еще много лет! Потому что величайшее безумие, которое может сделать человек, это — умереть так, ни с того ни с сего…». Величайшее безумие, Санчо? Я смерть приемлю, о да, и воля чистой пребудет и полной света. Ведь жизни хотеть, когда Бог смертному смерть присудит, — безумье это. Так мог ответить твой хозяин словами дона Родриго Манрике, словами, которые вложил в уста отца сын, дон Хорхе, сложивший бессмертные строфы. И после слов о величайшем безумии, состоящем в том, чтобы умереть ни с того ни с сего, Санчо принялся за старое, повел речи о расколдовании Дульсинеи и о рыцарских романах. О героический Санчо, как мало людей замечает, что ты достиг вершины безумия, когда твой хозяин низвергся в бездну благоразумия, и что над его смертным ложем ты излучал свою веру, Санчо, твою собственную веру в то, что ты не умер и не умрешь! Дон Кихот утратил свою веру и умер, ты приобрел ее и живешь; понадобилось, чтобы он умер, разуверившись, чтобы в животворящей вере жил ты. О Санчо, какой печали исполнено твое воспоминание о Дульсинее теперь, когда твой хозяин готовится к смертному часу! Это уже не Дон Кихот, а Алонсо Кихано Добрый, застенчивый идальго, который двенадцать лет любил, как свет очей своих, — очей, которые скоро станут добычей тления,284 — Альдонсу Лоренсо, дочь Лоренсо Корчуэло и Альдонсы Ногалес, из Тобосо. Когда ты напоминаешь ему, лежащему на смертном одре, о его даме, ты напоминаешь ему о пригожей девушке, созерцанием которой он тайком насладился четыре раза за двенадцать лет одинокой незаметной жизни. Сейчас идальго, возможно, увидел бы ее уже замужней, в окружении детей, гордой своим мужем и своей жизнью в Тобосо, столь благополучной. И тогда, на своем холостяцком смертном ложе, он подумал бы, возможно, что когда?то мог бы ввести ее в свой дом и на это ложе и на ложе этом испить жизни. И умер бы он в безвестности, и Дульсинея не призывала бы его с небес безумия, а он чувствовал бы на своих холодных губах жаркие губы Альдонсы, а вокруг были бы их дети, и в них продолжалась бы его жизнь. Добрый идальго, ваши жизни столько раз сплетались бы в одну, и ты чувствовал бы ее рядом, на ложе, где умираешь. Чувствовать, что она здесь, рядом, держать ее руку в своей, чтобы твоей руке передавалось тепло, тебя уже покидающее, и увидеть ослепительный свет последнего таинства, свет тьмы, отражающийся в ее заплаканных, испуганных глазах, вбирающих твой взгляд, уже уходящий в вечность. Ты умирал, не насладившись любовью, единственной любовью, которая побеждает смерть. И слыша голос Санчо, говорившего о Дульсинее, ты должен был пережить в сердце своем те двенадцать долгих лет, прожитых под пыткой неодолимой стыдливости. Это была твоя последняя битва, мой Дон Кихот, которую не заметил никто из тех, кто стоял вокруг смертного одра. На помощь Санчо пришел бакалавр, и, услышав его, Дон Кихот сказал с предсмертным спокойствием: «Тише, сеньоры, в прошлогодних гнездах не водятся молодые птенцы. Я был сумасшедшим, а теперь я в здравом уме; я был Дон Кихотом Ламанчским, а сделался, как уже сказал вам, Алонсо Кихано Добрым. Пусть мое раскаяние и моя правдивость возвратят мне ваше прежнее уважение…». Ты выздоровел, Рыцарь, чтобы умереть; ты снова стал Алонсо Кихано Добрым, чтобы умереть. Взгляни, мой бедный Алонсо Кихано, взгляни на свой народ, не излечился ли он также от своего безумия, чтобы затем умереть? Разбитый, потерпевший неудачу и побежденный там, в Америке, не возвращается ли он в свою деревню, чтобы исцелиться от своего безумия? Как знать!.. Может статься, чтобы умереть. Может статься, и умер бы, если бы с ним не остался Санчо; он заменит тебя, полный веры. Потому что твоя вера, Рыцарь, в наши дни копится в Санчо.285 Санчо не умер, он наследник твоего духа, благородный идальго, и мы, твои верные последователи, надеемся, что Санчо когда?