|
||||
|
Глава 5 КОЛЬЦО И ТЕХНИКА «ПЕРЕПЛЕТЕНИЙ» ПРОБЛЕМА ПОРЧИ Лотлориэн завоевал немало сердец. Благодаря ему даже критики, настроенные наиболее цензорски, признали за Толкином способность заключать действие в привлекательные рамки. «Надо признать, что пейзажи в книге просто замечательные», — заявляет один доброжелательный обозреватель газеты Bath and West Evening Ghronicle (7 декабря 1974 г.). Однако по шкале ценностей, принятой у критиков, хороший пейзаж не является одним из главнейших достоинств произведения. Многие из опубликованных критических заметок о «Властелине Колец» хвалят толкиновские пейзажи как бы давая автору небольшую поблажку перед тем, как обрушиться на то, что кажется критику гораздо более серьезными недостатками, пятнающими самую сердцевину толкиновской «притчи» — то есть подрывающими фундамент, на котором держится «Властелин Колец». Часто утверждается, что характеры персонажей обрисованы в толкиновской книге слишком плоско, что автор уделяет недостаточно внимания сексуальной стороне жизни, что добро и зло во «Властелине Колец» совершенно напрасно изображены как абсолютные понятия, что у автора нет должного понятия о том, что такое индивидуальный внутренний конфликт, что в «основном сюжете» присутствует некоторая непоследовательность, которая мешает прочтению романа как «связной аллегории, которая несла бы в себе ясное сообщение, адресованное современному читателю». Но главное, по ощущению критиков, — это то, что «Властелин Колец» якобы «не отражает фундаментальных основ реальности», не содержит «взрослого опыта познания мира», не передает «эмоциональной истины о природе человечества». Выражая самую суть общей суммы критических отзывов, профессор М. Роберте заявляет: «Понимание реальности, из которого исходит «Властелин Колец», отнюдь не является бесспорным. За этой книгой не стоит единого руководящего авторского мировоззрения, которое являлось бы в то же время ее raison d'etre». То есть, иными словами, архаизм формы у Толкина идет бок о бок с попыткой дезертировать из реальности, умышленно повернуться спиной к настоящей жизни и современному опыту[234]. Сегодня уже очевидно, что некоторые из подобных заявлений совершенно неприемлемы. Когда человек начинает взывать к «истине», «опыту» и «реальности», тем более — к каким–то непонятным «фундаментальным основам реальности», он весьма недвусмысленно дает понять, что кому–кому, а ему хорошо известно, что именно кроется за этими понятиями, и никаких возражений он не потерпит, а будет в любом случае стоять на своем Возможно, в основе конфронтации «Властелина Колец» и критиков действительно лежит некоторое базовое расхождение во взгляде на природу вселенной, и это расхождение проявляется в форме сильной и инстинктивной взаимной антипатии. Лекарства от нее не существует. Но нет и ничего невозможного в том, чтобы разобраться, откуда она берется, и оправдать толкиновскую концепцию реальности, которую, как на нее ни посмотри, все–таки нельзя назвать ни «эскапистской», ни бездумно–примитивной. И удобнее всего будет начать с разговора об основном источнике действия — о Кольце (я пишу здесь это слово с большой буквы, чтобы показать, сколь важное место отведено ему во «Властелине Колец» по сравнению с той относительно маловажной ролью «толчка к дальнейшему развитию событий», какую оно играло в «Хоббите» в качестве «уравнивателя»). Самое очевидное — то, что образ Кольца этот по самой сути своей имеет ярко выраженный анахронический, а конкретнее — современный характер. В жизненно важной для понимания всего остального главе «Тень былого» Гэндальф рассказывает о Кольце довольно много, но все сведения, которые он сообщает, группируются вокруг трех основных тезисов: 1) Кольцо обладает огромной силой независимо от того, в чьих руках оно находится — в руках друзей или врагов; 2) оно опасно и в конечном счете играет роковую роль в судьбе всех своих владельцев, так что в некотором смысле «истинного хозяина» у Кольца не существует; 3) Кольцо нельзя просто отложить в сторонку и так оставить. Оно должно быть уничтожено, а уничтожить его можно только там, где оно было выковано — в огне Ородруина, Горы Судьбы. «Существует только один способ уничтожить его», — говорит Гэндальф хоббиту Фродо, и для повествования крайне важно, чтобы его слова были приняты на веру. Кольцо нельзя хранить, оно имеет власть надо всеми, оно должно быть уничтожено. Эти разъяснения, растянутые на добрых двадцать страниц, функционируют как часть повествования, но если представить их в сжатом виде, только совсем уж неосведомленный читатель не вспомнит изречения: «Власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно». Можно сказать, что эта максима лежит в основе всего «Властелина Колец». Впервые она со всей отчетливостью высвечивается в рассказе Гэндальфа о Кольценосителях, о том, как они со временем «выцветают», независимо от того, какой «силой» обладали изначально и каковы были их «добрые намерения». Позже пафос усиливается яростным отказом Гэндальфа взять Кольцо себе:
В нашем веке, который видел немало воцарившихся над фермами свиней, отказ волшебника взять Кольцо звучит особенно впечатляюще, однако до сих пор еще ни один критик не обратил внимания на этот крайне важный авторский ход Но позвольте, представление о том, что власть развращает, является исключительным достоянием современности! Впервые выразил его в 1887 году лорд Эктон[235], в письме, которое Толкину, возможно, было небезынтересно прочитать, поскольку оно носит ярко выраженный антипапистский характер[236]. Еще сотней лет раньше нечто похожее произнес Уильям Питт[237]: «Безграничная власть способна развратить того, кто ею обладает». Но до Питта подобных идей никто не высказывал. Более того, человек прежнего времени счел бы их извращенными. Если приводить точную цитату, слова лорда Эктона звучат так: «Власть имеет тенденцию развращать, а абсолютная власть развращает абсолютно. Великие люди — почти всегда плохие люди…» С последними словами не смог бы, скорее всего, согласиться ни один средневековый хронист, поэт или агиограф. Правда, у англосаксов существовала поговорка, внешне немного похожая на высказывание лорда Эктона. Но смысл у нее совсем другой. Она звучит так: Man de? swa he by? ?onne he mot swa he wile: «Дай человеку власть — и он покажет, каков он на самом деле»[238]. Эта поговорка, конечно, отзывается о действии власти на человека довольно цинично. Но смысл ее не в том, что власть развращает, а в том, что власть выявляет недостатки. Догадки о том, что самый хороший человек может стать плохим только из–за того, что исчезнут сдерживавшие его обстоятельства, здесь еще не брезжит. Разумеется, Толкин должен был чувствовать, насколько современны его основополагающие утверждения по поводу Кольца. Остается удивляться, почему он наделил Кольцо такими качествами и как ему удалось увязать эти идеи с тем архаическим миром, в котором разворачивается сюжет книги? Правдоподобно ли звучит в Средьземелье утверждение лорда Эктона, порожденное викторианской эпохой? Не будет ошибкой сказать, что оно звучит по меньшей мере неправдоподобно. В начале книги Гэндальф говорит, что Кольцо «овладевает», а затем «поглощает без остатка» любое существо, которое им пользуется, а Элронд идет еще дальше и заявляет: «Стоит пожелать Кольцо — и ты уже обрек свое сердце необратимому растлению». Как уже говорилось, эти сведения о Кольце играют в повествовании решающую роль, и в течение некоторого времени все, что происходит в книге, вроде бы только подтверждает их справедливость. Например, Голлум изображен как существо, почти полностью порабощенное Кольцом — до такой степени, что собственной воли у него уже практически нет, а та малость, которую он все же сохранил, проявляется только, когда Кольца нет поблизости. Боромир нравственно во много раз выше Голлума, но и его пример подтверждает правоту Элронда. Боромир не прикасался к Кольцу, но одного желания обладать им оказалось достаточно, чтобы он решился отобрать Кольцо у Фродо насильно. Разумеется, мотивы у Боромира поначалу были серьезные — патриотизм, любовь к родному Гондору, — однако, когда он под соусом любви к Отечеству начинает произносить речи в защиту «силы — силы, чтобы защитить себя в справедливой войне, силы, чтобы выстоять», наше современное знание о природе диктаторства сразу напоминает нам, что на этом никто никогда не останавливается. С виду Боромир добродушен, но его легко представить Кольцепризраком. Он не говорит впрямую, что цель–де оправдывает средства, но подразумевает это постоянно, что только добавляет правдоподобия открывающейся перед ним перспективе «испортиться». То же самое можно сказать об отце Боромира Дэнеторе, в разговоре с которым Гэндальф опять подчеркивает, что Кольцо способно причинить вред, даже когда его не используют: «…окажись эта вещь у тебя, Дэнетор, — говорит он, — не ты ею, а она тобой овладела бы. Даже если бы ты спрятал ее под корнями Миндоллуина, она и оттуда выжгла бы твой разум». После таких слов и правда легко поверить в то, что добрые намерения Гэндальфа действительно не устояли бы перед Кольцом и что Галадриэль тоже была права, отказавшись от Кольца. Значит, Кольцо даже как скрытая угроза действует исключительно эффективно. Проблема возникает, когда мы замечаем, что, несмотря ни на что, очень многие персонажи, по всей видимости, обладают иммунитетом к чарам Кольца. В конце концов, Фродо постоянно носит Кольцо при себе, однако это почти на нем не сказывается. Он проходит через многие испытания и прилагает много сил, чтобы избавиться от Кольца. Правда, в конце концов он все–таки уступает искушению и провозглашает Кольцо своим, но в следующий момент оно оказывается у Голлума, вместе с откушенным у Фродо пальцем. Многими страницами раньше Гэндальф говорит Фродо, что Кольцо можно отнять «разве что силой, подавив волю и покалечив разум». Но в Саммат Наур как раз и была пущена в ход сила, причем в полном смысле этого слова — в виде зубов Голлума. Однако с разумом Фродо ничего страшного не произошло. А как насчет Сэма, который вынужден был на время взять Кольцо, но потом почти без колебаний возвратил его законному владельцу? Как насчет Пиппина и Мерри, которые вообще не испытывают никакой тяги к Кольцу? Как насчет Арагорна, Леголаса и Гимли, которые тоже демонстрируют полное безразличие, при том что незнанием оно оправдано быть никак не может? А брат Боромира, Фарамир? Он прекрасно осознает, что Кольцо — полностью в его власти, и все же он отказывается от него, не обнаружив при этом ни малейших признаков душевного смятения, кроме «странной улыбки» и блеска в глазах. Эту непоследовательность можно было бы очень серьезно раскритиковать, ведь линия Кольца для книги — стержневая. Получается, автор ввел определенные правила, но соблюдает их лишь отчасти, как бы нарочно оставляя место для исключений и чудес? Именно поэтому некоторые читатели полагают, что во «Властелине Колец» разграничительная черта между добром и злом проведена совершенно произвольно и зависит не от внутренней логики изображаемых характеров, а от нужд сюжета[239]. Все эти сомнения: а последователен ли автор? — разрешаются с помощью одного–единственного слова: «наркомания». Само это выражение во «Властелине Колец», конечно, не используется, но Кольцо и правда действует подобно наркотику. Скорее всего, Голлум у всех читателей уже с первых страниц ассоциируется с хорошо теперь всем знакомым образом наркомана, который из последних сил пытается заполучить свою «дозу», хотя и знает, что она может его убить. По той же самой причине читатели без труда понимают, почему Гэндальф увещевает Фродо никогда и ни в каком случае не пользоваться Кольцом (использование наркотика вызывает наркотическую зависимость!), почему Сэм, Бильбо и Фродо сравнительно благополучно избавляются от Кольца (на ранних стадиях наркотическая зависимость излечима), почему Боромир попадает под власть Кольца, ни разу к нему не прикоснувшись (наркомании предшествует желание попробовать наркотик), и почему Фарамир так легко отказывается от Кольца (умный человек способен подавить в себе желание попробовать наркотик, но стоит угодить в зависимость — и ум уже не поможет). Что касается сцены в Саммат Наур, где Фродо лишается пальца с Кольцом, то Провидение задействовано здесь в большей мере, чем кажется на первый взгляд; не мешает вспомнить: Гэндальф с самого начала говорил Фродо, что в принципе обладатель Кольца может отдать его кому–нибудь другому или уничтожить его, просто при этом не обойтись без внутренней борьбы, но никто не может заставить Фродо захотеть избавиться от Кольца (разве что с применением какого–нибудь опасного средства по контролю над мыслями). В пещере Саммат Наур Фродо по–прежнему хочет уничтожить Кольцо — у него просто не хватает сил это сделать. Получается, что без Голлума ничего не вышло бы — какая ирония! Расширяя параллель с зависимостью от героина, можно добавить, что наркоманов можно вылечить, если применить к ним внешнюю силу, что часто и приходится делать, хотя для этого требуется их сотрудничество. Тот, кто ждет, чтобы наркоманы самостоятельно, с помощью одной только силы воли, сломали шприцы и выбросили наркотики на помойку, путает наркотическую зависимость, которая носит физиологический характер, с привычкой, которая носит характер нравственный. Описывая Кольцо именно как наркотик, Толкин совершенно последователен — как, впрочем, и во всем остальном. При этом он почти открыто использует определенно современные понятия. Слово «наркоман» появилось в ОСА только в 1920 году. Возможно, это