нибудь ощутит, как ширится, полнясь кихотизмом, его душа, как расцветают в нем старые воспоминания о жизни оруженосца, и тогда он войдет в твой дом и облачится в твои доспехи, которые ему расставит и подгонит по фигуре местный кузнец, и выведет Санчо Росинанта из конюшни, и сядет на него верхом, и возьмет в руки твое копье, копье, благодаря которому ты дал свободу каторжникам и победил Рыцаря Зеркал, и, не обращая внимания на вопли племянницы, выедет в поле и вернется к жизни, полной приключений, превратившись в странствующего Рыцаря. И тогда, мой Дон Кихот, именно тогда твой дух утвердится на земле. Это Санчо, твой верный Санчо, это Санчо Добрый, он стал безумным, когда ты излечился от безумия на смертном одре; и Санчо утвердит навсегда кихотизм на земле людей. Когда твой преданный Санчо, благородный Рыцарь, сядет на твоего Росинанта, облаченный в твои доспехи, и возьмет в руки копье, тогда ты воскреснешь в нем и тогда осуществится твой сон. Дульсинея примет вас обоих и, обхватив руками, прижмет к груди, и вы с Санчо станете одним существом. «Тише, сеньоры, в прошлогодних гнездах не водятся молодые птенцы!»; рассеялся сон: И, если верно рассудим, Жизнь только снится людям, Пока не проснутся от сна. Снится, что он король, королю, И живет он, повелевая, Разрешая и управляя. Дон Кихоту снилось, что он странствующий рыцарь, но вот кончились его приключения, и он умирает: И славу его потом проверьте, В пепле смерти ее измерьте! Чем была жизнь Дон Кихота? Что это — жизнь? Это только бред, Что это — жизнь? Это только стон, Это бешенство, это циклон, И лучшие дни страшны, Потому что сны — это только сны, И вся жизнь — это сон.286 «Ах, не умирайте ваша милость, мой сеньор, а послушайтесь моего совета — живите еще много лет!»: Снова (но что это, небо?) Вы хотите, чтоб грезил я властью, Которую время отымет? Снова хотите, чтоб видел Меж призрачными тенями Великолепье и пышность, Развеянные по ветру? «Тише, сеньоры, в прошлогодних гнездах не водятся молодые птенцы!»: Прочь, тени! Хоть вы явили Моим омертвевшим чувствам Голос и плоть — у вас Ни голоса нет, ни плоти. Я не хочу величья Фальшивого, пышности ложной, Не хочу — все это лишь бред, И от самого легкого ветра Все это в прах обратится, Подобно тому как цветущий Миндаль зацветет с рассветом Негаданно и нежданно, И от первого дуновенья Уже опадут и поблекнут Розовые бутоны, Его украшенье и гордость.287 И дайте мне сказать вместе с моею сестрой Тересой де Хесус: Жизнь на небе, в кущах рая, Истинна, а эта — ложь, В ней без радости живешь, Всеминутно умирая. Смерть, тебя я призываю, Жду прихода твоего. Умираю оттого, что еще не умираю.288 «Тише, сеньоры, в прошлогодних гнездах не водятся молодые птенцы!» Или, как сказал Иньиго Лойола, когда пришло ему время пробудиться от сна жизни и он умирал и ему хотели дать немного бульона: «Этому уже не время» (Риваденейра, книга IV, глава XVI) — и умер Иньиго, как лет пятьдесят спустя умрет Дон Кихот, просто, не разыгрывая комедии, не собирая людей у своего ложа, не превращая смерть в зрелище, как умирают настоящие святые и настоящие герои, почти так же как умирают животные: ложатся и умирают. Добрый Алонсо Кихано продолжал диктовать свое завещание и отказал все свое имущество, без всяких ограничений, Антонии Кихане, своей племяннице, но оговаривал в качестве обязательного условия, чтобы, «если она захочет выйти замуж, избрала мужем человека, относительно которого будет сначала удостоверено, что он не знает, что такое рыцарские романы; если же выяснится, что он знает их, и тем не менее моя племянница все же пожелает выйти за него, я лишаю ее моего наследства, которое прошу моих душеприказчиков употребить на добрые дела, по их усмотрению». Как же правильно думал Дон Кихот, полагая, что два рода занятий — мужа и странствующего рыцаря — полностью несовместимы! И диктуя завещание, не помышлял ли добрый идальго о своей Альдонсе, о том, что, если б пересилил робость, порожденную непомерной любовью, не пришлось бы ему изведать рыцарские злоключения, ибо ее объятия удержали бы его близ домашнего очага? Твое завещание исполняется, Дон Кихот, и юноши твоей родины отказываются от рыцарских похождений, чтобы наслаждаться имуществом твоих племянниц — а почти все испанки из их числа — и наслаждаться самими племянницами. В их объятиях гаснет всякий героизм. Они дрожат, как бы в женихах и мужьях не вспыхнул каприз, овладевший их дядюшкой. Это твоя племянница, Дон Кихот, это твоя племянница ныне властвует и правит в твоей Испании; твоя племянница, а не Санчо; эта трусоватенькая, домовитая, застенчивая Антония Кихана, та, что боялась, как бы ты не стал поэтом, не заболел бы этой неизлечимой и прилипчивой болезнью, та, что так усердно помогала священнику и цирюльнику жечь твои книги, та, что советовала тебе не ввязываться в потасовки, не бродить по свету в поисках птичьего молока, та, что осмелилась сказать тебе прямо в лицо, что все, связанное со странствующими рыцарями, — ложь и обман, — наглость кроткой девы, вырвавшая у тебя восклицание: «Клянусь Господом, который питает меня, если бы ты не была моей родной племянницей, дочерью моей собственной сестры, я бы тебя за твои кощунственные слова наказал так, что весь мир об этом узнал бы. Возможно ли? Девчонка, которая не умеет еще как следует управиться с дюжиной коклюшек, осмеливается раскрывать рот и осуждать истории странствующих рыцарей!»289 И хулить их. Она?то и вертит, как хочет, сынами твоей Испании, понукает ими и распоряжается. Не Дульсинея Тобосская, нет, и не Альдонса Лоренсо, о которой ты вздыхал двенадцать лет, а видел ее только четыре раза, так и не признавшись в любви, — именно Антония Кихана, не умеющая как следует управляться с дюжиной коклюшек, управляет сегодняшними мужчинами у тебя на родине. Она?то, Антония Кихана, по скудоумию своему и потому, что считает своего мужа бедным, удерживает его дома, не дает ему ринуться на героические подвиги и в них стяжать бессмертие и славу. Была бы она хоть Дульсинея!.. Да, Дульсинея, как ни странно, может побудить человека отказаться от всяческой славы или во имя славы отказаться от нее. Дульсинея, или, вернее, Альдонса, идеальная Альдонса, может сказать: «Приди, приди ко мне в объятия и в слезах избудь свою тоску у меня на груди, иди сюда; я уже вижу, вижу для тебя одинокую скалу, она высится в веках человеческого бытия, ты стоишь на ней, и на тебя взирают все твои братья; я вижу, как приветствуют тебя поколения, но ты приди ко мне и ради меня откажись от всего этого, ты будешь еще более велик, мой Алонсо. Целуй меня в уста жаркими поцелуями и откажись от того, чтобы имя твое звучало из равнодушных уст людей, которых ты никогда не узнаешь. Разве ты услышишь после смерти, что станут говорить о тебе? Схорони свою любовь в моем сердце, ведь если это великая любовь, лучше уж схорони ее во мне, чем растратить среди случайных и легкомысленных людей! Они не заслуживают права восхищаться тобой, мой Алонсо, не заслуживают. Ты будешь принадлежать мне одной, и так будет лучше для всей Вселенной и для Бога. Может показаться, что твоя мощь и твой героизм пропадают втуне, не придавай значения; разве ты не знаешь, самоотверженная и безмолвная любовь источает великую жизненную мощь, и она выплескивается, никем не замечаемая, за грань человеческих жизней, достигая самых дальних звезд? Знаешь ли, что есть таинственная энергия, излучаемая счастливой четой, которая связана безмолвной любовью; энергия эта озаряет светом целый народ, его грядущие поколения до скончания веков. Знаешь ли ты, что значит хранить священный огонь