понятие получило распространение в связи с синтезом героина (1898). Что касается термина «наркотическая зависимость» (addiction), то полный ОСА по какому–то недосмотру вообще до сих пор не удосужился его зарегистрировать. Однако за время жизни Толкина и слово addiction, и стоящая за ним реальность постепенно стали привычными, а с ними в жизнь вошли, заметим, совершенно новые идеи по поводу природы и границ человеческой воли. Что же касается «власти, которая развращает», то в 1930–е и 1940–е годы Толкин, что вполне очевидно, попросту откликнулся на злобу дня. Этот намеренный, сознательный модернизм снимает с него все обвинения в «эскапизме», в создании себе «башни из слоновой кости», в тривиальном побеге от действительности. Кроме того, введение всех этих ультрасовременных понятий заставляет предполагать, что именно на те темы, которые он, как считают обычно, игнорировал, — а именно о механизме искушения, о сложной природе добра и зла, об отношениях между реальностью и нашим неточным ее восприятием — Толкин размышлял гораздо более серьезно, чем думали его критики. Ничто не может помешать критикам называть ответы, которые предлагает Толкин, «инфантильными» или «недостаточно фундаментальными», однако надо отдавать себе отчет и в том, что подобные эпитеты относительны и в той же мере порождены культурным контекстом, что и словечко «реальный» в устах у Сарумана: взятые сами по себе, они не выражают ничего, кроме предрассудков того, в чьих устах звучат. Короче: Толкин не просто приглашал читателей прогуляться по Средьземелью, он хотел, чтобы Средьземелье что–то сообщило его читателям. Решать, истинно это сообщение или нет, можно только выяснив, в чем, собственно, оно состоит. А подойти к этому беспристрастно можно только, как это часто бывает, путем сравнения древности и современности, перечитывая старые тексты под новым углом и одновременно с точки зрения вечных истин. ПРИРОДА ЗЛА: БОЭЦИЙ И МАНИХЕИ Чтобы лучше понять «Властелина Колец» во всей его сложности, полезно взглянуть на него еще и как на попытку примирить два различных взгляда на природу зла. Оба эти взгляда освящены древностью, оба авторитетны, оба существуют по сей день и, на свежий взгляд, друг другу противоречат. Один из них порожден, по существу, ортодоксальным христианством, изложен у св. Августина и принят как католиками, так и протестантами[240]. Самое четкое выражение он нашел в книге, где Христос не упоминается ни разу, — в коротком трактате Consolatione Philosophiae («Утешение философией»), написанном примерно в 522–525 гг. нашей эры римским сенатором Боэцием незадолго до казни, к которой приговорил его *Тиудорейкс (Теодорих), король готов. В этом трактате говорится, что такой вещи, как зло, не существует: зло — это «ничто», отсутствие добра, а зачастую и просто еще не распознанное добро. Omnem bonam propsus esse fortunam — писал Боэций («Все, что ни случается, без сомнения, ведет к лучшему»). Из этого убеждения следует, что зло само по себе не способно ничего сотворить, что оно и само не было сотворено, а появилось в результате умышленного злоупотребления свободой воли, в которое впали Сатана, Адам и Ева, чем и отделили себя от Бога. В конечном же счете зло будет уничтожено или исключено из бытия точно так же, как грехопадение человека было исправлено Воплощением и смертью Христа. Этот взгляд на зло представлен во «Властелине Колец» очень отчетливо. Даже в Мордоре Фродо утверждает: «Тень, которая их [орков] взрастила, умеет только глумиться над тем, что уже есть, но сама не может ничего сотворить…» До того нечто в том же духе изрекает Фангорн: «Тролли необычайно сильны. Враг сделал их во времена Великой Тьмы по нашему образу и подобию, в насмешку». В чем разница между «настоящей» тварью и «подражанием», сказать невозможно, однако в этом противопоставлении прослеживается более глобальная идея — продемонстрировать разницу между подлинным Творением и его искажением. Эта идея находится в согласии с безапелляционным утверждением Элронда: «Ничто не бывает злым изначально, и даже сердце Саурона не всегда было черным». В отношении этих основополагающих понятий Толкин идти на компромисс не собирался. Однако в истории западной мысли всегда присутствовала и другая традиция. Правда, она никогда не имела «официального» статуса, зато сама собою, спонтанно, вырастает из повседневного опыта. Согласно этой традиции, никому не возбраняется пускаться в философские рассуждения по поводу природы зла, однако зло все–таки существует реально, и просто «отсутствием добра» называть его никак нельзя. Более того, злу можно сопротивляться, и более того — отказ от противления злу (в убеждении, что настанет день, когда Всемогущий Сам излечит все раны, нанесенные злом) является прямым нарушением долга. Опасность этой традиции в том, что она отдает манихейством — ересью, согласно которой Добро и Зло — равные по силе противоположности, а вселенная — место их битвы; правда, Инклинги[241], по–видимому, склонны были проявлять известную терпимость по отношению к этому взгляду на мир(224). Кроме того, вполне возможно представить себе концепцию зла, которая шла бы дальше Боэция, но останавливалась бы именно там, где начинается манихейство. Толкин встретился с такой концепцией в тексте, который знал очень хорошо, — в древнеанглийском переводе Боэция, сделанном лично королем Альфредом Великим[242]. Это произведение замечательно многим, и прежде всего тем, что, хотя король Альфред продемонстрировал достаточное уважение к автору, которого переводил, он не страдал излишней скромностью и смело вставлял в текст свои собственные соображения. Более того, в отличие от Боэция королю Альфреду приходилось наблюдать зверства, которые совершали пираты–викинги по отношению к его беззащитным подданным, и, опять–таки в отличие от Боэция, ему приходилось прибегать к жестким методам борьбы со злом — например, вешать пленных викингов или мятежных монахов, а также, по всей вероятности, отдавать приказ, чтобы раненым пиратам, которые имели несчастье остаться на поле боя, перерезали горло. Все это не мешало Альфреду быть христианским королем. Более того, многие из оставшихся в истории его поступков заставляют предположить в нем чуть ли не донкихотскую способность прощать. Словом, деятельность короля Альфреда обнажает сильную сторону «героического» взгляда на зло и слабую сторону «боэцианского». Если зло для вас — просто внутренняя испорченность, нечто, заставляющее пожалеть того, кто ею затронут, нечто вредоносное скорее для самого злодея, нежели для его жертвы, то, возможно, философски вы вполне последовательны, но ваши взгляды обрекают на страдания других, ни в чем не виноватых людей, а они, возможно, вовсе не хотят приносить себя в жертву (например, древние англы, надо думать, совсем не рвались гибнуть от рук разбойников–викингов, а во времена, когда писался «Властелин Колец», никто не мечтал добровольно задохнуться в газовой камере). В 1930–е и 1940–е годы в правоту Боэция верить было особенно трудно. И все же от его теории нельзя просто отмахнуться. Толкин отобразил в своем романе эту философскую двойственность с помощью образа Кольца. На первый взгляд, как уже указывалось выше, кажется, что этот образ лишен внутренней последовательности, причем сразу по нескольким направлениям. Прежде всего, Кольцо ведет себя довольно гибко и отнюдь не ограничивается пассивной ролью. Оно «выдало» Исилдура орочьим стрелам; оно, как выражается Гэндальф, «оставило» Голлума, откликнувшись на «мысленный зов» своего прежнего владельца, окопавшегося в Чернолесье; оно совершило предательство по отношению к Фродо в «Пляшущем Пони», когда само прыгнуло ему на палец и перед всеми обнаружило, что тот может становиться невидимым, — а ведь за Фродо наблюдали присутствующие в зале шпионы Черных Всадников! «Может, оно попробовало подать знак о себе в ответ на чье–то пожелание или приказ?» — гадает Фродо, и его догадка, конечно, правильна. Но ведь при всем том Кольцо — это просто вещь, которая, как и всякая вещь, не может ни пошевелиться, ни спасти саму себя от уничтожения. Кольцу приходится действовать через посредство своих владельцев, прежде всего играя на слабых сторонах их характера — у Бильбо это собственнический инстинкт, у Фродо — страх, у Боромира — патриотизм, у Гэндальфа — жалость. Когда Фродо ненадолго передает кольцо Гэндальфу, чтобы тот проверил, правда ли это кольцо — Единое, оно кажется ему «непривычно тяжелым, словно кто–то из них — то ли оно само, то ли Фродо — не желал, чтобы Гэндальф брал его в руки» (курсив автора). Возможно, Кольцо каким–то магическим способом проведало, кто такой Гэндальф, а возможно, причина в том, что и сам Фродо уже боится утратить Кольцо. Обе версии проходят через все три книги. Что же представляет собой Кольцо? Разумное это существо или просто преобразователь психической энергии? Здесь самое время вспомнить о двух разных взглядах на природу зла — о «героическом» представлении о зле как о чем–то внешнем, чему следует сопротивляться, и о боэцианском, с его уверенностью в том, что зло, по сути, принадлежит исключительно внутреннему миру человека, что это явление чисто психологическое, не обладающее подлинной реальностью. Эта проблема заостряется еще в нескольких сценах искушения. На протяжении «Властелина Колец» Фродо надевает Кольцо на палец шесть раз: один — в доме Тома Бомбадила (что, по всей видимости, не в счет), один — случайно, в «Пляшущем Пони», один — на Пасмурнике, дважды — на Амон Хене и один раз — под самый конец, в пещере Саммат Наур. Но Фродо еще в нескольких случаях чувствует сильное побуждение сделать это, особенно в долине под башней Минас Моргул, когда Кольцепризрак выводит оттуда свою армию. Четыре из этих сцен имеют принципиальное значение. Так, на Амон Хене Фродо надевает Кольцо вопреки инструкциям Гэндальфа, просто чтобы избавиться от Боромира, и рассказчик оправдывает его поступок. Однако когда необходимость отпадает, Фродо снимает Кольцо не сразу: сперва он поднимается на вершину Амон Хена, Зрячей Горы, и садится на Трон древних королей. Здесь его замечает Глаз Саурона и принимается искать Кольцо, шаря вокруг горы как бы лучом прожектора:
Эта сцена всегда ставила критиков в тупик и особенно раздражала их. Например, А Т. Манлав сбрасывает Голос со счетов как неуместное «вмешательство Провидения» и, очевидно, полагает, что это один из примеров той несправедливой «удачи», которая якобы все время сопутствует героям и мешает воспринимать «Властелина Колец» всерьез. На самом же деле Фродо попросту слышит голос Гэндальфа — ведь именно Гэндальф имел обыкновение разговаривать с хоббитами в таком тоне! В книге III эта догадка подтверждается. Разве не справедливо дать волшебнику возможность посостязаться с Некромантом?.. Еще более примечательно в этой сцене противопоставление двух других голосов, один из которых восклицает «Никогда!» — а другой возражает: «Я иду к тебе!..» Эта борьба между сознательной волей и бессознательной порочностью (не та ли эта порочность, которая когда–то мешала хоббиту расстаться с Кольцом и отдать его Гэндальфу?) происходит в душе Фродо. А может быть, «Я иду к тебе!» — проекция Вражьего голоса, который нашептывает Фродо именно то, что ему (Фродо) хочется услышать, который вкладывает ему эти слова в уста, а то и в сердце, и создаст в душе Фродо безобразные фикции, как позже при переходе через Мертвые Болота, где Фродо и Сэм видят под водой разлагающиеся трупы? Оба понимания одинаково возможны. Оба и предполагаются. Зло может быть, соответственно, как плодом внутреннего искушения, так и результатом действия внешней силы. Подобная же неопределенность пронизывает и все остальные сцены, в которых Фродо или надевает Кольцо, или только порывается его надеть, или получает приказ сделать это. В долине Минас Моргула такой приказ посылает ему Кольцепризрак, однако на этот раз Фродо не находит в недрах своей воли отклика на него и чувствует только, что «извне на него давит могучая, жестокая сила». Эта сила движет его рукой как бы посредством магнетизма, однако Фродо, хотя и с усилием, отдергивает руку, касается фиала Галадриэли и мгновенно испытывает облегчение. Возможно, такой же приказ получил он когда–то на Пасмурнике, в момент нападения Черных Всадников. Тогда он все-таки надел Кольцо. Чтобы передать то, что произошло в тот момент с Фродо, Толкин использует слова «искушение» и «желание»: «Страх был ничто перед внезапно нахлынувшим на него искушением надеть Кольцо. Желание это захватило Фродо без остатка». Примерно такое же искушение испытал он в Курганах, когда к нему потянулись пальцы Навья[243], но там искушение было в том, чтобы покинуть друзей в беде и использовать Кольцо для побега. На Пасмурнике, как нам сообщается, у Фродо не было таких безнравственных побуждений, по крайней мере осознанных. Однако возникает впечатление, что и здесь внешней силе содействует какая–то внутренняя слабость, какое–то бессознательное порочное побуждение встать на сторону противника. Точно так же не поддается однозначной трактовке и происшедшее в пещере Саммат Наур. Фродо ясно и активно заявляет о своем злом намерении: «Я не сделаю того, ради чего шел сюда. Я поступлю иначе. Кольцо принадлежит мне!» Но в то же самое время нам сообщается, что на Горе Судьбы теряет силу даже фиал Галадриэли. Здесь Фродо находится «в самом сердце Сауроновых владений… и не было здесь силы могущественнее, чем та, что обитала в пещере. Все чуждое этой силе здесь подавлялось и обращалось в ничто». Значит, воля Фродо и его добродетель входят в число этих «чуждых» сил? Но