жизни, разжигая его все сильнее и сильнее в тайном и молчаливом поклонении? Любовь, когда всего лишь любишь и только, это героический труд. Приди ко мне в объятия и откажись от всякой деятельности, в моих объятиях ты найдешь покой, и твоя безвестность станет источником деяний и просветления для тех, кто никогда не узнает твое имя. Когда самый отзвук твоего имени рассеется в воздухе, последние искры твоей любви согреют руины миров. Приди и доверься мне, Алонсо, ведь даже если ты не выйдешь на дороги восстанавливать попранную справедливость, твое величие не исчезнет, потому что ничто не исчезает в моем лоне. Приди, я буду покоить тебя, пока не упокоишься навсегда». Так могла бы говорить Альдонса, и был бы велик Алонсо, если б отказался у нее в объятиях от всякой славы; но ты, Антония, не умеешь так говорить. Ты не веришь, что любовь стоит славы; веришь ты лишь в то, что ни любовь, ни слава не стоят сонного покоя семейного очага, ни любовь, ни слава не стоят гороховой похлебки; ты веришь в Буку, который утащит детей, не желающих спать, и не знаешь, что любовь, как и слава, не спит, а бодрствует. Кончил свое завещание Алонсо Кихано, принял причастие, снова осыпал проклятиями рыцарские романы и «среди сетований и рыданий всех окружающих испустил дух, иначе сказать — умер», — добавляет историк. Испустил дух! А кто этот дух принял? И где этот дух сейчас? Где грезит? Где живет? Что оно такое, эта бездна здравомыслия, где обретут упокоение души, исцеленные от сна жизни, от безумия, выразившегося в неприятии смерти? О Господи, Ты, давший жизнь и дух Дон Кихоту в жизни и в духе его народа; Ты, вдохновивший Сервантеса на создание этой эпопеи, глубоко христианской, Ты, Владыка сна моего, где же даешь Ты приют духу тех из нас, кто проходит сквозь сон жизни, будучи неисцелимо болен безумием, порождающим жажду жить вечно, в грядущих веках? Ты одарил нас жаждой обессмертить и прославить свое имя, и жажда эта — словно отсвет Славы Твоей; мир этот прейдет, ужели с ним вместе прейдем и мы, Господи? Жизнь есть сон! Ужели, Господи, сон и эта твоя Вселенная, ужели она лишь сон, который видишь Ты, ее вечное и бесконечное Сознание? Ужели и мы только сон, мы, видящие жизнь во сне? А если так оно и есть, что станется с нами, что станется со мною, когда Ты, Господи Боже мой, проснешься? Продолжай видеть нас во сне, Господи! А может статься, Ты проснешься для добрых, когда, после смерти, они очнутся от сна жизни? Разве дано нам, бедным сновидцам, увидеть во сне, что такое бодрствование человека в Твоем вечном бодрствовании, Боже наш? Не будет ли добрым знаком сияние ночного бдения во мгле сна? Чем пытаться постичь, что есть Твой сон и что есть наш сон, и для того вглядываться пристально во Вселенную и в жизнь, в тысячу раз лучше творить добро: Но правда ли, сон ли, равно, Творить добро я намерен… Чем пытаться понять, мельницы или великаны те чудовища, которые представляются нам опасными, лучше последовать зову сердца и атаковать их, ведь если цель благородна, атакующий следует велениям сна жизни. Из наших деяний, а не из созерцания мы сможем почерпнуть мудрость. И да будем мы сниться Тебе, Господь наших снов! Сохрани Санчо Пансе сон его, его веру, мой Боже, пусть верит в свою жизнь после смерти, пусть снится ему, что он пастушествует на бесконечных лугах Твоего мира, без конца воспевая в элегиях бесконечную жизнь, а жизнь эта — Ты сам; сохрани ее ему, Бог моей Испании. Видишь ли, Господи, в тот день, когда раб твой Санчо исцелится от своего безумия, он умрет, а когда он умрет, умрет и его Испания, Твоя Испания, Господи. Ты создал этот народ, народ Твоих рабов, Дон Кихота и Санчо, на вере в личное бессмертие;290 видишь, Господи, ведь это наш образ жизни и это наша судьба среди других народов, судьба, заключающаяся в том, чтобы правда сердца