сказать так означало бы впасть в манихейство. Это означало бы согласиться с тем, что мы не всегда обязаны отвечать за свои поступки, означало бы, что мы признаем зло за самостоятельную силу. С другой стороны, возложить всю вину на Фродо тоже несправедливо: если бы Фродо был «плохим», то он, для начала, никогда не достиг бы пещеры Саммат Наур. По–видимому, определенного суждения о его поступке вынести невозможно. Раньше Фродо нередко прощал и миловал Голлума, и теперь это спасает Фродо от последствий совершенного им греха, однако он несет в некотором смысле и наказание — теряет палец «Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его…» Евангельская цитата, которую Толкин держал в уме, когда писал эту сцену, тоже со всей определенностью указывает на двойную природу зла и является эхом молитвы Господней(225): «И не введи нас во искушение; но избави нас от лукавого(226)". Если перефразировать слова Евангелия, наше дело — поддаваться искушению, избавлять же нас от него — дело Господа. Что же касается вопроса о том, как распределить ответственность между нами и теми, кто нас искушает, и какое искушение человек может выдержать, если рассуждать «разумно», — на эти вопросы обыкновенные смертные, по всей очевидности, ответа дать не могут. Толкин видел проблему зла — как в книгах, так и в реальности, и свою книгу написал, по крайней мере отчасти, ради того, чтобы представить эту проблему в лицах, однако он не претендовал на то, что знает, как ее разрешить. Таким образом, философская проблематичность заложена в самой природе Кольца, причем Толкин, конечно, хорошо видел эту проблематичность, она глубоко его интересовала, и ему удалось выразить ее с большой осторожностью и очень обдуманно. Двойственность природы Кольца проявляется не только в связи с Фродо. В некотором смысле неуверенность в том, что же такое на самом деле зло, пронизывает всего «Властелина Колец». Всем персонажам было бы гораздо легче находить решения, если бы зло в книге было или безусловно боэцианским, или безусловно манихейским Если бы зло действительно было не более чем отсутствием добра, то Кольцо не могло бы быть не чем иным, кроме как преобразователем психической энергии; оно не могло бы «предавать» своих владельцев, и им оставалось бы попросту отложить Кольцо подальше и предаться очищению собственных мыслей и побуждений. Однако в Средьземелье, как нас уверяют, подобная тактика привела бы к фатальным последствиям С другой стороны, если зло — это всего лишь ненавистная внешняя сила, которая не находит отклика в сердцах «хороших», то любой мог бы отнести Кольцо к Трещинам Судьбы, не обязательно Фродо. Например, эту задачу можно было бы поручить Гэндальфу. Тот, кто отправился бы выполнять это задание, должен был бы опасаться только врагов, но уж никак не друзей и не самого себя. Получается, двойственность природы Кольца имеет для повествования решающее значение. Кроме того, в тексте постоянно встречаются размышления, которые возвращают нас к вопросу о природе искушения и природе Кольца. Когда Гэндальф, комментируя события на Пасмурнике, говорит Фродо: «Сердце твое оказалось не затронуто, удар пришелся в плечо. Если бы ты не сражался до последнего, тебе бы так просто не отделаться», это можно расценить и как высокую нравственную оценку поведения Фродо (Гэндальф намекает, что Фродо был вознагражден за стойкость), и как похвалу сметке Фродо (он вовремя пригнулся, выкрикнул нужные слова, ответил ударом на удар, отвел руку Кольцепризрака). Когда Гэндальф говорит, что Бильбо «оставил Кольцо сам, добровольно, а это главное», он, возможно, имеет в виду только, что Бильбо не успел впасть в слишком серьезную зависимость от Кольца, а, возможно, исцелиться ему поможет именно доброе побуждение, следуя которому Бильбо отдал Кольцо. Когда Глоин рассказывает о том, как рвались гномы назад в Морию, мы не можем точно сказать, почему им так это приспичило: то ли их подзадорил Саурон — извне, то ли ими руководили гномьи жадность и амбиции — изнутри? Здесь нужно сказать только, что так часто бывает и в жизни. Возможно, все грехи происходят от сочетания внешней силы, подбивающей на зло, и внутренней слабости. В любом случае, на уровне повествования вполне можно сказать, что «Властелин Колец» — это не житие святого, где речь идет только об искушениях, но и никоим образом не военная игра, где речь идет только о тактических ухищрениях. Если бы «Властелин Колец» соскользнул к одному из этих полюсов, это была бы уже не такая великая книга. КЛЮЧЕВЫЕ ПОНЯТИЯ: «УДАЧА» И «ТЕНЬ» Во «Властелине Колец» образ зла особый. Толкин выразил его с помощью слова «тень», shadow. Существуют ли тени? Согласно понятиям древних, и да и нет. В древнеанглийской поэме «Соломон и Сатурн»(227) языческий бог Сатурн спрашивает христианского короля Соломона (в тексте Соломон представлен именно христианином!): «Что суть вещи, коих нет?» Ответ достаточно туманен, но бесспорно одно — он содержит слово besceade?, «тени». Тени суть отсутствие света и поэтому сами по себе не существуют, однако их можно увидеть и ощутить, как если бы они все же существовали. Именно так смотрит Толкин и на зло. Соответственно, Мордор — это Черная Страна, «где тени легли» (where the shadows lie), или еще более зловеще — «где тени живут» (по–английски — where the shadows are). Арагорн сообщает: «Гэндальф Серый рухнул в бездну, и его взяла Тень». По выражению самого Гэндальфа, если его союзники проиграют, «многие страны покроет Тень». Иногда слово «Тень» используется по отношению к Саурону, как, например, в процитированной несколько выше сентенции Фродо, — Тень не умеет творить, она умеет только глумиться. А иногда зло кажется не более чем находящими извне туманом и мглой («…сердца Всадников покрыла тень»). Иногда не знаешь, что думать: так, например, нам говорится, что Балин отправился навстречу своей беде в Морию потому, что «до гномов добралась Тень». Со слов Глоина создастся впечатление, что это не более чем метафора неудовлетворенности. Однако метафора это зловещая. Может быть, Тень была чарой, насланной из Мордора? Может, Балин одновременно поддался голосу внутреннего искушения и получил толчок извне? В подобных фразах проявляется характерное для толкиновского стиля положительное качество: идеи Толкина зачастую парадоксальны и имеют глубокие интеллектуальные корни, но в то же время обращаются к простым вещам, опираются на повседневный опыт. Толкин умел быть одновременно ученым и практиком. Это сочетание было довольно широко распространено в древней Англии, однако (как, возможно, думал и Толкин) постепенно — с изменениями, которые произошли вследствие Нормандского завоевания и Возрождения, — встречалось все реже и реже, и в итоге слово «образованность» стало мало–помалу обозначать исключительно «знание латыни», а в литературе образовалась особая кастовость. По всей вероятности, вторым основным источником слова «тень» (shadow) был для Толкина «Беовульф» (строки 705–707). Беовульф и его люди (последние не питают никакой надежды на успех), расположившись на ночлег во дворце, ждут появления людоеда Гренделя. Поэт прямо говорит, что они не чаяли возвратиться домой живыми. Но, несмотря на это, все спокойно отправились спать, не дожидаясь появления чудовища. В этом месте поэт с внезапной уверенностью поясняет: «Им было известно, что, если Бог не захочет, демон–враг не сможет утащить их в тень (under sceadu bregdan)(228).В словах этих звучит полная убежденность, а между тем по смыслу они достаточно жестки. «Утащить в тень» может означать не более чем «утащить из дворца в темноту», но здесь подразумевается еще и другой смысл — «утащить невесть куда», «лишить жизни и навеки передать в распоряжение силам зла». Что касается уверенности в том, что Бог не попустит этого, если Сам не захочет, то с виду это вполне благочестивая ссылка на могущество Божие. Но что, если Бог захочет? Получается, иногда Он этого «хочет»? Ведь в «Беовульфе» чудовище к тому моменту уже не раз утаскивало людей «в тень». Возможно, Толкина привлекло словосочетание under sceadu, а также картина молчаливого и довольно мрачного англосаксонского мужества, которая предстает здесь перед нами. Даже с напрашивающейся в этом случае мыслью о возможной несправедливости Провидения Толкин, по–видимому, спорить не стал бы, ведь и во «Властелине Колец» нам постоянно напоминается о том, что Фродо может попасть в руки Саурону и подвергнуться мучениям, в результате которых хоббит сам попал бы «в тень», сделался жалким маленьким «призраком», которого муки наркотической зависимости от Кольца, разлука с Кольцом, пытки и страх превратили бы в полное ничтожество, и он уподобился бы «иссохшему королю» Минас Моргула[244]. Этого не происходит, но никто не говорит, что этого не могло бы произойти. Мы посвятили много времени тому, чтобы разобраться в могущественном и сложном образе зла, нарисованном Толкином Теперь пора посмотреть, как Толкин изобразил силы добра, которые часто выглядят слабее и ограниченнее в возможностях (на первый взгляд). Для этого Толкин снова позаимствовал кое–что из древней мистерии — из «Беовульфа». Поэма открывается описанием того, как провожают в последний путь предка одного из персонажей. Этот предок — Скильд, король данов, которого, согласно легенде, голым младенцем принесли к берегу Дании волны на деревянном щите. Теперь даны посылают окончившего свой земной путь Скильда обратно в море на похоронной ладье, нагруженной сокровищами, в одиночку. «Не меньшим богатством снабдили его даны, опустошив сокровищницу народа, — гордо преуменьшая, говорит поэт, — нежели те, что послали его к ним вначале, по волнам, младенцем». Те, ?onne ?a dydon, «что послали его к ним вначале, по волнам, когда он был младенцем». Что это за «те»? Это очень странная строчка, как технически, так и идеологически(229). Автор «Беовульфа» был христианином. В его вселенной, по идее, не должно было быть места для второстепенных божественных, или сверхчеловеческих, сил, помимо демонов и ангелов, ведущих борьбу за человеческую душу. Но пославшие Скильда не проявляют никакого интереса к душам обитателей Дании, хотя, по–видимому, обладают сверхъестественными возможностями и преследуют сверхчеловеческие цели. Можно было бы отнести явление Скильда к действию Божественного Провидения, однако в тексте стоит слово ?a — «те», а не he — «Он». В «Беовульфе» на этот вопрос ответа не дается, однако сама по себе строчка оставляет впечатление, что автор верит, будто в мире действуют некие силы, настроенные, возможно, доброжелательно, но недоступные человеческому пониманию. То же самое справедливо и в отношении «Властелина Колец», хотя здесь, как и в «Беовульфе», этим «присутствующим в мире силам» никогда не разрешается открыто вмешиваться в происходящее. Из «Сильмариллиона» мы можем заключить, что Гэндальф — это Майя/р/[245], духовное существо в человеческом обличье, посланное ради того, чтобы облегчить страдания средьземельских народов. Много лет спустя после опубликования трилогии Толкин, по слухам, признавался: «Гэндальф — ангел»[246]. Однако во «Властелине Колец» Гэндальф ничуть не похож на ангела, по крайней мере канонического, как их рисуют на иконах. Гэндальф чересчур вспыльчив и к тому же подвержен сомнениям, беспокойству, усталости, страху. Совершенно очевидно, что слишком громкий шум ангельских крыл, слишком легкая возможность сослаться на чудо или на вмешательство Всемогущего мгновенно низвело бы персонажей на другой уровень, обесценило бы самостоятельность их решений, их мужество. Как же тогда действуют благие силы, и подчиняется ли кому–нибудь Гэндальф? «Нагим послан был я обратно», — говорит он о своем возвращении в мир (вспомним историю Скильда), однако кто послал его, он не сообщает. «Да охранят нас Валары!» — восклицают гондорцы, когда на них мчится «олифан». Но Валар/ы/ не вмешиваются. А может быть, все же вмешиваются, ведь зверь внезапно сворачивает в сторону? Но это могло быть и простой случайностью! Позволительно ли приравнивать «случай» к «вмешательству Валар/ов/»? А может быть, «случай» — это как раз и есть то самое слово, которым пользуются люди, чтобы описать свое восприятие деятельности таинственных «тех», что послали в мир Скильда и Гэндальфа? По всей вероятности, Толкин обдумывал эту проблему в течение многих лет. Во «Властелине Колец» он довольно часто использует слово «случай» (chance) не без некоторого намека. «Случай ли меня привел? — переспрашивает Том Бомбадил, вызволив хоббитов из трещин Старухи–Ивы. — Называйте — случай, если так угодно вам. Случай, значит, случай». В Приложении A–III к «Властелину Колец» Гэндальф говорит, что катастрофа в Северных Землях была предотвращена благодаря тому, что «в один прекрасный вечер, в самом начале весны, я повстречал в Бри Торина Дубощита. Как говорят в Средьземелье, счастливый случай!» Очевидно, случай зачастую неслучаен и происходит по чьему–то предумышлению. Например, Гэндальф полагает, что Бильбо нашел Кольцо именно благодаря такому «неслучайному случаю». Тем не менее даже Гэндальф способен распознать эту предумышленность только задним числом И все же слово «случай» (chance) — это не то слово, которое лучше всего выражало взгляды Толкина по поводу «случайности» и «неслучайности» происходящих в мире событий. На эту роль больше подходит слово «удача» (luck). Разумеется, luck — это прежде всего самое что ни на есть обыкновенное английское слово. С другой стороны, это слово довольно странное, поскольку его этимология неизвестна. ОСА предполагает — правда, без особой убежденности, — что оно может происходить от какого–то древнеанглийского слова, похожего на глагол (ge)lingan — «случаться». Тогда первоначально оно означало «результат случая», «то, что случайно подворачивается под руку». Толкину понравилась бы такая этимология, поскольку, если она правильна, слово luck являлось бы близким современным эквивалентом древнеанглийского слова, которое обычно переводится как «судьба» и образовалось точно таким же способом, как и luck, но от другого глагола — (ge)weor?an, «становиться», «случаться». Автор «Беовульфа» часто приписывает ответственность за события «судьбе» (по–древнеанглийски wyrd) и в некотором смысле относится к wyrd как к некой сверхъестественной силе. Король Альфред ввел это слово в свой перевод Боэция, чтобы объяснить, почему Божественное Провидение не управляет человеческой волей. Он пишет: «То, что мы называем Божественным Предвидением и Божественным Провидением — это то, что находится в Его мыслях, но пока еще не осуществилось. Когда же Его замысел осуществится, мы называем его wyrd. Таким образом, есть две вещи и два имени: «предвидение» и wyrd[247]. Отсюда следует крайне важное заключение, а именно: wyrd не господствует над людьми, поэтому переводить wyrd словом «судьба» не совсем правильно. Люди могут повлиять на свою «планиду», и в некотором смысле у них есть право сказать «нет» Божественному Промыслу, хотя при этом они, конечно, вынуждены будут считаться с последствиями своего решения. Так, например, можно предположить, что сон, приведший Боромира в Ривенделл, был послан ему Провидением в лице Валар/ов/. Однако Фарамиру Валар/ы/ послали этот сон первому, впоследствии он видел его чаще, чем Боромир, и мы видим, что, без сомнения, лучше было бы, если бы в Ривенделл отправился не Боромир, а Фарамир. Но Боромир захотел ехать в Ривенделл сам и добился этого. Итогом же этого волевого решения, или человеческой «испорченности», стала цепь дурных последствий и смертей, проследить которую от начала до конца уже невозможно. Таким образом, «удача», luck, по Толкину — это постоянное взаимодействие Промысла и свободной воли, взаимодействие, в котором участвует столько факторов, что разуму не под силу распутать этот узел. Слово luck прячет в себе древнюю философскую проблему, из–за которой велись войны и из–за которой людей сжигали живьем Но для Толкина было особенно важно, что слово luck, как и слово shadow («тень»), ежедневно используется в современной речи и имеет необходимый для этого оттенок неопределенности. Что же оно, собственно, означает — нечто обыденное, житейское, или же нечто мистическое и сверхъестественное? Когда фермер Джайлс стреляет в великана из своего «пугача»(230), ему удается попасть в цель «по чистой случайности, а отнюдь не его стараниями» — и все благодаря «удаче», luck. Мыслей Валар/ов/ никто не прочесть не может… А почему фермер Джайлс занял наиболее выгодную позицию в процессии рыцарей, а именно — в самом ее хвосте (тех, кто оказался впереди, впоследствии испепелил дракон)? Уж не из какогото особенного благоразумия — просто серая кобыла Джайлса начала прихрамывать. «Как хотела того удача (или сама серая кобыла)…» Промысел здесь ни при чем, и тем не менее даже в хромоте серой кобылы можно увидеть предумышленный каприз судьбы. Но перепалка с драконом у входа в драконье логово уже выходит за границы того, что можно объяснить благоразумием серой кобылы. «Фермер Джайлс подыгрывал своей удаче», — говорит автор. Люди часто так поступают. Широко известно, что, несмотря на всю свою иррациональность, «удача» выпадает людям гораздо чаще, чем если бы она определялась чистой случайностью. Люди всегда распознавали в окружающей их «трезвой реальности» некую могущественную организующую силу. И в современном, и в древнеанглийском языках существуют специальные слова для обозначения этой силы. Однако она не подавляет свободы воли, и ее невозможно четко отграничить от обычных явлений природы. И, прежде всего, она ни в коей мере не умаляет необходимости в отваге. «Береженого Бог бережет», «На Бога надейся, а сам не плошай», — говорят пословицы. Им вторит «Беовульф»: «Судьба часто может пощадить человека, если над ним не тяготеет окончательный приговор, — он должен только не терять мужества»[248]. 'Тебе, конечно, повезло, но ты и сам оказался не промах, — говорит Гимли Пиппину. — Вцепился, так сказать, в удачу обеими руками и не выпустил. Молодец!» Если бы Мерри и Пиппин не «вцепились» в свою удачу, то ко времени беседы с Гимли обстоятельства были бы совсем, совсем иными. Итак, в Средьземелье добро и зло функционируют как внешние силы, но одновременно и как внутренние импульсы, исходящие из «психэ»(232), из глубины души. Пока сохраняется равновесие того и другого, мы в целом больше склонны видеть во зле объективную силу, а в добре — субъективную: Мордор и «тени» кажутся ближе и ощутимее, нежели Валар/ы/ или «удача». Эта асимметрия, однако, подкрепляет одну из самых важных мыслей «Властелина Колец»: полного комфорта и безопасности достичь невозможно. Мы снова и снова читаем о том, что, если героям не удастся противустать Тени, они будут побеждены, а если они найдут в себе силы выступить против нее, то могут погибнуть. Если отвергнуть шаткую надежду на случай (что было бы, например, если бы Фродо отказался взять Кольцо и вместе с ним покинуть Заселье?), то, скорее всего, случится нечто в высшей степени неприятное. Если же полностью положиться на случай и подчиниться ему, дело может кончиться и еще того хуже. Благие силы не дают гарантий. Лучшее, что способен посоветовать по этому поводу Гэндальф, — это вообще не задумываться о таких вещах: «…не омрачайте сердца мыслями об испытаниях, которым подверглись бы в Черном Замке верность и мужество наших малышей! Ибо Враг потерпел неудачу — по крайней мере на этот раз». Другими словами, поскольку этого не произошло, то это не wyrd, а стало быть, и толковать об этом нечего. Однако для повествования существенно, чтобы подобным домыслам все же уделялось некоторое внимание. Говорит же Гэндальф Пиппину: «Вмешался в дела волшебников — будь готов ко всему!» Без этого «будь готов ко всему» мужество героев производило бы не такое сильное впечатление, а мужество, по Толкину, — возможно, самая важная составляющая добродетели. КАЖУЩИЕСЯ ПАРАДОКСЫ: РАДОСТНАЯ ПЕЧАЛЬ И БЕЗНАДЕЖНОЕ ВЕСЕЛЬЕ Это представление о добродетели вызывает у некоторых досаду и желание его оспорить. Досаду — только потому, что мужество как добродетель сегодня уже выходит из моды, желание оспорить и отрицание — потому, что некоторым критикам кажется, будто победа досталась Фродо и его товарищам чересчур легкой ценой. Им даже удалось спастись! Из девяти членов Содружества Кольца[249] по дороге к цели погиб только Боромир, который к тому же заслуживал гибели. А Гэндальф сначала как будто погиб, но потом оказалось, что это было понарошку. Драматический накал поддерживается только благодаря малой горстке персонажей из лагеря «хороших», которых все–таки приходится принести в жертву. Как правило, это старики, например Теоден и Дайн, или же совсем второстепенные персонажи вроде Гамы и Хэлбарада[250], да еще те, кто упоминается в роханской поминальной песне, составленной после Битвы на Полях Пеленнора: здесь приводится список погибших, многие из которых вообще представлены в тексте только именами. В рецензии «Обзервера»(233) (одна из рецензий, которые привели Толкина в особое раздражение(234)[251]) критик Эдвин Муир выдвинул тезис об инфантильности, не–взрослости романа, что выражается в его–де «безболезненности». «Хорошие мальчики выигрывают смертельную битву и выходят из нее невредимыми. Они счастливы и торжествуют, впрочем, мальчики обычно на иной исход и не рассчитывают. Жертв совсем немного, и те незначительные». В этом есть доля истины (например, Толкин, по добросердечию, дал эвакуироваться населению Минас Тирита и пощадил пони Билла), но в то же время есть и очевидная ложь. Например, о Фродо никак нельзя сказать, что он в итоге остался «невредим», «торжествует» или хотя бы «счастлив». Но пример Фродо — только часть более общей и гораздо ярче выделенной темы, которая проходит через всю книгу. Это тема неудачи добра и — в некотором смысле — «пораженчества»; В строгом смысле слова «Властелину Колец» «пораженчество» абсолютно чуждо. Согласно ОСА, «пораженчество» — defeatism — является прямым заимствованием из французского языка (defaitisme) и впервые зарегистрировано в английском языке в 1918 году. Оно означает «поведение, направленное на принятие военного поражения, особенно путем воздействия на общественное мнение». Лучшие друзья Толкина погибли во Фландрии, так что у него были все основания ненавидеть подобное «поведение», и действительно — в Средьземелье только одному Дэнетору дозволяется высказывать «пораженческие» настроения. Но даже Дэнетор знает только один ответ на поражение — ритуальное самоубийство. Ему и в голову не приходит заводить с врагом переговоры о каком–нибудь «вишийском» статусе[252], хотя именно это предлагает Западным Королям Язык Саурона, в речи, насыщенной средьземельскими аналогиями таким понятиям, как «репарации», «демилитаризованные зоны» и «марионеточные правительства». Гэндальф отвергает эти предложения врага особенно гневно, да и вообще дискуссии о «ближних перспективах» и «возможностях» обычно делают его жестким и несговорчивым: «— И все же, — Гэндальф поднялся с кресла и резко выставил подбородок, так что его борода встала стоймя, как проволока, — все же мы должны держаться! Скоро ты будешь здоров — если я не заговорю тебя до смерти. Ты в Ривенделле, и не тревожься пока ни о чем!» Изречение «Довольно для каждого дня своей заботы»[253] можно назвать девизом Гэндальфа. Однако, как и другие мудрые мужи и жены, фигурирующие в повествовании, он все же готов смириться с поражением, но только в качестве долговременной перспективы, которая во «Властелине Колец» все–таки постоянно просматривается. Галадриэль говорит «Вот уже многие века мы ведем борьбу, обреченную на поражение». Ей вторит Элронд: «Я видел много поражений и много бесплодных побед». Позже он все–таки ставит эту «бесплодность» под сомнение, но продолжает утверждать, что одержанная в древние времена победа над Сауроном, в которой Саурон был только повержен, но не уничтожен, «не достигла своей цели». Вся история Средьземелья показывает, что более–менее удовлетворительного результата можно достигнуть только огромной ценой, в то время как зло, даже побежденное, может возродиться практически в любой момент. Так, когда была низложена крепость зла Тангородрим[254], эльфы решили было, что зло «обезглавлено навеки», но оказалось, что это не так. Ушел под воду Нуменор, но от Саурона все равно избавиться не удалось. Когда Саурон потерпел поражение в решающей войне, Кольцо попало к Исилдуру, но эти события только запустили процесс, который в итоге привел к концу Третьей эпохи. И хотя кризис удалось в конце концов преодолеть, из текста совершенно ясно, что этот успех точно так же бесплоден, как и все остальные, или, может быть, лучше сказать, плоды его горьки на вкус. Если Единое Кольцо будет уничтожено, говорит Галадриэль, то ее кольцо и кольца Гэндальфа с Элрондом потеряют силу, так что Лотлориэну суждено будет «поблекнуть», а эльфам «умалиться». Вместе с ними должны будут уйти энты и гномы, да, по сути, и все, что ни есть в Средьземелье фантастического, — уйти и уступить место новым временам, в которых будут господствовать люди. В результате все фантастические народы вместе с их историями «ужмутся» до потерявших смысл стихотворных обрывков и неправильно понятых фрагментов старинных текстов, вставленных в поздние повести или баллады. Особенно пострадает красота. «Остается надеяться, — говорит Теоден, — что война, в чью бы пользу она ни закончилась, не лишит Средь земелья всех его тайн, красот и чудес!» — «Сауроновой скверны до конца выкорчевать не удастся никогда, — отвечает Гэндальф. — Не удастся и вернуться к тому, что было прежде…» Фангорн подтверждает это. Он говорит о своем вымирающем народе: «Песни, как и деревья, приносят плоды лишь в назначенное время, и никто не может сказать, как именно это свершится. А бывает и так, что песни увядают раньше срока…» Общественное мнение Средьземелья суммируется в афористическом утверждении Гэндальфа: «Я — Гэндальф, Гэндальф Белый, но Черное все еще сильнее». Из всего этого можно было бы сделать довольно тревожные выводы. Эти слова волшебника звучат определенно по–манихейски. Однако, как мы уже знаем, Толкин старался как можно чаще вставлять в текст возражения против идей манихеизма и при каждом удобном случае напоминал, что собственной сущности у зла все–таки нет. Откуда же тогда это постоянная пессимистическая готовность к поражению? Легко увидеть, что главной задачей «Властелина Колец» было драматизировать, явить в лицах «теорию мужества», которую Толкин в лекции, прочитанной им для Британской академии, назвал «великим вкладом» древней литературы Севера в сокровищницу человечества. Ключевым мифом для этой теории было пророчество о Рагнареке — о дне, когда боги и люди сразятся с великанами и потерпят поражение. «Теория мужества» делает из этого пророчества великий вывод: поражение еще не есть бесчестие. Правая сторона остается правой, даже когда у нее нет надежды на победу. В некотором смысле северная мифология требует от людей больше, чем христианство, или, можно сказать, лучше о них думает, — ведь она не предлагает ни рая, ни спасения и не обещает добродетели никакой награды, кроме мрачной удовлетворенности тем, что ты поступил правильно. Толкин