освещала умы и противостояла мраку логики и рассуждений и утешала сердца приговоренных к сну жизни: Нам жизнь несет кончину, кончина ж снова жизнь нам возвращает.291 Историограф добавляет, что священник попросил писца дать ему свидетельство, что «Алонсо Кихано Добрый, называемый обычно Дон Кихотом Ламанчским, расстался с земной жизнью и умер естественной смертью: свидетельство это он хотел получить, чтобы помешать всякому другому сочинителю (…) ложно воскресить Дон Кихота», и далее говорит, что он «лежит, вытянувшись во весь свой рост, не способный уже совершить третье свое путешествие и новый выезд». Ну что же — вы полагаете, Дон Кихот не воскреснет? Иные полагают, что он и не умер; кто умер и по–настоящему умер — так это Сервантес, который пожелал с ним покончить. Другие полагают, Дон Кихот воскрес на третий день и вернется на землю во плоти и снова примется за свое. И вернется он, когда Санчо, ныне удрученный воспоминаниями, ощутит кипение в крови своей, облагороженной опытом оруженосца, и, оседлав, как я уже сказал, Росинанта, облачившись в доспехи своего хозяина, возьмет в руки копье и ринется на подвиги, подобно Дон Кихоту. И его хозяин придет тогда и воплотится в нем. Мужайся, героический Санчо, и оживи веру, которую зажег в тебе твой хозяин и которая обошлась тебе так дорого, когда пришлось поддерживать ее и утверждать: мужайся! И не следует считать чудом, что свершил он это после смерти, ведь и о Сиде рассказывают, что он выиграл битву, будучи трупом, а еще, говорят, когда был он мертв, один иудей захотел было коснуться его бороды, до которой никто никогда не дотрагивался: Но прежде, чем он успел, схватился мой Сид отважный, за добрый свой меч и на дюйм вынул за рукоятку, увидал то иудей, едва не помер со страху, весь затрясся и тут же разом свалился навзничь!292 Не знаю, какую битву выиграл Дон Кихот после смерти, но знаю, что немало иудеев пытаются дотронуться до его бороды.293 Неизвестно, сотворил ли какое?либо чудо Дон Кихот после смерти, но разве мало того, что он совершил при жизни и разве не была постоянным чудом его жизнь, полная приключений? Тем более что падре Риваденейра в книге, которую мы здесь многократно цитировали, в последней ее главе, говоря о чудесах, явленных Господом через святого Игнатия, замечает, что среди тех, кто рожден от женщины, не было, по свидетельству евангельскому, никого, кто превосходил бы величием святого Иоанна Крестителя,294 а тот не сотворил ни одного чуда. И если благочестивый биограф Лойолы считает величайшим чудом создание им Общества Иисусова, не считать ли нам величайшим чудом Дон Кихота то, что наш Рыцарь подвигнул на создание истории своей рыцарской жизни такого человека, как Сервантес, выказавшего в прочих своих писаниях295 ограниченность своего дара, который, по естественному порядку вещей, стоял ниже уровня, требовавшегося для того, чтобы поведать о подвигах Хитроумного идальго, да притом так, как он, Сервантес, о них поведал. Несомненно, в книге «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», сочинение Мигеля Сервантеса Сааведры, сей автор превзошел ожидания, которые могли сложиться у читателей других его произведений; он во многом затмил самого себя. По каковой причине нужно предположить, что арабский историк Сид Амет Бененхели вовсе не чисто литературный прием, а реальность, глубокая правда, которая заключается в том, что эту историю Сервантес написал со слов кого?то другого, кто жил внутри него и с кем у Сервантеса не было никакого общения ни до, ни после того; то был некий дух, обитавший в глубинах его души. И бесконечное расстояние, пролегающее между историей нашего Рыцаря и прочими произведениями Сервантеса, это неоспоримейшее и блистательное чудо, составляет главную причину и основание — буде понадобились бы причины и основания, в общем неизменно убогие, — того, чтобы мы поверили и признали, что история эта истинная и доподлинная и что сам Дон Кихот под личиною Сида Амета Бененхели продиктовал ее Сервантесу. Более того, подозреваю даже, что, покуда я объяснял и комментировал эту историю, меня тайно навещали Дон Кихот и Санчо и, даже без моего ведома, явили и открыли мне глубины своих сердец. И тут я должен добавить, что мы нередко принимаем какого?то писателя за человека реального, настоящего, за историческую личность, поскольку видим его вживе, а персонажей, которых он выводит в своих сочинениях, — за чистую фантазию, но на самом деле все наоборот, персонажи эти все — совершеннейшая правда и абсолютная реальность, они. просто пользуются писателем, тем, кого мы принимаем за существо из плоти и крови, дабы обрести образ и сущность в глазах людей. И когда мы все проснемся от сна жизни, мы увидим диковинные в этом смысле вещи, а мудрецы придут в ужас при виде того, что оказалось правдой, а что ложью, и как заблуждались мы, веря, что эта закавыка, именуемая логикой, что?то значит за пределами нашего жалкого мира, где нас держат в плену время и пространство, помыкающие духом. Весьма диковинные вещи узнаем мы там относительно жизни и смерти и поймем, каким глубоким смыслом обладает первая часть эпитафии, начертанной на гробнице Дон Кихота Самсоном Карраско: Здесь лежит идальго смелый, Чья отвага забрела В столь высокие пределы, Что и смерть не возмогла Прах смирить похолоделый. Так оно и есть, ведь Дон Кихот бессмертен, благодаря своей смерти: смерть дарит нам бессмертие. Ничто не проходит, ничто не рассеивается, ничто не уничтожается; увековечиваются самая малая частичка материи и самый слабенький силовой удар, и нет мечты, какой бы мимолетной она ни была, которая где?нибудь не оставила бы навечно свое отражение. Подобно тому как все, что проходит через какую?то точку в бесконечном мраке, вдруг загорается, вспыхивает на мгновение, точно так же вдруг сверкнет в нашем сознании теперешних дней все то, что движется от бездонного будущего к бездонному прошлому. Нет ни мечты, ни момента, ни явления, ни чего бы то ни было, что не вернулось бы к вечным глубинам, откуда все вышло и где пребудет. Сон — вот что такое это внезапное мгновенное проникновение в сущность мглы, сон — вот что такое жизнь, и когда угаснет мимолетная вспышка света, отблеск ее канет в глубины мрака и там останется и пребудет; сильнейшее из сотрясений не зажжет его когда?нибудь снова раз и навсегда. Ибо смерть не торжествует над жизнью, когда жизнь становится ее добычей. Смерть и жизнь — всего лишь убогие термины, которыми мы пользуемся в этой темнице времени и пространства; у смерти и жизни — общий корень, и корневище этого корня коренится в вечности; в Боге, который есть Сознание Вселенной. Заканчивая свое повествование, историк подвесил свое перо и сказал: «Здесь, на этом крючке и медной проволоке, ты будешь висеть, о мое перо, не знаю, хорошо или плохо очиненное. Ты проживешь на ней долгие века, если только какие?нибудь наглые и подлые историки не снимут тебя, чтобы осквернить». Боже меня упаси от попытки поведать о событиях, которые могли ускользнуть от обстоятельнейшего создателя истории Дон Кихота; я никогда не почитал себя всезнающим, никогда не рылся в архивах, где хранятся сведения о деяниях рыцарей Ламанчи. Я лишь хотел объяснить и прокомментировать житие Дон Кихота. «Для меня одного родился Дон Кихот, как и я — для него; ему дано действовать, мне — описывать», — говорит историк своему перу.296 А я говорю: Дон Кихот и Санчо родились, чтобы Сервантес рассказал об их житии, а я объяснил бы его и прокомментировал. Сервантес родился, дабы рассказать о нем и объяснить его, а я родился, чтобы истолковать его… Никто не может рассказать твое житие, никто не может