хотел, чтобы герои «Властелина Колец» соответствовали этим высоким стандартам Поэтому он позаботился о том, чтобы они не могли надеяться на легкий успех, и более того — чтобы они не забывали, что в конце их в любом случае ждет поражение и приговор судьбы будет суровым Но сам Толкин был христианином и хорошо осознавал проблему, гнездящуюся в «теории мужества», которой он так восхищался. Источник этого мужества — отчаяние и безнадежность, а дух, который его оживляет, — часто не более чем языческая свирепость. Как Толкин справлялся с этой трудностью, можно подсмотреть, прочитав его пьесу–плюс–эссе «Возвращение Беортнота, сына Беортхельма», опубликованную в 1953 году, за год до «Содружества Кольца»[255]. Эта пьеса представляет собой как бы коду к древнеанглийской поэме «Битва при Мэлдоне»[256], в которой запечатлено поражение, понесенное англичанами от викингов в 991 году н. э. Особенно восхваляется в этой поэме несгибаемое мужество телохранителей военачальника англов по имени Беортнот. Его личная гвардия отказалась отступить, даже когда сам Беортнот был уже убит. Телохранители Беортнота сражались у его тела, пока не полегли все до единого. В словах старого слуги Беортнота по имени Беортвольд выражена самая суть воодушевлявшего их чувства: Heart schall be bolder, Эти строки, говорит Толкин, «всегда считались наиточнейшим выражением северного героического духа, как скандинавского, так и английского. Нигде больше учение о беспредельной стойкости, поставленной на службу непреклонной воле, не выражено так ясно». С другой стороны, Толкин чувствовал, что с этими строчками все–таки не все в порядке. По его понятию, к 991 году они уже должны были устареть. Их мог бы произнести не только христианин, но и язычник, а свирепый, яростный дух, который нашел в них свое выражение, как раз и был одной из причин слишком поспешного решения Беортнота, а именно: он позволил врагам беспрепятственно пересечь мешавшую им реку (236) и разрешил им сражаться на твердой земле. Это решение привело к поражению англов и к гибели многих ни в чем не повинных людей. Соответственно, в пьесе Толкина эти слова произносит не Беортвольд — это часть сна, который видит юный поэт Тортхельм: Тьма! Везде — тьма, и рок настиг нас! Сам Толкин отнюдь не думал, что зло в конце концов действительно одержит победу. В видении Тортхельму слышатся голоса языческих предков. Но они были ничем не лучше викингов, которые «идут на Лондон в ладьях своих длинных, / пьют здравье Тора, обречены аду…». Предки–язычники ошибались так же, как и Гэндальф, или даже больше. Когда Тортхельм приходит в себя, Тидвальд упрекает его в «языческих» настроениях. Пьеса заканчивается пением монахов из аббатства Эли — они поют погребальную молитву Dirige(237) из службы по усопшим. Но все же Толкин признавал и одобрял порыв к добру, который эта традиция прячет за гордостью и скорбью. Он хотел, чтобы жители его Средьземелья обладали таким же безоглядным, не разбавленным уверенностью в себе мужеством, которое в то же время не знало бы ни ярости, ни отчаяния. Наиболее мудрые герои «Властелина Колец» часто не имеют права надеяться на благополучный исход и оказываются на самом краю бездны отчаяния, но никогда не поддаются порыву ступить в нее — в отличие, например, от Дэнетора, который, впав в отчаяние, отказывается сражаться до последнего и, подобно древним язычникам, убивает сам себя, а заодно пытается принести в жертву своих близких. Толкину требовался новый образ совершенной храбрости, более мягкий, но не менее впечатляющий, чем образ Беортвольда из древней поэмы. Как ни странно, он решил замесить этот образ не на чем ином, как на смехе, веселости и полном отказе заглядывать в будущее. В среднеанглийской литературе встречаются намеки на возможность такого пути; например, в поэме «Сэр Орфео» в критический момент безумный король встречает дам с охотничьими соколами, и ему становится смешно. Как аналогию из современной литературы можно привести повесть Джозефа Конрада «Призрачная граница» (1917)[257], где говорится, что смех изгоняет демонов. Во «Властелине Колец» эту позицию выражает, например, Фарамир, персонаж с достаточно высоким статусом. Не надеясь свидеться с Фродо, он обещает тому при прощании, что когда–нибудь в неведомом будущем они сядут «у крепостной стены, на солнышке, и посмеются над прошлыми горестями». Но истинные носители «теории смеющегося мужества» — хоббиты. Их поведение — калька с английской привычки шутить в самых сложных обстоятельствах, но имеет более глубокие семантические корни. Поэтому именно хоббит Пиппин, взглянув на солнце и знамена, утешает поддавшегося было унынию воина Берегонда, а хоббит Мерри не теряет присутствия духа даже тогда, когда кажется, что сам король Теоден пал добычей «страха и сомнения». Но Сэм, на пути в Мордор, превосходит обоих. У него куда меньше оснований надеяться на благополучный исход, чем у Фарамира. Более того, нам сообщается, что Сэм, «по совести говоря, в глубине души никогда не надеялся на удачу. Впрочем, он был хоббит жизнерадостный и, пока с отчаянием можно было малость погодить, не торопился падать духом. На этот раз выхода вроде бы не предвиделось. Но Сэм всю дорогу держался рядом с хозяином, он и пошел–то с ним ради этого, и вовсе не собирался оставлять Фродо». Иной поинтересуется — как можно веселиться, когда не надеешься остаться в живых? Еще бы! На трезвую голову это представляется едва ли возможным! И все же идея звучит убедительно, тем более что она перекликается с несколькими книгами воспоминаний о Первой мировой войне, написанными ее участниками, — особенно, наверное, с книгой Фрэнка Ричардса «Старые солдаты не умирают» (опубликованной в 1933 году и написанной, что симптоматично, не офицером, а рядовым). Семантическая игра, которую позволяет себе Сэм, повторяется и у Пиппина. Он рассказывает про Фангорна и про последний поход энтов. Был ли этот поход «бесплодным»? Непосредственные итоги похода, очевидно, говорят об обратном, но что касается дальней перспективы, Фангорн хорошо знает, что и его народ, и история его народа бесплодны. Осознание этого делает его, по словам Пиппина, «печальным, хотя нельзя сказать, чтобы несчастным». С точки зрения современной английской семантики эта фраза практически лишена смысла, как, например, словосочетание «безнадежная радость». Но в древности слово sad — «печальный» — означало «полный решимости, решившийся», а слово «радость» (cheer) происходит от древнефранцузского chair — «лицо». Эти семантические парадоксы подкрепляют убежденность Толкина в том, что решимость должна пережить все, даже самое худшее, и что лучше притворяться мужественным, чем поддаться искреннему, нелживому отчаянию. Однако за самым лучшим примером новой толкиновской «теории мужества» следует, наверное, обратиться в конец части 4 книги II, к главе 8, которая называется «Ступени Кирит Унгола». Здесь Сэм с Фродо, как недавно Фарамир, уже почти ни на что не надеются, но все же разрешают себе немножко помечтать о том, как другие, возможно, будут когда–нибудь в грядущем «смеяться над их горестями». Фродо, в ответ на одну из реплик Сэма, смеется и сам «Такого звука не слышали в этих местах очень и очень давно, по крайней мере с тех пор, как Саурон появился в Средьземелье. Сэму вдруг померещилось, что камни внимательно прислушиваются, а скалы, сдвигаясь, наклоняются над ними». Наконец, Сэм и Фродо засыпают. В это мгновение возвращается Голлум и, взглянув на спящих хоббитов, успевает не только на мгновение полюбить мир и покой, отражение которых он видит на их лицах, но и поклониться этим миру и покою. В этой толкиновской притче есть характерная жесткость: именно в этом единственном случае, когда в сердце Голлума что–то оттаяло и он сделал было робкий жест раскаяния, Сэм, проснувшись, неправильно понял его и обвинил в том, что он–де якобы «лапает» его хозяина и что «вся–то повадка у него предатель екая». Мимолетное доброе намерение Голлума осталось без вознаграждения. Но ведь и Голлум не отблагодарил Фродо за то, что тот спас его от Фарамира и гондорских лучников! Он только плевался, злобствовал и жаловался на «маленькие проказы» «доброго хозяина». Сэма оправдать нельзя, однако, возможно, именно на этом месте окончательно лопаются доводы критики типа критики Эдвина Муира. Добро во «Властелине Колец» побеждает, но при этом, помимо Теодена и Боромира, гибнут красота старого Средьземелья, Лотлориэн и даже Голлум Герои отдают себе отчет в своих потерях и несут бремя печали по утраченному. Но их долг — во всем видеть лучшую сторону и не путать печаль с отчаянием[258]. Поэтому даже «школьный» юмор хоббитов по–своему исполнен смысла. В конце концов, Толкин изложил принципы своей «теории мужества» и «теории смеющегося мужества» достаточно четко. Но критики неспособны разглядеть воплощение этих принципов в тексте «Властелина Колец», отчасти потому, что их воротит от чуждой им идеологии, отчасти потому, что они не знакомы с основной структурной моделью, которая лежит в основе «Властелина Колец». Эта древняя модель, предшествовавшая появлению романной формы как таковой, носит название entrelacement — «переплетение». ЭТИКА «ПЕРЕПЛЕТЕНИЯ» В отношении Толкина к технике «переплетения» есть нечто загадочное, поскольку при его взглядах он должен был бы ее скорее недолюбливать. Самый известный литературный памятник, где применяется техника «переплетения», — французский цикл прозаических повестей о короле Артуре, написанных в XIII столетии и известных как «Цикл Вульгаты». Они были переведены на английский язык сэром Томасом Мэлори, правда, уже со значительными сокращениями. По модели «переплетения» построены и поздний итальянский эпос о рыцарях Карла Великого, и «Влюбленный Роланд» Бойярдо[259], и «Неистовый Роланд» Ариосто[260], в подражание которому Спенсер написал свою «Королеву фей». Именно поэтому у ранних обозревателей и возникло искушение сравнивать Толкина с Мэлори, Спенсером и Ариосто. Однако неблагодарный Толкин отвечал на это, что он–де Ариосто не читал, а если бы прочел, то остался бы недоволен(238), а Спенсер и вообще, можно сказать, воплощал для него все самое ненавистное в литературе (см. выше, с. 115). Что касается короля Артура, то Толкин вполне мог считать циклы легенд о нем образцом типичной английской рассеянности. Почему англичане проявляют такой интерес к валлийскому национальному герою, который всего себя посвятил борьбе с англичанами и чья история известна только во французском пересказе? Однако факт остается фактом — Толкин создал роман, построенный по законам entrelacement. Чтобы издать «Сэра Гавэйна и Зеленого Рыцаря», ему пришлось перечесть немало французской литературы, и, возможно, он находил, что даже «Беовульф» на свой лад не остался чужд этой технике. Кроме того, Толкин знал, что по–исландски короткий рассказ называется ?attr — «ниточка». Саги часто состоят из нескольких ??ttir, переплетенных нитей. Именно этот образ приходит на ум Гэндальфу, когда тот говорит Теодену: «Спроси детей! Они легко извлекут нужный ответ из перепутанных нитей древних легенд». Распутывание entrelacement — это один из путей к мудрости[261]. Однако если великие старинные романы, построенные по технике «переплетения», чем и замечательны, то уж никак не «мудростью». Издатель Мэлори Юджин Винавер комментирует его стиль так:
В итоге получается лишенное смысла смешение всего и вся. С Толкином дело обстоит совсем не так. Основной структурный образец, который составляет самую суть «Властелина Колец», — это разлуки, встречи и скитания, но события упорядочены, во–первых, с помощью карт (в сказаниях «артуровского» типа карт не бывает), а во–вторых, с помощью строжайших хронологических рамок, согласно которым все передвижения персонажей расписаны по дням. Но при этом повествование постоянно «перепрыгивает» с одного места на другое. Продемонстрируем это на конкретных примерах. В «Содружестве Кольца» повествование еще течет в едином русле, по пятам следуя за Фродо. Исключение составляют немногие ретроспективные истории, которые рассказываются в главах «Тень Прошлого» и «Совет Элронда». Девятеро Пеших неразлучны от момента, когда они покидают Ривенделл, и до самого конца тома, если не считать, что в Мории они теряют Гэндальфа. Но 26 февраля, на Амон Хене, Содружество распадается. Боромир погибает. Фродо и Сэм уплывают вниз по реке. Пиппина и Мерри похищают Урук-хаи. Арагорну приходится выбирать — преследовать ли ему Урук–хаев или пуститься вдогон Кольцу? И он, вместе с Леголасом и Гимли, решается преследовать орков. Итак, Содружество распадается на три группы, и повествование начинает следить за каждой из них отдельно. Главы 1 и 2 части 3 берут на себя Арагорна, Леголаса и Гимли с 26 по 28 февраля; главы 3 и 4 — Пиппина и Мерри от 26 февраля до 2 марта; главы 5–7 возвращаются к Арагорну и его товарищам и «перепрыгивают» вместе с ними через головы Мерри и Пиппина опять–таки в 4 марта; в главе 8 эти две подгруппы Содружества воссоединяются (5 марта), чтобы Мерри и Пиппин поведали, что произошло с ними к этому моменту. В главе 11 они разделяются снова: Гэндальф (который в главе 5 вернулся из Мории) уезжает, прихватив Пиппина; Мерри пускается в путь в свите Теодена, а Арагорн, Леголас и Гимли снова покидают их и отправляются на Тропу Умерших. Они не встретятся с остальными до главы 6 части 5, которая носит название «Битва на полях Пеленнора». Однако это не единственные ниточки. Все это время Фродо и Сэм ткут еще одну нить, причем по тому же принципу: одни временные отрезки повествования перекрываются другими. Они тоже пускаются в