объяснить и истолковать его, сеньор мой Дон Кихот, кроме тех, кто охвачен тем же безумием, что и ты, безумием неприятия смерти. Молись же за меня, о мой сеньор и покровитель, молись своей Дульсинее Тобосской, дабы она, уже расколдованная благодаря бичеванию твоего Санчо, повела меня за руку к бессмертному имени и славе. И если жизнь есть сон, позволь мне видеть ее во сне бесконечно! Судьба! Мы идем к престолу, Не буди, если сон все это… («Жизнь есть сон», д. III, явл. 5)297 Там я, по силам моим, подвизался… 289 (греч, пер, Н. Гнедича) («Илиада», песнь первая, стих 271) (греч.)290 Примечания:3 В тексте Сервантеса: «немало» («muchas fanegas»). 4 В переводе Г. Лозинского: «рехнулся». Замена связана с осмыслением цитаты в контексте Унамуно. 5 В переводе Г. Лозинского: «совершенно свихнувшись». 34 В переводе Г. Лозинского: «Добрая надежда лучше худого надела». Этот перевод не позволяет передать чисто унамуновскую игру значениями слова «posesion» («владение», «обладание»). 35 В переводе Г. Лозинского: «Санчо, братец, веди меня ко дворцу Дульсинеи; кто знает, быть может, она уже проснулась». 36 В переводе Г. Лозинского: «если только он и меня не превратил в какое?нибудь чудище». 37 В переводе Г. Лозинского: «с какой покорностью». Унамуно обыгрывает ниже и слово «лицо», и слово «смирение». 38 В переводе Г. Лозинского: «Ну, раз ты так решил, мой добрый, мой разумный, христиански настроенный и чистый сердцем Санчо, то оставим в покое эти чучела и поищем приключений получше и поблагороднее». 39 В переводе Г. Лозинского: «просеивать овес». В подлиннике Унамуно, как и в тексте Сервантеса: «cebada» — слово, которое во всех словарях переводится как «ячмень» («овес» по–испански «avena»). 40 К этому месту Унамуно сделал примечание: «Почувствовал я было искушение приписать: «и какой сдвиг», — «какой подвиг и какой сдвиг ему суждено совершить» — но быстро справился с соблазном. Ненавижу словесные выкаблучивания и каламбуры, свидетельства ума самого жалкого и убогого». Игра слов, которой пренебрег Унамуно, в подлиннике строится на близости по звучанию слов «hazana» (подвиг) и «асепа» (водяная мельница). 41 В переводе Г. Лозинского: «из числа духовников, приставляемых к домам иных вельмож, — один из тех, кто, не будучи по рождению вельможей, не в состоянии обучить вельмож обязанностям их сана; из тех, кто стремится к тому, чтобы великолепие знати измерялось скаредностью их собственной души». В тексте Сервантеса: «1а grandeza de los grandes», т. е. непереводимая понятийная игра (в буквальном переводе «величие великих» значит в то же время «величие грандов»). 42 В переводе Г. Лозинского: «олухом». 43 В переводе Г. Лозинского: «и, ежели Бог допустит». 44 В переводе Г. Лозинского: «…ибо ни он, ни я таких шуток не любим». 45 В переводе М. Кузмина (ему принадлежит часть стихотворных переводов в цитируемом издании): «огромным» (в тексте Сервантеса: «valientes»: 1) сильный, крепкий, мощный; 2) храбрый, доблестный, отважный). 46 В подлиннике Унамуно — шутка, основанная на непереводимой игре значениями слова «credito»: 1) вера, доверие (credito mutuo — взаимное доверие); 2) долг, кредит (credito mutuo — взаимный кредит). Общества взаимного кредита были широко распространены в Испании того времени. 47 орел не ловит мух (лат.) 48 человек пресный (лат.). 49 итак, пусть это будет право (лат.). 50 В переводе Г. Лозинского: «вымыслы». В тексте Сервантеса: «conceptos» («взгляды, воззрения»). Это значение и фигурирует в подлиннике Унамуно. 51 «Царей завоевал, страшных китов победил, могучий на земле и на море, Лекейтио». {лат.) 52 Отца семейства (лат.). 53 Значение «добрый», «хороший», «благой» по–испански передаются одним и тем же словом bueno и Унамуно обыгрывает это обстоятельство. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|