путь 26 февраля и к началу части 4 добираются до 28–го. Зато к концу книги они доходят до 13 марта, то есть по отношению к событиям, о которых говорится в части 3, обгоняют своих друзей на целых восемь дней. Гэндальф и остальные «совпадают» с Фродо и Сэмом только в главе 5 части 3, но потом снова продолжают свой путь без них до самого 25 марта, даты, которой двое хоббитов достигают только еще через три главы. Эта непривычная форма изложения хорошо помогает автору поддерживать читателя в состоянии удивления и напряженного ожидания — а что же будет дальше? То, что исход битвы в Хельмской Теснине был решен энтами и хьорнами, которые, правда, к моменту нашей последней с ними встречи уже шли маршем на Исенгард, является для читателя потрясением — ведь он не знал, на что они способны. Показательна и сцена в конце части 5, где Пиппин падает в лужу черной тролличьей крови, и с этого момента его дальнейшая судьба целиком зависит от событий, о которых читатель пока что еще ничего не знает. Но для Толкина смысл entrelacement был не только в том, чтобы удобнее было держать читателя в напряжении. Мы уже приводили выше один пример ретроспективной связи событий. Когда Фродо, попав на Амон Хен, ощущает давление Глаза, к нему обращается какой–то не названный по имени Голос и предоставляет хоббиту одно мгновение свободы действий. Этот голос принадлежит Гэндальфу, хотя Фродо (а с ним и читатель) полагает, что Гэндальф мертв. В части 3, на с. 131, Гэндальф сам признается в том, что это был его голос, хотя говорит он об этом очень скупо: «Я сидел тогда высоко, высоко над миром (может быть, на каком–нибудь дереве в Лотлориэне? — Т. Ш.) — и сражался с Черным Замком», но Арагорн и остальные не понимают, о чем речь. В том же самом месте Гэндальф сообщает, что посылал орла Гвайира наблюдать за рекой; по–видимому, это был тот самый орел, которого заметил Арагорн, вглядываясь вдаль с вершины Амон Хена на первых страницах «Двух башен», хотя тогда Арагорну не пришло в голову придать появлению этой птицы какое–либо значение. Нередки и другие перекрестные ссылки. Так, когда два хоббита сообщают Фангорну о гибели Гэндальфа, старый энт смотрит на них особенным «долгим взглядом»; этот взгляд выражает недоверие, поскольку Фангорн видел Гэндальфа не далее как дм дня назад. Но читатель не понимает значения «того эпизода, пока Гэндальф, примерно тридцатью страницами позже, не рассказывает об этой встрече с Фангорном сам. Тем временем через все повествование то туда, то сюда на страшной скорости проносятся Назгулы. Перебираясь через Эмин Муйл и Мертвые Болота, Фродо и Сэм ощущают их над собой в небе три раза — на с. 293, 326 и 335 в кн. II, то есть 29 февраля, 1 марта и 4 марта. Голлум убежден, что это не может быть случайностью. «Три раза! Это уже прямая угроза. Они чувствуют, где мы, они чуют Сокровище. Они слуги Сокровища. Дальше идти нельзя! Туда нельзя! Незачем! Уже незачем!» Его догадки кажутся обоснованными, но они неверны. Все три полета не имеют к хоббитам и Голлуму ни малейшего отношения, и нам уже нетрудно выяснить, куда именно в каждый из этих трех раз летели Назгулы. Первый возвращался домой, не дождавшись орка Грышнаха, который в тот же самый день был убит и сожжен на костре, причем дым от этого костра «видели многие юркие глаза». Второй направлялся на разведку в Рохан и к Саруману. Третий летел в Исенгард и попутно встревожил Пиппина, которому померещилось, что Призрак летит по его душу. Тем временем мертвый Боромир, двигаясь вниз по Великой Реке, тянет за собой похожую изнаночную нить, с тем чтобы позднее лодку с телом увидел Фарамир, заметил застежку на поясе у мертвеца и восемь дней спустя мог сравнить ее с брошками Сэма и Фродо. Эти соответствия и аллюзии связывают, как сказали бы мы, повествование воедино; а если использовать образ, приведенный Гэндальфом, то можно сказать, что они показывают нам, как переплетаются между собой отдельные нити. Таким образом мы уверяемся, что повествование ни на миг не выходит из–под авторского контроля. Эти соответствия важны для любого читателя, который еще не потерял из поля зрения всего сюжета. Однако для героев все по–другому, равно как и для читателя, который позволил своему вниманию расслабиться (да и чье внимание не расслабилось бы в таких условиях?). В этом контрасте между полным и частичным пониманием происходящего как раз и кроется главное преимущество техники «переплетения». Героям происходящее с ними кажется, если повторить использованный уже ранее термин, «наваждением», «мороком» (bewilderment). Они блуждают по лесам и равнинам Средьземелья, не понимая, что с ними происходит, и не зная, как им надлежит поступать в тот или иной момент. Арагорну приходится выбирать, куда ему пойти — в Мордор или в Минас Тирит; он медлит с решением — и через миг ему уже приходится выбирать между Сэмом с Фродо и Мерри с Пиппином. Когда он наконец решает в пользу вторых, перед ним сразу встает следующий выбор: отдыхать ли ночью, или продолжать погоню без остановок? Ни одно из решений на первый взгляд себя не оправдывает. Но и медлить тоже нельзя. «Поистине, все, что я ни делаю сегодня, обращается во зло!» — восклицает Арагорн, и далее: «С тех пор, как мы прошли Аргонат, я совершаю ошибку за ошибкой»; «Да будет мой выбор верным и да положит он конец несчастьям, которые нас сегодня преследуют!» Вмешательство Эомера не слишком–то помогает Арагорну; все равно в конце главы 2 Арагорн и его друзья оказываются не в состоянии догадаться, кого они видели ночью — Сарумана или нет. По–видимому, все–таки Сарумана (об этом нам сообщается позже), но в следующий раз тот, кого они принимают за Сарумана, оказывается Гэндальфом. Кроме того, герои полагают, что ночное появление Сарумана спугнуло лошадей, одолженных у роханцев, на самом же деле это появление просто совпало с возвращением Скадуфакса — недаром Леголас с удивлением замечает нотки радости в ржании лошадей, а сцена, в которой лошади в конце концов возвращаются, но уже в компании Скадуфакса, предлагает читателю «лошадиный» эквивалент неожиданному возвращению Гэндальфа. В одно и то же время по Фангорну блуждают Саруман, Гэндальф и Древобород; они то встречаются, то проходят друг мимо друга не замечая, и, по–видимому, все это происходит совершенно случайно. Это напоминает блуждания героев из «Сна в летнюю ночь», где, в другом зачарованном лесу, бродят туда–сюда влюбленные пары, а Пак, Оберон, Титания и заколдованный Основа скрещивают и запутывают их пути. «Колдовство» — вот слово, которое можно здесь использовать наравне со словом «наваждение» («морок»). «Наваждение» — это блуждающий огонек, по–английски will o'the wisp. Если за ним последовать, он заведет странника в болото или в зыбучие пески. Пока герои блуждают без дороги по части 3, Фродо, в главе 2 части 4, вперяет взор в «мертвецкие свечки», которые горят над призрачными телами воинов в Мертвых Болотах. Голлум предупреждает, что ни на эти огоньки, ни на мертвые, тронутые тлением фантасмагорические лица покойников в глубине болот смотреть ни в коем случае нельзя. «Иначе хоббиты попадут прямехонько к Упокойникам и зажгут свои собственные маленькие свечечки. Следуйте за Смеаголом! Не оглядывайтесь на огни!» Этот совет исходит от Голлума, но по сути он совершенно верен. Конечно, и Арагорн, и все остальные, включая Фродо, ошибаются, думая, что запутались и ничего не значат. Нет, они просто «заколдованы», они под властью «наваждения», они тонут в болоте «голых» событий, поймали» в удушающие сети wyrd'а. И, на первый взгляд, у них есть веские причины отчаиваться. Как замечает Гэндальф, все усилия Саурона, Сарумана и орков приводят только к тому, что «Мерри и Пиппин с невероятной скоростью перенеслись в Фангорн, куда иначе им ни за что не попасть бы, — и поспели как раз вовремя». Таким образом, именно Мерри и Пиппин поднимают энтов против Сарумана (хотя Гэндальф об этом в тот момент еще не знает) и становятся причиной низвержения Сарумана, спасения Рохана и высвобождения армии Теодена; в результате Теоден получает возможность вмешаться в сражение у стен Минас Тирита и тем самым решить его исход. Остается, однако, кое–что, чего никак нельзя высказать вслух, ни даже подумать: например, будто предательство Сарумана оказалось в конце концов, по совокупности всех своих последствий, Хорошим Поступком, или что спасение Минас Тирита было наградой Арагорну за его упорство и стойкость. Надо учитывать, что в конечном счете, если бы Саруман остался в лагере «хороших», все могло бы кончиться еще лучше, а если бы Арагорн не преследовал орков, похитивших Мерри и Пиппина, хоббиты все равно попали бы в Фангорн и взбудоражили его. Абсолютно уверенным можно быть только в одном: отказ от действия и уныние помогают врагу, делая за него его же работу. Кроме того, уныние разрушает все возможные варианты будущего, причем страдает от этого не только сам унывающий, но и многие другие. Как намекает Гэндальф в книге III, именно отчаяние Дэнетора принесло смерть Теодену. Упорство и постоянство не дают никаких гарантий, но они по крайней мере предоставляют удаче — luck — шанс и возможность действовать через неизвестных союзников или неизвестную друзьям слабину в стане врагов. Как ни смотреть на это положение — пусть даже скептически или с заведомым предубеждением, — в качестве «рабочей гипотезы» оно неуязвимо. «Переплетения» вносят в нее свой вклад, задавая особое, узнаваемое отношение к действительности, а именно — они как бы говорят нам: да, то, «по происходит в мире, кажется на первый взгляд хаотичным и лишенным всякого плана, и, на первый взгляд, ошибки тут быть не может. Но это впечатление субъективно и основано на кругозоре одного наблюдателя, а этот кругозор ограничен. Если бы один человек мог видеть больше — а читатели «Властелина Колец» получают такую возможность благодаря структуре текста, — он согласился бы с тем, что Мир подобен персидскому ковру, а мы — муравьям, которые ползают от нитки к нитке и думают, что в расположении красок ковра нет никакого смысла и порядка. Вот почему любимое высказывание Гэндальфа — «Даже мудрые не могут провидеть всего», и вот почему он сам так часто демонстрирует справедливость этого высказывания. Поэтому есть особая ирония в том, что он не раз и не два самым деловым тоном воздает хвалу младшим хоббитам и подчеркивает их полезность для общего дела. «Если бы эти хоббиты ясно видели, какие их ждут опасности, они бы из дому побоялись высунуться!» Но это не значит, подчеркивает он, что они расхотели бы идти. В итоге чашку весов перетягивает желание сопровождать Фродо, а не счастливое неведение о грядущих ужасах. Позже Гэндальф говорит Пиппину: «Холодный рассудок щедрому сердцу не указ». В итоге он оказывается одновременно и прав и не прав: все–таки Мерри и Пиппин одни, без посторонней помощи, «поднимают» энтов на восстание, спасают Фарамира и убивают Кольцепризрака (правда, Мерри делает это один, без помощи Пиппина, но сути дела это не меняет). Последнее происходит благодаря чистой случайности, во многом благодаря тому, что раньше Пиппин нашел в Курганах клинок, на котором «начертаны были заклятия, несущие гибель слугам Мордора». «Такой судьбой своего детища оружейник, что в давние времена долго и терпеливо трудился над этим кинжалом, мог бы гордиться», — комментирует рассказчик. Из этого следует, что древний кузнец НЕ узнал об этом и НЕ обрадовался, потому что был осужден на поражение, смерть и забвение во тьме курганов. Однако даже через много тысяч лет надежды терять нельзя; нельзя, впрочем, и чрезмерно полагаться на нее. Именно Пиппин опять–таки заглядывает в палантир и наводит Саурона на ложный след, так что тот некоторое время числит Кольцо за Саруманом. По мнению Гэндальфа, это, возможно, заставило Врага нанести удар раньше, чем он намеревался. Еще более важно, что в результате получил доступ к Камню Арагорн, и Саурон (которому только что, в том же самом палантире, явился хоббит) начинает думать, что Арагорн завладел Колmцом; именно поэтому Саурон пренебрегает охраной своих границ. Ирония в том, что Глаз не замечает именно того, что для него по–настоящему важно. Ему невдомек, что сверкающий меч и царственный лик, явившиеся Саурону в палантире и так его встревожившие, не играют решающей роли. Расклад сил призваны изменить два муравья, которое ползут по склонам Эфел Дуата. В связи с линией Фродо и Сэма entrelacement дает, возможно, самый сильный эффект. Фродо и Сэм блуждают во власти наваждения, сбиты с толку, чувствуют себя затерянными в пустыне, покинутыми; это чувство покинутости и неуверенности у них гораздо сильнее, чем у Арагорна, Гимли и кого бы то ни было из персонажей, участвующих в более насыщенном событиями действии, которое составляет содержание третьей и пятой частей. «Что я ни сделаю, все насмарку», — говорит Фродо на первых же страницах четвертой части, в начале своего похода в Мордор. Но его слова вторят словам Арагорна, сказанным почти двумя сотнями страниц выше, а мы уже знаем, что Арагорн ошибался. Важно, что Фродо не опускает рук и не отказывается от выбора (каждый раз нового), который перед ним стоит. Мы понимаем его сомнения и усталость как естественную реакцию на обстоятельства, но одновременно и как искушение, более того — иллюзию, галлюцинацию, насланную Черной Башней. Нам становится ясно, что зло действует изнутри, истощая волю и создавая иллюзию чрезмерной сложности предпринятого дела. Как и «тень», «зло» в книге — внешняя сила, которая способна производить определенные действия в физическом мире, и наиболее тонко организованные персонажи, как, например, Леголас, могут это чувствовать. По «Властелину Колец» действительно разбросано немало пословиц и поговорок, которые придают дополнительный вес эффектам entrelacement. «Непрошеный гость часто — лучший товарищ», — говорит Эомер, и еще, позже: «Дважды благословенна надежда, которой не ждал». «Где властна воля, там путь к победе», — говорит его сестра. Это звучит более торжественно, но вместе с тем и более привычно[263]. «Надежда часто рождается в минуту отчаяния», — говорит Леголас. Он и Арагорн с Теоденом то и дело варьируют тему «Утро вечера мудренее». Надо отметить, что большинство этих средьземельских пословиц нельзя назвать ни «оптимистическими», ни «пессимистическими» — в основном они нейтральны, а некоторые и просто не имеют почти никакого конкретного смысла. «Странные подарки иногда преподносит судьба», — говорит Гэндальф. Хорошо это или плохо, вне контекста понять невозможно. «Надежда часто обманывает», — говорит Эомер (это столь же справедливо, сколь и бессодержательно, поскольку ничего конкретного о будущем не говорится). Но большинство из процитированных пословиц существуют и в реальном мире, как и многие засельские названия: зачастую это названия реально существующих мест, и функцию они выполняют такую же — втянуть нас внутрь книги, установить связь между реальным и внутритекстовым опытом Однако эти пословицы разбавлены другими, очень похожими, но более оригинальными, более близкими собственно толкиновским идеям. «Ненависть часто жалит сама себя», — говорит Гэндальф. «Злая воля рушит себя сама», — Теоден. «Поспешный удар часто попадает мимо цели», — Арагорн. «Иногда предатель предает сам себя», — опять Гэндальф. Чтобы эти пословицы звучали правдоподобно, нужно хорошо знать содержание «Властелина Колец», поскольку «нормальная», традиционная народная мудрость частенько бывает прямой противоположностью этим вымышленным пословицам (например, существует такая английская пословица: «Бог помогает тому, у кого большая армия»). В миниатюре эти искусственные пословицы являют ту самую «нарочитость», в которой так часто уличали автора трилогии. Но глупо отрицать, что и в «нарочитости» бывает свой смысл. Только самый беззаботный читатель может подумать, будто entrelacements во «Властелине Колец» введены просто для разнообразия и не призваны ничего сообщить нам о «фундаментальной природе реальности». ПРОСТО АЛЛЕГОРИЯ И СИМВОЛИЗМ В ШИРОКОМ СМЫСЛЕ СЛОВА Толкин, как правило, склонен был придавать пословицам, которые он вводил в свою прозу, архаическое звучание. То же самое с пророчествами. Знамений и пророчеств во «Властелине Колец» вообще очень много, так много, что возникает опасение: не отрицает ли это обилие знамений и пророчеств идею свободной воли, не сковывает и не искажает ли свободу персонажей, указывая на то, что в деле замешаны провиденциальные силы? Так, Галадриэль, судя по всему, предвидит, что Арагорн отправится на Тропу Умерших. Арагорн, в свою очередь, откуда–то знает, что ему предстоит еще раз встретиться с Эомером, даже если «все армии Мордора» встанут между ними. Некто (или нечто) знает, что Кольцепризраку не суждено пасть «от руки мужа». Может быть, эти искры, вспыхивающие на пересечениях временных пластов, говорят о том, что какие–то события должны случиться в любом случае, независимо от того, как герои поступят и какой сделают выбор? Но такое предположение никак не может быть правильным. В конце концов, пророчества могут исполниться по–разному. Мы всегда вольны предположить, что Арагорн и Эомер могли бы встретиться не в бою, а в плену, что с большой вероятностью и случилось бы, если бы, скажем, Серая Дружина дрогнула и свернула со своего пути. Не ткни Мерри в Кольцепризрака кинжалом, Призрак мог бы погибнуть не в этот раз, а много эонов спустя, от руки какой–нибудь другой женщины, хоббита или эльфийского героя. Галадриэль говорит о своем Зеркале: «…Зеркало показывает многое, в том числе и такое, чего еще нет. Нет, а может, и не будет никогда — разве что тот, кто увидел это в Зеркале, оставит свой настоящий путь и помчится предотвращать да исправлять». Она облекает в слова теорию компромисса между судьбой и свободной волей, существующую уже по крайней мере тысячу лет: так, в поэме «Соломон и Сатурн» Сатурн спрашивает Соломона, что сильнее — wyrd ge warnung, «предреченные события или предвидение»? — И Соломон отвечает: «Судьбу изменить трудно… Но разумный человек может управлять событиями, которые предначертаны судьбой, если только разум у него чист». Важно, однако, отдавать себе отчет в том, что, какими бы антикварными ни выглядели зачастую мотивы, которыми руководствовался Толкин[264], и сколь бы «донаучными* ни казались нам взгляды Галадриэли и Соломона, то, что писал о них Толкин, до сих пор в некотором смысле остается животрепещущей проблемой. Английская поговорка «У каждой пули есть своя цель» (Every bullet has his billet) — изречение новое и впервые в современной форме зафиксировано в 1765 году. Оно в ходу и по сей день, и смысл его в том, что иногда никакая осторожность не поможет. Тем не менее эта пословица, как бы в нее ни верили, еще никого, наверное, не заставила покинуть укрытие при обстреле. Есть, разумеется, и другая поговорка: «На Бога надейся, а сам не плошай». Другими словами, Толкин никогда не терял веры в реальность и внутреннюю последовательность не только языка и истории, но также человеческой природы и некоторых интеллектуальных проблем. Размышляя над разжигающим немало страстей вопросом о том, аллегоричен «Властелин Колец» или символичен, об этом необходимо помнить. Хорошо известно, что в предисловии ко второму изданию Толкин писал: «Я искренне недолюбливаю аллегорию во всех ее проявлениях, и всегда ее недолюбливал, с тех самых пор, как сделался достаточно взрослым и осторожным, чтобы вовремя распознавать ее». Дальше, однако, идут такие слова: «Я предпочитаю историю, неважно, истинную или вымышленную, с ее разнообразной применимостью к мыслям и опыту читателей. Я думаю, что многие путают аллегорию с «применимостью». Но «применимость» оставляет читателю свободу толковать текст как ему вздумается, а аллегория предает его во власть авторского умысла». Итак, не исключено, что между литературой и фактами реальной жизни некоторая связь у Толкина все–таки существует, и глава «Беспорядки в Заселье»[265] в некотором смысле «базируется на опыте», хотя и не имеет «никакой связи с современными политическими событиями», даже если и напоминает англичанам о скудной эпохе 1945–1950 годов, когда у власти в Британии было социалистическое правительство. Как писал Толкин о «Беовульфе», в художественном произведении важно сохранить равновесие и проследить за тем, чтобы «крупный символизм плавал близко к поверхности, но не высовывался наружу и не превращался в аллегорию». В конце концов, допустить, что «Властелин Колец» — аллегория, по Толкину, означало бы (см. с. 93–102 выше), что у этой книги есть только одно значение, которое остается неизменным на всем ее протяжении. В предисловии ко второму изданию Толкин презрительно играет с понятием аллегории, показывая, как выглядел бы «Властелин Колец», если бы он был настоящей аллегорией, а Кольцо действительно означало бы атомную бомбу президента Трумэна[266]. Кое–что из того, на что намекал Толкин, мы уже разбирали выше. Ни роханские Всадники, ни гондорские Обходчики[267] никогда не стали бы оправдываться тем, что они–де «просто подчинялись приказу» (здесь никак не избежать сравнения с нацистами, именно «исполнявшими приказ»). Когда Гэндальф рассказывает Фродо о Кольце, Фродо откликается: «Лучше бы это случилось не в мое время!», но Гэндальф его тут же упрекает: «Согласен. Все, кому доводится жить в такие эпохи, повторяют эти слова как заклинание. Но решать не им». Фродо заслуживает этот упрек, но его заслуживает также и Невилль Чемберлен с его печально известным ныне заявлением: «Я принес своему поколению мир». Элронд более умудрен опытом. Он помнит время, когда «эльфы надеялись, что злу положен конец, но ошиблись…» Толкин и сам сражался в «войне, которая должна была положить конец всем войнам», и тем не менее ему пришлось увидеть своих сыновей на фронтах другой войны, пришедшей следом. Нетрудно найти в тексте и другие нотки авторской иронии. Когда Гэндальф с Пиппином приезжают в Минас Тирит после долгого пути через Анориэн, путь им преграждают люди, строящие стену. Настойчивость Дэнетора, который хочет, чтобы эту стену непременно обороняли до последнего, едва не стоит жизни Фарамиру и в конце концов приводит только к одному результату — стена становится препятствием для Рохирримов, хотя, вопреки всей той работе, которая была затрачена на ее восстановление вначале, ко времени их прибытия от нее уже остаются одни руины. Людям толкиновского поколения едва ли могла не прийти на память злополучная «линия Мажино». Совет Гэндальфа: «Оставьте мастерки! Точите ваши мечи!» — более чем современен. Здесь нельзя не увидеть намека на вишизм и коллаборационизм, марионеточные правительства и демилитаризованные зоны, и таких намеков по книге разбросано немало. Однако складываются ли эти намеки в единое целое? Пошел ли Толкин дальше преднамеренного вкрапления в отдельные сцены намеков на современность, манипулирует ли он сюжетом, создает ли узнаваемые символические характеры? Иными словами, превратил ли он свой роман в то, что так хотелось видеть в нем обозревателю «Литературного приложения к «Таймс», — в «недвусмысленное сообщение, адресованное современному миру»? Разумеется, Толкин только высмеял бы словечко «сообщение», равно как и словечко «современный». Тем не менее во «Властелине Колец» есть два персонажа, образы которых приобретают особый смысл именно по отношению к современности. Оба эти персонажа изначально были на стороне «добра», однако злу удалось соблазнить их или испортить, и поэтому для них особенно легко найти аналогии в современном мире. Это Дэнетор и Саруман. Оба показаны автором под слегка сатирическим, почти политическим углом. Более нагляден пример Сарумана. Этот персонаж обнаруживает немало черт, которые позволяют считать его воплощением идеи индустриализма, или технологизма. Само его имя означает нечто в этом роде. Древнеанглийское searu (западносаксонская форма мерсианского *saru) означает «приспособление, ухищрение, искусство». Словарь Босуорта–Толлера осторожно замечает, что не всегда с уверенностью можна определить, «означает ли это слово нечто хорошее или, наоборот, нечто плохое». Когда Беовульф вступает во дворец Хротгара, поэт отзывается о кольчуге воина с безусловным одобрением: «…броня сияла на нем, хитроумное плетенная сеть (searo–net), сшитая с помощью искусства (or?ancum) кузнеца»(240). Ювелиры были searo–cr?ftig, а волшебники — snottor searu?ancum, «мудры хитроумием». Однако слово seam может означать не только «мудрость», но также «заговор» и «предательство». Беовульф отрицает, что он когда–либо искал searo–ni?as — «ухищрений коварной злобы». Рукавица. Гренделя searo–bendum font, «скреплена хитроумными ремнями». Это слово обязательно обозначает нечто хитроумное и почти всегда как–то связано с металлом: когда речь идет о доспехах или фибулах — с железом, в других случаях — с золотом и серебром Сокровище дракона именуется searu–gimma ge?r?c, «гора хитроумных каменьев». В стихотворении Riming Роет[268] есть туманная строчка со словами sine searwade — «сокровище предало своего хозяина». Босуорт и Толлер полагают, что эта фраза означает «сокровище покинуло своего хозяина». Однако для Толкина, имевшего свое мнение по поводу того, что такое драконьи чары, эта фраза означала скорее, что сокровище постепенно сделало своего владельца жадным и хитрым. Вместе взятые, эти оттенки и формируют характер Сарумана. Он весьма учен, однако его ученость носит скорее прикладной характер. Фангорн говорит о нем: «Его ум состоит из железа и колес». В Хельмской Теснине Сарумановы орки применяют что–то вроде пороха. Тридцатью страницами позже, в Исенгарде, или Железном городе, энты сталкиваются с каким–то аналогом напалма — или, наверное, лучше сказать — с аналогом огнемета, немецкого Flammenweife/г, если учитывать личный опыт автора. Из этого следует, что Саруман, начав с этически нейтральных научных исследований, постепенно пришел к бездумной порче «окружающей среды» и полюбил грязь как таковую, что мы наблюдаем в главе «Беспорядки в Заселье». Все это произошло потому, что в любви к машинам или уже в самом желании обрести власть над природой есть что–то развращающее. Интересно также, что Сарумановы орколюди называют своего вождя Шарки(241) — на орочьем языке это означает «старец». Специалисту по Средневековью это имя обязательно напомнит Горного Старца, предводителя ордена асассинов, описанного в «Путешествиях» Мандевиля. У Мандевиля слово «старец» — попросту неточный перевод арабского шейх (ср. с оркским «шарку»!). Мандевилевский Старец безраздельно господствовал над своими подчиненными, внушая им — разумеется, не без помощи гашиша — мечты о потустороннем парадизе. «Хитроумный человек», «машинный человек», «технологический человек» помахивает у нас перед носом утопической морковкой, соблазняя нас мечтой о мире, полном досуга и удобств, мире, в котором каждая новая мельница мелет зерно быстрее предыдущей. Но, как следовало бы догадаться Тэду Сэндиману, «если нет зерна, то из чего муку–то молоть? А зерна больше не стало — сколько на старую мельницу возили, столько будут и на новую возить». Владельцы машин превращаются в персонал, который обслуживает эти машины, ничего за это не получая, а только еще больше заражаясь азартом захвата все новых и новых областей жизни. Может быть, это и нельзя считать сверхубедительной критикой современного общества, но здесь и впрямь слышится прямая отсылка к современности и нечто большее, нежели просто антипатия к подобным идеям Многозначителен и достойный упоминания Голос Сарумана, который всегда звучит «мудро и неоспоримо» и порождает в слушателях желание «согласиться не раздумывая, чтобы и самим показаться такими же мудрыми». В резкой отповеди Гэндальфа, рассеивающей чары Голоса, — отказ от Утопии и утверждение, что ничто не дается даром. В этом споре находится место даже для родственника Фродо — Лотто, прозванного Прыщом. Лотто очень напоминает Градгринда[269] — он жаден, любит командовать, но держится в рамках закона; когда же приходят к власти те, кто им манипулирует, они сажают за решетку мамашу Прыща, а его самого убивают и даже съедают (если верить намекам Сарумана). Джереми Вентам и викторианские капиталисты[270]? Какой–нибудь старый большевик и распоясавшиеся сталинисты? Эта достаточно хорошо известная пропорция добавляет Средьземелью еще одно современное измерение. Или, скорее, вневременное — в наше время Саруманов днем с огнем искать не приходится, но и древние англосаксы относились к чисто технической, «машинной» сметке и вообще к разного рода «махинациям» с такой подозрительностью, что сомневаться не приходится: негативный оттенок смысла слова seam существовал уже в далеком прошлом Однако в характере Сарумана есть и одна исключительно современная черта, которая заставляет вспомнить об идеях социализма. Люди Сарумана утверждают, будто собирают у населения продукты «для последующего справедливое распределения», хотя никто в это «справедливое распределение» не верит. Вообще в Средьземелье порок редко заботится о том, чтобы придать себе видимость добродетели, и этот симбиоз оголтелого зла с личиной нравственной благовидности выглядит здесь очень необычно. Соответственно, если сравнить волшебника Сарумана с наместником Гондора Дэнетором, то Дэнетор, конечно, покажется просто архиконсервативным И все же это не так. В одной из последних, если не самой последней из своих речей, он заявляет:
«Я выбираю ничто» — зловещие слова! Тем более зловещие, если вспомнить, что, когда «Властелин Колец» уже готов был отлиться в окончательную форму, у политических лидеров впервые за всю историю человечества появилась возможность не только заявить, что они «выбирают ничто», но и осуществит* свой выбор. Дэнетор, не в пример Саруману, конечно, никогда не подчинился бы врагу. Зато в критической ситуации выяснилось, что он совсем не заботится о своих подданных, и даже отцовская любовь у него выражается в желании, чтобы оба сына погибли вместе с ним. «Запад пал, — говорит он. — Все возгорится и исчезнет в едином пожаре. Пепел! Все станет пеплом и развеется по ветру вместе с дымом!..» Он не говорит: «В ядерном пожаре», но эта ассоциация напрашивается сама собой. Важно еще, что Дэнетор сам преломляет жезл, символизирующий его власть, в то время как Саруман держится за свой жезл до последнего. Можно сказать, что в образе Дэнетора смешиваются избыток героического темперамента, который Толкин, допуская многозначительный анахронизм, дважды называет «языческим»[271], и мелочная забота о своем единовластии и границах своей власти. То, что Дэнетор изображен именно таким, для Толкина, исследователя древних корней, вообще–то необычно — до 1945 года и изобретения «великой сдерживающей силы» в виде атомной бомбы такое сочетание свойств характера никакого значения иметь не могло. Да и больше в книге ничего похожего не встретишь. Пытаться извлечь из этих разнообразных «применимостей» какой–то особый глубинный смысл — рискованное предприятие. Сам Толкин настаивал на том, что он в свой труд никакого подспудного смысла не вкладывал, и критику нет необходимости охотиться за ним, поскольку никакие отсылки к современной политической ситуации не смогут ничего добавить ни к образу Тома Бомбадила, ни к энтам, ни к Всадникам Рохана, ни к entrelacements, равно как и почти ко всему, что обсуждалось в этой, да и в других главах. Важно лишь, что толкиновские трактовки Природы, Зла, Удачи или нашего восприятия мира можно походя «применить» и для изучения современных или, более узко, политических реалий. Особая привязанность Толкина к «северной теории мужества» привела его к убеждению в том, что современный ему Запад испытывал недостаток не в уме и не в силе, но в воле. Начитанность в древних героических поэмах заставляла Толкина саркастически относиться к попыткам приравнять сентенцию «Со злом нужно сражаться» к поговорке «Где сила, там и правда»[272]. По его мнению, забыв свою собственную раннюю литературу, Англия погрузилась в добровольный самообман. Разумеется, всех этих моралей и «подспудных смыслов» можно при чтении и не замечать. Однако трудно спорить с тем, что богатство этих потенциальных смыслов проистекает из многоопытности автора и яркой оригинальности его мышления. А главное, все эти смыслы прекрасно увязаны с повествованием, которое существует независимо от них и держит читателя в своей собственной власти. Толкин писал не диссертацию. Многое из того, что у него получилось, можно заклеймить как отрицание «либерального» взгляда на историю, да и всей «либеральной гуманистической традиции в литературе»[273]. И тем не менее в центре повествования остаются Кольцо и максима «власть развращает» — максима неоспоримо современная, демократическая, антигероическая, хотя и не враждебная «героизму» как таковому. ЭВКАТАСТРОФА, РЕАЛИЗМ И РОМАНТИКА Ни для кого из читателей, наверное, уже не секрет, что если существует в природе абсолютно несправедливое критическое замечание в адрес «Властелина Колец», то это — замечание М. Робертса, которое мы процитировали в начале этой главы. Согласно М. Робертсу, за «Властелином Колец» «не стоит единого руководящего авторского мировоззрения, которое являлось бы в то же время… raison d'etre» этой книги. На самом деле за книгой Толкина, конечно же, «стоит» «руководящее мировоззрение», мнимым отсутствием которого так обеспокоен критик. Это мировоззрение сконцентрировано в образе Кольца, в сценах конфликтов и искушений, в репликах персонажей и в их взглядах на жизнь, в пословицах, пророчествах и в самой манере повествования. Естественно, это конкретное «понимание реальности» можно оспаривать или отрицать; а какое нельзя? Однако вообще его не заметить — значит продемонстрировать поразительную (и поэтому вызывающую даже некоторый интерес) слепоту. Сравнение с нею выдерживает только настойчивость анонимного обозревателя «Литературного приложения к «Таймс», который утверждал, что во «Властелине Колец» добрые и злые якобы только и делают, что убивают друг друга, так что их и отличить друг от друга невозможно: «С нравственной точки зрения они неотличимы»[274]. Различие лежит между тем на виду, в самой сердцевине сюжета. Как заметил У. X. Оден в своем очерке для «Нью–Йоркского книжного обозрения»(242), для понимания взаимоотношений Добра и Зла во «Властелине Колец» очень важно то, что Саурон принял решение оставить Трещины Судьбы без охраны, полагая, что Арагорн, раз уж он дерзнул бросить ему вызов[275], непременно возьмет Кольцо себе. И вот почему это так важно:
Пройти мимо этого и других подобных свидетельств в пользу глубокой разницы между Злом и Добром, как они представлены у Толкина (а в тексте трилогии встречаются и еще более очевидные свидетельства) просто стыдно! Неизбывную слепоту критиков можно объяснить только их глубочайшей антипатией по отношению к волшебной сказке как таковой, общим предубеждением против условностей этого жанра. Одна из главных условностей, которые не угодили критикам, — это, должно быть, счастливый конец (которым герои чаще всего бывают обязаны совпадению (hap), случаю или удаче). Конечно, Толкин, как истинный христианин, твердо и серьезно верил в то, что в конце концов все кончится хорошо, причем в некотором смысле «счастливый конец» человеческой истории уже наступил[276]. Эту веру он разделял с Данте и в дискуссии по этому поводу не вступал. Необходимо, однако, сказать, что он был способен заметить другую точку зрения и даже включить ее в свою прозу. Уничтожив Кольцо, Фродо и Сэм, затерянные посреди гибнущего Черного Государства, спорят:
Он так и остается при своем убеждении в том, что «таков сей мир». Изменить свое мнение ему приходится только после того, как орлы перенесли его, бессознательного, в новый мир, который Сэм и представший Сэмовым глазам «воскресший» Гэндальф воспринимают как рай (что недалеко от истины). Можно было бы сказать, что разница между нашей Землей и Средьземельем в том, что в Средьземелье вера иногда, пусть не часто, может быть логически выведена из обычных фактов. Это огромная разница — хотя все же не такая большая, как разница между ребенком и взрослым Конечно, во «Властелине Колец» присутствует элемент «исполнения авторских желаний». Толкину очень хотелось бы самому услышать рога роханцев и увидеть свою страну освобожденной от Черной Немощи[277] инертности. Я сказал бы, что «Властелин Колец» как бы содержит в себе свой собственный образ: это — горн, который Эомер дарит хоббиту Мерри. Это совсем маленький горн, однако добыт он был не откуда–нибудь, а из сокровищницы дракона Скаты, и на Север его привез не кто–нибудь, а сам Эорл Юный. Это волшебный горн, хотя волшебство, которое в нем сокрыто, довольно скромное: «Кто приложит этот рог к губам в час опасности, тот исполнит сердца врагов страхом, а друзья возрадуются, воспрянут и поспешат на помощь». В Заселье голос этого горна, когда в него трубит Мерри, знаменует начало революции против лени, убожества и Сарумана — Шарки. Без сомнения, Толкин и сам рад был бы протрубить в такой горн. И он подошел к этому ближе, чем многие другие, — по крайней мере, «возрадовались» при чтении его книги очень и очень многие. В то же время Толкин не оставляет нам никаких иллюзий относительно того, сколь долговечна в Заселье память о подвиге Фродо: она постепенно соскальзывает в те же самые сон, пренебрежение и забвение, которые ожидают энтов, эльфов, гномов и все Средьземелье. Это доказывает, что Толкин осознавал границы своих желаний и их несоответствие реальности. Последнее слово по поводу отношений между жанром «Властелина Колец» и «реализмом» можно предоставить профессору Фрэнку Кермоуду, который пишет
Примечания:2 В. Алексеев. День св. Патрика в Москве // Русская мысль. 1998. 5–9 апреля. 22 Сэр Гавэйн. С. v. 23 Обзервер. 1978. 26 ноября. 24 Буква ? используется в древнеанглийских, среднеанглийских и древнеислаидсхих цитатах на всем протяжении данной книги. Как и другая руническая буква, дожившая почти до современной эпохи, — ? — она обозначает тот же звук, что и буквосочетание th. Met?had = Meith–had = Maid(en)hood (девственность), так что это название переводится как «Святая девственность». — Пер. 224 Ср. у К. С. Льюиса в его трактате «Просто христианство», кн. II, гл. 2, раздел 3[518]. 225 Толкин гоюрит об этом в письме к Д. И. Мэссону (12 декабря 1955 г.). Мэссон любезно показал мне это письмо и дал разрешение процитировать из него отрывок. Пребывая в раздражении по поводу появившегося 25 ноября 1955 г. обзора в «Литературном приложении к «Таймс» (на который Мэссон написал в редакцию отклик, напечатанный там же 9 декабря 1955 г.), Толкин замечает, что обозревателю не следовало поднимать такой шум по поводу того, что в книге нашлось место оркам. «Вопрос о том, сколь часто автор «дает место» [злу], не имеет никакого смысла, когда речь идет о книге, в которой все от первого и до последнего слова проникнуто Милосердием; о книге, главный герой которой в конце отказывается от любого оружия, кроме собственной воли. «Прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим, и не введи нас во искушение, но избавь нас от зла» — вот какие слова приходят мне на ум, и сцена в пещере Саммат Наур была задумана как «сказочная» иллюстрация к этим словам» (см. также П., с. 252). — Т. Ш. 226 В английском переводе «от лукавого» звучит как «от злого» или «от зла». — Пер. 227 См. мою книгу Poems of Wisdom and Learning in Old English (Cambridge: D. S. Brewer and Totowa, N. J.: Rowman and Littlefield, 1976 г.). — Т. Ш. 265 228 В русском переводе В. Тихомирова: «…без попущенья / Судьбы–владычицы / хищная тварь/ никого не утащит / в кромешное логово» (ЗС, строки 707–709). 229 Это единственный случай, когда слово ?a, которое встречается в поэме шестьдесят три раза, выступает в качестве самостоятельного указательного местоимения и принимает на себя ударение, а также участвует в аллитерации; таким образом, здесь оно обретает необычное, хотя и вполне для него естественное значение. — Т. Ш. 230 В пер. А. Ставиской — «ружья с раструбом», в пер. Г. Усовой — «мушкетона». — Пер. 232 Душа (греч.). 233 Обзервер. 1955. 27 ноября. 234 ХК. С. 223 235 В переводе М. Каменкович: Воля, будь строже, знамя, рей выше, Ср. ДрАП, с 155: Духом владейте, доблестью укрепитесь, (пер. с др. англ. В. Тихомирова). 236 Узкая переправа ставила викингов в неравное положение, и, если бы не широкий жест Беортнота, захватчики потерпели бы поражение. — Пер. 237 В английском это латинское слово превратилось в dirge — «траурная песнь». — Пер. 238 ХК С. 218. 240 В пер. В. Тихомирова: «В кольчугах, звенящих / железными кольцами, / прочными звеньями…» (3Э, строки 323–324). 241 По–английски sharkey — «акула». — Пер. 242 Нью–Йоркское книжное обозрение (New York Book Review). 1956. 22 января. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|